Билодо смотрел и не верил своим глазам. Этому лицу не полагалось быть там, оно не могло красоваться в зеркале вместо его собственного по той простой причине, что принадлежало покойнику. Желая прогнать наваждение, он с силой зажмурился, стеганул себя рукой по щеке, но Гранпре упрямо не желал уходить, повторяя каждый его жест и глядя на него с тем же изумлением, с каким на него взирал Билодо. Молодой человек тут же пришел к вполне очевидному выводу: он сошел с ума. Но потом некоторые детали отражавшейся в зеркале физиономии привлекли его внимание и заставили пересмотреть это суждение — вероятно, слишком поспешное. Это не совсем Гранпре. У него голубые глаза, как у Билодо, а совсем не зеленые, которые были у покойного, не такие кустистые брови, приплюснутый нос и не столь мясистая нижняя губа… Постепенно узнавая себя в чертах этого чужого, впалого лица, почтальон был вынужден признать, что это не сон и не сумасшествие. Это действительно он, хотя и преобразившийся самым невероятным образом. Сделав над собой невероятное усилие, чтобы найти логическое обоснование произошедшего, он понял, что отражение в зеркале — не что иное, как плод нескольких месяцев полного небрежения собой. Погрузившись с головой в эту поэтическую авантюру, он совершенно забыл о себе, пренебрегал элементарными правилами гигиены и даже не утруждал себя тем, чтобы смотреться в зеркало. И вот результат: визуальное потрясение, декадентский вариант его собственного «я». Но разве столь поразительное сходство с Гранпре можно объяснить лишь чистой случайностью? Может, все дело в том, что он сам подсознательно стремился быть похожим на предшественника? Неужели Билодо так хотел превратиться в Гранпре, что в конечном счете стал физически почти что его близнецом? Как бы там ни было, иллюзия была захватывающей: отпустив за эти несколько месяцев бороду и торчавшую в разные стороны шевелюру, сто лет не знавшую расчески, да тем более в кимоно, он был поразительно похож на покойного. Неудивительно, что Таня, увидев его в таком виде, так поразилась: на какое-то мгновение ей наверняка показалось, что перед ней призрак покойного Гранпре.
Решив безотлагательно взяться за эту густую бороду, покрывавшую его щеки, Билодо включил горячую воду, вытащил бритву, но тут же замер. В голову пришла мысль: если обозналась Таня, хорошо знавшая покойного, если даже он сам на мгновение принял себя за Гранпре, то уж человек, видевший его только на фотографии, уж тем более ни о чем не догадается!
Билодо вдруг преобразился и отложил бритву. Неужели осень вдруг стала возможной?
Может, воспользоваться этим уникальным шансом и встретить Сеголен? Разве ему не хочется слиться с ней не только словами, но и телами? Разве он не мечтал, пусть даже в шкуре другого, любить ее не только во сне, любить на самом деле, как она того заслуживала, как заслуживал он сам? Может, пора уже жить по-настоящему?
Разве может он не воспользоваться столь чудесной возможностью изменить судьбу? Разве у него есть на это право? Так чего же он тогда ждет? Почему не пригласит Сеголен вместе с ним насладиться прекрасной канадской осенью, о которой она так мечтала?
Охваченный эйфорией, Билодо уже грезил о том, как приедет в аэропорт встречать прекрасную островитянку, как она скромно появится в зале прилета, как они потом покатят с ней в машине, как их волосы будут развеваться на ветру в окружении великолепного бабьего лета, будто срисованного с почтовой открытки. Он уже ощущал вкус первого поцелуя, предвкушал пыл первых объятий, мысленно запускал на рассвете руку в распущенные волосы Сеголен. Но чтобы эти великолепные видения приобрели очертания реальности, сначала нужно было послать хайку.
Едва Билодо наклеил на конверт марку, в небе на улице загрохотало. Раздался раскат грома. Грозно нависая все утро над городом, тучи наконец разразились грозой, и первые крупные капли дождя забарабанили по оконному стеклу гостиной. Не допуская и мысли о том, чтобы из-за ненастья не послать вовремя стихотворение, почтальон схватил зонт и вышел. Когда он еще даже не спустился по лестнице, вспышка света залила улицу ярким фотографическим светом, в ту же минуту гулко громыхнуло, и дождь превратился в настоящий тропический ливень. Сквозь завесу воды он увидел через дорогу почтовый фургон. Неужели уже пришло время забирать почту? По-видимому, да, потому что Робер, не обращая внимания на ливень, торопливо перегружал содержимое ящика в свою сумку. Билодо заколебался и замер. Присутствие коллеги было ему неприятно. После того случая весной он с Робером больше не разговаривал, и сейчас у него не было никакого желания сносить его насмешки. К тому же Робер был не один; рядом с ним сидел почтальон — вероятно, тот самый, который теперь обслуживал этот район. Он этого типа никогда не видел, но в последнее время подозревал в том, что он перехватывает и вскрывает письма Сеголен.
Теперь дождь лил как из ведра. Торопясь как можно быстрее от него укрыться, Робер закрыл почтовый ящик и забросил сумку в фургон. Еще мгновение, и он сорвется с места. Когда желание отправить хайку взяло верх над всем остальным, Билодо решил наступить на горло собственной гордости и громко крикнул, стараясь привлечь внимание бывшего коллеги. Тот обернулся и увидел его. Потрясая в воздухе письмом, Билодо скатился по лестнице и побежал по залитой водой улице. Второй почтальон замахал руками и выкрикнул что-то невразумительное, затем яростно засигналил автомобиль, и его с силой ударило.
Мир закружился вокруг Билодо — медленно, будто во сне. Он вращался в пространстве, спрашивая себя, что произошло. Еще один удар — и мир остановился, навалился на него, и он почувствовал спиной, какой он жесткий и твердый. Небо грохотало и полыхало молниями, бомбардируя тяжелыми каплями глаза. Он попытался пошевелиться, но не смог… и вдруг почувствовал, что ему ужасно плохо. В этот момент грозовое небо закрыл чей-то силуэт. Лицо знакомое, это Робер. Потом появился еще один лик, почтальона. Его он тоже узнал, потому что тот был не кто иной, как Билодо. У почтальона было лицо бывшего Билодо, Билодо до случившихся с ним превращений, того самого Билодо с гладко выбритыми щеками и ясным взором, которым он когда-то был.
Над ним склонилось его собственное бывшее «я».