Наверно, трудней всего расстаться не с другим человеком и даже не с собственным прошлым, а с нежно, годами взлелеянным идеалом. Я смотрела на Соломатька и теперь-то уж вполне отдавала себе отчет – вот он, человек, из-за которого я, умница-красавица, положительная и замечательная, осталась одна. Потому что и через много лет он мешал мне адекватно воспринимать окружающих мужчин. Вот человек, которого я так и не смогла забыть. И от которого я и сейчас, похоже, теряю рассудок… Вот он и не он. Разве человек, которого я любила, от легкого прикосновения которого до сих пор замираю внутри – вот только сегодня утром замирала, – разве мог бы он так прожорливо есть, торопясь и жадно глотая, после того, как был оскорблен в своем самом естественном мужском желании?

Хотя, может, он вовсе и не был оскорблен… Может, и не желал ничего, а просто проверял – взгляды мои растерянные вспомнил, утренние, на прогулке, или как я с коленочкой его заволновалась, или как руку последняя отпустила, – и решил проверить, что это значит. И все равно – что ж жрать-то так, да еще прямо у меня на глазах?!

Спрашивается: а кто больше оскорблен?

Я сама остановила свои мысли и спросила Соломатька, задумчиво катающего по столу обгрызенную косточку:

– О чем ты думаешь?

– Егоровна, – ответил мне Соломатько, подкинув косточку и поймав ее на лету вытянутыми в смешную трубочку губами, – а ты в клуб ветеранов самодеятельной песни не входишь? Песенки у костра в ля миноре под три аккорда, супчик из котелка, одна пара запасных носков на двоих влюбленных…

– Ты что, вот об этом сейчас думал?

– Да нет… Просто хочу тебе сказать, что ты производишь впечатление удивительно несовременного человека, несмотря даже на модную профессию и стильные шаровары, которые, кстати, тебе слегка маловаты и наводят меня на раздражающие мысли.

– Например?

– Например, зачем тебе трусы такого фасона здесь, на моей даче, вернее, на даче нашей семьи, где ты околачиваешься в качестве… м-м-м… скажем, моего охранника?

Я пожала плечами:

– Ерунда. Трусы удобные, называются стринги, на них хорошо смотрятся любые брюки. Думаю, ты в курсе, как глубоко семейный человек.

– Не расскажешь, чем именно они удобные? – Соломатько смотрел на меня, улыбаясь.

– Нет, не расскажу. О чем-нибудь серьезном ты думаешь?

– Думаю. – Соломатько откинулся поудобнее. – Почему у тебя не отрастают собачьи радости?

Я прямо подавилась:

– Эт-то что еще такое?

Он усмехнулся:

– А это такие забавные мешочки, которые неумолимо обвисают у женщин по обе стороны рта к сорока годам. И придают им выражение обиженных собачек Или злых собачек. У кого как.

– У твоей Татьяны – как? – спросила я и на всякий случай чуть отодвинулась вместе со своим креслицем, чтобы он ненароком не смог пнуть меня.

– Фол, Егоровна. У моей Танечки – выражение любимой собачки. Устраивает?

– Вполне. У меня не отрастают, потому что я каждый день бью себя по подбородку, за завтраком, другого времени нет. Вот приблизительно таким образом… – И я изо всех сил несколько раз стукнула себя кистью по подбородку, продемонстрировав свой утренний массаж Соломатько даже вздрогнул.

– Меня не надо! – попросил он и тоже отодвинулся от меня.

Я кивнула:

– Не буду. Это меня Машина прабабушка, моя бабушка научила, еще лет пятнадцать назад. Бабушку Веронику ты помнишь.

– Да уж…

Я остановила его рукой:

– Не надо. А за что ты так напустился на бедных бардов? По-моему, там много хороших людей, не испорченных нашим ужасно-буржуазным капитализмом и всеми его жвачными прелестями.

– Веришь в то, что говоришь?

– Конечно, – пожала я плечами. – Это очевидно. А ты-то что? Чем они тебя обидели? Ты же раньше и сам пел. И даже, кажется, сочинял.

Соломатько, прищурившись, улыбался и смотрел мимо меня. Я поняла – спрашивать бесполезно. Наверно, и правда обидели. Может, песню какую обсмеяли, в сборник не взяли. Вполне могу себе представить, что богатый и безусловно развращенный богатством Соломатько вдруг захотел, чтобы и его песню исполняли по радио, а он бы при этом тонко и снисходительно улыбался.

– Хорошо. Не хочешь – не говори. А почему я-то – ветеран песенного клуба? Я ни одной песни до конца даже в юности не знала.

– Да потому что ты вопросы такие задаешь – романтично-придурочные! О чем я думаю… Да ни о чем! Я вообще не имею обыкновения думать вне работы. Я прихожу на работу в десять. До восьми вечера думаю. В пятницу – до шести. Иногда приходится думать даже в субботу. И все, понимаешь? В остальное время я живу. Живу! А ты вот, Егоровна, о чем думаешь ты? Может быть, о социальном статусе феминистки?

Я посмотрела в его откровенно злые глаза и спокойно ответила:

– О социальном статусе женщины, растящей ребенка без отца при живом и даже официально зарегистрированном отце.

Я взяла пустые чашки, подгребла со стола салфеткой обгрызенные куриные кости в тарелку и хотела уйти.

– А что ж ты его, ребенка этого, без отца-то растила? – тихо и также зло спросил меня Соломатько. – Столько лет выкобенивалась, лелея и теша свою гордыню, а теперь о социальном статусе задумалась? Дура – твой социальный статус. Поняла? И вообще – хватит!

Я не уловила момент, когда Соломатько неожиданно вскочил и, ловко повернув меня к себе спиной, заломил мне обе руки. В первую секунду я и не поняла, чего он хотел. У меня даже успела промелькнуть мысль, что он таким образом рассчитывает добиться своего… Но, когда он больно ухватил меня сзади за волосы и наклонил еще ниже, я почувствовала легкую тревогу.

– Ты что, озверел? – с трудом произнесла я, пытаясь разогнуться и чувствуя, как тяжело, толчками застучала кровь в голове и где-то внизу шеи, на уровне ключиц.

– Хватит! – прикрикнул на меня сверху Соломатько и больше ничего не говорил, не отпуская меня и очень неприятно при этом сопя, шумно и зло.

– Игорь… Что хватит-то? – постаралась я как можно спокойнее вступить с ним в диалог, судорожно вспоминая азы обращения с идиотами, у которых случаются психические припадки. Знала бы, вообще говорить с ним ни о чем не стала…

Соломатько стал издавать негромкие странные звуки, похожие на рычание, и тянул мои руки за спиной все выше и выше. Я замолчала, чтобы он ненароком не вывернул мне руки или не сломал шею.

– Зови эту… свою… – прорычал он.

– Прекрати… Ты совсем придурок, что ли? – просипела я, явно рискуя оказаться со сломанной шеей.

– …которую ты родила без моего согласия! – Он дернул меня сзади за руки. – Без согласия и желания!

Я непроизвольно покачнулась вперед, а он, видно чтобы удержать меня, еще сильнее натянул мне волосы.

– И все, давайте, выпускайте меня отсюда к чертовой матери!

Несколько лет назад я брала интервью у инструктора по джиу-джитсу, который был к тому же мастером всяких других восточных единоборств. Меня тогда поразило одно правило нападения. Не знаю, насколько оно универсально для борьбы, но мне лично оно запомнилось лучше всего, потому что поразило психологической точностью и простотой. Если говорить приблизительно, то оно заключается в том, чтобы первым делом быстро и коротко расслабиться, и только потом сконцентрироваться и нападать.

Я уже давно забыла, как правильно расслабляться по хитрой технике восточного боя, а в тот момент и вовсе ни о чем таком не думала. Я просто обмякла у Соломатька в руках. Я опустилась бы на пол, если бы он по-прежнему не держал меня за руки сзади. У меня подогнулись коленки от неожиданной боли, от непонятного страха, от нахлынувшей обиды – ничего себе, говорили-говорили, а потом он взял и воспользовался тем, что я потеряла бдительность!..

Соломатько, почувствовав, что я повисла у него в руках, встряхнул меня, проорав мне прямо в ухо:

– Эй, ты чего? Кончай придуриваться! Что за дешевый спектакль, а, Егоровна? Ты меня слышишь?

Он отчего-то очень испугался. Может, боялся,. что я, как в первый день, грохнусь сейчас в продолжительный обморок А я совершенно безо всякой внутренней подготовки и злой мысли несильно пнула его. Я не целилась и целиться не могла, потому что ничего не видела сзади, но попала в то место, куда героини боевиков бьют на целясь и со злости. Я попала ему прямиком под коленную чашечку.

Соломатько взвыл, резко отпустил меня, и мы оба почти одновременно шлепнулись на пол. Я – на колени, он – на бок. Увидев, что он держится за ушибленное колено, я сразу вспомнила, что это то самое колено, которое я так трогательно растирала ему в лесу, час или два назад. Я вздохнула и стала растирать свои собственные коленки, на которых наверняка будет по огромному синяку, хорошо, что Машкины брюки смягчили удар. Потом я посмотрела на свои сильно покрасневшие запястья. Покрутила ноющими кистями, похрустела шеей, тоже ноющей и тянущей где-то слева, и взглянула на Соломатька. После чего, не раздумывая, быстро расстегнула замочек строгого ошейника у него на щиколотке и негромко сказала:

– Действительно, хватит. Иди, пожалуйста.

– Куда? – как будто удивился Соломатько.

– Как куда? – в свою очередь удивилась я. – Куда ты хотел идти. Домой, наверно, к Танечке. Или в милицию. Или в объятия какой-нибудь школьницы старших классов. Ты же рвался куда-то. Требовал, чтобы тебя выпустили. В общем, иди. Ну, чего ж ты?

Ладно! – Соломатько сел, взял с пола ошейник и повертел его. – Пойдем… Чуть попозже… И далась тебе моя Танька! Успокойся. У замужних проблем еще больше, поверь. Знаешь, у меня была одна… одно любимое существо. Верное и искреннее. Ризеншнауцер Василиса. Разорвали ее соседские собачки, Ваську мою, заиграли до смерти… Все покусывали да потявкивали, вот как мы с тобой сейчас, да шею ей и перегрызли… Подхожу, а она уж не дышит. Да-а… А ты – Танька-Танька… При чем тут вообще она? У Таньки моей… – Он замолчал.

– Так что ж ты не идешь? – Я стояла на безопасном расстоянии от Соломатька и смотрела, как он перебирает в руках желтые металлические звенья ошейника.

Соломатько ничего не ответил. Кряхтя, встал и, держась за коленку, подошел к окну.

– Пойдем, погуляем опять, что ли, Маш? Феминистка хренова… По тому же месту попала, что я потянул где-то… Туфельками своими… железобетонными… М-м-м… пакость какая… Чуть эту, как она называется… неприличное слово… не перешибла.

Я вздохнула:

– Это место называется мениск. Потри, все пройдет.

Соломатько послушно потер коленку, глядя на меня невероятно сложным взглядом.

– А ты все-таки дурак, знаешь ли! – терпеливо сказала я. Не про коленку, конечно, и не про взгляд, а вообще про него, про все, что говорил и делал он, Соломатько И. Е., отец моей дочери. И тоже подошла к окну.

Мне все больше нравился этот сад. Чтобы вырастить у нас такие огромные деревья, понадобятся годы. А чтобы посадить такие – еще пара выкупов. И я опять вздохнула, еще тяжелее.

– Извини, Машка… Что-то я… – Он досадливо покачал головой. – Но уж так ты меня уела! Разговорами своими про одиноких девочек… Ты думаешь, я сам… Да ладно! – Он тоже тяжело-тяжело вздохнул. – А как ты мне саданула, надо же… Деретесь вы обе…

– Как настоящие одинокие девочки.

– Правда? – спросил Соломатько и обнял меня. Я не отстранилась, а даже чуть, самую малость, прислонилась к нему.

– Я тебя не очень… больно? Гм… – негромко спросил Соломатько и заправил мне волосы за ухо.

– Больно и страшно, – ответила я и повернулась к нему лицом. – Зачем…

Он, едва прислоняясь ко моему рту губами, поцеловал меня. И потом поцеловал в нос. Медленно провел рукой по щеке и также медленно – губами. А я стояла, замерев и закрыв глаза. Ужас. Ужас! Я вдруг открыла глаза и отступила назад. Я сошла с ума? Совсем сошла с ума?!

– Что? – Он не сразу, но отпустил мою руку. – А ну тебя! Не поймешь вас…

– Говоришь, я феминистка? – проговорила я громко и четко, чтобы прийти в себя.

– А кто ж ты после всего этого? – зевнул Соломатько и сел боком ко мне, лицом в сад.

– Если я феминистка, то ты кобель обыкновенный, или канис вульгарис, а может, канус вульгарис, не помню точно, как собака по-латыни.

– Первая буква какая? – слегка оживился Соломатько. Он так и не утратил этой детсадовской радости при встрече со словами, намекающими на попу, какашки и прочие запретные радости четырехлетних мальчиков.

– Первая буква «к». Он же кобель.

– Хорошо, в любом случае это звучит гордо, – кивнул, сразу повеселев, Соломатько.

– И чем же тут гордиться? – вздохнула я.

– Его-о-ровна! Сядь, не стой немым укором. Специалист по семейно-бытовым отношениям, чего ж ты таких вещей не знаешь! Если мужчина, как ты говоришь, – кобель, то значит, в нем заложена очень мощная программа воспроизведения рода человеческого. Вот и все. Запомнила?

Я хотела что-нибудь ответить, но не смогла. Он взял меня за руку, не вставая со своего места, и просто смотрел мне в глаза. Я хотела отступить назад и тоже не смогла. Поэтому я села на пол, там, где стояла, и неожиданно для себя заплакала.

– Не плачь, Машка, не надо, – дружелюбно сказал Соломатько, погладил меня по голове и, не вставая с кресла, наклонился и слегка постучал меня по бедру, а точнее, по карману брюк. – Почитай лучше.

Да, извини, совсем забыла, – сказала я и стала доставать бумажку, на которой наверняка ничего хорошего он мне не написал, и вдруг с облегчением и еще каким-то непонятным чувством услышала где-то внизу родной Машин голос. Первый раз за все это время Маша напевала. – Да, хорошо, – ответила я Соломатьку и быстро встала.

У самых дверей я обернулась и посмотрела на него. Он едва улыбался, тоже, как мне показалось, с облегчением и еще с каким-то непонятным выражением.

– Я… – начала я и остановилась.

– Да-да? – с готовностью откликнулся Соломатько.

– Я хотела тебе все-таки ответить насчет того, что я родила без твоего согласия и желания. Природой не предусмотрено согласие отцов, вернее, предусмотрено, но на предыдущем этапе, понимаешь? Не согласен, не желаешь – так и не лезь за удовольствиями. Это программа такая, за нас давно продуманная. И хоть мужчины и научились выковыривать будущих детишек из чрева нелюбимых женщин, программа эта мощнее и хитрее, чем вы все, вместе взятые. Ясно?

– Это тебе Великий Сфинкс сказал? – спросил Соломатько и сам засмеялся.

Не дожидаясь дальнейших остроумных пассажей, я засунула бумажку обратно в карман и поскорее вышла.

***

Хорошо, что я догадалась не читать Соломатькину записку вместе с Машей. И жаль, что не прочитала до того, как позволила себе разнюниться в его присутствии. Он меня поцеловал! А я – заплакала… Ой-ёй…

На листочке аккуратным почерком с завитками вместо петли в строчной букве «в» было написано дословно следующее:

«7 заповедей в преддверии климакса:

1. Не увлекаться просмотром порнушки и распитием горячительных напитков перед соитием.

2. Не мучаться сомнениями после оного.

3. Не баловаться скотоложеством, то есть встречаться с сугубо положительными мужчинами.

4. Избегать стрессов в вышеуказанный момент, а также непосредственно до и после, то есть не размышлять, кто кого любит, а кто кого пользует и т. д.

5. Избегать стрессов вообще по жизни, то есть вообще на темы, не имеющие рационального ответа, не размышлять.

6. Избегать секса как такового, тогда не о чем будет страдать, когда придет климакс.

>

Вакансия: Тут, Егоровна, можешь вписать свои соображения на этот счет, о'кей?»

Я подумала и вписала: «О'кей. Ты дурак».

Потом еще подумала и добавила: «Потому что не хочу я никакого секса!» Я представила, как Соломатько тут же бы спросил: «А чего хочешь? Чего?» Поэтому я все зачеркнула и написала: «Глупый, циничный дурак. Кобель обыкновенный».

Ну а что еще я могла ответить человеку, из-за которого прожила одна всю такую короткую бабью весну, а теперь вот сижу в терпеливом ожидании знаменитого полуторанедельного бабьего лета, которое приходит, когда у остальных людей, между прочим, наступает осень, и сижу все так же одна. Сижу и размышляю-, не пора ли, наконец, подкрасить корни слишком уж пестрых волос? Девять нормальных, а десятый – растет с бешеной скоростью, толстый, упругий, как маленькая антенна, упрямый волосок, цвета белого золота…

Размышляю и автоматически отшиваю поредевших поклонников, имея в виду, что если за столько лет достойной замены не нашлось, то и не найдется. Замены – вот этому самоуверенному словоблуду, с которым я сейчас вступила в такую опасную переписку. Крайне опасную, потому что это лишь часть смертельной игры.

Я с трудом вышла живой и здоровой из этой игры много лет назад, и то только потому, что на свет появилось существо, требовавшее моей жизни рядом, моей любви, моего здоровья, моего веселья. И вот я снова смело – или, если честно, то трусовато, – выхожу играть. Если кто знает, как не выходить, когда тебя зовут, пусть скажет.

Когда Маша была маленькая, в нашем дворе жила девочка Леся. Она была старше Маши, глупая, страшно веселая и заводная и заразительным весельем своим напоминала мне мою собственную подружку Ляльку. Когда Леся в любую погоду кричала снизу: «Теть Свет, а Машка выйдет?», то самостоятельная и всегда чем-то увлеченно занятая дома Маша рвалась к окну и кричала: «Выйдет! Выйдет!»

Игры у этой Леси были дурацкие, общение самое примитивное, семья обыкновенная и скучная, но Маша могла самозабвенно торчать с ней во дворе до темноты, приходя домой совершенно изможденная от хохота и беготни. Я не препятствовала их дружбе, потому что Маша не приносила домой матерных пословиц, столь любимых детьми, наверно, из-за ловких и прилипчивых рифм. Мне казалось, что ничего опасного и дурного, кроме непроходимой и заразной глупости, в этой Лесе нет. И все равно она мне не нравилась. Кроме глупости меня раздражал запойный характер их общения – до бесчувствия, до отупения.

И позже оказалось, что обычная материнская интуиция подсказывала мне не совсем уж неверные вещи. Веселая Леся подросла и стала удачливой юной аферисткой – подманивала на улице людей в «беспроигрышную» лотерею, заработала таким образом какие-то деньги, даже купила себе огромный красный мотоцикл и недавно села в колонию, едва достигнув совершеннолетия.

Так что же сейчас моя интуиция внезапно ослепла, оглохла и онемела, почему я ввязываюсь в эту безвыигрышную лотерею, где разыгрывается не только моя, но и Машина жизнь? Семь заповедей, секс… – бред какой-то. Я и – Соломатько! Да скажи мне это кто еще два месяца назад, я бы…

Я призадумалась. А что – «я бы»? В том-то и дело, что не знаю. И два месяца назад, и два года назад, я бы, наверно, так же трусливо и упрямо ходила кругами вокруг да около, не говоря ни «да», ни «нет» самой себе. Значит ли это, что я… Так, хватит. Я решила в кои-то веки раз действовать решительно.

Я зашла на веранду, выпила холодной воды и, уже повернувшись, чтобы снова уйти, увидела, как Маша, наблюдавшая за мной, опустила голову, ничего не говоря.

– Маша?

Она подняла глаза и посмотрела на меня совершенно горестным взглядом – ужасным, невозможным для моей дочки, у которой есть всё, все поводы радоваться жизни и гордиться собой.

. – Ты что, Машуня? – Я подошла к ней и присела рядом на корточки.

Маша отвернулась. Я вздохнула, встала и… ушла. Я – великолепная, распрекрасная мать, любящая до затмения разума Машу, – встала и ушла!

«Сейчас… сейчас вот только скажу ему, скажу… И тут же вернусь… И выясню, что с Машей, почему у нее такие глаза… Сейчас…», – трусливо думала я, торопясь к Соломатьку.

– Скажи мне, Соломатько, как можно любить то, что любить нельзя? – спросила я сразу, заходя в комнату и оставив дверь чуть приоткрытой.

– Ты это о ком? – сразу подобрался он.

– Ни о ком и ни о чем. Так. Теоретически…

– А-а-а… – снова поскучнел Соломатько. – Ну тогда замени первое «любить» на «хотеть» и успокойся. Получи обычный закон: «хочу того, чего нельзя». Закон Эдемской яблоньки. Еще ваша дальняя родственница подкузьмила, как известно, всему человечеству, следуя этому закону.

Он помолчал, почесался, поглядывая на меня, и затем продолжил, добавив в голос проникновенных НОТОК:

– Егоровна, а вообще я тебе отвечу. Если ты мне алаверды обещаешь тоже ответить на один вопрос. Идет?

– Валяй, – неохотно согласилась я, потому что у меня уже почти весь запал прошел. Все равно он перехватил инициативу, как обычно.

– Вот скажи мне, Егоровна, – начал Соломатько, поудобнее разваливаясь на полу, на толстом палевом ковре и подтыкая подушечку себе под бочок, – так что же такое случилось четырнадцать лет назад, что ты в одночасье прекратила со мной общаться? И знать меня больше не хотела, а? И Машу от меня категорически упрятала? Р-раз – и все… Что, кто случился тогда у тебя?

Я вздохнула. Надо же…

– Я тебе недавно написала такое важное, Игорь…

Соломатько удивленно вскинул на меня глаза, а я продолжила, хотя и не была уверена, что он способен понять то, что я скажу:

– То, что ты в карман спрятал… Ты можешь юродствовать сколько угодно, но на свете действительно есть слова, имеющие силу поступков. Ты сказал мне как-то, что не надо было Маше рождаться на свет, и повернул время вспять. Я в тот момент зачеркнула тебя не только для будущего, но и для прошлого. Не понимаешь?

Он молчал, грустно рисуя на ковре какой-то щепочкой солнышко. Я пригляделась и на всякий случай выдернула у него из рук опасный предмет. Соломатько иронически улыбнулся, потом сказал:

– Ладно. Красиво, но не жизнеспособно. А что ты там спрашивала? Я подзабыл что-то. Давай теперь алаверды.

– Давай. Поцелуй меня.

– Что? – Он чуть приподнялся на локте.

– Поцелуй меня, – повторила я.

Соломатько вздохнул, встал, чуть дурачась, на всякий случай, чтобы не выглядеть дураком, вытер губы, провел руками по бокам и только потом потянулся ко мне. У меня застучало в висках, потому что это был тот же самый, ничуть, ни в одном жесте не изменившийся Игорь Соломатько. И сейчас я просто смотрела на него, а не трепетала, как юная дева. И то, что мне утром показалось, мне просто показалось. Я отступила на шаг и кивнула:

– Хорошо, молодец.

– В каком смысле? – чуть напрягся Соломатько. Он все еще стоял с вытянутой вперед шеей, но руки опустил.

– В смысле – спасибо, ответил. Мне надо было понять, куда еще ты сегодня меня поцелуешь, в случае чего.

Он тут же отступил, осознав, что попался, и очень независимо улыбнулся, а я продолжила:

– В руку – это одно, в ногу – другое, согласись. Или, например, в губы, или в щеку, в шею, в лоб.

– В зад… – аккуратно подсказал Соломатько, усаживаясь в кресло.

– В зад, – охотно согласилась я.

– Можно я скажу еще остроумней? Я засмеялась:

– Нет.

Я уже поняла, что так ничего ему и не скажу, буду ходить вокруг да около. Не скажу, потому что не знаю, что сказать. Веселиться с Соломатьком мне мешали Машины глаза. Вдруг я почувствовала себя нехорошо. Маша сидит там где-то одна, грустит, а я здесь…

Я развернулась и так же стремительно, как вошла, двинулась из комнаты. Когда я уже закрывала дверь, вернее, тяжелая дверь сама плавно закрывалась за мной, как будто подгоняя меня, Соломатько подошел к выходу и придержал ее.

– Ты водишь машину так же?

– Как? – главное, заинтересованно не останавливаться. Мне надо к Маше, напомнила я сама себе.

– Ты сигналы хотя бы какие подавала – на разворот… А то стояла, стояла, по обычной своей манере – столбом посреди комнаты… Я уже стал привыкать, кстати, к тебе – хорошее украшение интерьера. И вдруг – как рванула с места!

– Мне срочно надо… Извини.

– А… – Он понимающе улыбнулся и подмигнул. – Понимаю, понимаю… Беги, а то беда будет…

Я прошла несколько шагов по коридору и остановилась. Потом вернулась к нему. Подошла и неожиданно для самой себя взяла его обеими руками чуть выше локтей:

– Знаешь, когда Машка была маленькой, еще до школы, у нее волосы надо лбом, как у тебя вот… – я провела рукой по упрямо торчащему из идеально постриженных коротких волос небольшому хохолку надо лбом у Соломатька, – никак не причесывались… ни в челку, ни под заколки… А ты этого так никогда и не увидел. Ты очень многого не узнал и не увидел, Игорь…

Он молчал. А я провела рукой по его щеке, по плечу, по груди… Все такое родное… И такое чужое.

– Я пойду к Маше. Кажется, мы скоро тебя отпустим, – на ходу сказала я.

– Вопрос – отпущу ли вас я! – засмеялся Соломатько.

Но мне показалось, что ему было совсем невесело в этот момент.