– Слышь, Егоровна… – лениво начал Соломатько, притворно зевая и яростно натирая левый глаз костяшкой на внутренней стороне ладони.
Я напряглась. Тон нехороший. А я-то хотела сегодня рассказать ему, как в седьмом классе Маша вдруг взялась прогуливать физкультуру, моя дисциплинированная Маша, с одинаковой легкостью решающая задачи и катающаяся на горных лыжах. А тут вдруг она не смогла перепрыгнуть через коня и на следующий урок просто не пошла. Так она прогуливала недели две, пока я не догадалась по ее виноватому взгляду, что у нее что-то в душе происходит. Для Маши это совершенно невозможно – вдруг спасовать и забуксовать на чем-то, хотя я учу ее, что жизнь так устроена: одним – супы варить, другим – кастрюли мыть, и не надо пытаться научиться всему вообще.
И мы пошли рано утром вместе в школу, я попросила ключ от класса, объяснив, что Маша забыла там очки, которых у нее сроду не было, и она целый час прыгала, пока у нее не получилось легко и изящно. Не знаю, кто больше радовался победе – она или я. Я-то никогда не могла ни через коня перепрыгнуть, ни с крутой горки скатиться с открытыми глазами и сейчас не могу.
Почему-то сегодня, глядя на сосредоточенную и в то же время как будто потерянную Машу, я вспомнила тот случай, и мне захотелось рассказать о нем Соломатьке. Но у того, похоже, тоже была заготовка к нашей встрече. Каждый о своем… Я вздохнула.
– Что, пришла, увидела меня, и, кроме тяжелого вздоха, ничего у тебя не вызвал, да? – встрепенулся он. – А я вот хотел поинтересоваться, почему ты тогда, когда я на белом коне семь лет назад приехал, можно сказать, почти с серьезными намерениями…
Я поняла, о каком эпизоде наших интересных отношений пойдет речь, и покачала головой, пытаясь прекратить разговор. Но Соломатько гнул свое с обычной для него наглостью:
– Зачем ты от меня Машу спрятала, а? Ведь никуда она не уехала. Я потом позвонил, проверил. Дома она была вечером в тот день. Так чего?
– Не «чего», а «что», – огрызнулась я, потому что совсем не хотела вспоминать этот унизительный эпизод моей жизни. – Спрятала и спрятала, иди к черту.
***
Маше было тогда восемь лет. Моя мама уговорила меня ее постричь, для укрепления и без того крепких волос. Я согласилась в основном потому, что Маша научилась у меня в жару поливать себе на улице минералкой голову. Май был страшно жаркий, и Маша шастала с мокрой головой каждый день с утра до вечера. При этом у нее мило вились волосы, и она в рассеянности закручивала в них легкие шариковые ручки, да так и ходила, забывая раскрутить. Но когда мы ее постригли под мальчика, красивая и обворожительная Маша стала вдруг действительно похожа на мальчика. Причем не просто на мальчика, а на сорванца и разбойника. Она сама себя так почувствовала и себе в этом образе понравилась. Маша не хотела носить модную джинсовую юбку с оборками, вообще отказывалась от юбок – в них неудобно было скакать и лазать, стала хохотать забавным резковатым смешком, кататься на входной двери и пытаться перелезть через любое препятствие, которое по нормальному-то можно было обойти.
Как-то раз, стуча ложечкой о край последней неразбитой чашки из прозрачного сервиза с яркими абстрактными цветками, который мне подарил Соломатько на трех– или четырехлетие одного своего интимного подвига (он трогательно отмечал эту дату подарками и букетами виновнице его торжества над законами природы), Маша спросила:
– Мам, а почему, если у меня есть папа, он никогда не приходит ко мне на день рождения?
Я удивилась:
– Заинька, а почему именно на день рождения?
– Ну-у… – протянула она и пояснила с категоричной бабушкиной интонацией: – Потому что это святое!
Меня спас жизнерадостный соседский попугай Чиз, который заорал дурным голосом:
– Ва-ба-ди-ду-да! Глушня! Фа диез! Ва-ба-ди-ду-да!
Маша, как обычно, захохотала и тоже проорала в потолок:
– Фа бекар! Чиз! Это ты глушня! Там фа бекар!
А я, пользуясь моментом, трусливо улыбаясь, спряталась в ванной комнате, надеясь, что Маша отвлечется разговором с Чизом, мастерски повторяющим любую музыкальную фразу и еще и комментирующим качество исполнения, и забудет о своем вопросе, А я на досуге подумаю, что же ей говорить. Как убедительно объяснить, почему ее папа, раз он есть, не приходит к ней на день рождения. Ответ «Он живет в Канаде» уже не годится. Из Канады приезжают, из Америки тоже, и даже из Австралии. Не приезжают только из пожизненной тюрьмы, принудительной психбольницы и с того света. Ну и, как в нашем случае, от таинственной и могущественной соперницы, сумевшей получить то, что не далось в руки мне. Я была права – вдруг возникший важный вопрос про папу, как это бывает у детей, забылся на некоторое время. За это время я успела придумать – если спросит, буду отвечать: «Я тебе все объясню, но чуть позже». И мне казалось – я так это хорошо придумала, так тонко, так мудро… Получается, и не отказалась ответить, и сказать ничего не сказала…
***
И вот как раз тем летом, где-то ближе к его концу, когда мы уже вернулись с дачи, готовясь к школе, вдруг позвонил этот самый «канадский папа» и, как раньше, как будто не прошли годы, не поздоровавшись, будничным голосом спросил:
– Купить чего-нибудь? Я минут через двадцать буду.
– Что ты будешь? – сухо спросила я, сама при этом оглядывая не очень тщательно прибранную квартиру и совсем не прибранную себя.
Наверно, любовь живет в каком-то другом измерении, там время идет по-другому. В тот момент, спроси меня, сколько лет прошло с нашей последней встречи, я бы не смогла ответить «семь». Их не прошло для той части меня, где все жил и жил, комфортно развалясь и отгоняя соперников, Игорь Соломатько.
– Понял. Бутылочку белого «Мартини», для малышки – фрукты, сок… и еще чего-нибудь поесть… тебе шоколаду-мармеладу… О'кей,– сказал он, вероятно, сам себе. Пока все шло так, как он задумал. – Если кто есть дома посторонний, всех гони. Разговор есть.
– Хороший? – глупо спросила я. Да, не зря моя мама всю жизнь твердит, что единственный человек в мире, с кем я становлюсь полной и непробиваемой дурой, – это Машин папа. Так это или нет, но тогда у меня не хватило ума и сил повести себя по-другому.
Соломатько повесил трубку, а я схватила одновременно веник, пылесос, новую длинную юбку в красивую мелкую клеточку, к которой полагалась блузка только входившего тогда в моду фасона «нижнее белье», и остановилась посреди коридора. Посидела пару минут, глядя на себя в большое зеркало напротив. Потом положила юбку с пылесосом и веником у дверей. А сама подхватила крупную малышку Машу, сидевшую почему-то на низком диванчике у столешницы с обувью в обнимку с огромным велюровым псом и совершенно взрослой книжкой Токаревой «День без вранья». Маша до изнеможения мечтала тогда о собаке и с игрушечным шарпеем спала, ела и ездила в машине. А книжку она упорно читала контрабандой, смеясь в неподходящие моменты и страдая не о тех героях.
Я мельком взглянула на страницу, над которой сопела Маша, пришла в ужас, напялила на золотящийся ежик ее волос свою полосатую панаму и понесла под мышкой, вместе с собакой и книжкой, к бабушке на соседнюю улицу. Свалив эту драгоценную, хохочущую ношу на чистенький и мягонький бабушкин коврик посреди комнаты, я вернулась домой, стараясь не бежать. И не напрасно.
У подъезда уже стояла крутобокая, задастая «Хонда» красивого непонятного цвета – то ли пыльно-синего, то ли блекло-черного, с легкой переливчатой сединой на сгибах. Я не знала, какая теперь у Соломатька машина. Но сразу поняла, что эта – его. Я чуть замедлила шаг, выпрямила спину и подтянулась. Главное, не забывать, что я теперь – не влюбленная до потери памяти девчонка, а довольно известная телеведущая, интересная, молодая, модная, свободная женщина, у меня есть поклонники, и я… Я ни за что не буду трепетать при встрече с ним…
Но навстречу мне никто не выскочил, а сидящий в расслабленной позе водитель с таким знакомым аккуратным профилем даже не пошелохнулся. Я прошла мимо, открыла дверь магнитным ключом и, уже входя в подъезд, почувствовала, как кто-то сзади не дает закрыть дверь.
– Хорошая юбочка, – сказал Соломатько. И больше не проронил ни слова.
Я тоже молчала – во-первых, не зная, о чем говорить, а во-вторых, соображая, мог ли он видеть, как я волокла Машу. И одновременно пытаясь рассмотреть в тусклой панели лифта свое отражение. Я никак не могла вспомнить – успела ли я все-таки подкраситься или только подумала, что надо бы. Не вспомнив, я тихонько, как бы невзначай, потрогала тыльной стороной руки рот.
– Все в порядке, – сказал Соломатько одними губами и обычным голосом добавил через несколько секунд: – Помада цвета спелый персик. Видел тебя вчера по телевизору. Отлично смотришься.
– А говорю как?
– Говоришь? – Он так удивился, будто я спросила, как я делаю сальто. – Ну-у… тоже… связно… Тебя хорошо красят… такая прямо… – Он покрутил рукой, показывая, какая я становлюсь, когда хорошо накрашена нашей гримершей Сашей.
Судя по тому, что он показал руками и лицом, получилось, что я очень большая, кокетливая и не могу сосредоточить взгляд на каком-то определенном предмете.
Я неуверенно улыбнулась, кляня себя в душе за то, что растерялась, и потом все-таки спросила:
– Так что ты хотел-то? Какой у тебя разговор? Он помотал головой и прошептал:
– Тс-с-с… Дома…
А дома было такое, что ни тогда, ни сейчас у меня не найдется слов, чтобы описать. Одно только я знаю – так нельзя. И все тут. Конечно, мне было поделом.
Зачем я слабовольно, непонятно на что, на какие слова или перемены в жизни надеясь, впустила его? Мне казалось, что теперь уж моя любовь ушла насовсем. И мне было ее бесконечно жаль. Зачем было так издеваться над своей собственной душой и памятью? Взяли мою любимую урну с бережно хранимым пеплом – с прахом моей драгоценной, единственной любви и вытрясли в помойное ведро. Чего хранить дома всякую ерунду! По крайней мере, многие годы после этой встречи так мне казалось. Когда я вдруг начинала грустить – о любви, о самой себе, влюбленной, а не разочарованной и совершенно спокойной до, во время и после всех своих свиданий, я напоминала себе: «А не хотела бы ты еще раз так?» – «Нет. Ни за что. И никогда», – отвечала я самой себе и успокаивалась.
Хотя, кажется, Соломатько-то остался доволен.
– Егоровна, помнишь анекдот про корову? – спросил меня Соломатько на прощание.
– Нет, – ответила я. – Не помню. Замой на рубашке подозрительные пятна. И возьми фен, высуши.
– Высохнут сами! – отмахнулся Соломатько. – Как же ты не помнишь? Ты еще лет девять назад ревела целую неделю, когда я тебе его рассказал. Там много всякого, а потом корова говорит…
– А потом корова говорит, – кивнула я: – «А поцеловать?..»
– Так глупая же корова, а, Машка? Как считаешь?
– Глупая, – улыбнулась я. – Иди, Игорь, у меня что-то голова разболелась. И тему надо к эфиру готовить. Иди.
– А поцеловать? – оживленно спросил Соломатько, страшно довольный, вероятно, что не пришлось пить чай и разговаривать. Ведь сколько всего пришлось бы сказать! Два раза власть в стране успела поменяться за то время, что мы не виделись!
– Это корова спрашивает, Игорь, не путай. Иди лучше. – Я убрала его руку со своей ноги.
Соломатько перестал улыбаться:
– Свет, перебираешь. Где, кстати, дочь? Хотелось бы повидать. И вот тут еще кое-какие взносы…
Он достал портмоне и неопределенно помахал им. Я открыла входную дверь:
– Маша на юге, с бабушкой. Все, иди.
Я мягко, но категорично подтолкнула Соломатька к двери, заперла ее, легла на диван, всплакнула малость, разгрызла несколько крохотных таблеточек валерианки и уснула.
Проснулась я от того, что соседский Чиз прокашливался и ритмично постанывал:
– Ол оф ми! Уай нот тэйк ол оф ми! Бэйби, кент ю си, ай эм нот гуд ви-и-и-заут ю…
Когда он доходил до этого «ви-и-и-заут», то начинал почему-то дико хлопать крыльями и повизгивать.
– За-ра-за драная! Заткнешься ты или нет со своим «визаут»?! – отчаянно крикнула хозяйка Чиза, Светка, джазовая барабанщица и моя подружка, и кинула в своего любимца чем-то звенящим, что рассыпалось и покатилось по всему полу, то есть моему потолку.
Я засмеялась. Голосок у Чиза не добирал двух октав до низов Эллы Фицджеральд, чьему творчеству он так безыскусно подражал, но все равно выходило забавно и трогательно.
– Светка, не убивай Чиза! Лучше убей Воробья, он опять выл вчера всю ночь! Или покорми хотя бы! – прокричала я в потолок по направлению к углу с вертикальной батареей, где у нас в доме находится акустический секрет. Умеючи можно переговариваться с любым этажом. Надо только знать, как говорил когда-то Игорь Соломатько, направление ветра…
– Приди сама и убей обоих, засранцев, поспать перед концертом не дали! Один глотку дерет, другой жрать без конца просит!– проорала Светка в ответ. – А это кто сейчас выходил из подъезда? Бывший?
– Не-ет! – ответила я, чувствуя, как слезы снова подступают к глазам. – Показалось! Просто похож!
– А мне тоже показалось! – встряла в разговор доцент театроведения и собачница Людмила Михайловна, живущая на два этажа выше. – Такая морда, думаю,"знакомая! Не Светкин ли бывший хахаль, сволочь, подвалил вдруг? А машина какая навороченная! Где только наворовал?
– Да он всегда где-то ворует! – ответила за меня моя подружка-барабанщица. – Свет, не горюй, собирайся, пойдем на концерт! С классным мужиком познакомлю – подтянутый, спортивный! Разведенный! Вообще весь из себя суперспонсор… Хотя тебе это не надо…
– А сама-то ты чего? – вяло ответила я, не надеясь, что Светка меня услышит.
– А сама она е… не пойми с кем, – вдруг ответил с употреблением грубой нецензурной лексики сосед сбоку Валентин Федорович, одевающий в праздники загадочный орден в виде золотой ромашки с темным рубиновым ромбом посередине. – Ей что спонсор, что какой козел из Мухосранска, был бы член поувесистей…
Наш женский стояк попритих, но не из-за матюков Валентина Федоровича, а, вероятно, в задумчивости – что же, выходит, жили-жили, и не знали всех секретов нашего дома? Что параллельные квартиры тоже слышат наши девичники, когда мы, собравшись по утрам или, реже, по вечерам (у меня, например, вечером дома Маша), обсуждаем насущные проблемы жизни.
– Между прочим, Валентин Федорович, – все-таки возразила я, боясь, что Светка расстроится (у нее как раз сейчас шел какой-то очередной бестолковый и трагический роман, и если она расстроится, то выпьет лишнего и опять подерется с кем-нибудь во время концерта), – между прочим, женские журналы надо читать. Увесистый член – это большое несчастье для женщины.
– Ха! – ответил Валентин Федорович, но больше не нашелся, что сказать.
Я же пошла на кухню, где не было слышно митинга и не было видно дороги, по которой все мчалась и мчалась куда-то, в неизвестную мне жизнь, где нет меня и Маши, приземистая переливчато-синяя «Хонда», с молчаливым, равнодушным водителем, едва заметно кривящим красивый, будто нарисованный рот и постукивающим по рулю пальцами. «All of me… "Why not take all of me?.. Darling, can't you see? I'm not good wi-i-i-thout you…» «Без тебя…» Совсем как в былые времена…
– Вообще зря ты его пустила.
Я вздрогнула, потому что не ожидала услышать чей-то голос. Но это сказала я сама, просто озвучила свой въедливый внутренний голос.
– Столько лет не пускала, на звонки не отвечала, а тут пустила.
– Ничего не зря, – пожала я плечами. – Теперь я точно знаю, что ждать больше нечего было.
– А то ты раньше не знала! – продолжал ехидничать внутренний голос, просто чтобы поспорить.
– Не знала, – упрямо покачала я головой, включила чайник и залезла в холодильник.
Когда-то после любовных сцен с Соломатьком я никак не могла насытиться – ела, несмотря на свой капризный желудок, все подряд и при этом прекрасно себя чувствовала. Сейчас же я ощущала, что если срочно не выпью двадцать пять капель валокордина и не заем его ложечкой антацидного препарата, то меня может стошнить. Мне было плохо, тошно, все болело – сердце, голова, кололо печень или селезенку, я точно не разбираюсь, но что-то ныло и тянуло внутри живота.
На кухне я взглянула на свое отражение в длинной зеркальной дверце шкафа. Меньше всего я сейчас была похожа на женщину, которая некоторое время назад была счастлива в любви… Как все-таки лукавы слова!
Из-за длинной, почти в пол, так неожиданно понравившейся Соломатьку тонкой юбки в мелкую продолговатую клеточку и легкой маечки на лямках я показалась себе похожей на сильно испуганную учительницу гимназии, которую застали полураздетой в коридоре. Что бы сказала мне моя прабабушка, действительно преподававшая в гимназии, о моем сегодняшнем опрометчивом поступке? Хотя, возможно, она бы и поняла мой романтический порыв… Я ведь не такого ждала…
Я показала самой себе козу, остановив бесплодные сожаления, и поскорее выпила лекарства. От вонючего валокордина мне стало совсем противно во рту, а от белой мятной суспензии привычно онемела гортань. Лекарства перебили странные запах и вкус, оставшиеся у меня от наглого, или чудного, или подлого – я так и не разобралась – визита Соломатька. Запах несвежего, подкисшего полотенца и терпкий, горьковатый вкус человеческого семени.
***
– Егоровна, чегой-то ты в такой транс впала? – вывел меня из глубочайшей задумчивости негромкий, но вполне веселый и какой-то домашний голос Соломатька. – Ну, господи, не хочешь – не говори.
– Чего «не говори»? – Мне трудно было вернуться в реальность из тех воспоминаний.
– А ничего уже не говори. Проехали. Спрятала ты Машу, не спрятала тогда – какая теперь разница, правда? – вполне дружелюбно продолжил он и даже приобнял меня.
– Ты меня тогда обидел, – сказала я неожиданно для самой себя и убрала его руку. Когда-то это была правда и моя боль. Но зачем говорить об этом теперь – и тем более ему?
– Чем же я тебя, Егоровна, милая, тогда, как ты выражаешься, обидел? Я тебя, помнится, любил…
– Нет, Игорь, – пришлось вступить мне с ним в довольно унизительную дискуссию. – Это ты меня заставил себя любить. И вообще вел себя как бессловесная, тупая скотина.
– Похотливая и мерзкая скотина, – охотно подхватил Соломатько. – Ужасно. И представь, потом, как сейчас помню, поехал еще к кому-то, не помню… Я же неразборчивый кобель, имею все, что движется, – ты так считаешь, похоже?
– Не знаю, – покачала я головой. – Думаю, ты потому ко мне и примчался, столько лет спустя, что редкая дура позволит так с собой обращаться. Ничего не получая взамен, даже слов и обещаний. Я уж не говорю про тепло и любовь и всякую подобную фигню.
– Его-о-ровна… – поморщился Соломатько. – Ну воздержись при мне от этой своей феминистской позы, а? Не опошляй так все, прошу тебя!
– Хорошо. – Я встала. – Пойду-ка я, а то, боюсь, дочка меня неправильно поймет – торчу тут у какого-то дяди целыми часами.
– Воздержалась, оно и видно, – вздохнул Соломатько. – А что с моим десертом, кстати? Я же сказал, где взять печеньице.
– Да, точно, чуть не забыла. Десерт!.. – Я вынула из огромного кармана Машиных безобразных штанов, в которые опять обрядилась после вчерашнего свидания с Соломатьком, сотовый телефон и протянула ему. – У тебя есть несколько минут, чтобы позвонить кому ты хочешь.
– Маш… – Соломатько сначала замялся, а потом все-таки попросил: – Выйди, а?
– Ты, что, с ума сошел? Никуда я не пойду.
– Хорошо, сама номер набери мой домашний. И… выйди. Не заставляй меня унижаться. Не хочу при тебе…
– Нашел дуру! Я выйду, а через полчаса отряд омоновцев нам с Машей печенки вырезать будет!
– Да кому мы с тобой, Егоровна,, нужны до такой степени, чтобы печенки вырезать, – горестно покрутил головой Соломатько. – А то, что ты – дура, это даже не подлежит обсуждению. Я про то наше с тобой свидание.
– Я тебя тогда еще любила, а ты надо мной надругался.
– Дура. – Он покачал головой. – Вот дура-то. Да ты из меня веревки могла тогда вить. Сказала бы: «Приходи навсегда. Пропаду без тебя» – пришел бы. Скорее всего.
– Ага, а в тот день встал и молча поехал вот на эту самую дачу.
– Конечно, – удивился Соломатько. – А куда же мне еще ехать было? Хотя этой дачи, кажется, еще не было… Но была другая. Неважно. Странная ты все-таки, Машка. Что, не видела разве, что я в тебя тогда снова влюбился?
– Влюбился? – переспросила я; – Каким местом?
Соломатько махнул рукой:
– Не собираюсь отвечать на провокационные вопросы. Чем смог, тем и влюбился. Потому и приехал. Все бросил, и… Не знал, с кем ты, пустишь ли меня, просто приехал, смело и однозначно. А когда приехал, и… там… всякое разное… то еще больше влюбился. Так что, спрятала-таки дочку Машу, а, Егоровна? Лучше бы ты сама спряталась, а ее мне показала. А то ведь я, действительно, так и не видел ее ни в восемь, ни в десять лет…– Он говорил так расслабленно, так по-дружески, а мне почему-то стало совсем нехорошо от его тона.
– Иди ты к черту, понял? – Я сама не заметила, когда ярость, копившаяся, видимо, долгие годы, вдруг подошла так близко к горлу, что мне захотелось по меньшей мере наорать на Соломатька, а еще лучше стукнуть, чтобы он перестал иронично и высокомерно рассуждать о том, что разрывало мою душу пятнадцать лет.
– Понял. – Соломатько зевнул. – И все равно повторю: ребенку нужен отец. Машу ты у меня много лет назад, стало быть, отняла, но убеждения этого не отнимешь. Вот так-то, Егоровна!
Я прямо задохнулась. Попыталась посчитать до десяти или хотя бы до трех, но не получилось.
– Оставь подобные убеждения для своей половины! Это ей нужен муж, а тебе тихая гавань и родственные тусовки, на которых ты чувствуешь себя единицей клана! Лучшей, исключительной, непонятой и загадочной единицей мощного, непотопляемого, надежного клана! И вам наплевать, что дети ваши выросли во лжи. А я так не захотела. Да! Да! Я сто, двести раз за эти годы думала – права ли я, не позвонить ли тебе, не показать ли Маше, что есть живой человек, которому она может сказать «папа». Только едва я представляла себе, как ты трусливо оглядываешься – не видит ли кто тебя в этот момент, так тут же отказывалась от своих сомнений… Да, я не хотела приучать ее к двуличности, к тому, что человек может и там поднаврать, и тут недоговорить, и там чуть-чуть полюбить, и здесь милостиво принять любовь в виде маленького сексуального подарка… И еще – я не хотела, чтобы она со временем стала понимать, что ее мать играет какую-то жалкую роль в твоей жизни. – Я перевела дух и договорила: – Кстати, с женой твоей я ролями поменяться бы не хотела!
– Потрясенные зрители аплодируют стоя! – Соломатьку наверняка хотелось поглумиться повыразительнее, но он только энергично помахал руками над головой, изображая потрясенных зрителей, и успокоился. – Завидуешь, Егоровна. Мелко и гнусно завидуешь. Потому что живешь вдвоем со своей корыстной дочкой Машей, и никому-то ты вместе с ней по большому счету не нужна. Вот и весь сказ. А теперь иди. Ты мне страшно надоела. Еще пятнадцать лет назад, кстати.
– Пошел ты к черту, – от полной беспомощности повторила я.
– Да я пошел бы, Егоровна. Развяжи веревку, и я пойду. – Он помахал рукой, на которой свободно болталась веревка.
– Ну в конце концов, Соломатько, развяжи ты сам себе и руки, и ноги, и все остальное… И иди себе подобру-поздорову.
– А вы? – быстро спросил Соломатько.
– Мы-то? Ну не оставаться же нам здесь. И мы тоже пойдем.
– Нет уж, Егоровна. Не выйдет. Вы меня связали… вернее, ты меня мечтала повязать пятнадцать лет назад, а вот Машка взяла и связала. Так пусть она и развязывает. С поклонами и извинениями. За себя и за мамашу.
– Плохо ты Машу знаешь, – сказала я, и зря.
– Я ее, благодаря тебе, вообще не знаю. Пойдем по второму кругу? Нет? Тогда развязывай! Давай-давай, а то дел поднакопилось – не разгрести, да и Танюшка волнуется, не знает, как быть, – и денег жалко, и мужа тоже. Надо успокоить бедную… И с вами, мародерами, надо что-то решать…
Я не стала дослушивать бормотание Соломатько, который от скуки готов был говорить на любую, даже самую болезненную, тему. Не уверена, что в другой ситуации он стал бы так долго и с повторами, цепляя меня и будоража себя, заставлять меня копаться вместе с ним в давно и благополучно забытом прошлом. Забытом с большим трудом.
Я пошла на веранду, к Маше, с твердым намерением убедить ее окончательно отказаться от идиотской, бредовой затеи и собираться домой. Хотя бы сходить посмотреть, заведется ли машина, – вчера стало совсем холодно, а машина как стояла у ворот, так и стоит, мог промерзнуть аккумулятор. Займемся машиной – глядишь, и прервется наш непонятный, остановивший время и перевернувший реальность предновогодний отпуск у Игоря на даче… Иногда достаточно щелчка, чтобы прекратить сон или морок… А то, что происходит, – это точно, словно морок…
Я застала Машу за неожиданным занятием. Она смотрела на себя в два зеркала – маленькое и настенное, пытаясь разглядеть свой профиль.
– Похожа, похожа, как две капли воды! – с разгону сказала я и сама испугалась.
– Мам!.. – Машка сразу не нашлась что ответить.
– Ты ведь это хотела понять? Да, ты похожа на Игоря внешне. Но совсем не похожа внутренне.
«Поздравляю, гражданочка, соврамши!» – тут же подумала я. Ничего себе: вру с ходу, с налету, не задумываясь. Ведь и внутренне Маша на него похожа. Я всегда это видела, с самого первого года. И старалась как-то постичь не во всем близкую мне природу моей собственной дочери, обуздать ее, направить или просто с ней смириться.
– Правда? – Маша очень хотела, чтобы ее слова звучали небрежно. – А мне кажется иногда – вот он что-то говорит, и я бы точно так же сказала. Ну, может, другими словами, но похоже.
– Хорошо, Маша, – решилась я. – Ты похожа на Игоря. Смотри, как ты быстро научилась говорить с ним на его идиотском, все на свете выворачивающем и осмеивающем языке. Ты совсем непохожа на меня. И я всегда это знала. Только что это меняет? Ты хочешь жить с Игорем и его женой? Попросись, хотя вряд ли они тебя возьмут, шантажистку и мародерку!
Машка начала плакать вслед за мной, что с ней случается крайне редко, но я остановиться уже не могла, даже ради нее.
– Или что? Ты хочешь мне сказать: «Мама, ты дура, ты вечно чем-то недовольна, собой в первую очередь! Что-то там делаешь, скребешься, стараешься, мучаешься, сама не зная зачем… А вот папа – замечательный человек, веселый, легкий, остроумный, богатый… Он все про жизнь знает, у него на все есть ответ! И очень смешной ответ, а не глубокомысленный, от которого тошно становится. Мне с папой хорошо, а с тобой – плохо! Ты мне трусы от Труссарди не можешь купить – простые белые трусы, с двумя буквами TR, которые стоят дороже, чем все твои подарки за год, а папа – может!» Да? Ты это хотела мне сказать?
Выслушав пассаж о трусах, бедная Машка разревелась окончательно, потому что вообще непонятно, откуда они взялись в моем ревнивом материнском воображении, эти белые трусы от Труссарди.
Я же перестала плакать, и теперь во мне боролись два желания – стукнуть изо всей силы ногой, рукой, головой – не знаю, чем – по набитому посудой шкафу, и чтобы все разбилось к чертовой матери! Или пойти и стукнуть изо всей силы рукой, ногой или палкой по голове Соломатька! Но чтобы Маша перестала плакать и чтобы я ей больше никогда не говорила такие ужасные и несправедливые вещи. Чтобы все вернулось на две недели назад, когда не было в помине никакого Соломатька в нашей с ней жизни, и был он только в моей душе, и то уже в каком-то дальнем пыльном закутке, куда заходить не хочется.
А что делать теперь? С ним, идиотом, с этим дурацким выкупом, что делать с нашей спокойной жизнью, как втиснуть туда Соломатька, ничего не нарушая, или как его теперь оттуда вышвыривать? Честно говоря, на чувства Соломатька мне было наплевать, потому что я была абсолютно уверена – нет у него никаких чувств. Ни к кому. И не было никогда. Точный, жесткий расчет, жизнь по плану, беспощадное уничтожение того, что мешает, – вот что такое Машин папа. И права я была, сто раз права, что не давала ей общаться с ним. С их-то генетической похожестью! Получила бы второго Соломатька. А так все-таки есть надежда, что из Маши уже не вылезет эта лживая, ускользающая гадина, что…
Стоп. А ее выходка с выкупом? Да ведь мне бы в голову такая ахинея никогда не пришла! И если подумать, то Машка действует вполне в духе Соломатька – с шуточками-прибауточками, не поймешь – серьезно или нет, а ведь не отпускает она его. И меня как-то, непонятно как, прижала, перетянула на свою сторону. Может, она правда ждет денег, как в сердцах сказал Соломатько, моя корыстная дочка Маша? Ну что ж. Достойный итог нашей жизни. Моей и его.
Я вырастила дочь, которая украла отца, чтобы получить за него выкуп. А Соломатько много лет назад бросил дочь, чтобы вот так, через столько лет, утереться.
– Маш, скажи мне, зачем тебе все это нужно? Ведь не для денег? Скажи мне, Маша, Машенька, моя Машенька, ну что, я зря тебя столько лет растила, раз ты способна на такое?
Машка посмотрела на меня зареванными, вполне честными и, похоже, ничего не понимающими глазами.
– Ты что, мам?
– Ничего. Отвечай мне – зачем тебе это нужно?
Маша вздохнула и отвернулась. Вот и все. Правая бровь Игоря Соломатька изогнулась на милом лице моей дочери и застыла упрямым домиком над темными загнутыми ресницами, происхождения которых я так и не знаю, поскольку не видела фотографий всех Соломатькиных родственников, да и живых представителей пресловутого клана видела много лет назад и очень выборочно. Например, с мамой своей Соломатько за пять лет так и не собрался меня познакомить. То одно мешало, то другое, то мы ссорились, то они – и все как-то не выходило…
Интересно, а он видел теперь, глядя на Машу, на кого она похожа? Видел, что она не только его дочь, но и внучка его родителей, племянница Венеры и Вовы, сестра его сыновей? Как он должен был все это ощущать? А никак, наверное, Как угрозу своему благополучию. Мне важнее было то, как неожиданно остро Маша переживала обретение нового родственника, чужого и близкого, понятного ей изнутри. Это я видела точно.