Соломатько стоял спиной к свету, сложив руки на груди. Мне показалось, что он недавно побрился, но присматриваться было неудобно. Странно, Маша мне ничего не говорила об очередном послаблении режима нашего пленника. Маша просто не понимает, как ловко Игорь Соломатько может поменяться с нами ролями… С нами, доверчивыми и опрометчивыми дурами…
– Машка, хочу тебе кой-чего приятное сказать, – тем временем обратился ко мне Игорь.
Я с подозрением глянула на его невозмутимое лицо:
– Попробуй.
– А ты, кстати, сама еще что-нибудь пишешь? Или у вас два каких-нибудь Бромберга не разгибаясь сценарии строчат, а ты только красуешься в дармовых костюмах?
– Пишу.
– Хорошо… Садись. Вот возьми кусочек бумажки. И напиши на нем что-нибудь мне на память.
Я подумала и написала: «Некоторые слова имеют силу поступков. Существуют слова, после которых нет будущего». Соломатько прочел, ухмыльнулся, аккуратно свернул бумажку, положил ее в задний карман и сказал:
– Русская литература! В ее сугубо женском варианте… Пригодится, чтобы о жизни думать.
Я отмахнулась, пока не понимая, зачем он попросил меня что-то написать.
– Да ладно! А это, кстати, не литература, а правда. Девятнадцатого декабря пятнадцать лет назад ты сказал мне слова, после которых не стало будущего. Тогда не было, и сейчас нет.
– Ах, Машка, Машка, какая же ты злая… И память у тебя хорошая какая…
Я удивленно посмотрела на него, а он засмеялся и пропел на мотив старинной песенки:
– Радионяня-радионяня – есть такая пе-ре-да-ча!
Пропел очень чистенько, хорошим крепким баритончиком. А я с грустью подумала, что вот он – живой и очень противный источник Машиного таланта – сидит сейчас напротив меня, валяет дурака, а я зачем-то тоже сижу тут и не ухожу.
– Что пригорюнилась, дорогая моя Маша, а иными словами – Светлана Евгеньевна? Запомни, пожалуйста: пока люди живы, будущее есть всегда, какие бы слова девятнадцатого декабря сто лет назад они друг другу ни наговорили.
– Знаешь, Игорь… – Я зачем-то подошла к нему поближе. – Ты еще очень долго оставался со мной, когда на самом деле уже давно ушел…
– Заговариваешься, Егоровна?
Я вздохнула:
– Подожди. Просто я долго внутри себя пыталась выстроить между нами отношения чужих людей. На это ушло несколько лет. Чтобы перестать с тобой разговаривать – сначала диалогами, потом монологами. Сначала я перестала отвечать за тебя, потом долго и мучительно пыталась отвыкнуть что-то доказывать, объяснять тебе, упрекать, просить и… ждать, что ты в один прекрасный день позвонишь и на все ответишь, – я замолчала и подумала, что напрасно все это ему говорю.
Я смотрела на постаревшего Соломатька и думала – догадывается ли он, сколько времени он был для меня единственным мужчиной на свете? Уже после того, как он попрощался со мной на всю оставшуюся жизнь. Он ведь не может знать, как они приходили и уходили ни с чем, только добавляя мне горечи и ощущения одиночества. И симпатичный сосед Максим, молодой, неженатый, небедный, непротивный, и симпатичный коллега Вадим, неженатый, нестарый, и другие мои… женихи. К тому же некоторые из женихов только казались себе свободными, до первого встревоженного звонка из дома.
Главное, я всегда оправдывала свою сверхразборчивость тем, что у меня есть Маша, а ей приемный отец вовсе ни к чему. Ни к чему ей были и просто ночные гости, а тем более мои поздние возвращения. Поэтому я по возможности сводила их к допустимому природой минимуму.
Соломатько кивал то ли моим словам, то ли каким-то своим мыслям. Потом довольно невпопад вздохнул и спросил:
– Маш, хочешь, я скажу тебе… или лучше… покажу тебе одну вещь?
– Какую вещь? Приличную? Кстати, ты же обещал мне что-то приятное сказать…
– Развяжи мне руки.
– Игорь, не смешно. Седьмой раз за сегодняшний день. Сам развяжи.
– Встань, пожалуйста. И развяжи совсем мне руки. Я не могу женщине ногами показывать.
Я еще ослабила и так символически завязанные руки и встала. Он тоже поднялся и вдруг резко потянулся к моей груди. Я отпрянула, прикрывшись руками. Он, довольный, засмеялся-.
– Во-от, видишь, что ты сейчас сделала?
– М-м-м… – я поняла, что попала впросак. – Ну… не далась, что ли?
– Вот. Ты это делаешь с тех пор, как мы с тобой здесь… повстречались. Внутренне… – он хмыкнул, – закрываешься. И не даешься. Стараешься куснуть, да побольнее. А, спрашивается, почему?
– Да потому что ты пытаешься влезть туда, где тебя давно не ждут.
– Маш… – Соломатько прислонился к стене и мечтательно улыбнулся. – Вот ведь пятнадцать лет не было тебя в моей жизни, а меня в твоей… А сейчас… Ведь неизвестно, сколько кому осталось… Может, я помру завтра. И…
– И похоронят тебя на Втором Интернациональном.
– А… а откуда же ты знала, что я скажу? – слегка нахмурился Соломатько.
– Ты это обещал еще много лет назад! – засмеялась я.
– Маш… А там… – он выразительно покрутил руками на уровне моих бедер, – там точно не ждут?
Решив не углубляться в эту опасную тему, я посмотрела на его изящные плоские часы (мои встали на второй день пребывания здесь):
– Что-то ты разыгрался сегодня. Я вообще-то другое место имела в виду. Да не радуйся, не радуйся! Другое место – это душа, понимаешь?
– Понимаю, ой как понимаю… – усмехнувшись, протянул Соломатько, откровенно и нагло рассматривая меня с ног до головы.
Я кашлянула пару раз, чтобы скрыть свое смущение. Самым невероятным было то, что я стояла и позволяла себя рассматривать и поддерживала с ним подобные разговоры, одновременно презирая себя за слабость и в то же время испытывая какое-то странное удовольствие от своей беспомощности.
– Есть уже половина? – спросила я, отступив к двери. – Маша велела или приходить обедать, или забирать обед, как соизволите.
– Соизволим отобедать здеся, – кивнул Соломатько и послал воздушный поцелуй моим ногам, по очереди каждой.
Маша приготовила к обеду что-то загадочное из коробки с надписью на славянском языке, похоже чешском, потому что в слове не было ни одной гласной. Я попыталась прочитать этот то ли «крш», то ли «тркш» вслух, принюхиваясь к своеобразному запаху, который имело зернистое блюдо цвета жженого сахара.
Относя Соломатьку славянскую трапезу с непроизносимым названием, я гнала от себя одну мысль и все никак не могла отогнать. Что-то происходит не так, и что-то надо с этим делать, а я не могу. Вот так всегда было у меня в жизни с Соломатьком.
Этот человек всегда имел надо мной необъяснимую власть. Пока мы любили друг друга – просто не знаю, как иначе назвать то время, – я радовалась и думала-, вот это и есть любовь. Нечто необъяснимое с точки зрения логики и разума, чувство, заставляющее забывать голод, холод, отказываться от сна, от других удовольствий, кроме одного – как можно дольше быть рядом, видеть, слушать, чувствовать кожей того, кто мне затмевает собой весь мир, возможно не представляя собой объективно никакой особой ценности для других людей.
Я всегда отдавала себе отчет, что в любых моих действиях все равно, непонятно каким образом верховодит он, даже если и не знает о моих намерениях. Он ловко ухватывался за едва заметный поверхностный шовчик моих поступков, тянул за ниточку и за день-другой мог без всякого труда распороть то, что я тщательно и старательно нашивала месяцами.
Навязчивые и неожиданно сентиментальные воспоминания мешали мне разобраться в сегодняшней проблеме, нами с Машей созданной. Я думаю, что еще долго буду брать хотя бы половину вины за Машины поступки на себя. Кто же еще виноват в том, что она делает в жизни?
Я так задумалась, что чуть не прошла мимо двери. Вчера вечером мы перевели Соломатька в дом, потому что в бане никак не удавалось поддерживать нормальный климат. Там было то слишком прохладно, то невыносимо душно. Впрочем, я не удивилась бы, если бы узнала, что Соломатько сам каким-то образом, зная особенности кондиционирования своей бани, разрушал там микроклимат, чтобы переехать в дом, где, разумеется, ему не было бы так скучно.
Я подошла к узкой двери с тяжелой золотой ручкой, вставила ключ в замок и поставила тарелочки на пол, вспомнив, что Соломатько любезно объяснял мне, как хитро, но на самом деле легко открываются замки в его доме. Умеючи это можно делать, просто легко повернув ключик от себя и сразу к себе, а не умеючи… Я пробовала и так и сяк, и двумя руками, и привалясь к замку боком, и у меня все-таки получилось.
С третьей попытки я провернула ключ на полраза и обратно на четверть в крошечном, еле видном замочке и нажала на ручку мягко опустившуюся под моей рукой. Задержав ногой приоткрывшуюся дверь, я наклонилась, чтобы взять обед. И тут слева на полу, достаточно далеко от двери, увидела обрывок обоев. Он по цвету сливался со светло-бежевым ковром, я могла в задумчивости и не обратить на него внимание… «Машка» – было написано на обрывке. Это явно была записка и предназначалась она скорей всего мне, а не Маше. Почему-то я это почувствовала.
Я развернула сложенный вдвое кусочек светлых шершавых обоев с еле заметно прорисованными неровными полосками и прочитала короткий текст, в конце которого чем-то прозрачно-красным было нарисовано сердечко. Наверно, тем земляничным желе, из большой норвежской банки, которое утром Соломатько потребовал к овсяной каше.
«Машка. Приходи в сад, в белую беседку. Мне надо тебе кой-чего сказать. Целую. Твой Игорь. Прямо сейчас приходи». Я с некоторым сомнением заглянула в комнату и пошла в сад.
Я не подумала, зачем я туда иду, что скажет мне Игорь Соломатько и что я ему отвечу. И что будет потом, и что я расскажу Маше, а чего не скажу. Я ни о чем не думала. Даже о том, как это Соломатько так ловко и быстро сумел выйти из комнаты. Я просто накинула висящую у выхода его дачную шубу из светло-серого стриженого бобра, длинную и очень легкую, и вышла в заснеженный сад.
Ажурная белая беседка с круглой крышей и тонкими перекладинами, наверно, и предназначалась для таких вот свиданий. Свиданий после пяти лет любви и пятнадцати лет разлуки. Жаль, что первый раз мы увиделись с Игорем в какой-то дурацкой бане, а не в этой беседочке с изогнутыми перекрытиями, делающими ее похожей на заиндевевший китайский фонарик из бамбуковых веточек, с полукруглыми ступеньками, с тихо хрустнувшей корочкой льда на подтаявшем снеге, с этой белой невесомой скамеечкой на высоких, крученых ножках.
Да, именно в таком месте солнечным снежным зимним днем должны встретиться два человека, которых когда-то давно связывали сильные, очень сильные, чувства. Встретиться, просто сесть вот на эти широкие ажурные подлокотники засыпанной снегом скамеечки и посмотреть друг на друга. И не думать о том, что ничего не осталось. Ничего вообще. Даже сожаления о том, что все прошло или что-то было.
Я провела рукой по белой обледеневшей перекладине, соединявшей перила с легкой круглой крышей. В беседке никого не было и рядом с ней тоже. Похоже, что с тех пор, как два дня назад был снегопад, сюда никто не заходил.
Я слепила тяжелый снежок из скрипящего чистого снега и запустила им в большой неровный сугроб, под которым, скорее всего, прятался какой-нибудь асбестовый купидончик. Или алебастровый. Я не очень хорошо разбираюсь в садовоогородной скульптуре. От моего разъяренного снежка сугроб на голове у купидончика разлетелся вдребезги, а из-под снега выглянула страшного вида серебристая девушка, то ли наяда, то ли русалка. Я кинула в нее еще один снежок, но не попала. Ужасно расстроилась. Присела на подлокотник скамеечки и расплакалась.
Долго плакать я не стала, через несколько секунд в голове раздался предупредительный сигнал: «Плакать на морозе нельзя – осипнешь, выступит лихорадка на губе. Не надо плакать на морозе…» Я пошарила в кармане шубы, разумеется, нашла его платок, вытерла слезы и, дыша в большой меховой воротник, чтобы не хватать морозный воздух разгоряченным от слез горлом, быстро вернулась в дом.
Только войдя в дом, я вспомнила, что еду оставила прямо на полу. Конечно, это был дикий и непростительный поступок. Не еда на полу, а то, что я понеслась на свидание к Соломатьку. Хорошо еще, если Маша не зашла за мной и не подумала, что со мной что-то случилось… Завернув в коридор, я увидела, что дверь в комнату Соломатька распахнута настежь.
Комната была пуста. Но на кресле лежала еще одна записка, аккуратно сложенная журавликом.
«Пришла из беседки? Посморкайся как следует и читай дальше. А знаешь, почему ты туда отправилась? Потому что ты дура. Дурой была, дурой и осталась. Целую. Твой Игорь. А в личной жизни дурь очень мешает. Скажи, я прав, а, Машка? И слава богу, что я на такой дуре не женился в свое время. А ведь хотел.
Не сказать, что за пятнадцать лет ты особо похорошела. У тебя появилась некоторая жесткость разведенной, глубоко разочарованной дамы. В телевизоре ты не производишь такого впечатления. Может, вам там в глаза что капают, чтобы вы смотрели лукаво, чуть свысока и призывно? Так ты бы попросила пузыречек с собой, а то в жизни из тебя прет такая феминистическая стать, что аж оторопь берет и аппетит пропадает. Про другое даже не заикаюсь, пару раз хотел в твоем присутствии пощупать – существуют ли у меня первичные половые признаки. Щупать не стал – боялся тебя еще больше сбить с толку и разочаровать.
Теперь о главном. Варенье есть также на первом этаже в конце коридора, в шифоньере. Шифоньер – ты в курсе – это такая штука, похожая на шкаф, но без ножек. Ножки ему отломали какие-нибудь твои чувствительные предки лет сто двадцать назад, с горя, что разорились.
Извини за длинный слог, все думаю – чего бы еще не забыть сказать перед долгой разлукой. Никогда не был писателем, в отличие от тебя, потому что считал, что писать должны избранные и, желательно, мужчины. Это я в твой адрес, Маш. Не озирайся в поисках оного. Вряд ли уже найдешь такого дурака.
А Мария Игоревна у тебя хороша. Даже странно, что она твоя дочь. Извини, такая уж я свинья. IES!»
Я вздохнула поспокойнее только тогда, когда вспомнила, что один патрон в обрезе у нас все-таки есть. В случае чего можно всадить его в тугое соломатькинское брюшко. Раз уж так все поворачивается…
Не знаю, сколько я просидела в комнате на полу, на том самом месте, где должен был сидеть Игорь Соломатько. Игорь Соломатько…
Маша вошла тихо, подошла ко мне и молча взяла меня за руку. Я открыла рот, чтобы объяснить ей как-то, что здесь произошло, но она кивнула и сказала только:
– Пошли.
– Я тебе расскажу, как все произошло. Может, оно и к лучшему, Маша. И нам надо уезжать отсюда.
Маша повторила, продолжая тянуть меня за руку:
– Пойдем. Я знаю, где он.
– Он, наверно, уже дома давно, – вяло сопротивлялась я и на ходу конспективно, опуская лирические комментарии, рассказала Маше, как легко Соломатько меня обманул.
Я ожидала чего-то подобного. Не переживай. – Маше, похоже, нравилось, что я никак не поспеваю за ней в ее экзотической роли похитителя.
Она шла по лесу так уверенно, как будто была здесь раньше. Поймав мой удивленный взгляд, нехотя пояснила:
– Ходила как-то, гуляла, пока вы с ним отношения выясняли.
– Так… – Я не нашлась, что ей сказать.
Мы шли минут пятнадцать по лесу. Мне стало уже жутковато, когда я представила, как Маша бродила тут одна, пока я что-то там выясняла с ее отцом. Что уж нам теперь-то выяснять?.. Маша выросла. И выросла без него. Он был лишь у меня в душе, где-то глубоко-глубоко спрятан от мира и от меня самой, и даже оттуда каким-то невероятным образом сумел разжечь Машкино любопытство к собственной персоне. Я продолжала уверять себя, что Машей движет лишь естественное любопытство и ничего более.
Деревья стали совсем сгущаться, мы свернули влево и неожиданно оказались около небольшой уютной сторожки. Маша уверенно обогнула ее и поднялась на низкое крыльцо.
– Тс-с… – Она приложила палец к губам. Нажав ручку и одновременно подтолкнув плечом дверь, она без звука открыла ее и поманила меня, сказав одними губами: – Идем. Видишь – открыто. Он здесь. – Она взяла меня за руку, и мы проскользнули внутрь.
В единственной комнате на широкой лавке, укрывшись своей нубуковой курткой цвета тины, спал Соломатько. Спал сладко., глубоко, подложив руку под голову. Мы посмотрели на него, потом друг на друга, и обе тихо засмеялись, потому что Соломатько в это время стал свободной рукой чесаться во сне. Вот что значит природа. Соломатько и пятнадцать лет назад всегда чесался во сне, хотя у него не было ни аллергии, ни кожных раздражений, ни клопов в диване. Тогда меня это смешило и трогало.
Маша достала из кармана припасенную веревку. Я не сразу узнала в ней поясок от своего старого платьица-сафари. Я носила его, когда водила маленькую Машу в ненавистный сад. Она шла, крепко ухватившись ручонкой за кончик крученого пояска. Я пыталась развеселить несчастную Машу, понуро вышагивающую рядом, и шутила: «Машенька, а если люди подумают, что я твоя собачонка или что ты – моя собачонка?..» А Маша как-то взяла и ответила: «Лучше я буду собачонкой». «Почему, Машенька?» – спросила я. Дочка доверчиво посмотрела на меня: «Буду сторожить дом, и ты не поведешь меня в сад».
Если я не ошибаюсь, то именно в тот день, когда Маша поделилась со мной этой мечтой, ее сильно искусали в саду. Она засела дома с вереницей нянь, меняющихся так быстро, что я отчаялась запоминать их по именам-отчествам и всегда надеялась на Машу, которая покорно и быстро привыкала к новой «домомучительнице» и находила общий язык с каждой из них.
Сейчас Маша вывела меня из задумчивости, тихонько поманив рукой. Она дала мне веревку, а сама быстро накинула на ноги Соломатьку ошейник. После чего Маша тихонько постучала костяшками пальцев ему по лбу:
– Батяня-комбат, подъем!
Соломатько дернулся, сморгнул, всхлипнул, попытался вскочить. Маша поддержала его, чтобы он не грохнулся на пол:
– Пожалуйста, не так резво. Упадешь, что-нибудь сломаешь – что я с тобой делать буду?
Он переводил взгляд с меня на Машу и обратно, видимо не сразу сообразив, где он и что случилось. Потом неожиданно схватил с окна что-то похожее на толстую ножку от настольной лампы и бросил в меня. Машина реакция была молниеносной. Она, чуть подпрыгнув, перехватила этот предмет, оказавшийся всего лишь игрушечной башней, красивой, деревянной и достаточно тяжелой.
– Не попал? – вздохнул Соломатько и потянулся. – Ах, поспать не дали. Как хорошо спал…
– Пойдем! – Маша стояла около диванчика, на котором очень удобно и уютно возлежал Соломатько, и, похоже, не знала, что делать. Она оглянулась на меня и вдруг пихнула его этой башней, как мне показалось, в плечо. – Вставай!
– Ты что, сбесилась, дочка? – покривился Соломатько и потер грудь. – Ты мне, похоже, ребро сломала!
– А ты давай еще чем-нибудь в маму кинь.
– Какие защитнички у тебя, Егоровна! – Соломатько покачал головой и прищурился. – Что, дочка моя Маша, совсем отца не жалко, да? Светлана Егоровна, вы хотя бы дочери своей объяснили…
– Она Евгеньевна, идиот! – почему-то пришла в исступление Маша от обычной шуточки Соломатько – а ведь он-то, дурачок, просто хотел разрядить обстановку…
– Да мне один хрен, знаешь ли, Егоровна твоя мамаша или Евгеньевна, милая девочка, – улыбнулся Соломатько. – И уже очень много лет один хрен, понятно?
Соломатько приподнялся и сел, а Маша втянула воздух носом и вдруг со всего размаха дала ему ребром ладони по лбу. При этом башня, которую Маша так и держала в другой руке, упала ему на спину. Он ойкнул и стал сползать с лавки на пол. Я бросилась поднимать его и прикрикнула на Машу-.
– Ты что, действительно с ума сошла? Прекрати это безумие и… – я даже не сразу нашла подходящее слово, – и хулиганство, Маша! Немедленно! Давай сейчас еще его убьем!..
Его так просто не убить. – Мне показалось, Маша не очень испугалась. Она была слегка разочарована, что я не поддерживаю ее в этой жестокой полуигре. Она тоже присела около Соломатька. – Ты думаешь, ему плохо?
– Нет, Маша, ему хорошо. – Я осторожно положила его голову себе на колени. – Человек в возрасте уже, ты что! Случится что-нибудь, никогда себе не простим…
– А где был его возраст, когда он ко мне приставал? – пробовала защищаться Маша, но я видела, что она тоже напугана.
– Игорь! – негромко позвала я. Он никак не реагировал. – Господи… Маша, посмотри, вода какая-нибудь есть?
Маша оглянулась в поисках воды, но не встала. Вместо этого она пощупала пульс Соломатьку, думаю, ничего не поняла и посмотрела на меня:
– Надо «Скорую помощь», да, мам?
– Не знаю… – Я поправила у себя на коленях его бессильно повисшую голову – Воды надо, Маша, холодной.
– А как он ее пить будет?
– Никак. На голову ему польем водичкой… Ну то есть… лоб смочим, хотя бы…
– А вот воды, Егоровна, ты себе на голову налей, – сказал вдруг Соломатько, не открывая глаз. – Саночки в углу видите? Канадский табаган. Вот на саночках меня, болезного, сейчас домой и повезете. Встать не могу, повержен и избит жестокими красотками.
Маша глубоко вздохнула и встала. Я попробовала снять его голову со своих колен, но он еще удобнее устроился, прихватив меня за ногу рукой.
– Что ты, Егоровна! Бросить меня здесь решила?
Маша посмотрела на эту сцену, махнула рукой и пошла к выходу, сдержанно проговорив:
– Догоняй, мам. – Уже переступив порог, она обернулась: – Скажи, Соломатько, а на какой твой потерянный идеал я похожа? Помнишь, ты мне пел в бане, когда соблазнить меня хотел?
– Маша! – хором сказали мы с Соломатьком и посмотрели друг на друга.
– На маму, да? Или на тебя самого, потерянного в этой жизни?
Соломатько поднял голову, отпустил мою ногу и сел на полу рядом со мной. Так мы и сидели рядом, на холодном, давно немытом полу сторожки, глядя, как Маша быстро идет по тропинке прочь, нарочно задевая рукой ветки елок и стряхивая с них снег.
Я встала первой и догнала Машу. Через некоторое время я услышала, что Соломатько тоже догнал нас и пошел за мной.
По дороге к даче мы все трое молчали. И только у самого дома Маша вдруг спросила:
– Может быть, ты… папа… хочешь все время вместе с нами обедать и… завтракать и-и-и… вообще… чай пить? Я имею в виду – на веранде?
– Хочу, конечно, – кивнул Соломатько.
И больше никто не проронил ни слова.
Я отвела Соломатька в его комнату. Он вошел, молча встал посреди комнаты и, улыбаясь непонятно чему, стал смотреть на меня. Я чувствовала, что с каждым часом наше пребывание на его даче становится все непонятней. Сейчас мне казалось, что надо что-то сказать, чтобы хоть как-то определиться в этой странной ситуации. Но я совершенно не знала, что именно. Тогда я присела на низкий пуф, который, скорей всего, предназначался не для сидения, а для складывания на него ног, и огляделась. Мне еще утром показалось, что в этой комнате что-то не так. Действительно, в ней было шесть углов и огромное, тоже шестиугольное окно почти во всю стену, которое открывалось целиком, фрамугой опрокидываясь на улицу.
– А кстати, что это за комната такая? – Я старалась говорить с ним теперь нейтрально-дружелюбно.
Соломатько помолчал, потом все-таки ответил:
– Гостевой сортир.
– Гостевой… что? – Я думала, что ослышалась.
– Сортир. Ну… туалет. Ватер-клозет. Как тебе больше нравится? Могу еще…
– Не надо. А где же тогда… – Я замялась, подыскивая слово поприличнее, чтобы не наводить Соломатька на вольные разговоры, помня его юношеские забавы. Может, конечно, он стал совсем другой…
Не стал.
– Очко? – проникновенно подсказал Соломатько, почему-то смотря при этом на нижнюю часть моего туловища.
Я была предусмотрительно одета во все те же Машины штаны, жуткое чудовище моды последних лет – спущенные по бедрам, широкие, с висячими карманами. Цвета сезонов меняются, расширяются или утончаются каблуки, а вот спущенные штаны как появились несколько лет назад, так и владеют умами самых модных подростков. К ним полагается еще своеобразная прыгающая походочка, обязательно вразвалку и с ленцой, и любая, но странная шапочка, лучше в обтяжку. Маша, конечно, так не ходит, так ходят влюбленные в нее мальчики и еще удивляются, почему Маша их игнорирует. Это мое мнение, с Машей я не делюсь, не хочу в очередной раз показаться старомодной и консервативной. Думаю, Маша уверена, что игнорирует тех мальчиков по причине их умственной недостаточности.
– Ужас, – прокомментировал Соломатько мой кошмарный наряд и отвернулся. – Очко, или иными словами толчок, не привезли вовремя, да и с окошком что-то наш архитектор перестарался – куда такая махина в туалете. В общем, решили, что гости перебьются без собственного сортира, и оставили комнату просто про запас. Для какого-нибудь случая. Мы так иногда делаем.
Он сначала автоматически сказал это «мы», а потом глянул на меня. Быстро поймав мою реакцию, он удовлетворенно продолжил:
– Мы любим так поступать с вещами непонятного назначения. Мало ли ерунды покупается или дарится. Оставляем до лучших времен, пока назначение само не проклюнется. Вот и с комнаткой сей так вышло. Да-а-а… Комната для пленных. Класс. И шо б мы делали без вас…