Историческая компаративистика вообще, хотя и не новое, но сравнительно редкое направление исследований. В полной мере это касается и изучения этнической истории Беларуси. Историография проблемы исчерпывается всего лишь несколькими публикациями. Они могут быть разделены на две части: те, в которых Беларусь выступает в качестве одного из объектов исследования, и те, где Беларусь помещена в центр сравнительного анализа (что собственно соответствует теме нашего исследования).

Едва ли не самым ранним опытом исследования формирования белорусской нации в сравнительном контексте является работа польского историка и политического деятеля Л. Василевского «Литва и Беларусь. Прошлое, настоящее, тенденции развития» [402]. Хотя, собственно сравнительный анализ не являлся целью этого исследования, в нем достаточно много материалов для его проведения. По существу, работа Л. Василевского содержит один из самых ранних очерков истории развития национальных движений у литовцев и белорусов. В ряде случаев автор проводит параллели с украинским движением, история которого ему тоже была хорошо известна. По мнению автора, белорусское движение развивалось «в условиях исключительно неблагоприятных и его нельзя сравнивать с литовским и украинским» [402, с. 287]. К числу таких условий Л. Василевский, в частности, относит слабое этническое начало белорусов по отношению к ассимиляции со стороны поляков и русских. При некоторой, вполне понятной, тенденциозности работа Л. Василевского отличалась достаточной доброжелательностью, а многие наблюдения и замечания автора имеют источниковедческую ценность.

Среди работ первой группы особо необходимо выделить выдержавшую несколько изданий монографию польского исследователя М. Вальденберга «Национальный вопрос в Центрально-Восточной Европе. История. Идеи» [401]. Объектом сравнительного анализа М. Вальденберга стали тринадцать народов и этнических групп, населявших Австро-Венгрию и Российскую империю (включая дисперсно расселенных евреев). Наибольший интерес для данного историографического обзора представляют разделы монографии, рассматривающие период от зарождения в регионе национальной идеологии в конце XVIII-XIX вв. до окончания Первой мировой войны. Автор использовал ряд критериев для сопоставления как факторов, так и собственно развития национальных движений. Среди первых он обращает внимание на наличие природных ресурсов, включая качество почв, уровень развития промышленности; исторический фактор (наличие в прошлом государственности); демографические, этносоциальные и этнокультурные параметры (общую численность народа, ее соотношение с численностью других этнических групп на территории компактного проживания этноса; долю городского населения в целом и долю в нем коренного народа, уровень грамотности, долю рабочего класса, интеллигенции и т. д.). Критериями развития национальных движений для М. Вальденберга являются активность национальных политических и культурных организаций, численность их участников, количество и тиражи изданий, результаты участия в избирательных кампаниях. Подводя итоги развития процессов формирования наций, автор отмечает, что медленнее всего — у белорусов [401, с. 151].

Причины отставания белорусов М. Вальденберг видит в отсутствии в прошлом собственного государства, недостатке минеральных ресурсов и плодородных почв, низком уровне урбанизированности, грамотности, малочисленности интеллигенции. Сопоставляя белорусский и литовский случаи, автор обращает внимание на то, что при примерно одинаковом уровне модернизированности, высокие темпы развития литовского национального движения обусловлены наличием середняков среди крестьянства, высоким уровнем отличия литовского языка от русского и национальной активностью католического духовенства. С общим выводом М. Вальденберга о темпах развития белорусского национального движения сложно не согласиться. Вместе с тем его объяснения этого феномена едва ли можно признать исчерпывающими. В частности, что касается литовцев и белорусов, то у последних тоже была достаточно значительная группа крестьян-середняков. Активность же литовского духовенства есть проявление, а не причина национального движения и она должна быть еще чем-то объяснена. Исследование М. Вальденберга охватывает чрезвычайно большой массив информации. При этом, что неизбежно, от внимания исследователя ускользают многие нюансы, значение которых на самом деле очень велико. Эта же причина, по-видимому, не позволила провести строгий сопоставительный анализ (у различных народов приведен разный набор факторов и критериев) и обусловила фактологические ошибки, например, упоминание о захвате белорусских земель литовскими князьями в XII в. [401, с. 118].

Некоторые аспекты формирования белорусской нации в контексте этнической истории народов Центрально-Восточной Европы рассмотрены в известной монографии чешского историка М. Гроха «Социальные предпосылки национального возрождения в Европе» [358]. Хотя автор не ставил в качестве отдельной задачи изучение белорусского национального движения и использовал лишь несколько публикаций Л. Василевского [403], Г. Горецкого [32] и М. В. Довнар-Запольского [42], его замечания представляются весьма точными и ценными.

М. Грох констатировал, что белорусское национальное движение относилось к типу опаздывающих и, что подобно лужицким сербам и бретонцам, белорусам не удалось сформировать нацию современного типа. Это было следствием целого ряда причин, включая преобладание крестьянства в социальной структуре (так же как и у ирландцев, эстонцев, литовцев), отсутствие значительного слоя мелкой буржуазии. М. Грох подчеркивает, что так же как у македонцев и эстонцев, у белорусов большую часть интеллигенции, и, соответственно, национальных активистов составляли учителя. Эту особенность он объяснял тем, что учителя были наивысшей социальной группой, в состав которой крестьяне могли попасть с наименьшими усилиями.

По мнению М. Гроха многие особенности делают белорусское движение чрезвычайно подобным литовскому. В частности он отмечает, что города практически не играли значительной роли в развитии обоих движений, так как там не только не было коренного населения, но и не было ни одного активиста, родившегося в городе. С последним, конечно, сложно согласиться.

Среди причин, обусловивших отставание белорусского движения, М. Грох называет низкий уровень развития социальной коммуникации" и мобильности, отсутствие регулярных контактов крестьян с рынком. При этом территорию Полесья, наряду с белорусско-литовским пограничьем, частью Нижней Лужицы и, с некоторыми оговорками, Западной Пруссии и Мазовии, он приводит как пример наименьшей интенсивности развития этих феноменов. Именно этим он объясняет распространение этнонимов типа «тутэйшыя», зафиксированных как массовое явление переписями 1919 и 1931 гг.

Хотя М. Грох часто сравнивал именно белорусское и литовское движения, он не обратил внимания на причину различий между ними. Нет и убедительного объяснения отмеченной автором большой скорости развития массового литовского движения. Он, как и многие другие исследователи, отмечает исключительную роль католического духовенства, но связывает это лишь с тем, что религия играла роль своеобразного заменителя системы социальных отношений. Не исчерпывает глубины вопроса и объяснение литовской специфики предельной простотой этносоциальной ситуации — когда языковые различия в точности соответствовали линии разлома классового антагонизма.

Среди компаративистских исследований следует также упомянуть неопубликованную диссертацию американского историка С. Гутиера «Истоки украинского народного национализма: демографическое, социальное и политическое исследование украинской национальности до 1917 г.», интересующий нас раздел которой достаточно подробно воспроизведен в монографии Я. Грицака [38, с. 100, 101]. С точки зрения С. Гутиера украинское и белорусское национальные движения структурно были чрезвычайно близки, что вытекало из схожести социоэтнических и социокультурных характеристик общества (социальная тождественность украинца/белоруса крестьянину, низкий уровень грамотности). Схожими были и этнические портреты других социальных групп: помещиками были поляки или русские, мелкая торговля находилась в руках евреев, бюрократия была русской. Больший размах украинского движения объясняется относительной многочисленностью интеллигенции, позволившей ей, в отличие от белорусской, создать национальные общины, по крайней мере, в двух крупных городах — Киеве и Полтаве.

Естественно, что такой подход несколько схематичен. Явным преувеличением, например, будет считать, что все посты в административном аппарате в Украине и Беларуси занимали русские. Русских среди чиновников на самом деле было 46,3 % в Беларуси (белорусов — 40,2 % ) и 53,9 % в Украине (украинцев — 40,8 %). Относительная низкая концентрация интеллигенции у белорусов действительно имела место, однако, например, у литовцев эти показатели не были большими.

Вероятно, учитывая именно схематизм подхода С. Гутиера, Я. Грицак дополнил его аргументы положением о мобилизующей социальной роли исторической памяти о Гетманщине в развитии украинского национального движения (и соответственно отсутствия такого фактора у белорусов), с чем, конечно, нельзя не согласиться.

Определенный интерес представляет публикация украинского историка С. Екельчика «Национализм украинцев, белорусов и словаков» [48, с. 30-41]. Автор предлагает сравнивать национализм трех народов не только с точки зрения подходов политической и социальной истории, но и современной культурологии. Он отмечает «крестьянский» характер социальной структуры, низкий уровень урбанизации, кодификации литературных языков. С. Екельчик солидаризуется с характеристикой запаздывающего национализма по отношению к национальным движениям белорусов, украинцев и словаков, отмечая, что причиной этого стал национальный гнет, активная ассимиляция, слабость национальной буржуазии и отсутствие рабочего класса. Наибольший интерес представляет критика концепции М. Гроха (впрочем, не достаточно убедительная) и вполне продуктивная авторская концепция «дискурсивных стратегий» развития национальных движений. Вместе с тем С. Екельчик так и не объяснил, в чем состоят причины различий между тремя национальными движениями. Существенным недостатком работы является слабая фактологическая база. Так, сведения о белорусском движении почерпнуты всего лишь из двух публикаций (Н. Вакара и Я. Запрудника). Это, в свою очередь, существенно отразилось на убедительности выводов автора.

Определенное отношение к теме нашего исследования имеет статья польского этнодемографа П. Эберхардта «XX век: национальные изменения в Центральной и Восточной Европе» [313, с. 49-73]. В ней представлена широкая картина этнической структуры населения региона, включая данные о белорусах. Большой интерес представляют рассуждения о характере региона, о проблемах интерпретации статистических данных начала XX в. Нельзя не согласиться с П. Эберхардтом в том, что «обычно оппоненты, которые критиковали эту тенденциозность (официальных переписей), сами также представляли картину, далекую от объективной реальности» [313, с. 52]. К сожалению, это замечание в равной степени относится и к самому автору, в частности, к его интерпретации материалов переписи 1897 г. по отношению к заниженной численности белорусов (4220,1 тыс. чел.) и завышенной поляков (838,9 тыс. чел.) на территории Беларуси [313, с. 56]. В данном случае численность белорусов оказалась даже меньшей чем в ранней работе (4356,2 тыс. чел.) автора [314, с. 51]. Проблема эта заслуживает более подробного рассмотрения, что будет сделано ниже.

Определенное отношение к историографии нашего исследования имеет фундаментальный труд польского историка В. Родкеви-ча «Русская национальная политика в западных губерниях Империи (1863-1905)» [381]. В нем дана не только общая характеристика политики русской администрации в регионе, но и представлены отдельные очерки о ее направленности и конкретных действиях по отношению к литовцам, украинцам и белорусам. Вполне убедительным представляется замечание автора о том, что степень репрессивности политики по отношению к конкретному народу непосредственно зависела от уровня активности его движения и, следовательно, угрозы для стабильности ситуации.

Что касается второй группы публикаций, то едва ли будет преувеличением сказать, что наибольшее значение среди них, впрочем, как и для всей историографии нашей темы, имеет ряд работ польского этносоциолога Р. Радзика, особенно его монография «Между этнической совокупностью и национальной общностью. Белорусы на фоне национальных изменений в Центрально-Восточной Европе XIX века» [379].

Этнические процессы в Беларуси в этой работе показаны не только в контексте Центрально-Восточной Европы, но даже шире — на фоне общеевропейских процессов. Большое внимание уделено специфике формирования наций в регионе в целом. Проанализированы причины возникновения этнонационализма. Вне всякого сомнения, одна из наиболее удачных сторон монографии — рассмотрение социально-психологических аспектов развития национальных движений у различных народов Центрально-Восточной Европы.

Специальная глава работы Р. Радзика посвящена анализу причин, обусловивших отставание процесса формирования белорусской нации, т. е. той же проблеме, которая заявлена в качестве цели нашего исследования. Поэтому на ее положениях остановимся подробнее. В качестве объектов сравнения были избраны литовцы, галицийские украинцы и словаки. Автор утверждает, что запаздывание национальных процессов в Беларуси было обусловлено содержанием белорусской народной культуры, особенностями социальной структуры и политикой государственной власти. По мнению Р. Радзика, для белорусской традиционной культуры был характерен чрезвычайно низкий уровень исторического сознания. Утверждение не лишено оснований, вместе с тем такой вывод мог бы быть доказанным только в результате проведения сравнительных исследований фольклора. Подобное исследование представляется нам весьма трудоемким и методологически проблематичным: как, например, измерять интенсивность исторического сознания. Автор же приводит ряд сторонних мнений относительно уровня его развития среди белорусов, что само по себе интересно, однако не тождественно собственно народным представлениям [379, с. 174, 175]. Необходимо добавить, что формы традиционного исторического сознания белорусов действительно изучены явно недостаточно. Однако даже первые опыты в этом направлении свидетельствуют, что эти представления были не столь бедны, как это может показаться на самом деле. Характерны в этом отношении предания о Рогволоде и Рогнеде, С. Батории, Ст. Понятовском, Екатерине II и т. д. [90, с. 76-78].

Р. Радзик неоднократно подчеркивает крайне негативные последствия ликвидации в Беларуси униатской церкви. В результате этого белорусы, в отличие от западной части украинцев, литовцев, словаков и словенцев, были лишены социальной группы, которая наилучшим образом смогла бы артикулировать национальные идеи. Естественно, ликвидация униатской церкви едва ли способствовала формированию белорусской идентичности, однако, на наш взгляд преувеличивать значение этого события не следует. Развитие национальных движений ряда народов проходило успешно и без значительного участия духовенства (например, у латышей, эстонцев, финнов, да и в надднепровской Украине). Кроме того, роль униатского духовенства в Западной Украине была не столь однозначной. Значительная часть его была не национально, пророссийски ориентированной. Весьма характерна в данном случае судьба и эволюция взглядов одного из членов «русской троицы» Я. Головацкого. Отметим также, что ликвидация унии в Беларуси в значительной степени была вызвана позицией униатского духовенства. Кроме этого, к моменту ликвидации унии к ней относилось не 80 % белорусов, как в конце XVIII в., а значительно меньше.

Среди причин, осложнявших процесс формирования национальной общности белорусов, Р. Радзик отмечает отсутствие собственного «Пьемонта», роль которого у украинцев играла Галиция, у литовцев — Восточная Пруссия. Это, действительно, достаточно существенный фактор, однако, опять таки ряд народов (эстонцы, латыши) также не имели его.

В белорусской историографии, как это ни парадоксально, присутствует только одна работа, посвященная интересующей нас проблематике. Это статья С. Токтя «Белорусское национальное движение XIX-XX вв. в контексте национальных движений народов Центрально-Восточной Европы» [227]. Она обращает на себя внимание в первую очередь тем, что эта фактически первая собственно белорусская попытка постановки самой проблемы. Автор сравнивает белорусское движение с украинским и литовским, упомянута также словацкая ситуация и ряд других народов. В качестве критериев анализа предложены этапы развития национальных движений, их хронологические рамки и социально значимые результаты. Хотя периодизация белорусского национального движения, представленная С. Токтем, выглядит чрезмерно оптимистичной, а оценка многих событий в Украине и Литве — достаточно спорной, с общим выводом об отставании национальных процессов в Беларуси «по времени и размаху» вполне можно согласиться. Среди причин, обусловивших этот феномен, автор называет ситуативные этнические особенности белорусов (лингвистическая близость к полякам и русским), роль Гетманщины и Галиции у украинцев, значение конфессиональных отличий. Общее заключение о том, что «нациообразующий процесс на белорусских землях проходил в наиболее неблагоприятных условиях по сравнению со всеми остальными народами Центрально-Восточной Европы» [227, с. 75], хотя и представляется нам достаточно адекватным, к сожалению, не вытекает из содержания самой статьи.

Подводя итог историографии изучения этнической истории Беларуси в контексте Центрально-Восточной Европы, хотелось бы отметить следующее. Во-первых, эта проблема не стала предметом систематических научных исследований. Поэтому можно скорее говорить не о направлении, а о простой совокупности работ, в разной степени затрагивающих данную тему. Во-вторых, подавляющее количество исследований представлено работами зарубежных, преимущественно польских исследователей. В белорусской историографии эта тема, по существу, лишь только обозначена. И, в-третьих, вышеперечисленные работы далеко не исчерпывают всей глубины проблемы. Главный вопрос — о причинах отставания процессов формирования белорусской нации, на наш взгляд, до конца не решен.

Анализ историографии порождает и еще одну проблему: если ответ на главный вопрос представляется не (совсем) полным, то каким образом следует проводить сравнительный анализ национальных процессов, иными словами, что и как сравнивать. На наш взгляд, наименее продуктивным представляется сравнение развития национальных движений. Такой подход неизбежно означает опору на национальные историографии. Об этом свидетельствует опыт подавляющего большинства упомянутых выше исследователей. Но едва ли не каждая история развития национального движения мифологична. В данном случае это ее свойство понимается нами не как вымышленность, а как определенным образом спроецированная интерпретация реально происходивших событий. О мифологичности национального сознания, национальных историографии написано не мало и нам не хотелось бы продолжать дискуссию на эту тему [40, 163, 308]. Отметим, что история национального движения может быть и предметом создания контрмифа, как, например, работа Н. И. Ульянова «Происхождение украинского сепаратизма» [233], чья очевидная агрессивность вполне понятна: ничто так сильно не раздражает, как стремление к самостоятельности того, что по праву считаешь своей собственностью. В любом случае очевидной является тенденция национальной историографии представить историю собственного национального движения как можно более древней. Несовпадение точки отсчета белорусского движения у белорусских и западных (польских, немецких, американских) исследователей (разница в 50-90 лет) далеко не уникально. Аналогичные несовпадения характерны и для оценок украинского, литовского, эстонского и других движений.

Альтернативный вариант исследования национальных движений, основанный на изучении источников, по вполне понятным причинам представляется выполнимым только силами больших коллективов.

В этой связи нам представляется наиболее продуктивным подход, основанный на анализе массовидных статистических материалов, содержащих сведения об этническом, конфессиональном, социальном и других параметрах населения. Сухой язык цифр в наименьшей степени требует перевода, что крайне важно при изучении региона, чрезвычайно сложного в этническом отношении. Естественно, что и статистические источники требуют критического подхода. В наибольшей степени это касается сведений об этническом составе населения. Этой проблеме нами уделено соответствующее внимание. Что же касается таких показателей, как уровень урбанизации, грамотности и т. д., то они представляются вполне объективными. Главное требование к статистическим данным — это сопоставимость, а она достижима в том случае, когда данные собирались синхронно и в соответствии с едиными принципами. Именно в связи с этим наше исследование сфокусировано на этнической истории народов восточной части Центрально-Восточной Европы, входившей в состав Российской империи.

Источниковую базу работы составляет широкий круг литературных материалов, а также неопубликованных документов, хранящихся в Национальном архиве Республики Беларусь, Российском государственном историческом архиве, Центральном архиве Российской академии наук, Архиве Русского географического общества. Основным видом источников стали статистические материалы XIX-XX вв., содержащие сведения о численности, этническом, конфессиональном, социальном составе населения, его расселении, уровне грамотности, профессиональной структуре, экономической активности: переписи населения, материалы текущего учета, статистические исследования, административные отчеты.

Особенности статистического учета в Российской империи, его сильные и слабые стороны достаточно подробно анализировались в работах С. И. Брука и В. М. Кабузана [22, 23]. Вместе с тем нам представляется достаточно спорным тезис В. М. Кабузана о возможности учета этнического состава населения Российской империи в первой половине XIX в., на котором основывается его последняя монография [58]. На наш взгляд, источники этого периода недостаточно полны, а представление целостной картины требует сложных реконструкций, методика которых автором не раскрывается.

В первой половине XIX в. учету подлежала численность, сословный и отчасти конфессиональный состав населения. Значительная часть этих материалов опубликована [160, 161]. Большой интерес также представляют монографические исследования и статьи П. И. Кеппена [69], Е. И. Вольтера [30], Е. Зябловского [56], Е. Ляхницкого [364]. Ценную информацию о населении Беларуси этого периода содержат архивные документы «Сведения о местечках и посадах за 1845 г.» [250], «Статистическое описание Могилевской губернии 1838 г.» [11], «Список мест в Гродненской губернии, населенных поляками» [9].

На рубеже 50-60-х гг. XIX в. в связи с обострением политической борьбы в Беларуси, Литве и правобережной Украине появляется большое количество публикаций со сведениями о конфессиональном и этническом составе населения. Этим материалам придавалось большое значение в системе доказательств «русского» или «польского» характера Западного края. Характерно, например, что материалы статьи М. О. Лебедкина «О расселении племен западного края Российской империи», опубликованной в «Записках Русского географического общества», были перепечатаны в неофициальной части газеты «Минские губернские ведомости» и журнале «Вестник Юго-Западной и Западной России». Очевидная тенденциозность была характерна для монографий П. Бобровского, И. Зеленского, А. Карева, Н. Столпянского, атласов Р. Эркерта и А. Риттиха [18, 55, 63, 216, 317, 166].

Все эти публикации были основаны, прежде всего, на одном и том же источнике — так называемых «приходских (парафиальных) списках», которые с определенными оговорками можно считать первой переписью в истории Российской империи, систематически учитывавшей этнический состав населения. Сбор материала проводился в 1857-1858 гг. по инициативе академика П. И. Кеппена. В составленной им анкете было три вопроса: о численности, вероисповедании и этнической принадлежности прихожан. Последний вопрос был сформулирован следующим образом: «Какого племени прихожане (Великорусы. Белорусы, Мордва и пр.)». Анкеты заполняли священники наименьших территориальных подразделений религиозных организаций, которые, по мнению П. И. Кеппена, должны были быть хорошо знакомы с местными условиями. Отсутствие фиксированного списка «племен» привело к тому, что в ответах появились такие этнонимы, как «поляне», «древляне», «дулебы», «ятвяги», «кривичи» и т. д. Поэтому публикация результатов М. О. Лебедкиным вызвала недоумение у ряда современников проведения переписи, например у П. Бобровского [18, с. 26, 47]. На наш взгляд, может существовать три варианта интерпретации материалов приходских списков. Во-первых, они могут отражать реальные формы этнического сознания. Во-вторых, собственное самосознание священников. И, в-третьих, их представления (часто умозрительные) об этнической идентичности прихожан. Критерием подлинности этнонимов может быть упоминание о них в других статистических и этнографических источниках. Собранные анкеты приходских списков хранятся в Центральном архиве РАН [245-249], а также Российском государственном историческом архиве. Большое значение для уточнения материалов приходских списков имеет обнаруженное в архиве Русского географического общества этностатистическое исследование, содержащее сведения по уездам и отдельным населенным пунктам Беларуси [12], а также подробное описание Гродненской губернии 1869 г. [133]. В связи с тем, что не все материалы приходских списков были в равной степени для нас доступны, нами были использованы публикации А. Ф. Риттиха по статистике населения Прибалтики [167, 168].

В 70-х — первой половине 90-х гг. XIX в. сведения об этническом составе населения встречались нерегулярно. Вместе с тем ряд материалов позволяет проследить динамику численности населения, его отдельные параметры [208-210]. Большое аиачоиие дли исследования этого периода имеют материалы отчетов губернаторов, а также монографическое исследование А. Сементовского [196], сборник А. Дембовецкого [153], исследование Минского статистического комитета [57].

Среди статистических источников XIX — начала XX в. особое место занимают материалы первой всеобщей переписи Российской империи 1897 г. [158]. В ней содержится огромный фактический материал об этническом, конфессиональном, сословном, профессиональном составе населения, уровне грамотности и т. д. Наличие многочисленных корреляционных таблиц позволяет проследить развитие этнических и миграционных процессов. Вместе с тем известно, что в организации и методике проведения переписи было много недостатков. Наибольшие претензии предъявляются к определению этнической принадлежности по «родному языку» [8, с. 260]. Необходимо отметить, что такой подход был обусловлен не только реалиями Российской империи, где процессы формирования устойчивой национальной идентичности были далеки от завершения, но и требованиями международных организаций, в частности, Международного статистического конгресса. Добавим, что подобный способ определения этнической принадлежности практиковался и в других государствах Европы.

С нашей точки зрения при интерпретации материалов переписи 1897 г. необходимо учитывать особенности механизма ее проведения. Исчисление населения было проведено (в отличие от современных переписей) за один день. Для такого масштабного мероприятия потребовалось огромное количество исполнителей. Их подбирали из представителей местной интеллигенции и служащих. Так, например, для проведения переписи в Витебске и Витебском уезде было привлечено 152 человека, 53 % из которых составляли чиновники, 20 % — учителя, 13 % — крестьяне [124, л. 32-37]. Переписные листы заполнялись заранее, а в день проведения переписи подлежали лишь сверке (в этом секрет проведения переписи за один день). При этом грамотные сами заполняли переписные листы и, следовательно, самостоятельно определяли, какой язык указать родным. Необходимо учитывать и то обстоятельство, что графы «родной язык» и «грамотность» в переписном листе стояли рядом. Поэтому случаи, когда интервьюируемый, владея в той или иной степени русским, польским, немецким и др. языками, в то же время считал родным языком белорусский, украинский, литовский и т. д., с нашей точки зрения являются примерами осознанной этнокультурной ориентации и могут быть квалифицированы как факты этнического самосознания. Что касается неграмотного населения, то счетчики были обязаны вписывать в анкету название того языка, «который каждый считает для себя родным» [125]. Однако, как происходило это на самом деле, сейчас сказать сложно.

Публикация результатов переписи была воспринята далеко не однозначно. При этом в польской историографии сложилась устойчивая традиция восприятия результатов переписи как фальсификации, направленной на занижение численности поляков в Западном крае [314]. Вопрос этот более чем серьезный, так как под сомнение ставится сама возможность использования переписи 1897 г. в качестве надежного источника. Отметим сразу, на занижение численности своей этнической группы сетовали и белорусы и литовцы [238, с. 385, 428], к которым, по мнению польских исследователей, была приписана значительная часть поляков. Один из аргументов польских исследователей состоит в том, что к полякам в момент проведения переписи относили только землевладельцев и интеллигенцию [314, с. 29; 369, с. 18]. С этим едва ли можно согласиться: по данным переписи 1897 г. на территории Беларуси не менее 30,1 % поляков составляли крестьяне. Но едва ли не самый главный аргумент — полное или почти полное отождествление католического населения Беларуси с поляками. Это положение представляется буквально как аксиома. В. Ва-кар, например, чье исследование П. Эберхардт считает «самым фундаментальным» [314, с. 18], попросту утверждал, что возможно «так называемых белорусов-католиков... и «русских других вероисповеданий» причислить без значительной ошибки к польской национальности» [399, с. 17]. Впрочем, В. Вакар не включил в состав поляков свыше 40 тыс. католиков, однако почему именно столько, а не меньше или больше, не вполне понятно. П. Эберхардт утверждает, что во второй половине XIX в. «на пространстве бывшей Речи Посполитой возникает понятие национальной идеи среди крестьянского слоя», «крестьянин-католик, употреблявший славянские диалекты... становится окончательно поляком», и что «эти процессы в конце XIX в. выступали уже в четко очерченной форме» [314, с. 31]. На наш взгляд, это явное преувеличение. Для крестьян не только Восточной, но и Западной Европы было характерно отсутствие четкого национального самосознания. Такая ситуация была характерна даже для Франции конца XIX в., несмотря на более чем столетнее существование «образцового» для других народов национального государства [404]. Отметим, что согласно основательным монографиям X. Бродовской и Я. Моленды более-менее четкая артикуляция национальной идентичности среди крестьян на собственно этнической польской территории приходится на период революции 1905-1907 гг. и в большей степени на время Первой мировой войны [338, 371]. Что же касается конца XIX в., то, по мнению Я. Моленды, «для сельской местности Королевства Польского, впрочем как и для Галиции, обычными явлениями были: цивилизационная отсталость, безграмотность, низкий уровень сознания национального и политического, а также связанное с этим безразличие к общественным делам» [371, с. 95]. В связи с этим сложно представить, чтобы формирование польского национального самосознания среди крестьян-католиков белорусско-литовского пограничья шло быстрее, чем собственно в Польше. Это наше предположение подтверждает и фундаментальное исследование Р. Радзика, который отмечает, что даже среди польской интеллигенции на литовско-белорусских землях распространение понятий нации (культурной, а не политической), идеологической отчизны происходило медленнее, чем в Конгрессовой Польше [379, с. 136, 137].

Все это не означает, что при проведении переписи 1897 г. не могло быть тенденциозности. Нельзя не заметить, что ее результаты далеко не всегда совпадают с этнографическими и лингвистическими данными того времени. Это касается, например, большей части населения Пинского уезда. Очевидно также, что состав переписчиков, преобладание среди них чиновников и учителей, т. е. людей, зависимых от власти, давал возможность последней ими манипулировать. Но возникает вопрос, столь ли необходимым для российской администрации в 1897 г. было занижение численности поляков в Беларуси более чем в 4 раза. Конечно, подчеркнуто антипольский ее характер на момент переписи не вызывает сомнения, но реальная угроза, исходившая со стороны польского движения, не была столь значительной, чтобы вызвать такую реакцию.

Следует добавить также и то, что критика польскими исследователями начала XX в. переписи 1897 г. появилась значительно позже публикации ее материалов: сведения по самой «спорной» Виленской губернии были напечатаны еще в 1899 г. Очевидно, что критика была вызвана не столько научными, сколько политическими мотивами, о чем справедливо пишет и П. Эберхардт [314, с. 18]. Заметим, что к моменту выхода в свет этих публикаций, т. е. в 1912-1918 гг., после значительной активизации польского национального движения, либерализации издательского дела, образования, конфессиональной сферы, этническая ситуация в Беларуси действительно существенно отличалась от той, которая была в конце XIX в.

На наш взгляд, исходя из всего вышеизложенного, материалы переписи 1897 г. могут считаться вполне адекватными реально существовавшей ситуации. При этом необходимо еще раз подчеркнуть, что в ней зафиксирована не национальная идентичность, а признание того или иного языка родным.

Для сопоставления уровня экономического развития различных частей региона нами было использовано проведенное почти одновременно с переписью 1897 г. масштабное статистическое исследование «Торговля и промышленность Европейской России по районам» [228]. Сами составители отмечали, что это первый в истории России опыт систематического сравнительного свода данных, отражающий обороты внутренней и внешней торговли, промышленности, перевозки грузов по железным дорогам и водным путям сообщения. Работа над сводом данных проводилась в течение восьми лет под руководством В. П. Семенова-Тян-Шанского. Учитывая некоторую неожиданность результатов сравнительного анализа этих материалов для утвердившихся в белорусской историографии представлений, хотелось бы подробнее охарактеризовать этот источник. Основу его составила информация Казенной палаты Министерства финансов России, в которой хранились карточки для каждого торгового или промышленного предприятия (всего до 600 тыс.). В них содержались сведения о годовых оборотах, прибылях и размере налогового обложения предприятия. Эта информация картографировалась на уровне отдельных населенных пунктов и волостей, на основании чего были выделены торгово-промышленные районы: группы волостей, тяготеющих к определенным населенным пунктам. Они, в свою очередь, были объединены в так называемые полосы — крупные регионы, с достаточно четко выраженной специализацией и примерно одинаковым уровнем «оживления торгово-промышленной жизни». Этот уровень высчитывался как абсолютная сумма торгово-промышленного оборота на одного жителя. За основу были взяты фискальные данные за 1900 г., а численность жителей исчислялась исходя из данных переписи 1897 г. с учетом естественного прироста. Составители сборника вполне отдавали себе отчет в том, что фискальная статистика не учитывала объемы производства в крестьянских хозяйствах. Именно поэтому были использованы данные о грузообороте на железных дорогах и водном транспорте, т. е. там, где это было возможно учесть. Составители подчеркивали, что торговый оборот является показателем «потребительской силы» определенной местности. На наш взгляд, материалы этого сборника отражают интенсивность экономической активности и могут быть рассмотрены как один из важнейших показателей уровня модернизации.

В 1900-1910-е гг. в связи с активизацией политической борьбы степень тенденциозности статистических материалов значительно возрастает. Белорусы и украинцы, например, часто вообще не выделялись из общего восточнославянского массива, всех представителей которого именовали русскими. Исключение составляет небольшое количество источников, содержащих сведения по отдельным регионам и городам [36, 146, 162]. В определенной степени эти недостатки восполняют сведения о численности и конфессиональном составе населения, опубликованные в ежегодных обзорах губерний, и архивные отчеты губернаторов. Характерной чертой статистики начала XX в. стало вопиющее несовпадение численности одних и тех этнических групп в различных источниках. Это касается украинского населения Западного Полесья, и, главным образом, численности поляков. Так, например в «Материалах переписи 1909 г. по 9 Западным губерниям» [96] к полякам причислено практически все католическое население Беларуси, в то же время обзоры губерний 1910-х гг. представляли ничтожной численность этой этнической группы. Среди этноста-тистических источников этого периода особое место занимает «Однодневная перепись начальных школ в империи, произведенная 18 января 1911 года» [151]. Анализ материалов этого сборника позволяет сделать «синхронный срез» в масштабах интересующего нас региона. Хотя эта перепись охватывала не все население, она явно затрагивала интересы всех его слоев. Поводом для ее проведения стала подготовка реформы образования, в том числе изучение потребности в школах с нерусским языком обучения. На ответы учащихся, особенно о национальной принадлежности, естественно влияло мнение родителей и учителей, собственно проводивших опрос. Хотя материалы этой переписи явно тенденциозны, они позволяют проследить направленность некоторых этнических процессов, и, в частности, роль в их развитии различных образовательных структур. Помимо тенденциозности, существенным недостатком однодневной переписи 1911 г. является отсутствие корреляционных таблиц.

Представленное выше сомнение в возможности использования историографии национальных движений в качестве источника для проведения сравнительного исследования не означает, однако, полного отказа от их использования. Нами были отобраны и критически проанализированы те исследования по данной теме, которые в наименьшей степени, как нам показалось, были подвержены воздействию политической конъюнктуры. Так, для анализа национальных движений региона в целом были использованы уже упоминавшиеся в историографическом обзоре монографии М. Гроха и М. Вальденберга, литовского движения — Е. Ох-маньского [375, 376], А. Валентеюса [398], латышского — А. Плаканса [378], эстонского — Т. Рауна [380], словацкого — Й. Микуса[370], О. Йохнсона [361], X. Сетон-Ватсона [384], украинского — Я. Грицака [38] и О. Субтельного [217].

Подводя итог анализа источниковой базы, нам хотелось бы отметить, что по своей дисциплинарной направленности предлагаемая монография не является ни чисто этнологическим, ни историческим исследованием. Его можно было бы обозначить как историко-этносоциологическое. Примерами подобных исследований может быть ряд недавно изданных монографий, уже упоминавшаяся Р. Радзика, а также Д. Олкока [325].