Городок Ламар, штат Колорадо, был хорош тем, что достаточно было отойти на милю за границу предместья, и уже казалось, что он как бы и не существует. Вокруг ничего, только вы, прерия и миллион звезд, заливающих вас светом с неба, — и еще человек, который вместе с вами отошел на милю за окраину города.

Пенни Саммерс прижалась к Рансу Ауэрбаху и сказала:

— Я хотела бы поступить в кавалерию, как это сделала Рэйчел. Тогда бы завтра утром я скакала вместе с тобой, вместо того чтобы сидеть здесь.

Он обхватил ее за талию.

— Я рад, что ты не в кавалерии, — ответил он. — Если бы я отдавал тебе приказания, сейчас я поступил бы нечестно…

Он нагнулся и поцеловал ее. Поцелуй затянулся.

— Тебе не нужно отдавать приказ, чтобы заставить меня захотеть этого, — сказала она чуть дыша, когда их губы наконец разделились. — Мне это нравится.

Затем она поцеловала его.

— У-ух! — сказал он немного погодя — шумный выдох поднялся паром.

Весна была близка, но ночью этого не ощущалось. Зато холод давал ему дополнительное оправдание, чтобы так крепко прижимать ее к себе.

После очередного поцелуя Пенни откинула назад голову и стала смотреть в ночное небо чуть прикрытыми глазами.

Она не могла бы сделать ему более явное предложение, даже если бы выгравировала его на тарелке. Ее шея была белой, как молоко, в свете звезд. Он начал нагибаться, чтобы поцеловать ее, затем остановился.

Она заметила это. Ее глаза широко раскрылись.

— В чем дело? — спросила она уже не хрипловатым, а несколько сварливым голосом.

— Здесь холодно, — сказал он, что было правдой, но не всей правдой.

Теперь она негодующе выдохнула.

— Нам не холодно, — сказала она, — особенно когда мы делаем… вы знаете.

Он хотел ее. Они оба были в длинных теплых пальто. Но он помнил, через что она прошла. Она, конечно, не героиня сказки о принцессе на горошине, но у него и в мыслях не было стянуть с нее грубое одеяние и уложить девушку в грязь, независимо от того, сколько он об этом думал, когда приглашал ее прогуляться с ним.

Он пытался изложить это словами, понятными и ему, и ей.

— Кажется, как-то не очень честно, не потому, что ты очень долго была в таком бедственном положении. Я хочу быть уверен, что с тобой все в порядке, прежде чем я…

«Прежде чем я — что?»

Если бы он хотел уложить ее в постель, все было бы просто. Но его безумно интересовала она сама.

— Я прекрасно себя чувствую, — негодующе сказала она. — Да, я тяжело перенесла смерть отца, но теперь я с этим справилась. Мне хорошо, как никогда.

— Я понимаю, — сказал он.

Он не хотел спорить с ней. Но когда люди поднимаются из трясины к облакам слишком быстро, они плохо отдают себе отчет в происходящем. Похоже, ее поездка еще продолжалась.

— Тогда решено, — сказала она, как будто все и вправду было решено.

— Постой, давай сделаем так, — сказал он. — Подожди, когда я вернусь со следующего задания. Будет достаточно времени, чтобы сделать все, что мы захотим.

«И у тебя будет больше возможностей разобраться с собой и убедиться, что ты не просто бросилась на первого попавшегося парня».

Она надула губы.

— Но ведь ты будешь отсутствовать долгое время. Рэйчел сказала, что это следующее задание — не просто рейд. Она сказала, что вы собираетесь попытаться повредить космический корабль ящеров.

— Ей не следовало говорить этого, — рассердился Ауэрбах.

Секретность для него была естественной — всю свою взрослую жизнь он был солдатом. Он знал, что Пенни не побежит болтать к ящерам, но кому еще Рэйчел рассказала о запланированном ударе? А куда пошел слух дальше? В Соединенных Штатах люди не часто шли на сотрудничество с ящерами, по крайней мере в тех местностях, которые оставались свободными, но и такое случалось. И Рэйчел, и Пенни сталкивались с предателями. Тем не менее Рэйчел проболталась. Это было не очень хорошо.

— Может быть, ей и не следовало этого говорить, но она сказала, и поэтому я знаю, — сказала Пенни, качнув головой. Показалось, она добавила: «Так что давай сейчас». — А если я найду кого-нибудь еще, пока ты отсутствуешь, мистер Ране Ауэрбах? Что тогда?

Ему хотелось рассмеяться. Он старался быть заботливым и разумным — и куда он попал? На сковородку.

— Если ты это сделаешь, — сказал он, — ты не станешь рассказывать ему о нас, не так ли?

Она посмотрела на него.

— Думаешь, у тебя есть все ответы, не так ли?

— Помолчи-ка минутку, — сказал он.

Он не собирался обрывать разговор: причина была в другом.

Пенни собралась ответить резкостью, но затем она тоже услышала далекий гул в небе. Он становился все громче.

— Это самолеты ящеров, так ведь? — спросила она, словно надеясь, что он будет ей возражать. Ему бы хотелось, чтобы она ошиблась.

— Наверняка они, — сказал он. — Очень много. Обычно они летят выше в начале пути, затем снижаются, чтобы нанести удар. Не знаю, почему они на этот раз действуют иначе, разве что…

Прежде чем он смог закончить предложение, начала бить зенитная артиллерия, сначала к востоку от Ламара, а затем в самом городе. Трассы снарядов и их разрывы осветили ночное небо, перекрыв сияние звезд. Даже вдали от Ламара грохот стоял ошеломляющий. Шрапнель сыпалась вниз, словно горячие зазубренные градины. Если такая попадет в голову, дело кончится расколотым черепом. Ауэрбах пожалел, что на нем нет каски. Когда приглашаешь красивую девушку на прогулку, обычно о таких вещах не беспокоишься.

Он увидел боевые самолетов ящеров только тогда, когда они закончили бомбежку и обстрел ракетами Ламара. Он разглядел пламя, вырывавшееся из труб. После нападения они встали на хвосты и взлетели ввысь, как ракеты. Он насчитал девять машин, три звена по три.

— Мне надо вернуться, — сказал он и поспешил в сторону Ламара.

Пенни побежала рядом с ним, ее туфли вскоре стали чавкать по грязи так же, как его сапоги.

Самолеты ящеров вернулись к Ламару раньше, чем гулявшие добрались до цели. Самолеты нанесли по городу еще один удар, а затем улетели на восток. Зенитная артиллерия продолжала палить и после того, как они улетели. Так было всегда после воздушных налетов. А когда орудия били по настоящим целям, попадали крайне редко.

Пенни тяжело дышала и едва переводила дух, когда они с Ауэрбахом добрались до предместья Ламара, но держалась стойко.

— Иди в госпиталь, чего ты ждешь? Там наверняка требуются лишние руки.

— Хорошо, — ответила она и поспешила прочь.

Он кивнул ей вслед. Если даже позднее она и не вспомнит о том, что сходила по нему с ума, все равно лучше видеть ее занимающейся делом, чем прячущейся в жалкой маленькой комнатке наедине с Библией.

Едва она исчезла за углом, как он сразу забыл о ней. Он рванулся к баракам через хаос, воцарившийся на улицах: Цепочки людей передавали ведра с водой и заливали огонь. Не каждый пожар можно было потушить: в эти дни Ламар зависел от воды из колодцев, и ее было недостаточно, чтобы погасить пламя. Раненые мужчины и женщины кричали и плакали. И раненые лошади тоже — по крайней мере одна бомба попала в конюшню. Несколько лошадей вырвалось наружу. Они носились по улицам, шарахались от пожаров, лягались в панике, мешая людям, которые старались помочь им.

— Капитан Ауэрбах, сэр! — прокричал кто-то прямо в ухо Раису.

Он подпрыгнул и повернулся на месте. Его помощник, лейтенант Билл Магрудер, стоял рядом с ним. Свет пожара осветил лицо Магрудера, покрытое таким слоем сажи, что его можно было принять за актера в гриме негра.

— Рад видеть вас целым, сэр.

— Я в полном порядке, — сказал Ауэрбах. Как ни абсурдно, он чувствовал себя виноватым за то, что не оказался под бомбежкой ящеров. — Что происходит?

— Сэр, все не очень хорошо, и мы понесли порядочные потери — в людях, лошадях…

Мимо пробежала лошадь с тлеющей гривой. Билл махнул рукой в ее сторону.

— Боеприпасы, которые мы накопили, тоже пропали. Эти ублюдки так по Ламару еще не били.

Он хлопнул руками по бедрам. Ауэрбах понял. Из-за того, что чужаки не очень часто поступали по-новому, можно было подумать, что они вообще не делают ничего нового. Такой вывод может стать последней ошибкой в жизни. Потеря боеприпасов была невосполнима.

— Похоже, мы можем забыть о завтрашнем задании, — сказал Ауэрбах.

— Боюсь, что так, капитан. — Магрудер скривился. — Пройдет немало времени, прежде чем мы снова сможем об этом подумать. — Его мягкий акцент уроженца Виргинии делал его слова еще печальнее. — Не знаю, как там с производством, но доставка из одного места в другое теперь не слишком сложна.

— Расскажи мне что-нибудь, чего я не знаю, — сказал Ауэрбах. Он ударил кулаком по бедру. — Черт побери, если бы мы взорвали один из их космических кораблей, мы по-настоящему заставили бы их задуматься.

— Я тоже так думаю, — сказал Магрудер. — Кто-то это сделает — тут я с вами согласен. Только, похоже, это будем не мы. — Он процитировал военную поговорку. — «Никакой план не выживает после контакта с противником».

— Досадная и печальная истина, — сказал Ауэрбах. — Враг, эта грязная собака, идет и действует по собственным планам. — Он рассмеялся, хотя испытывал боль. — Сегодня этому сукину сыну повезло.

— Наверняка. — Магрудер оглядел развалины, которые были Ламаром. — Их нынешний ночной план сработал прекрасно.

Ламар превратился в развалины.

* * *

Зэки, пробывшие в гулаге рядом с Петрозаводском в течение какого-то времени, описывали погоду, как девять месяцев лютой зимы и три — плохого катания на лыжах. А это ведь были русские, привыкшие к зиме в отличие от Давида Нуссбойма. Он не мог понять, взойдет ли когда-нибудь солнце, перестанет ли когда-нибудь падать снег.

Ночью было плохо. Даже когда в печи, стоявшей посередине барака, горел огонь, его все равно донимал жестокий холод. Нуссбойм был новичком, политическим заключенным, а не обычным вором, и вдобавок к тому еще и евреем. За это ему достались нары на самом верху, вдали от печи и вплотную к щелястой стене, так что ледяной сквозняк постоянно играл на его спине или груди. Ему также досталась обязанность приносить среди ночи и высыпать в печь угольную пыль — а еще побои, если он не просыпался вовремя и остальные тоже замерзали.

— Заткни пасть, проклятый жид, или потеряешь право на переписку, — предупредил его один из блатных, когда он застонал после пинка под ребра.

— Как будто у меня есть кому писать, — сказал он Ивану Федорову, который попал в этот же самый лагерь и, не имея связей среди блатных, получил такие же незавидные нары.

Хотя и наивный, как всякий русский, Федоров понимал лагерный язык гораздо лучше Нуссбойма.

— Ты — глупый жид, — сказал он без ненависти, которую вкладывал в это слово блатной. — Если тебя лишают права переписки, этот значит, что ты слишком мертв, чтобы кому-то писать.

— О! — сказал Нуссбойм упавшим голосом.

Он крепко обхватил себя за бока и задумался, не сказаться ли больным. Короткого размышления было достаточно, чтобы отбросить эту мысль. Если ему не поверят, его опять побьют. А если поверят, так борщ и щи в больнице будут еще более жидкими и водянистыми, чем та ужасная еда, которой они кормят обычных зэков. Может быть, существует теория, согласно которой больной человек не сможет переварить то, что дается при обычном питании. Так что если зэк поступал в больницу слишком больным, живым он оттуда вообще не выходил.

Он свернулся калачиком под потертым одеялом, не снимая одежды, и постарался не обращать внимания на боль в ребрах и на вшей, которые ползали по нему. Вши были у всех. Нет смысла переживать по этому поводу — хотя это и противно. Он никогда не думал о себе, что слишком привередлив, но жизненные принципы, к которым он был приучен, слишком отличались от гулаговских.

Постепенно он погрузился в тяжелую дремоту. Труба, возвестившая утренний сбор, заставила его дернуться, словно он схватился за электрическую изгородь. Лагерь возле Петрозаводска такой роскошью не обладал: колючей проволоки было достаточно, чтобы удерживать подобных ему зэков.

Кашляя, ворча и ругаясь, зэки построились, чтобы охранники могли пересчитать их и убедиться, что никто не исчез в разреженном воздухе. Снаружи все было черно, как смола, стоял чертовский холод: Петрозаводск, столица Карельской Советской Социалистической Республики, находился гораздо севернее Ленинграда. Некоторые из охранников плохо считали и заставили повторить перекличку. В результате процедура затянулась и стала еще отвратнее. Охранников это не волновало. У них были теплая одежда, теплые бараки и вдоволь еды. Что им было беспокоиться?

Щи из лагерной кухни, которые предстояло проглотить Нуссбойму, могли быть горячими, но к моменту, когда их налили в его жестяную миску, они были чуть теплыми: еще через пятнадцать минут они превратились бы в мороженое со вкусом капусты. К щам он получил ломоть черствого черного хлеба — обычный паек, недостаточный, чтобы наесться. Часть хлеба он съел, остаток убрал в карман своих ватных штанов на будущее.

— Теперь я готов пойти рубить деревья, — произнес он звенящим голосом, который прозвучал бы фальшиво, даже если бы он позавтракал бифштексами с яйцом, столько, сколько могло в него влезть.

Некоторые из зэков, понимавшие по-польски, рассмеялись. Это было забавно. Было бы еще забавнее, если бы он не сидел на голодном пайке, недостаточном даже для человека, которому не надо заниматься тяжелым физическим трудом.

— Работайте лучше! — орали охранники.

Наверное, они ненавидели заключенных, за которыми должны были наблюдать. Хотя им не приходилось работать самим, все равно они должны были идти в холодный лес, вместо того чтобы вернуться в бараки.

Вместе с остальными людьми из своей группы Нуссбойм поплелся получать топор: большой, неудобный, с тяжелым топорищем и тупым лезвием. Русские могли бы более эффективно использовать труд зэков, если бы снабдили их инструментом получше, но, похоже, о таких вещах они не беспокоились. Если вам придется работать чуть дольше, значит, так и надо. А если вы повалитесь в снег и умрете, другой заключенный встанет на ваше место на следующее утро.

Когда зэки двинулись в сторону леса, Нуссбойм вспомнил анекдот, который он слышал, когда один немецкий охранник в Лодзи рассказывал его другому. Он переделал его на советский лад.

— Летят в самолете Сталин, Молотов и Берия. Самолет разбился. Никого в живых. Кто спасся?

Иван Федоров наморщил лоб.

— Раз никого в живых, как кто-то мог спастись?

— Это шутка, дурак, — присвистнул один из зэков и повернулся к Нуссбойму. — Ладно, еврей, сдаюсь. Так кто?

— Русский народ, — ответил Нуссбойм.

Федоров по-прежнему не мог понять. А второй зэк скривился, узкое лицо его растянулось, чтобы вместить улыбку.

— Неплохо, — сказал он так, словно сделал большую уступку. — Вообще-то надо поменьше болтать. Пошутишь там, где слишком много политических, и кто-нибудь из них выдаст тебя охранникам.

Нуссбойм закатил глаза.

— Я и так уже здесь. Что еще они могут сделать мне?

— Ха! — хохотнул второй зэк. — Это мне нравится.

После некоторого размышления он протянул руку, одетую в рукавицу.

— Антон Михайлов.

Как и большинство заключенных в лагере, он не употреблял отчество.

— Давид Аронович Нуссбойм, — ответил Нуссбойм, стараясь выглядеть вежливым.

В лодзинском гетто он смог выделиться, может, удастся повторить это чудо и здесь.

— Пошевеливайтесь! — закричал Степан Рудзутак, старший бригады. — Не сделаем нормы, будем голодать еще больше.

— Да, Степан, — хором ответили заключенные.

Прозвучало это покорно. Они покорились, те, кто был в гулаге с 1937 года и даже дольше, не то что новичок Нуссбойм. Даже обычного лагерного пайка было недостаточно, чтобы поддерживать силы человека. Но его урезали, если вы не выполняли норму, после чего очень скоро им приходилось бросать вас в снег, чтобы сохранить тело, пока не оттает земля и можно будет похоронить вас.

Антон Михайлов буркнул:

— Даже если мы будем работать, как стахановцы, все равно сдохнем от голода.

— Meshuggeh, — сказал Нуссбойм.

Тот, кто перевыполнял норму, получал прибавку хлеба. Но никакая прибавка не соответствовала труду, который следовало затратить, чтобы добиться перевыполнения при норме в шесть с половиной кубических ярдов на человека в день.

— Ты говоришь, как жид, — сказал Михайлов.

Его серые глаза мигали над тряпкой, которой он закрывал от холода нос и рот. Нуссбойм пожал плечами. Как и Федоров, Михайлов говорил без злости.

Возле деревьев снега намело по грудь. Нуссбойм и Михайлов стали утаптывать его валенками. Без этих сапог из толстого войлока Нуссбойм давно бы отморозил ноги. Без приличной обуви никто здесь не смог бы работать. Даже охранники из НКВД понимали это. Они не хотели убивать вас сразу: они хотели, чтобы вы вначале поработали.

Как только они утоптали снег ниже колен, то с топорами набросились на сосну. Нуссбойм до Карелии не срубил в жизни ни одного дерева: его вполне бы устроило, если бы ему и не пришлось их рубить. Но его желания, конечно, никого не беспокоили. Если бы он не рубил деревья, его бы выкинули — без колебаний и жалости.

Он был по-прежнему неуклюж в работе. Рукавицы на вате мешали, хотя, как и валенки, они защищали его во время работы от холода. Топор часто поворачивался в его неопытных руках, и тогда он наносил удар по стволу не лезвием топора, а плашмя. Когда так получалось, он чувствовал отдачу, сотрясавшую его до самых плеч, а топорище жалило руки, словно рой пчел.

— Неуклюжий дурак! — кричал на него Михайлов с другой стороны сосны.

Затем то же самое случилось с ним, и он запрыгал по снегу, выкрикивая ругательства. Нуссбойм оказался достаточно невоспитанным, чтобы громко рассмеяться.

Дерево начало раскачиваться и стонать, затем внезапно повалилось.

— Берегись! — заорали они оба, чтобы предостеречь остальных членов бригады и заставить их освободить путь.

Если бы сосна упала на охранников, это тоже было бы чертовски плохо, но и они разбежались. Глубокий снег заглушил шум от падения сосны, хотя несколько ветвей, покрытых толстым слоем льда, обломились со звуком наподобие выстрелов.

Михайлов захлопал, Нуссбойм испустил ликующий вопль.

— Нам меньше работы! — одновременно воскликнули они.

Им еще предстояло отрубить ветви от ствола, и те, что обломились сами, облегчили им жизнь. В гулаге это не часто случается. Работы и так оставалось довольно много. Обломанные ветви следовало отыскать в снегу, отрубить оставшиеся, а потом сложить все в общую кучу.

— Удачно, — сказал Нуссбойм.

Части тела, открытые морозу, замерзли. Но под ватником и ватными штанами он был мокрым от пота. Он показал на снег, прилипший к зеленым, наполненным соком сосновым сучьям.

— Как вы можете их жечь по такой погоде?

— Да их почти и не жгут, — отвечал другой зэк. — У ящеров есть привычка бомбить все, что дымится, поэтому мы этого больше не делаем.

Нуссбойм был не против постоять и поговорить, но и замерзнуть он тоже не хотел.

— Пойдем возьмем пилу, — сказал он. — Чем скорее придем, тем больше шансов выбрать хорошую.

У лучшей пилы ручки были окрашены в красный цвет. Она была не занята, но Нуссбойм и Михайлов не взяли ее. Этой пилой могли пользоваться только Степан Рудзутак и помощник бригадира, казах по фамилии Усманов. Нуссбойм схватил другую пилу, которая, насколько он помнил, была вполне приличной. Михайлов одобрительно кивнул, и они вернулись к поваленному дереву.

Туда и сюда, вперед и назад, все больше сгибаясь по мере того, как пила врезалась глубже, вовремя убери ноги — чтобы отпиленное дерево не размозжило пальцы. Затем отодвинься вдоль по стволу на треть метра и повтори все снова. Затем еще и еще. Через некоторое время превращаешься в поршень. Во время работы вы слишком заняты и слишком утомлены, чтобы размышлять.

— Перерыв на обед! — заорал Рудзутак.

Нуссбойм поднял глаза в тупом недоумении. Что, прошло уже полдня?

Кухонные рабочие ворчали: им пришлось покинуть теплые кухни и выйти наружу, чтобы накормить рабочие бригады так далеко в лесу. Теперь они орали на зэков, веля поторапливаться, чтобы их драгоценные хрупкие организмы могли вернуться обратно.

Некоторые лесорубы выкрикивали оскорбления кухонным работникам. Нуссбойм видел, как Рудзутак закатил глаза. Он был новичком, но здесь учили лучше, чем в лодзинском гетто. Повернувшись к Михайлову, он сказал:

— Только дурак оскорбляет человека, который собирается кормить его.

— Ты не так глуп, как кажешься, — ответил русский.

Он ел суп — на этот раз им дали не щи, а какую-то мещанину из крапивы и других трав, — торопясь, чтобы не упустить остатки тепла в жидкости, затем пару раз откусил от своего ломтя хлеба и спрятал остаток в карман штанов.

Нуссбойм съел весь свой хлеб. Поднявшись с места, он почувствовал, что окоченел. Это случалось почти каждый день. Несколько минут работы с пилой вылечили его. Туда и сюда, вперед и назад, нагибайся ниже, отдерни ноги, сдвинься дальше по стволу… Разум спал. Когда Рудзутак закричал бригаде о конце смены, ему пришлось посмотреть вокруг, чтобы понять, сколько поленьев он нарезал. Достаточно, чтобы они с Михайловым выполнили норму, — да и остальные в бригаде тоже поработали неплохо. Они погрузили кругляки на сани и поволокли их в лагерь. Поверх расположилась пара охранников. Зэки не сказали ни слова. А если бы сказали, те могли бы сесть им на шею.

— Может, сегодня вечером к каше дадут еще и селедки, — сказал Михайлов.

Нуссбойм кивнул, шагая впереди. Так или иначе, есть что предвкушать.

* * *

Кто-то постучал в дверь маленькой комнатки Лю Хань в пекинских меблирашках. Ее сердце подпрыгнуло. Нье Хо-Т’инг отсутствовал в городе долгое время — то по одному делу, то по другому. Она знала, что он ведет с японцем переговоры, которые возмущали ее, но она не смогла переспорить его до отъезда. Военная необходимость была для него важнее всего остального, даже ее самой.

В этом он был совершенно честным. Она понимала, что он не может принадлежать ей, и тем не менее продолжала заботиться о нем. Большинство мужчин, которых она видела, обещали — и нарушали свои обещания, после чего отрицали, что они что-то обещали или сделали то, что сделали, или же и то и другое одновременно. «Обычно и то и другое», — подумала она, поджав губы.

Стук раздался снова — громче и настойчивее. Она поднялась на ноги. Если стучал Нье, значит, он не улегся в постель с какой-нибудь первой же легкомысленной девчонкой, с которой встретился, когда его рожок потяжелел. Если так, это хорошо характеризует его — и означает, что она обязана быть теперь особенно благодарной.

Улыбаясь, она поспешила к двери, подняла запор и распахнула ее. Но в коридоре оказался не Нье, а его помощник, Хсиа Шу-Тао. Улыбка исчезла с ее лица, она поспешила вытянуться, как солдат, пряча аппетитное покачивание бедрами, которое приготовила для Нье.

Но она опоздала. Широкое уродливое лицо Хсиа расплылось в распутной улыбке.

— Какая привлекательная женщина! — сказал он и сплюнул на пол.

Он никогда и никому не давал позабыть, что происходит из крестьян, и считал малейшее проявление вежливости буржуазным притворством и признаком контрреволюционности.

— Что вы хотите? — холодно спросила Лю Хань.

Она знала наиболее вероятный ответ, хотя могла и ошибаться. Был по крайней мере шанс, что Хсиа пришел сюда по партийным делам, а не в надежде вдвинуть свой Гордый Пестик в ее Яшмовые Ворота.

Она не отодвинулась, чтобы пропустить его в комнату, но он все равно вошел. Он был приземистый и широкоплечий — сильный, как бык. Он мог бы пройти прямо по ней, если бы она не уступила ему дорогу. Впрочем, он по-прежнему старался говорить приветливо:

— Вы прекрасно сработали, помогая взорвать маленьких чешуйчатых дьяволов бомбами в оборудовании зверинцев. это было умно придумано, и я это отмечаю.

— Это ведь было очень давно, — сказала Лю Хань. — К чему выбирать это время, чтобы прийти и говорить мне комплименты?

— Любое время — хорошее время. — ответил Хсиа Шу-Тао.

Небрежным пинком он захлопнул дверь. Лю Хань точно знала, что это означает. Она начала беспокоиться. В послеполуденное время в меблирашках находилось мало народа. Она пожалела, что открыла дверь. Хсиа продолжил:

— Я уже давно положил на вас глаз, вы знаете это?

Лю Хань знала это очень хорошо.

— Я не ваша женщина. Мой друг — Нье Хо-Т’инг.

Может быть, это заставит его вспомнить, что не дело — приходить сюда и обнюхивать ее. Он уважал Нье и делал все, что тот приказывал — во всяком случае, когда эти приказы не относились к женщинам.

Хсиа рассмеялся. Лю Хань ничего забавного не видела.

— Он ведь хороший коммунист, наш Нье. Он не откажется поделиться тем, чем обладает.

И он набросился на нее.

Она попыталась оттолкнуть его. Он снова засмеялся — он был гораздо сильнее. Когда он попытался поцеловать ее, она попробовала кусаться. Без малейшего видимого гнева он ударил ее по лицу. Его член, большой и толстый, упирался ей в бедро. Он швырнул ее на сваленные в углу комнаты постельные принадлежности, опустился на пол рядом и начал стягивать с нее черные хлопчатобумажные брюки.

Чувствуя боль и ошеломление, она некоторое время лежала, не сопротивляясь. В мыслях она унеслась к тем печальным дням на самолете маленьких чешуйчатых дьяволов, самолете, который никогда не садится на землю. Маленькие дьяволы приводили мужчин в ее металлическую клетку, и те делали свое дело независимо от того, хотела она их или нет. Она была женщиной: чешуйчатые дьяволы умертвили бы ее, если бы она сопротивлялась. Что ей оставалось делать? Она была невежественной крестьянкой, которая умела только подчиняться, что бы ни требовали от нее.

Больше она такой не была. Вместо страха и покорности теперь ее охватила ярость — кровоточащая и огненная, как взрыв. Хсиа Шу-Тао стянул ее брюки и швырнул в стену. Затем стянул до половины свои собственные штаны. Головка его органа ткнулась в голое бедро Лю Хань.

Она согнула колено и изо всех сил ударила его в пах.

Его глаза широко раскрылись и стали круглыми, как у иностранного дьявола — с белой полосой вокруг радужки. Он издал наполовину стон, наполовину крик и согнулся, как карманный нож, обхватив руками драгоценные части, которые она повредила.

Если бы она дала ему возможность опомниться, он бы покалечил ее — может быть, даже убил. Не беспокоясь о том, что она наполовину обнажена, она отползла от него, схватила длинный острый нож с нижней полки шкафа у окна и приставила лезвие ножа к его толстой, как у быка, шее.

— Сука, проститутка, ты… — Он отвел руку, чтобы попытаться ударить ее сбоку.

Она взмахнула ножом. Из раны хлынула кровь.

— Будьте очень спокойны, товарищ, — прошипела она, вкладывая в это слово все свое презрение. — Если вы думаете, что мне не понравится увидеть вас мертвым, то вы гораздо глупее, чем я думала.

Хсиа замер. Лю Хань чуть глубже вдавила нож.

— Осторожнее, — сказал он тонким сдавленным голосом: чем сильнее двигался его кадык, тем глубже врезался нож.

— Это еще почему? — прорычала она.

Она подумала, что вообще-то вопрос неплохой. Чем дольше длится эта сцена, тем больше вероятность того, что Хсиа Шу-Тао придумает, как вывернуться. Если его сейчас убить, она окажется в безопасности. Если же она оставит его в живых, то ей придется двигаться очень проворно, пока он не оправился от шока и боли, чтобы ясно соображать.

— Вы собираетесь повторить сегодняшнее? — потребовала она ответа.

Он начал качать головой, но лезвие ножа еще больше врезалось в его горло.

— Нет, — прошептал он.

Она хотела спросить его, будет ли он проделывать это с другими женщинами в дальнейшем, но передумала еще до того, как вопрос сорвался с губ. Конечно, он скажет «нет», по, несомненно, солжет. После первой лжи легко придумать и вторую. Поэтому она приказала:

— Встаньте на четвереньки — и немедленно. Не делайте ничего, иначе я зарежу вас, как свинью.

Он подчинился. Он двигался неуклюже не только из-за боли, но и из-за того, что одежда его была в беспорядке. На это, в частности, и рассчитывала Лю Хань: даже если он захочет схватить ее, штанины, спущенные до лодыжек, помешают ему двигаться быстро.

Она убрала нож от шеи и слегка ткнула в его спину.

— Теперь ползите к двери, — сказала она, — и если вы думаете, что сможете сбить меня с ног, прежде чем я успею воткнуть его до упора, то валяйте, попробуйте.

Хсиа Шу-Тао пополз. По приказу Лю Хань он открыл дверь и выполз в коридор. Ей хотелось пнуть его напоследок, но она удержалась. После такого унижения ей придется убить его. Он, не задумываясь, подверг ее унижению, но она не могла позволить себе быть такой бесцеремонной.

Она захлопнула дверь и с грохотом наложила засов. И только после этого ее затрясло. Она посмотрела на нож в руке. Больше никогда она не выйдет из комнаты безоружной. И нож в шкафу во время сна тоже больше держать не будет. Он будет в ее постели.

Она вернулась в комнату, взяла брюки и принялась было одеваться. Затем на мгновение задумалась и снова бросила их. Взяла тряпку, смочила ее из кувшина, стоявшего на шкафу, и стала тереть кожу, о которую терся пенис Хсиа Шу-Тао. Только после этого она оделась.

Через пару часов кто-то постучал в дверь. Холодок пробежал по спине Лю Хань. Она схватила нож.

— Кто там? — спросила она, держа оружие в руке.

Она подумала, что это для нее добром не кончится. Если у Хсиа пистолет, он может выстрелить в нее сквозь дверь, убить или оставить умирающей без какого-либо риска для себя.

Но прозвучал быстрый и четкий ответ:

— Нье Хо-Т’инг.

Со вздохом облегчения она сняла брус с двери и впустила его.

— О, как хорошо снова оказаться в Пекине, — воскликнул он. Но когда двинулся к ней, чтобы обнять, увидел в ее руке нож. — Что это такое? — спросил он, подняв бровь.

Лю Хань думала, что сможет промолчать о нападении Хсиа, но после первого же вопроса рассказ безудержно полился из ее уст. Нье слушал бесстрастно: он молчал, лишь задал пару наводящих вопросов.

— Что мы сделаем с этим человеком? — потребовала ответа Лю Хань. — Я знаю, что я не первая женщина, с которой он так обошелся. От мужчин у себя в деревне я ничего другого и не могла бы ожидать. Неужели в Народно-освободительной армии люди себя ведут так же, как в моей деревне?

— Не думаю, что Хсиа побеспокоит тебя подобным образом еще раз, — сказал Нье, — а если он повторит это, то будет законченным дураком.

— Этого недостаточно, — сказала Лю Хань. Воспоминание о том, как Хсиа Шу-Тао сдирал с нее одежду, вызвало у нее почти такую же ярость, как при самом нападении. — Это касается не только меня, он должен быть наказан так, чтобы больше не мог повторить этого ни с кем.

— Единственный верный способ сделать это — выгнать его, но для дела он нужен, хотя он и не из лучших, — ответил Нье Хо-Т’инг. Он поднял руку, предупреждая гневный вопрос Лю Хань. — Посмотрим, что сможет сделать наша революционная юстиция. Приходи вечером на собрание исполнительного комитета. — Он сделал паузу, задумавшись. — Это будет также случай еще раз изложить твои взгляды. Ты ведь очень умная женщина. Возможно, ты вскоре станешь членом исполкома.

— Я приду, — сказала Лю Хань, скрывая удовлетворение.

Она уже выступала раньше перед исполнительным комитетом, когда отстаивала и уточняла свой план уничтожения маленьких чешуйчатых дьяволов во время празднеств. Больше ее не приглашали — до настоящего момента. Может быть, Нье и собирался использовать ее в качестве куклы, но у нее были собственные амбиции.

Большинство дел в исполнительном комитете показались ей удивительно скучными. Она не подпускала к себе тоску, глядя через стол на Хсиа Шу-Тао. Он старался не встречаться с ней взглядом, от чего ее собственные глаза сверкали все неистовей.

Нье Хо-Т’инг вел заседание в безжалостной эффектной манере. После того как комитет согласился ликвидировать двух торговцев, о которых было известно, что они передают информацию маленьким дьяволам (и гоминьдану), он сказал:

— Печально, но это правда: мы, бойцы Народно-освободительной армии, всего лишь существа из плоти и крови, и все мы совершаем ошибки. Последний пример такой слабохарактерности — случай с товарищем Хсиа. Товарищ?

Он посмотрел в сторону Хсиа Шу-Тао — Лю Хань на ум пришло сравнение — «как помещик, который поймал крестьянина, обманувшего его при расчете».

Подобно провинившемуся крестьянину, Хсиа смотрел вниз, а не на своего обвинителя.

— Извините меня, товарищи, — пробормотал он. — Я признаю, что я подвел Народно-освободительную армию, подвел партию и революционное движение. Из-за вожделения я попытался приставать к верному и лояльному последователю революционных шагов Мао Цзэдуна, к нашему бойцу Лю Хань.

Самокритика продолжалась некоторое время. Хсиа Шу-Тао рассказал с унизительными подробностями, как он делал предложения Лю Хань, как она отказала ему, как он попытался взять ее силой и как она защитила себя.

— Я ошибался во всем, — сказал он. — Наш боец Лю Хань никогда не показывала признаков того, что она приманивает меня каким-либо способом. Я ошибался, стараясь использовать ее для своего собственного удовольствия, и ошибся еще раз, игнорируя ее, когда она открыто показала, что не хочет меня. Она была права, отказав мне, и еще раз права в том, что смело сопротивлялась моему предательскому нападению. Я рад, что это ей удалось.

Самое странное, что Лю Хань поверила ему. Он бы мог радоваться по-другому, если бы ему удалось изнасиловать ее, но теперь идеология привела его к признанию, что сделанное им было ошибкой. Она не знала точно, идеология ли заставляет больше уважать ее или сила.

Когда Хсиа Шу-Тао закончил каяться, он посмотрел на Нье Хо-Т’инга, чтобы понять, достаточно ли этого.

«Нет», — подумала Лю Хань, но была не ее очередь высказываться.

Через мгновение Нье сказал суровым тоном:

— Товарищ Хсиа, это не первая ваша ошибка подобного рода — худшая, да, но далеко не первая. Что вы скажете на это?

Хсиа снова наклонил голову.

— Я согласен с этим, — покорно ответил он. — С этого момента я буду бдительно уничтожать этот недостаток в моем характере. Больше я никогда не опозорю себя с женщинами. И если я должен, то готов понести наказание, которое назначит революционная юстиция.

— Посмотрим, как вы запомнили то, что сказали здесь сегодня, — предупредил Нье Хо-Т’инг, голос которого звучал, словно гонг.

— Женщины — тоже часть революции, — добавила Лю Хань, на что Нье, другие члены исполкома и даже Хсиа Шу-Тао согласно кивнули.

Больше она ничего не сказала, но все кивнули еще раз: сказанное ею было правдой, но не содержало упрека в их адрес. В один прекрасный день, до которого, вероятно, не так далеко, исполнительному комитету понадобится новый член. Они могут вспомнить ее здравый ум. Благодаря этому и с поддержкой Нье она могла бы стать постоянным членом.

«Да, — думала она. — Мое время придет».

* * *

Джордж Бэгнолл с восхищением смотрел на устройство, которое ящеры передали вместе с пленными немцами и русскими в обмен на своих пленников. Небольшие диски были изготовлены из какой-то пластмассы с металлической отделкой, в которой играла радуга. Когда такой диск вставляли в читающее устройство, экран наполнялся цветными изображениями, более живыми, чем в кино.

— Ох, черт возьми, как же они это делают? — спрашивал он чуть ли не в десятый раз.

Шипящий разговор ящеров раздавался из громкоговорителей по обе стороны экрана. Как ни малы они были, но воспроизводили звук с большей верностью, чем любые громкоговорители, изготовленные людьми.

— Ну что ты, инженер, тянешь из нас жилы? — сказал Кен Эмбри. — Считается, что это вы должны объяснить нам, бедным невеждам, как это делается.

Бэгнолл закатил глаза. Сколько столетий научного прогресса человечества отделяет авиационные двигатели, за которыми он присматривает, от этих невинного вида магических дисков? Сотни? Может быть, многие тысячи.

— Даже объяснения, которые мы получили от пленных ящеров, немногого стоят — не каждый здесь, в Пскове, прилично говорит на их языке, — сказал Бэгнолл. — И что за чертовщина этот «скелкванк»? Что бы это ни было, но оно вытаскивает картинки и звуки из этих маленьких кружков, но пусть меня изнасилуют, если я знаю — как.

— Мы даже не знаем, как задавать правильные вопросы, — грустно сказал Эмбри.

— Твоя правда, — согласился Бэгнолл. — И даже если мы видим эти сюжеты и слышим звук, сопровождающий их, все это большей частью не имеет для нас никакого смысла: ящеры просто очень странные. И знаешь что? Я не думаю, что они хоть чуточку понятнее немцам или большевикам, чем нам.

— Аналогично тому, что понял бы ящер из «Унесенных ветром», — сказал Эмбри. — Ему понадобились бы подробные комментарии, примерно такие, какие мы даем в виде сносок к каждому третьему слову у Чосера, даже хуже.

— Этот кусок в одном из сюжетов, где ящер осматривает веши, — и на экране, на который он смотрит, появляются одно за другим изображения… Какого черта может это означать?

Эмбри покачал головой.

— Будь я проклят, если знаю. Может быть, это что-то глубокое и символическое, а может быть, мы не понимаем, что видим, а может быть, ящер, который делал этот фильм, сам не понимал, что снимает. Как мы можем узнать это? Как мы можем даже предполагать?

— Знаешь, чего мне хочется после этого? — спросил Бэгнолл.

— Если того же, что и мне, то тебе хочется вернуться в наш дом и напиться до обалдения этого чистейшего картофельного спирта, который изготовляют русские, — сказал Эмбри.

— Попал точно в цель, — сказал Бэгнолл. Он взял еще один диск и стал рассматривать движение мерцающих радуг. — Меня больше всего беспокоит, что все это попадет нацистам и русским. Не смогут ли они разобраться в этом лучше, чем мы? Ведь тогда они узнают вещи, которых мы в Англии не будем знать.

— Мне тоже в голову приходила эта мысль, — отметил Эмбри. — Однако ящеры должны будут бросить свое барахло здесь, если провалится их нашествие. Я буду очень удивлен, если нам не достанется порядочное количество этих «скелкванков» и дисков к ним.

— Ты прав, — сказал Бэгнолл. — Проблема, конечно, в том, что это очень похоже на библиотеку, раскиданную по местности случайным образом. Никогда не скажешь заранее, в какой из книг окажется картинка, которую ты ищешь.

— Я скажу, чего бы хотелось мне. — Эмбри понизил голос: некоторые красные и многие немцы понимали английский. — Я хотел бы увидеть, как немцы и русские — не говоря уж о проклятых ящерах — рассеяны по местности случайным образом. Ничто не доставит мне большего счастья.

— И мне тоже.

Бэгнолл оглядел обвешанную картами комнату, где они регулярно удерживали нацистов и большевиков, чтобы те не вцепились друг другу в глотки. Читающее устройство и диски были сложены здесь еще и потому, что это была относительно нейтральная территория, с которой ни одна из сторон не попытается стянуть что-то для себя. Он вздохнул.

— Интересно, увидим ли мы снова когда-нибудь Англию? Боюсь, вряд ли.

— Вероятно, ты прав. — Эмбри тоже вздохнул. — Мы обречены состариться и умереть здесь — или, скорее всего, обречены не дожить до старости и вскоре умереть. Только слепой случай пока хранит нас.

— Слепой случаи да еще отсутствие увлечения снайперами женского пола, как это случилось с бедным Джоунзом, — сказал Бэгнолл.

Они оба рассмеялись, хотя ничего забавного в этом не было. Бэгнолл добавил:

— Вблизи от прекрасной Татьяны вероятность состариться и умереть в Пскове катастрофически возрастает.

— Точно! — с чувством сказал Эмбри.

Он бы еще поговорил на эту тему, но Александр Герман выбрал этот момент, чтобы войти в комнату. Эмбри перешел с английского на спотыкающийся русский.

— Добрый день, товарищ начальник.

— Привет.

Герман не выглядел начальником. Со своими рыжими усами, длинными нечесаными космами и сверкающими черными глазами он выглядел наполовину бандитом, наполовину ветхозаветным пророком (что вдруг заставило Бэгнолла задуматься, насколько велики отличия между ними). Он взглянул на воспроизводящее устройство ящеров.

— Чудесные штуки. — Он сказал это вначале по-русски, затем на идиш, который Бэгнолл понимал лучше.

— Да, это так, — ответил Бэгнолл по-немецки, который партизанский начальник Герман также понимал.

Бригадир подергал себя за бороду. Он задумчиво продолжил на идиш:

— Вы знаете, до войны я не был ни охотником, ни кем-то в этом роде. Я был аптекарем здесь, в Пскове, и готовил лекарства, которые приносили не слишком много пользы.

Бэгнолл не знал этого: Александр Герман мало рассказывал о себе. Не отрывая глаз от воспроизводящего устройства, он продолжил:

— Я был мальчишкой, когда в Пскове появился первый самолет. Я помню, как появилось кино, радио, звуковое кино. Что может быть более современным, чем звуковое кино? И вот пришли ящеры и показали нам, что мы просто дети, забавляющиеся игрушками.

— Эта мысль появилась у меня уже давно, — сказал Бэгнолл. — У меня она возникла, когда первый истребитель ящеров пролетел мимо моего «ланкастера». Тогда было хуже.

Александр Герман снова погладил бороду.

— Правильно, вы ведь летчик. — Его смех обнажил испорченные зубы и пустоты на месте выпавших. — Очень часто я забываю об этом. Вы и ваши товарищи, — он кивнул на Эмбри, имея в виду и Джоунза, — делали такую хорошую работу, поддерживая в нас и нацистах большую злость на ящеров, чем друг на друга, что мне кажется, что именно затем вы и прибыли в Псков.

— Временами и нам так кажется, — сказал Бэгнолл. Эмбри сочувственно кивнул.

— Вы никогда не пытались поступить в советские ВВС? — спросил Герман. Прежде чем кто-то из англичан смог ответить, он ответил на свой вопрос сам: — Нет, конечно нет. Единственные наши самолеты — это «кукурузники», а для иностранных специалистов эти небольшие простые машины интереса не представляют.

— Думаю, нет, — сказал Бэгнолл и вздохнул.

Эти бипланы выглядели так, будто летали сами по себе, будто их мог чинить любой, кто имеет отвертку и разводной ключ.

Александр Герман рассматривал его в упор. Немало русских и немцев изучающе рассматривали его с тех пор, как он попал в Псков. В большинстве случаев он прекрасно понимал, что они при этом думают: «Как бы использовать этого парня для моих целей?» У всех это было настолько очевидно, что он даже не расстраивался. Но читать по лицу партизанского командира было не так легко.

Наконец Александр Герман сказал:

— Если вы не можете использовать вашу подготовку против ящеров здесь, вы неплохо сделаете, если используете ее где-то в другом месте. Это возможно.

И снова он не стал ожидать ответа. Почесывая голову и бормоча про себя, он вышел из комнаты. Бэгнолл и Эмбри посмотрели ему вслед.

— Ты не считаешь, что он имел в виду возможность вернуть нас обратно в Англию, а? — спросил Эмбри шепотом, словно боясь высказать такую мысль вслух.

— Сомневаюсь, — ответил Бэгнолл, — он, скорее, думает, не может ли он сделать из нас пару сталинских соколов. Даже это не так уж плохо — хоть какая-то перемена. Что же до остального… — Он покачал головой. — Даже не смею думать.

— Интересно, что там сейчас осталось от родины, — проговорил Эмбри.

Бэгнолл тоже задумался над этим. Теперь он знал, что не сможет избавиться от этих мыслей — не думать о том, есть ли в действительности путь домой. Нет смысла думать над тем, что, как вы знаете, невозможно. Но если мысль пришла, значит, надежда вышла из своего убежища. Она может обмануть его ожидания, но она его никогда не покинет.

* * *

Тосевитский детеныш снова вылез из коробки, и только всевидящие духи Императоров прошлого знали, когда он заберется в следующую. Даже со своими поворачивающимися глазами Томалсс все чаще испытывал трудности в отслеживании детеныша, когда тот принимался ползать по полу лаборатории.

Он удивлялся, как самки Больших Уродов, у которых поле зрения гораздо более ограничено, чем у него, справлялись с тем, чтобы уберечь детенышей от беды.

Многие не справлялись. Он знал это. Даже в их наиболее технологически развитых не-империях Большие Уроды теряли огромное количество детенышей из-за болезней и несчастных случаев. В менее развитых областях Тосев-3 от одной трети до половины всех детенышей, которые вышли из тел самок, умирали в течение одного медленного оборота планеты вокруг звезды.

Детеныш пополз к двери в коридор. У Томалсса от удивления открылся рот.

— Нет, тебе нельзя выходить наружу, теперь нельзя, — сказал он.

Словно поняв его, детеныш стал издавать неприятные звуки, которыми он выражал усталость или раздражение. Томалсс велел технику подготовить проволочную сетку, которую он мог помещать в дверном проеме, прикрепив к обоим косякам. У детеныша не было достаточно сил, чтобы стянуть вниз проволоку, или достаточно ума, чтобы отвинтить крепления. На время он становился узником.

— И у тебя не будет риска быть уничтоженным, если заползешь на территорию Тессрека, — сказал ему Томалсс.

Это могло показаться забавным, но на деле ничего забавного не было. Томалсс, как большинство самцов Расы, не видел особой пользы в Больших Уродах. Но Тессрек ощущал ядовитую ненависть к ним, особенно к детенышу — из-за его воплей, из-за его запахов и просто из-за его существования. Если детеныш снова окажется на его территории, то Томалсс может получить замечание. Томалсс не хотел, чтобы это случилось — и помешало его исследованию.

Детеныш ничего этого не знал. Детеныш не знал ничего ни о чем: в этом была его проблема. Схватившись за проволоку, он встал прямо и выглянул в коридор. Он продолжал издавать слабые ноющие звуки. Томалсс знал, что они означают: «Я хочу выйти».

— Нет, — сказал он.

Ноющие звуки стали громче: слово «нет» детеныш понимал, хотя обычно и игнорировал его. Он ныл еще некоторое время, затем добавил нечто, похожее на сочувственное покашливание: «Я в самом деле хочу выйти наружу».

— Нет, — снова сказал Томалсс.

Детеныш перешел от нытья к крикам. Он кричал, когда ему не давали то, чего он хотел. Когда он кричал, исследователи со всего коридора объединялись в ненависти к нему и к Томалссу.

Он подошел и взял его на руки.

— Мне жаль, — солгал он, утаскивая детеныша от двери. Он отвлек его мячиком, который взял из комнаты для упражнений. — Смотри, видишь? Эта глупая штучка прыгает.

Детеныш смотрел с очевидным удивлением. Томалсс почувствовал облегчение. Теперь его нелегко было отвлекать: он помнил, что он делал и что хотел делать.

Но мячик показался интересным. Когда он перестал прыгать, детеныш подполз к нему, схватил и поднес ко рту. Томалсс был уверен, что детеныш сделает это, и заранее вымыл мяч. Он знал, что детеныш тянет в рот все подряд, и научился не давать ему в руки предметы настолько малые, чтобы они могли проникнуть внутрь него. Совать руку в маленький скользкий ротик, чтобы вытащить посторонний предмет, было для него не самым приятным делом, а ему пришлось проделать это не раз.

Коммуникатор пронзительно заверещал. Прежде чем подойти для ответа, Томалсс быстро осмотрел место, где сидел тосевит, убеждаясь, что поблизости нет ничего такого, что он мог бы проглотить. Удовлетворившись осмотром, он нажал кнопку.

С экрана на него смотрело лицо Ппевела.

— Благородный господин, — сказал он, включая видео.

— Я приветствую вас, психолог, — сказал Ппевел. — Я должен предупредить вас, что существует повышенная вероятность, что от вас потребуется вернуть тосевитского детеныша, на котором вы проводите исследование, самке Больших Уродов, из тела которой он вышел. Будьте не просто готовы к этой необходимости: рассматривайте ее как реальность ближайшего времени.

— Будет исполнено, — сказал Томалсс: в конце концов, он был самцом Расы. Хотя он и повиновался, но почувствовал упадок духа. Он поступил не лучшим образом, когда спросил: — Благородный господин, что привело к такому поспешному решению?

Ппевел тихо зашипел: «поспешный» было запрещенным словом для Расы. Но ответил он вполне спокойно:

— Самка, из тела которой вышел этот детеныш, получила повышенный статус в Народно-освободительной армии, в тосевитской группе Китая, ответственной за большую часть партизанской активности против нас в этой области. Таким образом, умилостивить ее — задача повышенного приоритета по сравнению с прошлым временем.

— Я… понял, — медленно ответил Томалсс.

Он задумался, но тосевитский детеныш начал хныкать. Он уже долгое время находился вне поля зрения Томалсса. Изо всех сил стараясь не обращать внимания на визжащее существо, он сосредоточился на разговоре.

— Если статус этой самки в незаконной организации понизится, тогда, благородный господин, давление на нас также, в свою очередь, уменьшится — разве это не верно?

— В теории — да, — ответил Ппевел. — Как вы можете надеяться совместить теорию с практикой в этом частном случае, для меня трудно постижимо. Наше влияние на любую тосевитскую группу, даже на ту, которая внешне благожелательно относится к нам, более ограничено, чем нам бы хотелось; наше влияние на тех, кто находится в активной оппозиции к нам, ради любых практических целей, равно нулю, исключая военные меры

Конечно, он был прав. Большие Уроды склонны верить, что когда они чего-то хотят, это непременно осуществится, потому что им этого хочется Расы подобные заблуждения касались в меньшей степени «И тем не менее, — думал Томалсс, — должен быть выход» Все шло бы не так, если бы самка Лю Хань не имела контакта с Расой, прежде чем родить этого детеныша. Маленькое существо было задумано на звездном корабле, находившемся на орбите, а его мать была частью основы начального изучения Расой странной природы тосевитской сексуальности и поведения при спаривании. И тут рот Томалсса открылся.

— Вы смеетесь надо мной, психолог? — спросил Ппевел тихим и опасным голосом.

— Ни в коем случае, благородный господин, — поспешно ответил Томалсс. — Однако мне кажется, что я придумал способ понизить статус самки Лю Хань. В случае успеха, как вы сказали, это понизит ее ранг и престиж в Народно-освободительной армии и позволит продолжить мою жизненно важную исследовательскую программу.

— Я убежден в том, что вы смещаете приоритеты, — сказал Ппевел.

И поскольку это было правдой, Томалсс не ответил. Ппевел продолжил:

— Я запретил обсуждать военные действия или убийство самки. Любой из этих тактических приемов, даже в случае успеха, скорее повысит, чем понизит ее статус. Некоторые самцы приобрели привычку небрежных тосевитов подчиняться только тем приказам, которые им нравятся. Вы были бы чрезвычайно неразумны, психолог, если бы оказались среди них в данном конкретном случае.

— Все будет исполнено, как вы сказали, во всех подробностях, благородный господин, — пообещал Томалсс. — Я не предлагаю насильственных планов против Больших Уродов. Я планирую понизить ее статус путем насмешек и унижений.

— Если это может быть сделано, попытайтесь, — сказал Ппевел. — Но заставить Больших Уродов даже заметить, что они унижены, трудное дело.

— Не во всех случаях, благородный господин, — сказал Томалсс. — Не во всех случаях.

Он попрощался, проверил детеныша — который, на удивление, не попал ни в какую неприятность — и затем отправился работать на компьютере. Он знал, где искать последовательность данных, которые он вспомнил.

* * *

Нье Хо-Т’инг повернул к югу от Чан Мьен Та на улицу, которая вела от западных ворот в китайский деловой центр Пекина, и дальше — на Ниу Шье. Район, центром которого была Коровья улица, населяли мусульмане. Нье был не очень высокого мнения о мусульманах: их устаревшая вера заслоняла от них истину диалектики. Но в борьбе против маленьких чешуйчатых дьяволов идеологией можно было на время поступиться.

Он отнюдь не выглядел истощенным, что заставляло владельцев антикварных лавок, стоявших в дверях своих заведений, окликать его и активно размахивать руками, когда он проходил мимо. Девять из каждого десятка людей, занимающихся этим ремеслом, были мусульманами. Вид барахла, которым они торговали, подкреплял мнение большинства китайцев о мусульманском меньшинстве: их честность не всегда безупречна.

Дальше по Ниу Шье, на восточной стороне улицы, находилась самая большая мечеть в Пекине. Сотни, может быть, тысячи верующих ежедневно молились здесь. Кади, которые руководили молитвой, имели под рукой большую группу рекрутов, которые могли бы сослужить добрую службу Народно-освободительной армии — если бы согласились.

Вокруг собралась большая толпа мужчин…

— Нет, они не внутри мечети, они перед нею, — громко проговорил Нье.

Он заинтересовался, что там происходит, и поспешил подойти, чтобы разобраться.

Он увидел, что чешуйчатые дьяволы установили на улице одну из своих машин, которая могла создавать трехмерное изображение в воздухе. Временами они пытались вести с помощью таких машин свою пропаганду. Нье никогда не беспокоился о том, чтобы помешать им: насколько он знал, пропаганда чешуйчатых дьяволов была до того смехотворно слабой, что только усиливала отчуждение их от народа.

Но теперь они предприняли что-то новенькое. Изображение, плавающее в воздухе над машиной, вообще не было пропагандой в обычном понимании этого слова. Это была просто порнография: китайская женщина прелюбодействовала с мужчиной, который был слишком волосат и имел слишком большой нос, чтобы не признать в нем иностранца.

Нье Хо-Т’инг перешел Коровью улицу, направляясь поближе. Сам Нье отличался строгостью нравов и подумал, что маленькие дьяволы надеются спровоцировать аудиторию на проявление низменных инстинктов. Шоу, которое они устроили здесь, было отвратительным и явно бессмысленным.

Когда Нье приблизился к машине, иностранный дьявол, который до этого наклонился, чтобы подергать сосок женщины своим языком, поднял голову. Нье резко остановился, и рабочий с ведрами на коромысле через плечо едва не наткнулся на него и сердито закричал. Нье игнорировал крики парня: он узнал иностранного дьявола. Это был Бобби Фьоре — отец ребенка Лю Хань.

Когда женщина, бедра которой сжали бока Бобби Фьоре, повернула лицо в сторону Нье, он увидел, что это Лю Хань. Он закусил губу. Ее лицо было расслаблено похотью. Изображение сопровождалось звуком. Он слышал легкие вздохи удовольствия, словно сам держал ее в руках.

На картине Лю Хань стонала. Бобби Фьоре хрипел, как свинья под ножом. Оба они блестели от пота. Китаец — послушная собачка маленьких чешуйчатых дьяволов — комментировал звуки экстаза, объясняя толпе:

— Здесь мы видим знаменитую народную революционерку Лю Хань, когда она отдыхает между убийствами. Разве вы не гордитесь, что у вас есть такая личность, объявляющая, что представляет вас? Разве вы не надеетесь, что она получит все, чего хочет?

— Э-э, — сказал один из зрителей, — я думаю, она получает все, что хочет. Этот иностранный дьявол, он — как осел.

Все, кто слышал его, рассмеялись — включая и Нье Хо-Т’инга, хотя усилия, понадобившиеся, чтобы растянуть губы и издать горлом соответствующие звуки, заставили его страдать, словно с него ножами сдирали кожу.

Машина начала показывать новый фильм о Лю Хань — на этот раз уже с другим мужчиной.

— Вот это и есть настоящий коммунизм, — сказал комментатор. — От каждого по способности, каждому по его потребности.

Толпа бездельников и на это отреагировала гоготом. И снова Нье Хо-Т’инг заставил себя присоединиться к окружающим. Первым правилом было не выглядеть подозрительным. Смеясь, он пришел к выводу, что комментатор был, вероятно, гоминдановцем: чтобы использовать марксистскую риторику в пародийной форме, надо быть с ней знакомым. Он запомнил этого человека, чтобы впоследствии убить, если удастся.

Постояв пару минут, Нье вошел в мечеть. Он искал человека по имени Су Шун-Чин и обнаружил его подметающим пол. Это говорило об искренности и посвящении себя долгу. Если бы Су Шун-Чин занимался своим делом исключительно ради прибыли, то неприятную часть работы приказал бы делать подчиненному.

Он посмотрел на Нье без особой радости.

— Как вы можете ожидать, что мы будем работать с людьми, которые не только безбожны, но еще и ставят грязных девок в положение властителей? — строго спросил он. — Чешуйчатые дьяволы готовы издеваться над вами.

Нье не упомянул, что они с Лю Хань были любовниками. Вместо этого он сказал:

— Бедная женщина была схвачена маленькими чешуйчатыми дьяволами, которые под страхом смерти заставили ее отдавать свое тело этим мужчинам. Что удивительного, если она теперь горит желанием мести? Они стараются дискредитировать ее, чтобы понизить ее эффективность как революционного лидера.

— Я видел некоторые из картинок, которые показывают эти маленькие дьяволы, — ответил Су Шун-Чин. — На одной или двух — да, действительно женщина Лю Хань выглядит так, будто ее насилуют. Но на других — тех, где она с иностранным дьяволом с пушистой спиной и грудью, — она только наслаждается. Это очень заметно.

Лю Хань была влюблена в Бобби Фьоре. Может быть, поначалу это была лишь близость двух униженных людей, у которых не было другого утешения, кроме друг друга, но потом между ними возникло настоящее чувство. Нье знал это. Он также знал, что иностранный дьявол тоже любил ее, даже если и не старался сохранять ей верность.

Неважно, насколько верным все это было, но для кади это не имело никакого значения. Нье попробовал другой способ.

— Чего бы она ни делала в прошлом — и что маленькие дьяволы показывают теперь, она делала только потому, что иначе ее бы уморили голодом. Возможно, она не все ненавидела; возможно, этот иностранный дьявол вел себя прилично по отношению к ней в таком месте, где трудно найти что-то приличное. Но что бы она ни сделала, это грех чешуйчатых дьяволов, а не ее, и она раскаивается в том, что сделала.

— Возможно, — сказал Су Шун-Чин.

По китайским понятиям его лицо было слишком длинным и костистым, возможно, среди дальних предков он имел одного или двух иностранных дьяволов. Черты его лица отражали лишь суровое неодобрение.

— Вы знаете, что еще чешуйчатые дьяволы сделали с женщиной Лю Хань? — сказал Нье. Когда кади покачал головой, он объяснил: — Они фотографировали, как она рожает ребенка, сфотографировали, как ребенок выходит наружу между ее ног. Затем они украли его, чтобы использовать для своих целей, как будто он вьючное животное. Такие картинки они вам не покажут, могу поклясться.

— Это в самом деле так? — спросил Су Шун-Чин. — Вы, коммунисты, мастера придумывать ложь, чтобы помочь своему делу.

Нье сам считал все религии ложью, но возражать не стал.

— Это в самом деле так, — тихо ответил он. Кади изучающе посмотрел на него.

— Теперь вы мне не лжете, — сказал он наконец.

— Теперь я вам не лгу. — согласился Нье.

Он не хотел придираться к последним словам; затем он увидел, что Су Шун-Чин печально кивает, словно одобряя его признание в прежней лжи. Нье продолжил:

— На самом деле женщина Лю Хань после картинок, которые показывают чешуйчатые дьяволы, приобретает лицо, а не теряет его. Это доказывает, что маленькие дьяволы так боятся ее, что хотят дискредитировать любыми средствами, какие у них есть.

Су Шун-Чин пожевал губами, словно человек, обгладывающий мясо с куска свинины с множеством хрящей.

— Возможно, в этом есть доля правды, — сказал он после длинной паузы.

Нье стоило больших трудов скрыть облегчение, которое он испытал, когда кади добавил:

— Я расскажу верующим, как вы объясняете эти картинки, чего бы это ни стоило.

— Это будет очень хорошо, — сказал Нье. — Если мы будем бороться народным фронтом сообща, мы сможем побить маленьких чешуйчатых дьяволов.

— Возможно, есть доля правды и в этом, — повторил Су, — но только некоторая. Когда вы говорите — «народный фронт», вы имеете в виду ваш личный фронт. Вы не верите в равное партнерство.

Нье Хо-Т’инг постарался вложить в свой ответ как можно больше возмущения:

— Вы ошибаетесь. Это неправда.

К его удивлению, Су Шун-Чин рассмеялся. Он поводил пальцем перед лицом Нье.

— Ах, теперь вы снова мне лжете, — сказал он.

Нье начал было отрицать это, но кади жестом предложил ему молчать.

— Не обращайте внимания. Я понимаю, вы должны говорить то, что вы должны. Даже если я знаю, что это неверно, вы все равно будете спорить. Идите же, и может быть, Бог, сострадающий и всемилостивый, когда-нибудь вложит мудрость в ваше сердце.

«Старый дурак и ханжа», — подумал Нье. Но Су Шун-Чин показал, что он вовсе не дурак, он собирался работать с коммунистами и бороться против пропаганды маленьких дьяволов. В одном он был прав: если Народно-освободительная армия станет частью народного фронта, то народный фронт придет на позиции коммунистической партии.

После того как Нье вышел из мечети, он пошел бродить по улицам и узким «хутунам» Пекина. Чешуйчатые дьяволы установили множество своих машин. Изображения Лю Хань плавали над каждой, вместе с одним или другим мужчиной: обычно с Бобби Фьоре, но не всегда. Маленькие чешуйчатые дьяволы увеличивали громкость звука в моменты, когда она достигала Облаков и Дождя, и громко транслировали комментарии их китайского лакея.

Кое-чего чешуйчатые дьяволы все-таки добились. Многие мужчины, наблюдавшие, как проникают в Лю Хань, называли ее сукой и проституткой (точно так, как Хсиа Шу-Тао) и насмехались над Народно-освободительной армией за то, что ее подняли там до уровня лидера.

— Я знаю, до какого положения я хотел бы ее поднять, — отпустил шутку один остряк, вызвав громкий смех.

Но не все мужчины реагировали подобным образом. Некоторые выражали симпатию к ее бедственному положению и высказывались об этом громко. Нье показалась особенно интересной реакция женщин, которые смотрели записи падения Лю Хань. Почти все без исключения они говорили одно и то же:

— Ох, бедняжка!

Они говорили эти слова не только друг другу, но также своим мужьям, братьям и сыновьям. По китайскому обычаю женщины держались на заднем плане, но это не означало, что у них не было способов заставить услышать их мнение. Если они решили, что маленькие чешуйчатые дьяволы угнетали Лю Хань, то они говорили это и своим мужчинам — и, раньше или позже, мнение мужчин начнет изменяться.

Партийная контрпропаганда от этого тоже не пострадает. Нье улыбнулся. Маленькие чешуйчатые дьяволы нанесли себе такой удар, которого партия нанести бы не смогла.