Я спала в эту ночь ужасно, скорее, не спала, а ждала утра. Но, как бывает в конце такой ночи, крепко уснула часам к восьми, когда стало чуть светлеть небо. Маша всю ночь мирно сопела и проснулась первой. Она тихо возилась, пока я мучительно просыпалась, цепляясь сквозь сон за родные охи, кряхтение и мурлыканье моей дочурки.
С самого раннего младенчества Маша давала мне поспать, даже когда была совсем крохотная и беспомощная, чем приводила меня в приятное замешательство, а знакомых мам и пап – в полное недоумение. Я по привычке объясняла это ее чудесное свойство вездесущим законом разлива в личной жизни явный недолив, зато с Машей… – чтобы не сглазить – скажем так: чуть получше нормы. Пока Маша не взяла и не учудила вот это. Последняя мысль отрезвила меня окончательно, и я спустила ноги на теплый исландский ковер.
Я приготовила завтрак из того, что предусмотрительно побросала дома в сумку. Мне совсем не хотелось скрестись по сусекам у Соломатькинои жены.
Маша быстро съела слоеный пирожок с яблоком и корицей и, явно голодная, покорно ковыряла остатки быстро остывшей растворимой каши.
– Мам, а он ушел к другой, да?
Я не знала, сколько правды можно говорить ей. И по возрасту, и потому, что она привыкла, что ее мама – умная, независимая и вполне самодостаточная женщина. И вот, оказывается, от нее можно было уйти к другой. Мне не хотелось подталкивать ее к напрашивающейся мысли – ушел-то он уже от нас двоих. Кроме того, я не знала, как Маша отреагирует на то, что лично я проиграла другой женщине. Причем сама точно не понимая, по каким параметрам. Я никогда особенно и не старалась вдаваться в это. Сначала было слишком больно, а потом неинтересно. Знала только, что она чуть старше меня или ровесница, может быть, красивее, в любом случае – благополучнее.
Мне еще года два после того как мы окончательно расстались, становилось тревожно, когда я слышала его фамилию от знакомых. Я прислушивалась к новостям в его жизни, а потом перестала.
Я посмотрела на серьезную Машу, ведущую со мной взрослый разговор о любви и жизни:
– Ушел.
– Не хочешь говорить?
Маш, сейчас надо не обсуждать наше прошлое и твоего отца, этого непонятного мне человека Соломатьку, а думать, как выбираться из весьма двусмысленной ситуации.
– Не Соломатьку, а Соломатька, – поправила меня Маша и отошла к окну, встав ко мне спиной.
Мы помолчали. Я пила кофе, не ощущая вкуса, и мысленно напоминала себе, что запретами не удовлетворишь вполне законное любопытство, . а только создашь тайну там, где ее на самом деле нет. Что же касается выбираться… Я вздохнула. Сейчас выпьем кофе и пойдем отпустим его – решила я.
– Маш, – позвала я дочку, так и стоящую у окна. – И что ты хотела спросить?
– Так почему вы все-таки расстались? – Ее по-прежнему интересовали глобальные проблемы, как и во время нашей первой беседы в день ее пятнадцатилетия о моем несостоявшемся браке с Соломатьком.
– Мне легче сказать, почему мы сошлись когда-то, чем почему мы не стали жить вместе.
– Почему, почему? – Маша загорелась, явно ожидая получить ответы сразу на все свои вопросы.
– Потому что мы любили друг друга.
– А не стали жить вместе, потому что разлюбили? – Маша подошла и села напротив меня.
– Если честно, то не совсем так. Про Соломатька вообще трудно точно что-то сказать, а что касается меня… – я замялась.
«Комбат-батяня, батяня-комбат…» – задумчиво пропела Маша из внеклассного репертуара, постукивая ребром ладони по краю стола, скорей всего трогательно стараясь разрядить обстановку. Что-то она в своей голове, значит, про меня надумала уже, успела. Про мои чувства…
Но я-то замялась, потому что не знала, не покажется ли Маше унизительной такая подробность, что еще долго после того, как Соломатько и думать обо мне забыл, я продолжала его любить. Тем не менее я ей об этом рассказала. На Машу это произвело огромное впечатление. Выслушав в более подробном изложении историю моей любви к Соломатьку, она пригорюнилась.
– Давай, Машуня, отпускать отца твоего, – осторожно начала я. – Шутки шутками…
– Это не шутки, мама! – повысила голос Маша, и на щеке ее выступил отчаянный румянец. – Это,,. Ты не поняла, что ли? Мама!
Я отдавала себе отчет, что действительно еще не поняла, чего же хочет Маша, и поэтому решила повременить с решительными действиями.
– Хорошо, тогда пойдем все-таки его покормим, – сказала я.
– Сырым мясом его надо кормить! Пусть жрет!.. – Маша в запале свалила вазочку с сухоцветом со стола и немножко успокоилась.
Я собрала с пола сухие веточки с блеклыми фиолетовыми соцветиями и примирительно продолжила:
– Давай ему тогда хотя бы семечек отнесем, а? Заодно посмотрим, как там и что…
– Какие еще семечки? – Маша, естественно, так просто сдаваться не хотела.
– А вот тут смотри, целый мешочек.
Маша покривилась.
– Маш, раз уж есть не положено… Он их всегда любил, вместо сигарет. Он ведь так и не курит?
Она помотала головой:
– Ничего вообще ему не надо. Так скорей раскаяние проснется. Да и потом – там же холодильник… Наверняка же в нем не только селедочка была… И воды полно, и чайник электрический… Зря ты так беспокоишься о горячей и здоровой пище…
– Машунь… а как ты думаешь… мне эта мысль все спать сегодня не давала… Он там, в бане, до туалета допрыгает как-нибудь?
Маша в некоторой растерянности быстро взглянула на меня, а потом пожала плечами:
– Мне это неинтересно.
– Маша! Ну что за детство! Жестокое и глупое причем! Пойдем скорее…
– Да допрыгает, мам! Что ты так о нем беспокоишься? Если бы я знала… как все у вас… Не волнуйся, он же сам затягивал узел на ногах, значит, сразу и распутал, как мы ушли… И до туалета дошел, не переживай. Ну надо же…
Я посмотрела на разволновавшуюся Машу:
– Ты ведь пошутила насчет выкупа? Ты похитила его в воспитательных целях?
Она еще сильнее вспыхнула:
– Ничего подобного! Просто пусть пожалеет, что бросил тебя!
– Если ему придется выложить такую сумму, то он точно пожалеет! – Я прикусила язык, но было поздно.
Маша свернулась личинкой и привычно спряталась в ракушку, откуда ее можно вытаскивать несколько дней. Маша будет очень контактна, социальна, весела. И абсолютно недоступна для настоящего общения. Это – наследственность. Дурная, непреодолимая наследственность.
Вот права я была столько лет или не права, что ничего ей не говорила – ни целиком, ни по частям? Ведь после достаточно свободного изложения истории нашей любви и расставания Маша, судя по всему, временно потеряла ощущение реальности. Еще бы – разрушился целый пласт семейной и ее собственной мифологии. А если б Маша знала правду поточнее, она, наверно, не сырым мясом предложила покормить папу, а гвоздей бы насыпала и заставила Соломатька съесть. Соломатька… Или меня.
Хотя я-то, по взрослому разумению, понимаю – ну разве кто-то виноват, что разлюбил, а другой продолжал любить? Когда я дохожу до этого места в воспоминаниях, моя мама, Машина бабушка, повторяет:
– Как там он тебе написал в единственном за всю жизнь письме: «Мы были уже на излете отношений…» Романтик хренов! Зачем же он на этом своем излете Машу нашу делал?
– А с другой стороны, что бы мы с тобой делали без нее? – вздыхая, парирую я. И на этом наша обычная беседа о моих чувствах к Йесу, как его звали в молодости, иссякает,
Его звали так почти все. Некоторые даже не догадывались, что это инициалы, сокращение от имени – Игорь Евлампиевич Соломатько. И уж почти никто не знал, что он сам его придумал и очень гордился, видя в этом слове психологический знак своей личности.
Он – человек-позитив. Человек-«да». Он принимает и постигает весь мир, и мир принимает его, непостижимого. Как странно, что ни имя, ни имидж никоим образом не соответствовали сути Йеса. Какой там – «yes»! Шутящий и прячущийся в своих шутках от всех и всего, от правды, от боли, от необходимости принимать решение, искрометный клубок противоречий – вот каким был Игорь Йес. Но прозвище так прилипло к нему, что некоторые даже думали, что это его фамилия. Мало ли чудных фамилий, например у народов Крайнего Севера. И мало ли чухонской или бурятской крови у коренных москвичей.
Но по сути мне ответить Маше было нечего. Я прекрасно помню, как Соломатько зачинал Машу, и, если честно, – да, у меня было тогда подозрение, что он меня не так сильно любит, как я его. Но мне оно, подозрение это, не очень мешало, поскольку преследовало меня почти с первого дня наших отношений. А я преследовала Соломатька требованием честно ответить: «Любишь или не любишь?!»
Йес всегда ловко отпирался, отвирался, отсмеивался на эту тему, как, собственно, и на любую другую. И как-то так выходило само собой, что – естественно, любит. Такое оставалось ощущение от наших разговоров, в которых Соломатько либо нес остроумную ахинею, либо молчал. Но вот что правда, то правда – не клялся, и обещаний не давал, и вечной любви не обещал, и ничего вообще никогда не обещал. Максимум, что можно было из него вытянуть, – это смутные намеки на совместную жизнь. Причем не обязательно под одной крышей, а так, вообще, гипотетически, во времени.
– Пойдем посмотрим, что он там делает, – вовремя прервала Маша мои грустные размышления и поскребла пальцем мое плечо. – А, мам?
***
Когда-то в юности Йес был очень артистичен, участвовал в самодеятельности, даже получал премии на районных конкурсах самодеятельной песни за исполнение трогательных песенок о мужественных геологах и полярных летчиках. И вот сейчас он сидел на полу, игнорируя все нормальные сидячие места, в классической позе узника-страдальца, накинув на плечи свое короткое пальтишко. Обхватив голову обеими руками, он покачивался и негромко стонал. Может, он видел, как мы шли по двору?
– Соломатько, ты как себя чувствуешь? – проговорила Маша, чуть приоткрыв дверь.
Дверь с нашей стороны, то есть со стороны улицы, была закрыта на цепочку – нововведение Маши, она трудилась над этим целый час. «Чтобы разговаривать можно было, если что», – коротко ответила она на все мои негодующие возражения о заведомой глупости такого занятия. Маша ковыряла тяжелую дубовую дверь под охи и уговоры Соломатько, который объяснял, что нехорошо так поступать с отцом и с дорогушей дверью.
– А, Соломатько? Ты жив там еще? – снова позвала его Маша.
– Доченька, не называй меня так, – попросил живой и не сонный, несмотря на раннее утро, Соломатько, и мне показалось, что в его глазах блеснули слезы. Даже думаю, что настоящие, судя по покрасневшему носу.
У меня защемило сердце. Он так постарел за пятнадцать лет… Естественно, не помолодел же! Я одернула себя и подумала о том, что зря я в свое время не успела или не решилась объяснить Соломатьку, что умная жена одевает своего мужа так, чтобы он не нравился никому, в первую очередь ей самой. Вот и сейчас Соломатько был одет, бедный, так, что незнакомая девушка заговорить с ним могла бы только уж по очень большой нужде.
Серое пальто в облипку, на манер «шинелки» до колен, очень модное в позапрошлом году, пошло бы молодой высокой женщине с хорошей фигурой. А вот не очень высокому, полнеющему Соломатьку… Лыжный белый свитер с пухлыми косичками, синие ботиночки с дырочками по бокам, для проветривания, – изящные ботиночки, любовно начищенные матовым кремом… Да, трудно мне было объяснить Маше, что же привлекло меня в ее папе пятнадцать лет назад. Ну разве что пальто этого у него еще не было. И заботливой жены Татьяны тоже.
***
Когда-то много лет назад, когда я еще гуляла с коляской и кормила Машу своим молоком, я увидела бездомную собаку с отвисшими сосками, которая копалась в куче мусора. Пока я медленно шла мимо, она упорно рыла бумажные пакеты, разгребая пустые пластиковые бутылки, ошметки еды и наконец что-то все-таки нашла, быстро и жадно заглотила и с недоеденным куском в зубах вприпрыжку потрусила прочь. Она бежала так, как бегут обычно домашние собаки, завидев любимого хозяина. Бездомная собака бежала к своим щенкам, чтобы накормить их молоком.
У меня почему-то страшно защемило сердце от этой сцены. Я в тот момент могла как никто понять эту собаку – как же ей было необходимо что-то съесть для того, чтобы кормить детей. И поскорей мчаться к ним, беспомощным, требовательным, нетерпеливым.
Почему именно сейчас, по какой необъяснимой ассоциации, глядя на тоскующего или придуривающегося в углу Соломатька, я вспомнила тот давнишний эпизод? Может быть, потому, что все эти годы часто думала, что, встретив его, скажу ему только одну вещь: «Ты ничего не знаешь о жизни. Ты ничего не знаешь о любви. Ты ничего не знаешь о детях. Что ты тогда знаешь?»
Но, может быть, просто обида затмевала мне разум? Может быть, Соломатько все это знал и знает? Он обычный человек, а не роковой герой, приподнятый над суетой моим собственным воображением. И на самом деле он знает, как просыпаются только что с таким трудом уснувшие дети и больше не хотят спать, и как у них то растут, то выпадают зубки, то растут потом вкривь и вкось, как эти детки страшно дерутся и кусаются в детском саду, как болеют временами без остановки и падают головой вниз прямо у тебя на глазах, как вдруг перестают слушаться и начинают врать… Как выбирают не тех друзей, доверяя им все свои сокровенные тайны… И как они видят в тебе то, чего у тебя никогда и в помине не было, чтобы однажды бесповоротно разочароваться и никогда не простить тебе этого обмана…
Может, он знает и это, и многое другое? Только в его знании нет одного – нет меня и Маши. И нашего с ней мира.
***
Мы удостоверились, что Соломатько жив, здоров, убегать не собирается, отнесли-таки ему горячего кофе с бутербродами и вернулись обратно на веранду. Мне там больше нравилось, потому что идти внутрь дома мне не хотелось категорически. И вообще, меня чем дальше, тем больше раздражал чужой быт и мое в нем присутствие в качестве… лучше не определять – в каком именно.
– По-моему, надо его отпустить и ехать домой, – начала я уже раз в пятый, понимая, что Машу надо убедить, а не силой уволакивать отсюда.
– Так что – все напрасно? – вскинула на меня глаза Маша. – Ты это хочешь сказать? Расписаться в собственной слабости и глупости?
Я лишь покачала головой, услышав свое собственное любимое выражение. Как же прочно Маша его усвоила! А ведь вовсе не надо девочке бояться быть слабой и не самой умной, если только она не собирается прожить всю жизнь одна…
– Мам, на передачу ты все равно не успеешь… не успела бы. Ты позвонила на работу?
– Кстати. Может, ты позвонишь и скажешь, что пошутила?
Маша пододвинула ко мне мой же мобильный, отключенный со вчерашнего дня. Я сама на всякий случай отключила его перед сном – не хватало еще, чтобы позвонила какая-нибудь подружка или моя мама (кстати, надо ей срочно звонить и что-то врать…) или с работы стали бы уточнять, как себя чувствует бедная Маша…
– Звони, мам. Скажи, что я чувствую себя средне.
– Маша, я разберусь.
Я включила телефон и тут же посыпались отложенные сообщения. Моя мама: «Позвони!» «Позвони срочно!» «Немедленно позвони!» Понятно… Подружки не звонили и писем не писали, а вот с работы… Я даже в сердцах выключила телефон. Но тут же включила его снова. Ужас, ужас! Надо сосредоточиться и подумать, что сказать. Не хватало еще работу потерять из-за всей этой истории. Правда, у нас и так должны были быть рождественские каникулы, если не считать сегодняшней передачи… Хорошо еще, гости не очень важные – пара актрис не самых знаменитых и одна художница феминистического толка, которой отводилась роль зачинщицы драки.
По замыслу наших сценаристов она обязательно должна была взвиться до потолка от моего первого вопроса: «Как вы считаете, не стоит ли вообще запретить женщинам брать в руки кисти и краски? Пусть стоят у плиты, вытирают попы и носы детишкам и смиренно ждут указаний от умных и талантливых мужей, всеми силами стараясь им угодить и понравиться?»
Я взглянула на Машу – вряд ли она могла отдавать себе отчет, к чему могла привести вся ее затея… Мыслимое ли дело – сорвать передачу, которую двадцать пять человек готовили неделю и как минимум двадцать пять тысяч ждали! Половина одиннадцатого… А эфир – в одиннадцать двадцать… Нет, не успеть никак Я взяла телефон и вышла с террасы в прихожую. По-прежнему считаю, что врать при детях – лучший способ научить их врать самих. Ну вот, я не врала при Маше (если не считать истории с ее отцом – но она-то этого не знала, вроде как..) – и что? Она так легко и ловко провернула все это мероприятие, по крайней мере самую опасную его часть… Я заглянула на веранду:
– Так что у тебя? Сотрясение мозга?
– Ага, – вздохнула Маша, несчастными глазами глядя на меня. Кажется, она начала понимать, что затея ее оказалась не такой уж безобидной.
Я позвонила директору нашей передачи и, тяжело вздыхая, держа при этом на свободной руке пальцы крестом (ненавижу врать про здоровье – обязательно что-нибудь приключится, стоит только соврать), рассказала, стараясь не вдаваться в подробности, как так вышло, что я не пришла и не позвонила. Директор, зная меня как неисправимую трезвенницу и честную труженицу, вроде бы поверил, посочувствовал и спросил, в какой больнице Маша… Тут я быстро отключилась и написала ему сообщение: «Просят выключить телефон, не разрешают пользоваться на территории больницы. На днях обещают выписать».
Всю свою жизнь от вранья испытываю невероятно гадливое чувство – словно я испачкалась в собачьих какашках, причем не только ботинками, а вся целиком. Я вошла на террасу с твердым намерением так и сказать Маше.
– Мам, у тебя такой вид, как будто тебя накормили чем-то отвратительным, – и без моих слов прокомментировала Маша, пододвигая при этом к себе печенье и сахарницу.
– Маша!
– Я поняла, мам. Врать очень плохо. Тебя не выгонят с работы?
– Не знаю. Если посадят сейчас секретаря обзванивать больницы и выяснят, что ни в одной тебя нет, – выгонят обязательно.
– Меня поместили в Частную клинику, где пациенты на всякий случай лежат под чужими фамилиями.
– О господи, Маша… Где же ты научилась так ловко и быстро врать, малышка моя? – Я вздохнула.
Маша тоже вздохнула:
– Не знаю, мам. Наверно, у меня сильнее чувство самосохранения, чем у тебя.
– Надо хотя бы бабушке позвонить, сказать, что мы живы и здоровы.
– Я догадалась позвонить, пока ты выходила, – кивнула Маша. – И я не сказала ей, что у меня сотрясение мозга, не переживай. Сказала, что плохая связь, и еще, чтобы она ни с кем о нас не разговаривала, что так надо.
– Она успокоилась?
– Вроде бы…
Маша поудобнее устроилась в кресле и серьезно посмотрела на меня. Я поняла, что сейчас ее волнует что-то гораздо более глобальное, чем наше алиби или бабушкины нервные вопросы. И я оказалась права.
– Мам, а ты веришь в любовь? – спросила Маша, выключая и свой телефон тоже.
– Подходящее место и время для подобных разговоров.
– Не увиливай, пожалуйста. А что нам с тобой здесь еще делать?
– А что делают герои боевиков, у которых ты опыта набиралась?
– В карты режутся, или пьют, или тренируются в стрельбе. Или – вот, точно, это тебе понравится больше – заложников пытают.
Я покачала головой:
– Какой толк его пытать? Ты ж сама сказала, что все деньги у него в Цюрихе или где там еще.
Маша засмеялась:
– Вот видишь. Так что лучше про любовь.
Я смотрела на нее и думала – как же я скажу ей, что с годами любовь перестала казаться мне ценностью? По крайней мере высшей, какой казалась по юности? Считая этот вопрос практически невозможным для обсуждения с Машей, у которой все еще впереди, я завела разговор издалека:
– Понимаешь, Маша, мужчина, да и вообще просто человек, должен чего-то хотеть и добиваться этого.
– При чем тут это? Я тебя о другом спрашиваю.
– Подожди. Ну вот, а я не давала возможности твоему отцу чего-то хотеть. Потому что я предоставляла ему сразу все, чего он желал. Ему нечего было хотеть, ему стало скучно.
– Вот парадокс, правда, мам? – вздохнула Маша довольно равнодушно.
А я в очередной раз подумала: имею ли я право делиться с дочкой опытом своих разочарований, ведь ей еще предстоит самой и разочаровываться, и очаровываться. «Пусть лучше делом занимается!» – ворчливо подсказал мне мой почти сорокалетний внутренний голос, но в данном случае я попросила его заткнуться.
– Мам, а что, нельзя сделать так, чтобы прожить вместе много лет?
– Ну почему… Бывают же счастливые браки, счастливые семьи. А насчет того, что хорошее дело браком не назовешь, – явно пошутил кто-то, очень сильно обиженный.
Я подумала, что, наверно, рано рассказывать ей правду. Что это сама природа, в лице нашего таинственного и непостижимого Создателя, распорядилась – во имя сохранения и приумножения рода человеческого, – чтобы мужчина носился всю жизнь со своим ведерком, расплескивая его то здесь, то там. Чтобы было больше вариантов, чтобы мы были разные, чтобы нас было много, страдающих и мечтающих белковых организмов, производящих за всю жизнь в среднем двух себе подобных.
К тому же… Дело ведь не только в «ведерке», заставляющем мужчину изменять однажды найденный маршрут и постоянно крутить головой в поисках нового и волнующего. Я вот про себя точно знаю: если бы я не надоела Машиному отцу, он бы скорее всего надоел мне. Я не уверена, что стала бы долго терпеть Соломатькины выкрутасы, резкие смены настроения, хандру, увлечения другими девушками, если бы он был рядом.
А кто на самом деле знает, на какие только компромиссы не пришлось пойти тем счастливым парам, которые прожили двадцать-тридцать лет вместе? Сколько раз они предавали, изменяли? «Ни разу!» – тут же скажет мне чья-то верная жена. Но скажет ведь только за себя. А за то ведерко, что по документам принадлежит навеки ей одной, она все равно поклясться не сможет.
Или как, например, объяснить Маше, что нельзя любить мужчину больше, чем самое себя, и что в любви всегда один отдает, а второй берет. Кстати, кем лучше быть – первым или вторым, я лично так и не поняла.
И, наверно, надо разделить знание о продуманности и взвешенности поступков и об искренности в любви. То есть в один день рассказать, что для сохранения целостности головы нельзя нестись на крыльях любви очертя эту самую голову – можно разбить и ее, и собственную жизнь, как минимум. А в другой день объяснить, что если все продумывать, просчитывать, взвешивать, то никогда не узнаешь разницы между занятиями в тренажерном зале и близостью с мужчиной.
А может, лучше совсем ничего не говорить, чтобы росла моя Маша, как трава, и сама выбирала, где и когда разбивать голову, и чью, собственно?..
Вообще-то насчет искренности и откровенности в отношениях с мужчинами я бы и хотела рассказать дочке одну поучительную историю – да не могу она все-таки мала еще. К тому же я всегда трусливо надеюсь, что с подобными историями Машу ознакомит кто-нибудь другой.
А история такова. Один из первых мужей моей лучшей подружки Ляльки, Гаврюша, понравился ей своей наивностью и простотой, показавшейся Ляле искренностью и неиспорченностью. Уже на свадьбе он подвел Лялю: выпив лишнего и рыдая, рассказал всем интересующимся, как и за что била его в детстве злая мама, а затем первая жена. Перебравшись жить к Ляле, Гаврюша ежедневно за завтраком пытался обсуждать проблемы своего пищеварения. Лялька, как могла, отсмеивалась и останавливала его откровенности. Но когда молодой муж, укладываясь спать, стал регулярно махать одеялом, чтобы проветрить уютное гнездышко, трогательно сообщая Ляльке: «Ой, я пукнул…» и ожидая, что она умилится, подружка моя поняла, что, вероятно, ошиблась в своем выборе. И все-таки месяца два после свадьбы она терпела, потому что была влюблена. Когда же острота чувств прошла, она попросила Гаврюшу делать это в отдельных, специально отведенных местах.
Гаврюша не обиделся, лишь объяснил ей: «Понимаешь, Ляля, я хочу, чтобы мы знали друг о друге все. Ты же мне теперь родной человек, правда? А с родным человеком надо быть во всем искренним, запомни!» Гаврюша, который ничего в жизни не умел, кроме как тщательно пережевывать пищу с закрытым ртом, был изгнан с хохотом жестокой Лялькой через четыре месяца после свадьбы. Сама же она, отдохнув пару неделек, влюбилась в известного адвоката, человека обаятельного, но сдержанного и закрытого.
Так что мне сказать Маше насчет искренности с мужчинами? «Маша, вот смотри. Я во всем следовала велению сердца, и в результате воспитываю тебя одна. Но зато я смело могу сказать, что была когда-то по-настоящему счастлива в любви». Пустые и ничего не значащие слова. А вот наша тетя Ляля, к примеру, говорит: «Чтобы мужья не изменяли, их надо менять хотя бы раз в пять лет». И она при этом тоже искренна, следует велению сердца, была счастлива в любви, и не раз.
К тому же с появлением Маши я узнала, что та бесконечная любовь, которую я испытывала когда-то к ее папаше, считая пределом своих возможностей на эту тему, на самом деле не предел. Только там – в перечеркнутой жизни с ее отцом – я чаще всего хотела умереть от любви.
В новой жизни с крохотной Машей мое сердце тоже разрывалось от любви и нежности, но я хотела – жить! Первые годы после ее рождения, уложив ее спать, я часто проваливалась в тревожный и чуткий сон вслед за ней, а потом просыпалась и все думала о том, как глупо, как необъяснимо коротка жизнь. И как она прекрасна и бесценна. Потому что в ней есть Маша.
Я хотела жить и быть здоровой, полной сил, потому что я была нужна моей маленькой дочке с ее светлым нравом, веселыми шоколадными глазками и золотистыми волосиками, которые пахли молочком и медом. И все самое лучшее было еще впереди. Что, кстати, оказалось правдой.
Конечно, мой опыт спорен и однобок. Ведь сколько найдется счастливых или, как бы сказала Лялька, удовлетворенных женщин, которые счастливы как раз тем, что сумели как-то обойтись без сильных чувств и никогда ни о ком не страдали. А значит, так безумно и не любили. Ну и что? А зачем любить – вот так? С прогулками по парапету моста в моменты отчаяния, со всеми прочими экстремальными атрибутами сумасшедшей любви? Теперь уже я очень сомневаюсь, что такая любовь и есть наивысшее счастье – забыв себя, потеряться в любви на год-другой, а потом всю жизнь вспоминать об этом и еще гордиться своей исключительностью: «Вот, я любила, а вы все – нет!»
Все-таки, наверно, к сорока годам, по секрету от Маши, я примкну к удовлетворенным, а ей скажу: счастье как раз в том, чтобы никогда не реветь ночами в пустой квартире, никогда не потерять ощущение ценности своей коротенькой жизни, никогда не замкнуться в глухом одиночестве собственного страдания и не прийти к выводу о ненужности любви вообще. Особенно большой любви, с полной потерей головы. Любви, от которой родилась моя Маша.
Вот умная мама и пробежалась по кругу.
***
Размышляя обо всем этом, я не сразу услышала, как в коридоре рядом с верандой зазвонил телефон. Я вытерла руки о бумажное полотенце (Маша просила сразу выбрасывать использованные салфетки, и я скрепя сердце выполняла ее задания из репертуара телевизионных шпионов), вышла в коридор и машинально взяла трубку.
– Алё, – сказала я и тут же поняла, что сделала что-то не то.
В трубке была тишина, с шорохами и чьим-то дыханием.
– Алё, – повторила я, поскольку ничего другого мне не оставалось.
В трубке что-то хрустнуло и кто-то негромко произнес:
– Гм, – и опять замолчал.
Я бы даже не могла точно ответить – мужчина это был или женщина. И тут по какому-то наитию я сказала, стараясь говорить не своим голосом:
– Тетя Света, это ты? Опять плохо слышно! Если ты меня слышишь, то сырку привези, лучше с дырками, типа эмментальского, хорошо? Теть Све-ет? Слышишь?
– Слышу, теть Свет, – ответила мне трубка странным пронзительным голосом, и я по-прежнему не была уверена, мужчина это говорит или женщина. – Типа ау, теть Свет, ага. С дырками. Сообразила, что вляпалась, курица.
– Вы о чем? – недоуменно спросила я, забыв изменить голос и чувствуя, как у меня холодеют виски и становится горячо в затылке. Верный признак: минут через пять я пойму, что допустила страшную ошибку.
– Ладно, – вздохнули в трубке, и я услышала короткие гудки.
Через минуту телефон зазвонил снова. Больше трубку я не подняла. Ведь, в принципе, это могла быть ошибка, и нам позвонили случайно, разве не так?
***
Я рассказала Маше о странном звонке. Мы долго препирались, обсуждая, поднимать ли в следующий раз трубку, что говорить и вообще как строить линию своего поведения в качестве похитителей. Я снова и снова убеждала Машу отказаться от ее затеи, наверно, не очень аргументарованно, Потому что Маша, миролюбиво кивая, соглашаясь с частностями и не вступая в спор, тем не менее отказывалась отпускать Соломатька. Почему его просто не отпустила я? Вот вопрос.
До конца дня больше никто не позвонил, и я немного успокоилась. Все казалось абсолютно нереальным, шуткой, розыгрышем. Ну, приехали мы в гости к Машиному папе, ну, заперся, допустим, он в комнате – и что такого? Выходить не хочет, К тому же мы с Машей забыли позвонить в условленное время, чтобы поинтересоваться, собираются ли родственники выкупать Соломатька. И было совершенно непонятно, что с ним делать.
– Совершенно непонятно, что делать с Соломатьком, – озвучила мои мысли Маша, медленно поднося ко рту и плотоядно откусывая сахарный, обсыпанный маком челночок.
Машина чудесная манера лениво и хищно поглощать пищу была даже воспета нашим соседом по площадке, очень неплохим газетным журналистом Славиком. Тем самым Славиком, у которого Маша, готовя захват заложника, взяла напрокат ошейник и поводок для агрессивной собаки крупной породы. Я не поощряла его влюбленность в Машу, потому что Славик был ультраправый, два раза разведенный, чересчур для мужчины хорош собой, да и Маша маловата для романов как с правыми, так и с левыми. Когда Славик расставался с женами и возлюбленными, он всегда ходил к нам почти каждый день пить чай.
Однажды, не так давно, я вернулась домой вечером и к ужасу своему обнаружила на кухне потного Славика, явно вожделеющего мою маленькую Машу, а напротив него – равнодушную Машу, с бешеной скоростью изготавливающую на ноутбуке шпаргалки. Я взглянула на ровные строчки с химическими формулами: «CuCl, MgO2 …» и вздохнула – ну, ясно, у нас же в семье врожденный идиотизм в области натурфилософии, даже не попеняешь ребенку, сама с трудом сдавала в свое время биологию и химию.
Маша, не глядя, взяла очередной фрукт из плетеной корзинки на столе, а Славик мгновенно среагировал поэтическим извержением. Я отлично помню, как лет восемь назад он таким же образом пытался очаровать и меня.
– Мария ест зеленый сочный плод,
И сок стекает по прозрачным пальцам…
– громко и уверенно продекламировал Славик и слегка раздраженно посмотрел на меня. Он наверняка считал, что если бы не я, то вот сейчас все бы и получилось.
– Это очень плохо, Станислав Владимирович, – недовольно ответила Маша, не глядя на него. – Еще хуже, чем в прошлый раз.
Почему, Маша? – спросил чуть обескураженный Славик, с уважением косясь на Машины ровные коленки, торчащие из-под ее любимой серой майки 52 размера. На майке был нарисован чей-то пушистый, задорный хвост, то ли заячий, то ли хорьковый.
Маша подняла свои прекраснейшие в мире глаза, которые, как мне кажется, совсем не должны знать в жизни слез, и, посмотрев на раскрасневшегося Славика, объяснила достаточно миролюбиво:
– Потому что эти ваши «-ия е-» – «Мария ест» – ужас какой-то. Непроизносимая белиберда. Да и пальцы у меня нормальные, а не прозрачные. Вот – прекрасные пальцы, – она покрутила рукой перед своим лицом, сжала пальцы в кулак и затем сложила из них изящную фигу – не для Славика, а просто так.
– Славик, ты не обижайся, ты скажи: «Мария кушает…» – доброжелательно вставила я. – Там она у тебя что кушает-то – плоды какие-то, что ли, да?
– Хорошо, – все-таки обиделся Славик. – Пожалуйста. «Мария пьет зеленый сочный плод, и сок стекает по… м-м-м… хрустальным пальцам».
– Станислав Владимирович, ну вы прямо символист какой-то! – вконец рассердилась Маша. – Да вы скажите просто: «Мария жрет» – и все! И складно, и ладно, и в строку, и по правде.
Для наглядности Маша затолкала в рот огромный кусок «плода», по-звериному хрустнула челюстями и с трудом его проглотила.
– Мария жрет, что в рот ни попадет,
И сок стекает по нормальным пальцам,
– пробормотала Маша, вернувшись к своим шпаргалкам. – Но Мария пальцы не облизывает, потому что мама ей не разрешает.,. – через секунду добавила Машка и послала мне не глядя горячий воздушный поцелуй. Она была уверена, что я смотрю на нее, любимую.
Я же, как могла отстраненно, действительно наблюдала за Машей (считаю это вообще очень полезно для сохранения хотя бы некоторой здравости рассудка, в отношении собственного чада) и в очередной раз подивилась, до чего же моя дочь объективно хороша. Даже не самые обаятельные гримасы не могут испортить совершенства и лучезарности ее лица. Спасибо Соломатьку.
***
Я улыбнулась, вспомнив этот случай с любвеобильным Славиком, а Маша истолковала мою улыбку по-своему.
– Мам, мне совсем этот Соломатько не симпатичен, и дружить с ним здесь, на их выпендрежной даче, я не собираюсь. И нигде не собираюсь. Ты, по-моему, очень легкомысленно настроена.
– Послушай-ка, – попыталась вернуться из воспоминаний я, – почему, стоит мне надеть какую-нибудь твою вещь, ты сразу разговариваешь со мной, как с самой тупой троечницей из твоего класса?
Хорошо, – Маша прислонилась ко мне головой. – Не буду. Тебе мои штаны очень идут, Ходи так на работу. И… ты не дружи с этим дураком, ладно?
– Давай развяжем ему хотя бы руки. – Я решила, что сейчас самый подходящий момент сказать то, о чем я думала уже полдня. – Если он сам уже все не развязал…
Но Маша вдруг сразу согласилась:
– Давай, – и поцеловала меня в нос.
Мы вместе сходили в баньку, развязали руки и ослабили веревку на ногах у спящего Соломатька – я была почти уверена, что он вовсе не спит, а притворяется, но не стала говорить этого Маше, не хотелось еще больше настраивать против него. Меня радовало, что ее ожесточение немного проходит.
Вернувшись на веранду, которую выбрали местом своего обитания, мы решили допить остывший чай. Я вообще-то терпеть не могу даже очень теплый чай или кофе, просто выливаю и завариваю новую чашку, но здесь приходилось из экономии пить и совсем прохладный. Получился почти что отпуск в специально создаваемых экстремальных условиях – говорят, отлично помогает при депрессии, неврозах, бессоннице, мужской слабости и прочих критических состояниях души и тела. Поскольку у меня, слава богу, нет ничего из вышеперечисленного, мне, наверно, должно стать просто совсем хорошо после пребывания на Соломатькиной даче, если только мы не загремим в колонию усиленного режима вместе с моей малолетней Машей. Но это казалось мне все-таки маловероятным.
– А ты подумала, что мы будем с залогом, то есть с выкупом, делать? – спросила Маша, стоически макая ложку в сахарный песок и облизывая ее.
На предложение нашего заложника полакомиться вместе с ним клубничным или абрикосовым вареньем Маша гордо ответила отказом. Я-то знала, чего ей это стоило. Аппетитные, пузатые банки с прозрачным сиропом и крупными, целыми ягодами стояли ровными рядами на полках буфета. Маша только мельком взглянула на них, а Соломатьку объяснила так – «Мы не гости, но и не мародеры. Ты сам ешь, пожалуйста, хоть объешься. – И совершенно по-детски добавила: – И потом, сразу видно, что варенье невкусное – «Возьмите на полкило ягод три кило сахара…»
Сейчас я укоризненно посмотрела на нее, но она неправильно поняла мой взгляд:
– Мам, ну хватит нам сахару… еще только одну ложечку.
– Я не о том. Так ты не оставила мыслей о… выкупе?
– Мам! – Тут уже Маша укоризненно покачала головой. – Все. План такой. Сегодня отрезаем ухо.
– Господи, ну что ты говоришь!..
– А ничего. Положим в мешочек, обложим его шариками со льдом -ив коробочку. Пошлем родным и близким как предупреждение о серьезности наших намерений.
– Машунь, может, тебе на юрфак, а не в Консерваторию поступать?
– Вот и я думаю, – задумчиво пропела Маша на мотив какой-то знаменитой мужской арии, кажется из «Онегина», и вздохнула: – Покормить, что ли, его пойти, а, мамуль? Как ты считаешь?
Попрепиравшись, чем кормить пленника и, главное, – кто понесет еду, мы пришли к неожиданному решению: привести его к нам на веранду, спросить, чего он хочет, и вместе поесть.