Восточное побережье неотступно манило Фицджеральда. На жаждущую впечатлений душу юноши, выросшего на Среднем Западе, блеск восточных штатов действовал притягательно, как магнит. В одном из рассказов о Безиле Фицджеральд описывает томящее волнение, которое всецело овладело им по пути в пансион. «После угрюмого железнодорожного вокзала Чикаго и ночных сполохов Питтсбурга снова замелькали пейзажи старых штатов, заставивших его сердце учащенно биться. Он настроился на волну суматошной, захватывающей дух суеты Нью-Йорка, разноголосицы бескрайнего города, гомон которого, как песнь гудящих проводов, не умолкал ни на минуту. Воображению здесь не было пределов — само окружение походило на фантазию. Жизнь представлялась, такой же пленительной, как в книгах и грезах».
В сорока минутах езды по железной дороге от Нью-Йорка, через протянувшиеся вплоть до Нью-Джерси тоннели, на окраине Хакенсака расположилась школа Ньюмена — обитель шестидесяти отпрысков состоятельных католических семей со всех уголков страны. Среди учеников школы, известной как «светская школа для католиков» или как учебное заведение, готовившее студентов для светских университетов, затерялось также несколько протестантских семей. Никого из учащихся не обязывали посещать церковь, за исключением служб в дни религиозных праздников. Небольшая по размерам школа Ньюмена была недурно спланирована и оборудована: просторное, обвитое плющом главное здание с несколькими расположенными поблизости коттеджами, современный спортивный зал, два поля для игры в регби, бейсбольное поле, походившее на граненый бриллиант, теннисные корты и открытый каток для игры в хоккей на краю прилегавших к Хакенсаку заливных лугов. Учащиеся питались в общей столовой и, по обычаю, роптали на пищу, хотя позднее эти обеды в школе Ньюмена и вспоминались бывшими ньюменцами как вполне сносные.
И все же разрыв между идеалом и реальностью, который всегда привносит дисгармонию и грусть в деяния человека, особенно бросался в глаза в этой школе. Здесь царила атмосфера жизнерадостного хаоса и ирландского индивидуализма, что привело бы в ужас известного кардинала, в честь которого школа получила свое название. Основатель и глава школы Ньюмена, доктор Джесси Альберт Локк, тяготел к «истинно аристократическому» воспитанию. Он вообразил, что его школа — католический Итон в миниатюре, но, поскольку ученики постоянно нарушали установленные правила и удирали из нее, чтобы тут же быть пойманными, единственное, чего ему удалось достичь, — это создать ситуацию, удивительно напоминающую игру в «кошки-мышки», где в роли мышек выступали ученики, а кошек — преподаватели.
Однажды весной того года, когда Фицджеральд поступал в школу и на небе должна была появиться, но непонятно почему запаздывала комета Галлея, группа учеников высыпала в полночь гурьбой на шоссе, будто бы для проведения научных наблюдений, а на самом деле направилась в придорожный ресторанчик хлебнуть пивка. В другой раз, от нечего делать, в школе была устроена забастовка: вместо занятий ученики бесцельно слонялись по полю для игры в регби. В обед все вернулись в столовую, где застали сидящих за столами униженных учителей. Эта дерзкая выходка сошла им с рук — не исключать же всю школу. Весной наступал «сезон ужей»: каждый ученик заводил себе любимца ужа. Многие, не довольствуясь такой мелкой живностью, доставали себе полозов, которых они выпускали перед отходом ко сну, и те, шурша, расползались по коридорам. Школу Ньюмена того периода можно было сравнить со знаменитой иезуитской школой «Клонговис вуд», близ Дублина, где учащиеся в равной степени проявляли свои таланты как в правописании и актерской игре, так и в умении верховодить и неповиновении. Многие питомцы школы Ньюмена вышли из тех же семей, которые дали миру Джеймса Джойса и Оливера Сент-Джона Гогарти, а также менее известных молодых людей, выступавших на подмостках театра «Эбби» или служивших в боевых отрядах Майкла Коллинза.
На весь этот контролируемый хаос Фицджеральд смотрел как на ристалище, из которого он, пустив в ход всю свою изобретательность и волю, был полон решимости выйти победителем. К любому своему новому начинанию он подходил с неистовой страстностью. Из детских книг он почерпнул методы, позволявшие стать героем школы. Но в глубине души он, возможно, сожалел, что не попал в более престижное учебное заведение: Хочкис, например, или Андовер. Когда какая-то девушка в Сент-Поле заикнулись, что никогда не слышала о школе Ньюмена, Фицджеральд не мог не выступить в ее защиту: «Это совсем неплохое учебное заведение, к тому же католическое». Будь на то его воля, он бы не выбрал ее, но, тем не менее, был готов к предстоящим в ней испытаниям.
Вот как он оценивает себя на пороге вступления в школу Ньюмена: «Я исповедовал четко выработанную философию, которая сводилась к своего рода аристократическому эгоцентризму. Я считал себя счастливым молодым человеком, способным к развитию в себе любого начала — и доброго, и дурного. Эта вера зиждилась не на скрытой во мне внутренней силе, а на моих способностях и превосходящем остальных интеллекте. Мне казалось, что я способен быть кем угодно, кроме, по-видимому, светила в точных науках. Я определил ряд областей, в которых, как полагал, я должен преуспеть хотя бы в глазах других. Возьмем внешность. Я считал себя красивым молодым человеком с недюжинными задатками спортсмена и, к тому же, исключительно хорошим танцором. Далее, положение в обществе. В этой области я, вероятно, представлял наибольшую угрозу, ибо, по моему убеждению, обладал индивидуальностью, обаянием, магнетизмом, умением держать себя в обществе и способностью подчинять своей воле других. Я считал также, что способен бессознательно очаровывать женщин. Что же касается интеллекта, то здесь, как я уверовал, мне не было равных. Кроме того, мне были свойственны тщеславие, изобретательность и способность быстро учиться у жизни.
Для равновесия во мне уживались некоторые противоположные черты. Во-первых, морально я считал себя хуже большинства молодых людей из-за скрытого во мне вероломства и желания влиять на людей, даже в низменных интересах. Я знал, что я холоден, язвительно-эгоистичен и способен на жестокость, и мне недоставало чувства чести. Во-вторых, психологически. Какое бы влияние я ни оказывал на других, сам я отнюдь не был «кузнецом своего счастья». Как это ни покажется странным, но все мое существо подтачивала какая-то слабость. Моя внешняя самоуверенность могла в любой момент рухнуть и уступить место застенчивой нерешительности. Я знал, что для учеников старших классов я всего лишь «щенок» и не пользуюсь у них популярностью. Я был рабом своих настроений и часто впадал в хандру, вызывавшую неприятные чувства у других. В-третьих, вообще я знал, что в глубине моего «я» мне не хватало самого главного. Во время последнего кризисного периода я не проявил ни стойкости, ни упорства, ни самоуважения.
Как видите, я оценивал себя объективно. Казалось, во мне зрел заговор, чтобы погубить меня, и все мое чрезмерное честолюбие шло от этого. Но то было только снаружи и могло рассыпаться от одного удара — колкого замечания или моего неточного паса во время игры. В глубине души я ощущал отсутствие твердости и непоколебимости. Если копнуть еще глубже, то, как я должен признать, все мое существо опиралось на ощущение своих безграничных возможностей, которое не покидало меня ни в минуты стыда, ни в минуты тщеславия».
Ощущение безграничных возможностей…
В одном из своих произведений Фицджеральд заметит, что в пятнадцать лет его пуританское сознание заставляло его считать себя гораздо хуже других подростков. Можно лишь с уверенностью сказать, что юношу с характером, описанным выше, в школе Ньюмена ожидали большие неприятности. В первый же вечер за обедом, когда все еще робели и сидели тихо, он, напротив, чувствовал себя как дома и задавал массу вопросов о школьной команде регби, ее перспективах в чемпионате. Поскольку он был моложе других, ему предложили вновь пойти в четвертый класс, но он выразил такое благородное удивление, что его условно поместили в пятый. Придя в первый раз на тренировку третьей команды в регби, он тут же стал поучать других, как играть, но, осознав свою промашку, попытался сгладить впечатление: «Прошу извинить меня, но мне доводилось быть капитаном команды в Сент-Поле». Одновременно его так и подмывало блеснуть солидным запасом знаний: в классе его рука нетерпеливо взлетала при любом вопросе учителей.
Он знал: спорт будет его решающим испытанием.
В школе Ньюмена к «физическим занятиям относились серьезно и могли даже выставить неплохие команды, которые, правда, не имели равноценных запасных. В должное время Фицджеральд был переведен запасным нападающим во вторую команду, где он тут же не поладил с тренером О'Флэерти, который совмещал тренерскую работу с преподаванием истории и уже начинал терять терпение от прыткости Фицджеральда на уроках. Хотя Скотт бегал быстрее всех в команде, он стремился уклониться от силовой борьбы с более тяжелыми защитниками других команд и, вскоре, О'Флэерти обвинил его в трусости. Капитан команды высказал такой же упрек. Более молодые игроки поддержали тренера и капитана и Фицджеральд оказался изгоем. Его поколотили в нескольких драках, в одну из которых он полез из чувства полного отчаяния. Он начал ходить по самым незаметным коридорам и большую часть времени отсиживался в своей комнате. Его успеваемость резко снизилась. Теперь его называли только по фамилии. Озлобленность Скотта, каким-то образом, побуждала воспитателей наказывать его за малейшую провинность и, потеряв чувство меры, они безбожно занижали ему отметки.
Лишь отдельные удачи скрашивали его угнетенное состояние. Однажды, когда тренер, будто бы за трусость, несправедливо вывел его из игры, он написал рассказ и опубликовал его в «Ньюмен ньюс». Так он понял, как писал позднее, «что, если ты не способен быть участником действия, по крайней мере, ты можешь рассказать об этом, потому что переживаешь его не менее остро. Это черный ход, через который можно уйти от реальности». Другим памятным событием на этот период осталась игра в регби между Принстоном и Гарвардом, когда крайний нападающий Принстона Сэм Уайт, перехватил чужой пас и пронес мяч почти сто метров, до самых ворот противника. «Сэм укрепил меня в решении, еду в Принстон», — пишет Фицджеральд в своей записной книжке, рядом с вложенным в нее билетом на этот матч. Во время поездок в Нью-Йорк Фицджеральд впервые увидел поставленные на сценах крупных театров оперетты «Маленький миллионер» Джорджа М. Коэна и «Квакерская девушка» с Айной Клер.
Наконец наступило Рождество, а с ним и долгожданные каникулы, которые он провел с родителями в Сент-Поле. Осенью 1909 года Фицджеральды съехали от бабушки и после годового квартирования в домах 514 и 509 по авеню Холли осели наконец в 499-м. В октябре, от туберкулеза, скончалась тетушка Клара, самая привлекательная из сестер Макквилан, блондинка, своими тонкими чертами более всех походившая на Скотта. Фицджеральд испытывал благоговейный трепет перед другой тетушкой, Анабеллой, которая сокрушалась, что родители Скотта позволяют ему все: читать литературный хлам, ходить на водевили… Поскольку тетушка Анабелла не баловала его, Фицджеральд уважал ее и называл «истинной прародительницей нашей семьи, иссушенной культурной старой девой с характером».
Фицджеральд вернулся в школу полный решимости выправить положение. Всеобщее недружелюбие подействовало на него как холодный душ и, в какой-то мере, смыло, как пену, присущую ему заносчивость. Он начал долгое восхождение из пропасти, в которой оказался. Из-за низких оценок за полугодие ему не позволили поехать на каникулы домой. Но стоило ему, впервые после этого запрета, вырваться из стен школы, как он тут же направился в Нью-Йорк, где побывал на оперетте «На том берегу реки», подтолкнувшей его к написанию либретто. Примерно в то же время он подружился с Сапом Донахью (родители взяли за основу его имени латинское homo sapiens), одним из самых уважаемых учеников в школе, который учился в том же классе. Спокойный, добрый, скромный Донахью выделялся в учебе и спорте и был магнитом, к которому, более склонный к перемене настроения, Фицджеральд инстинктивно тянулся. В свою очередь, Донахью высоко ценил оригинальность Фицджеральда, понимая, что и он может кое-что почерпнуть от Скотта, отличавшегося глубокой начитанностью и проницательностью в оценке людей. Их объединяло еще и то, что в школе, где преобладали выходцы из семей с Востока, оба они являлись уроженцами западных штатов. Донахью был родом из Сиэтла и их совместные поездки через страну еще больше сблизили их.
Во время весенних каникул Фицджеральд съездил в Норфолк, чтобы повидаться с кузиной по отцовской линии Сесилией Тэйлор. Скотт, который был на шестнадцать лет моложе, когда-то, еще ребенком, нес шлейф ее подвенечного платья. Теперь это была обедневшая вдова с четырьмя девочками-малышками. Добрый «дядюшка» Фицджеральд щедро осыпал их ласками и угощал в кафе роскошным мороженым сандэ и содовой водой. Кузина «Сеси» была любимой родственницей Фицджеральда и послужила прототипом для очаровательной вдовы Клары в романе «По эту сторону рая».
Поездка на юг запомнилась и встречай с братом «Сеси» Томасом Делихантом, учившимся в то время в иезуитской семинарии в Вудстоке в штате Мэриленд. Эта встреча дала Фицджеральду фон для рассказа «Благословение», явившегося отражением религиозного ощущения, никогда не покидавшего Скотта, даже после его отхода от церкви. Фицджеральд вышел из религиозной семьи: Макквиланы были набожными католиками, а его отец, по крайней мере, соблюдал обряды. Время от времени Скотт подпадал под влияние какого-нибудь обаятельного священника и даже пытался обратить в свою веру некоторых из своих друзей-протестантов. Но он мог быть и проказливо непочтителен к проявлениям религиозности. Как-то, во время службы в церкви в Сент-Поле, видя, как один из служек, зазевавшись, вот-вот подожжет свечей кружевную накидку на спине другого, Фицджеральд, так рассмешил находившегося рядом товарища, что их обоих выпроводили из собора.
Весенний семестр был отмечен небольшим достижением на спортивном поприще: он выиграл в одном из видов легкой атлетики. Оценки его улучшились, а полученная им пятерка по истории обрадовала еще и потому, что вызвала удивление у О'Флэерти. Во время каникул дома, он нежился в лучах неожиданной популярности. Девушек привлекали в нем налет грусти и предупредительность — черты, которые появились у него вследствие сделанного им в школе открытия, что и другие обладают такой же волей и такой же силой характера. Но похвалы, неизменно, действовали на Скотта губительно и скоро школьные товарищи махнули на него рукой. Порой, они вообще не замечали его и тогда он одиноко удалялся к себе и писал до тех пор, пока не придумывал новую забаву, вызывавшую всеобщий интерес.
Между тем книга «Стоувер в Йеле» Оуэна Джонсона превратилась для него, в своего рода, руководство, и, стремясь прославиться в игре в регби, он соорудил во дворе чучело для отработки приемов против атакующего противника. В своем дневнике он характеризует первый год обучения, как «год подлинной горечи». Второй же считал «годом получше, но не самым счастливым». В течение его произошли памятные события, такие, как встреча с командой из Кингсли, о которой потом говорили как о самой интересной игре, когда-либо проводившейся на поле школы Ньюмена. В тот день Фицджеральд блеснул всеми гранями своего таланта. В одном из репортажей победа школы Ньюмена приписывалась, главным образом, его «резким и неожиданным рывкам». Будучи 170 сантиметров ростом и весом около 65 килограммов, он был изящно сложен, если не считать его несколько коротковатых ног.
Он играл с фанатичной неистовостью. Особенно эффективны были его рывки по краям поля. Но выглядел он, из-за своих ног, немного неуклюжим и часто казалось, что он вот-вот упадет. Один из учеников младшего класса, наблюдавший за игрой Фицджеральда со стороны, позднее вспоминал что, «когда он наклонялся и как-то суетливо бежал с мячом на своих не слишком-то длинных ногах, в его беге чувствовалось отчаяние, каким-то образом, его бег передавал его душевный настрой и, если он был в ударе, на него было одно удовольствие смотреть, но когда игра не клеилась, — а это бывало с ним часто, — хотелось отвернуться, чтобы не видеть написанного у него на лице стыда».
Фицджеральд был игрок настроения, нервный и импульсивный, полная противоположность уравновешенному Сапу Донахью, который с его еще более низким ростом, плохим зрением выполнял свою роль нападающего с хладнокровным изяществом. Во время одного матча Фицджеральд, испугавшись силового приема, уклонился от идущего напролом на скорости нападающего и товарищи по команде снова устроили ему после игры головомойку. Реагируя на все, как обычно, слишком остро, он переживал промашку болезненнее, чем она того заслуживала.
Но подлинным событием той осени, хотя тогда Скотт об этом еще и не догадывался, была не игра с командой из Кингсли, а его встреча с преподобным Сигурни Вебстером Фэем, попечителем школы, который вскоре стал ее директором. Выходец из старой филадельфийской семьи, принявшей католическую веру, Фэй излучал неотразимое очарование, заставлявшее забывать о его несколько странной наружности. Он был почти полный альбинос, с редкими льняными волосами, белесыми бровями и ресницами, красноватыми водянистыми глазами за толстыми стеклами очков. Его тучное тело, округлое лицо и нос пуговкой пристроившийся, казалось, прямо над складками подбородка, — все говорило о том, что он любит поесть.
Он любил также попеть и сыграть на пианино, посудачить и рассказать анекдот, перемежая побасенки прерывистым смехом. Запас его шуток о церкви был неистощим и он искренне жалел протестантов, которые были не в силах относиться к себе с иронией. Одна из его любимых проделок заключалась в том, что он служил мессу на греческом языке или на кельтском. Все это сочеталось с рвением новообращенного, который обрел в католической церкви смысл своей жизни. Эрудиция Фэя не мешала его наивной вере, побуждавшей его порою благословлять посещаемый им дом от конька крыши до основания.
Между Фэем и Фицджеральдом моментально установилась та гармония, что и между прелатом Дарси и Эмори Блейном в романе «По эту сторону рая». Несомненно, что именно говорок Фэя припасен Фицджеральдом для монсеньора Дарси: «Вот сигареты, ты ведь, конечно, куришь. Ну-с, если ты похож на меня, ты, значит, ненавидишь естественные науки и математику». До этого знакомства Фицджеральд представлял себе священников-ирландцев, как людей неотесанных, необразованных, но перед ним оказался прелат (ирландец по материнской линии), обладавший умом, хорошими манерами, знавший кардинала Гиббонса и Генри Адамса. В священнике Фэе, который носил рясу, сшитую в Париже и лакированные туфли с серебряными пряжками, ощущалось европейское образование, как, впрочем, и в его помощнике священнике Хеммике.
В то время Фицджеральд жил в пристройке главного здания, где помещались шестые классы. Вокруг царила атмосфера относительной свободы. Теперь, когда в его личную жизнь никто не вторгался, он мог уделить больше сил и времени своим литературным занятиями, три его рассказа напечатала «Ньюмен ньюс». В «Невезучем Санта-Клаусе» рассказывалось, как человек накануне Рождества пытается раздать двадцать пять долларов и как его за это избивают. Язык улицы, представленный здесь столь реалистично, ироническая подоплека рассказа — все приводит на память наиболее удачные пассажи из Стивена Крейна, хотя в то время Фицджеральд еще не читал его. «Ученый и боль» — сатира на «Христианскую науку», а в рассказе «След герцога» Фицджеральд делает попытку взглянуть на жизнь богачей с Пятой авеню.
Подсознательно ощущая свой талант, он был не прочь испытать его, как ребенок, с упоением гоняющий по улице с утра до вечера на подаренном ему велосипеде. По стандартам школы Ньюмена, Фицджеральд был далеко не бунтарем, он казался даже немного сдержанным, но не допускал никаких посягательств на свою свободу.
Ученики все еще относились к нему настороженно. Они считали, что он слишком любит приглаживать свои светлые вьющиеся волосы и разглядывать свое отражение в зеркале. Затаенный вызов и уверенность в будущем ставили преграду между Скоттом и его товарищами, многие из которых понятия не имели, какой путь им избрать в жизни. Но теперь он относился к ним с большим почтением. Он перестал быть объектом их колкостей. Они стали уважать Скотта за острый ум и не обижались на его подтрунивание над ними в шутливых стихах и эпиграммах. Ученики младших классов создали даже кружок почитателей Фица, который в отличие от других старшеклассников, имевших обыкновение безобидно, но, порой, грубо помыкать «мелюзгой», всегда отвечал на их выкрикиваемое хором приветствие улыбкой и называл каждого по имени, даже когда спешил куда-нибудь по делу. Он не подыгрывал им, более того, уделял им даже мало времени, но его умение говорить с ними, как с равными, снискало ему всеобщее уважение. Точно так же, когда его представляли кому-нибудь из родителей в коридоре, он неизменно очаровывал их сразу располагающей к себе искренней учтивостью. Он был не по годам обходителен и раскован в обращении, миновав свойственный большинству подростков этап неуклюжести.
В марте драмкружок ньюменцев поставил «Укрощение строптивой» (в ходе ее репетиций Фицджеральд предложил «улучшить» некоторые строки Шекспира). Однако все лавры в тот вечер достались другой пьесе — «Сила музыки», написанной одним из преподавателей школы. После ее окончания, исполнителей несколько раз вызвали на «бис». В постановке, действие которой происходило в вымышленном королевстве Шварценбаум-Альтминстер, рассказывалось о мечте одиннадцатилетнего сына канцлера стать профессиональным скрипачом. Недовольный канцлер отнимает скрипку у сына, но тот тайком завладевает ею снова и принимает участие в королевском конкурсе одаренных детей. В конце пьесы, когда канцлер готовится выпороть сына, снаружи неожиданно раздаются звуки трубы, и Фицджеральд (король Шварценбаум-Альтминстера) в роскошной белой, расшитой золотом форме гусара, которую он позаимствовал у артиста оперетты Дональда Брайена, выходит на сцену, покровительственно обнимает сына канцлера. Он объявляет, что тот стал победителем конкурса, и порицает канцлера. Второклашке, исполнявшему роль сына, в тот момент казалось, что Фицджеральд на самом деле король вымышленного королевства и что он, ученик второго класса, действительно может играть, на скрипке, как Фриц Крейслер. Фицджеральд очаровал всех искренностью исполнения. Публика была тронута и долго не хотела отпускать актеров со сцены.
В ту весну, незадолго до окончания школы, Фицджеральд переживал наплыв чувств, который он описал в романе «По эту сторону рая». «Он передвинул свою кровать к окну, чтобы солнце будило его пораньше, и, едва одевшись, бежал к старым качелям, подвешенным на яблоне возле общежития шестого класса. Раскачиваясь все сильной, он чувствовал, что возносится в самое небо, в волшебную страну, где обитают сатиры и белокурые нимфы — копии тех девушек, что встречались ему на улицах Истчестера. Раскачавшись до предела, он действительно оказывался над гребнем невысокого холма, за которым бурая дорога терялась вдали золотой точкой».
Теперь он читал все без разбора — Киплинга, Теннисона, Честертона, Роберта Уильяма Чемберса, Дэвида Грэма Филлипса, Филлипса Оппенгейма. Как иронически заметил один из школьных друзей, он получал низкие отметки потому, что читал слишком много книг. Он пренебрегал классными занятиями и, позднее вспоминал, «что лишь «L`Allegro» и некоторая строгая ясность стереометрии привлекли его равнодушное внимание». Лежа на краю бейсбольного поля или поздно вечером в комнате, попыхивая во тьме сигаретой, они с Сапом судачили о школьных делах. Фицджеральду нравилось копаться в мотивах поступков людей, распределять их по категориям и предсказывать их будущее.
Он твердо решил поступать в Принстон, объясняя свое предпочтение вечными проигрышами Принстона на чемпионатах в регби. «Йелю почти всегда удавалось вырвать победу у Принстона в последнем периоде за счет, как говорили газеты, «напористости». Это напоминало мне рассказ о Лисе и больших зверях, который я читал в детстве. Игроки Принстона представлялись мне изящными, тонко чувствующими и романтичными, а ребята из йельской команды — дюжими, грубыми и жестокими».
Он сдал вступительные экзамены, которые проводились в здании нью-йоркской «Христианской ассоциации женской молодежи», неосторожно прибегнув при этом к маленькой хитрости, о которой позднее долгое время сожалел.
Лето пролетело быстро. Лишь драма на тему Гражданской войны «Трус» заставила его забыть о надвигавшейся осени. Пьеса была поставлена «Елизаветинским драматическим кружком», названным так по имени его директрисы Елизаветы Магоффин. Фицджеральд фактически один осуществлял режиссуру, а мисс Магоффин, крупная, полная, энергичная девушка лет двадцати с небольшим, следила за порядком на репетициях, считая при этом, что главная задача актеров — заучить свою роль. Ее вера в Фицджеральда лишь способствовала быстрому росту его уверенности в самом себе. Мисс Магоффин подарила ему свою фотографию с надписью: «Скотту, чья божья искра и талант притягивают к себе. С большой любовью от той, кто о нем так думает».
В основу «Труса» положена любимая тема Фицджеральда — искупление вины через отвагу: южанин, отказавшийся взять оружие в руки, вступает добровольцем в армию и становится героем. Представление перед переполненным залом «Христианской ассоциации женской молодежи» принесло 150 долларов чистой прибыли, которые ассоциация передала в фонд помощи детям. Эта сумма вдвое превышала выручку от другой пьесы Фицджеральда — «Схваченная тень», поставленной годом ранее. По просьбе зрителей «Трус» был вторично показан в яхт-клубе «Уайт-Бэр» — незадолго до того Фицджеральд стал его членом.
Будучи главным лицом «Елизаветинского драматического кружка», Фицджеральд обнаружил качества настоящего импресарио. Он знал теперь, как выйти из положения девушке, взявшей напрокат лишь один костюм для пьесы, действие которой происходит в течение нескольких лет, или что делать, если юная актриса стесняется говорить на сцене: «Папочка, подумай о своей печени». Именно ему приходилось улаживать все эти мелочи, но его талант развертывался в полной мере, когда дело доходило до переработки текста пьес. Здесь Фицджеральд проявлял неистовую увлеченность. Он устраивался поудобнее в уголке и из-под его пера начинали вылетать лист за листом исписанные страницы. Скотта отличало также умение неистощимо импровизировать. Во время представления в «Уайт-Бэр», в соответствии с ремаркой, в тексте из-за сцены должен был прозвучать выстрел, но он не раздался. Мальчишка, которому поручалось произнести холостой выстрел, в последнюю минуту обнаружил, что пистолет заряжен настоящими патронами. В панике он стремглав бросился из театра и, добежав до конца пирса, пальнул в темное небо. Фицджеральд, игравший в это время на сцене, заполнил затянувшуюся паузу в высшей степени правдоподобными поисками коробки с сигарами.
В августе Фицджеральд начал готовиться к повторным экзаменам, поскольку Принстон не хотел принимать его на основе оценок, полученных им весной.
— Ты действительно поступаешь в Йель (читай Принстон. — Э.Т.) этой осенью? — спрашивает Безила Дьюка Ли его друг в рассказе «Торопливость».
— Да, а что?
— Все утверждают, надо быть глупцом, чтобы поступить в шестнадцать лет.
— В сентябре мне исполняется семнадцать. Так что до встречи.