Моя другая жизнь

Теру Пол

VII Самый короткий день в году

 

 

1

Писатели частенько выбрасывают из книг главу-другую. Меня всегда завораживала бесстыдная нагота отца и дочери в скабрезной сцене, которую Эдит Уортон изъяла из романа «Беатрис Палмато» (смотри приложение к биографии Э.У., написанной профессором Льюисом). А описание сонной реки — глава, которую Марк Твен вычеркнул из «Гекльберри Финна»! А пронизанная эротикой неопределенность, которую Дж. Р. Экерли убрал из «Отпуска в Индии»! В сущности, таких примеров тысячи и тысячи. Мне в выброшенных отрывках мерещатся всякого рода откровения, но, возможно, авторы отказываются от них по совершенно иным причинам: какие-то куски оскорбляют общепринятые вкусы, другие кажутся надуманными, третьи — неуместными. А может, они попросту неудачны? Так или иначе, их публикация — дело времени, ибо писатель никогда не выбросит в корзину ни единой сколько-нибудь ценной бумажки. Какой бы странной или скандальной ни была якобы пропавшая глава, она неминуемо явится на свет божий, можете в этом не сомневаться.

Весной и летом 1982 года я путешествовал по побережью Британии. А потом, работая над «Королевством у моря», изредка возвращался в какое-либо приморское местечко, чтобы проверить достоверность факта или освежить впечатления. Несколько летних дней мы с Энтоном провели в Саутуолде, на родине Оруэлла; Уилл катался со мной на велосипеде и сверял названия всех деревушек острова Уайт. С наступлением осени курорты опустели; потом их оголили враз налетевшие шквальные ветры, а к концу ноября они почернели от проливных дождей. Море подступило к берегам, выдававшиеся в воду мысы и отмели сузились, а прибой рокотал все громче. Впрочем, это были лишь сезонные перемены, и пускай запахи и высота небес стали иными, в рукопись, которую я таскал за собой из городка в городок, никаких существенных изменений это не вносило.

За четыре дня до Рождества я оказался в Йоркшире: надо было обследовать отрезок побережья к северу от Уитби, который я пропустил весной. Тогда — следуя логике книги — я поехал из Мидлсборо по боковой ветке железной дороги. Теперь же отправился пешком. Вышел вроде бы достаточно рано, но сумеречные тени сгустились так быстро, что меня вдруг осенило: сегодня же самый короткий день в году.

В вечернем полумраке я поневоле замедлил шаг, а добравшись до Кетлнесса и залива Рансуик, понял, что не вижу не только дороги, но и собственных ног. Было то неопределенное время суток, которое наступает зимой сразу после заката, когда путь можно различить лишь по отблескам бледного неба в лужах на размытой тропе.

А потом меня накрыла кромешная тьма, но я ковылял по кочкам и колдобинам, пока вдали не мелькнул огонек. Так я попал в Черную Яму.

Самой деревни видно не было. Но я чувствовал, что где-то поблизости в темноте скрываются дома: веяло словно бы подгоревшим хлебом, а на самом деле — дымком из протопленных углем печек. В те времена угольный дым непременно висел над английскими деревушками в морозные ночи. Еще несколько сот ярдов я брел во мраке, явственно чуя запах жилья, а потом в лицо мне ударила волна сырого тумана. И когда огонек, на который я шел, снова вынырнул из мглы, полустертый свет его зарябил в этих зыбких волнах.

Типичный английский север. Я ожидал на Рождество снегопада, но морской туман оказался даже причудливей, а до костей пронизывал не хуже снега. Казалось, будто я лежу лицом вниз на мраморной плите, а полоса прибоя подступает все ближе, рокочет и вздымается внизу под скалами, изрыгая угрозы и проклятия. Мне вдруг привиделось, будто не то я оступился, не то край утеса осыпался у меня под ногой — и вот уже я лечу вниз вместе с обломками скал в зияющую черноту Северного моря. Туман осел, уплотнился, заволок весь берег, заглушил все звуки, кроме стонов моря.

Я уже жалел, что отправился в дорогу. Англия — одна из тех благополучных, чересчур развитых стран, где путешественнику вроде меня никогда ничто не угрожает — если только специально не постараться. Однако мне повезло: я победил эту заведомо безопасную, почти ручную, кливлендскую «тропу», а точнее, дорогу, что вьется здесь вдоль самой кромки моря. Мне удалось наконец забрести в глушь, в кромешную тьму, причем с немалым риском для жизни. Кроме того, Рождество создавало еще одну своеобразную сложность: ведь любой праздник — поток, который подхватывает своих, а чужих оставляет на обочине. Возможно, мне даже не удастся выбраться из этих мест, покуда следующий поток не устремится в обратном направлении, покуда не наступят нормальные трудовые будни, но до этого еще не меньше недели, а то и с гаком: до первых рабочих дней января.

А Алисон, помнится, сказала: «Не вернешься до Рождества…»

Она нарочно не закончила фразу, предложив мне самому представить ужасные последствия такого поступка, поскольку — не без оснований — считала, что я подводил ее в жизни слишком часто.

Плавающий в тумане огонек высветил изгородь с перелазом. Я одолел ее и попал на узкую дорожку. Услышал скрип раскачивающейся на ветру вывески и тут же увидел саму харчевню. Называлась она «Скрещенные ключи». Деревенские домики тоже выступили из мрака, вернее, не домики, а слабый намек на жилье: волглые, с потеками стены, скособоченные окна. Грязный, промокший, я думал: не отогреться ли в «Ключах»? В одном окошке торчала картонка с надписью: «Есть койки». Однако я колебался. Если здесь ходит автобус или кто-нибудь подкинет меня в город, я уеду немедленно. Вряд ли в Черной Яме обнаружится что-то более любопытное, чем я уже увидел. Местечко-то крохотное. Надо двигаться дальше, решил я про себя. Но — в камине «Скрещенных ключей» потрескивал огонь.

Людей я сперва не заметил. Только спутанные гирлянды елочных лампочек-светлячков да ленты серпантина. С балок вместе с конской упряжью свисали веночки из остролиста, на стене топорщился еще один большой круглый венок, а над дверью — пучок белой омелы. Поскольку вся эта зелень была еще живой, но на глазах умирала, праздничного настроения не прибавлялось. Потом я увидел людей: двоих мужчин за столом и женщину — на дальнем конце подковообразной стойки бара. Когда я вошел, они даже не шелохнулись. Вот я и отнесся к ним как к мебели. Впрочем, с какой стати им обращать на меня внимание? Их деревню пересекает натоптанный тракт, так что они наверняка перевидали на своем веку немало грязных, промокших путников. А я был именно таков: за две недели скрупулезной проверки фактов, да еще в тяжелых и нелепых походных ботинках, я совсем вымотался и отрастил бороду — мне надоело отражение собственного лица в гостиничных зеркалах.

Ну и какой, скажите на милость, собеседник может быть тоскливее небритого мужчины средних лет с потрепанным рюкзаком за плечами? От него так и веет влажным духом скупости и одержимости некой навязчивой идеей. За твой счет он, разумеется, выпьет, но вряд ли угостит тебя в ответ. Так что занимайся своим делом, старайся не встретиться с ним взглядом — и он скоро отправится восвояси. И никогда не вернется. И вообще, вдруг он лунатик? Или извращенец, похититель детей? С чего бы ему шататься тут в темноте под самое Рождество? Будь у него дом, там бы и сидел. Так, верно, думали обо мне — а то и почище. Короче, никто мне не кивнул и со мной не заговорил.

Значит, мне предстояло заговорить первым, только надо было дождаться подходящего момента. Тут над дверью звякнул колокольчик, и вошла старушка в шуршащем пластиковом плаще с насквозь промокшей собачонкой.

— Банку пива и чипсы с луком и сыром ну вот хороший мальчик, — произнесла она без пауз.

Это ли не вознаграждение?! Ради такой замечательной английской фразы можно месить грязь, и не один день. Я тут же достал блокнот.

На звон колокольчика из задней комнаты вышел хозяин. Крякнув, он подал старушке то, что она просила, а деньги взял как-то странно, всеми пальцами сразу. Руки были грязные, а большие пальцы — огромные и оттопыренные; принято считать, что такие лапы бывают у душителей.

Чипсы старушка скормила песику и все время при этом приговаривала: поучала животное, как следует себя вести. Скормила и тут же ушла. Тут-то я и открыл рот:

— Никогда не видел, чтоб собака такое ела.

Едва я заговорил, мужчины встали из-за стола, натянули вязаные свитера, надвинули картузы и вышли вон.

— Ей, верно, трудно глотать чипсы.

— Да чего там трудного.

Это подал голос хозяин заведения, лысеющий круглоглазый мужик в чересчур просторном, не по размеру, свитере. Он искоса взглянул на меня и прибавил:

— Пойду чай допью.

И вышел.

— Они не любят обсуждать миссис Пикеринг, — послышался еще один голос. Говорила женщина с другого края стойки. — Они из-за вас ушли.

— Да, есть у меня такое свойство — выгонять людей, — ответил я и, услышав смешок, продолжил: — Может, пересядете ко мне? Здесь, у огня, намного теплее.

К моему удивлению, она села рядом.

— Никогда не знаю, можно ли сюда садиться, — проговорила она. — Тут обычно завсегдатаи. Наверно, из-за тумана не пришли.

У нее были красивые зубы, лучистые глаза, светлые, коротко стриженные волосы и присущая домоседам бледность. Я пристально изучал ее, болтая о чем попало — лишь бы подольше удержать собеседницу возле камина. Я ведь за целый день ни с кем и словом не перекинулся. Такие затяжные периоды молчания всегда словно бы превращали меня в невидимку; теперь, разговаривая с этой женщиной, я потихоньку обретал плоть. Более того, я преисполнялся надеждой.

— Разве с миссис Пикеринг связана какая-то тайна?

— Никакой тайны. Все всем прекрасно известно. — Под ее строгим взглядом я устыдился собственной болтливости. — Она убила своего жениха.

Я попытался представить лицо миссис Пикеринг. Напрягся. Припомнил печальную закутанную фигурку, ботиночки. Шуршащий плащ, шерстяные митенки, да еще фразу про банку пива, которую записал в блокнот. Но лица вспомнить не мог. Отчетливей всего мне виделся мокрый терьер: как он облизывался и, давясь, глотал картофельные чипсы.

— Люди часто производят обманчивое впечатление.

— С виду она очень мила, — отозвался я.

— А я все думаю про ее жениха. Деловой такой, нахрапистый. Как многие мужчины с сексуальными проблемами, страшно агрессивный и жестокий. Местные-то знали ему цену, знали, с чем ей приходится мириться. На его счет заблуждались только чужаки. Она убила его однажды ночью кривым садовым ножом. Сам заслужил. Ее осудили условно — судья вынес самый легкий приговор. Но говорить о ней не любят. Считают, что ни скажешь — вроде как сплетня. Да так и есть. Ну а вы откуда?

Объяснение ее было одновременно и предупреждением. Я внял и ответил на вопрос. Сказал, что я из Уитби.

Она держалась так откровенно и дружелюбно, что хотелось избежать обычных выдумок про издательское предприятие, хотелось даже назвать ей мое настоящее, а не первое попавшееся имя. Я хотел рассказать, что написал черновой вариант книги о путешествии вдоль побережья Британии и обхожу теперь места, в которые не попал в предыдущий раз.

— Кстати, меня зовут Эдвард Медфорд.

Вымышленное имя выпорхнуло само собой, вопреки моему желанию быть правдивым. До чего нелепо! Я чуть не расхохотался. Но тут же понял, что Эдвард Медфорд и есть мое имя: что бы я ни сказал — раз уж сказал, — и есть правда. Как с литературой: процесс написания слов превращает их в истину.

— Можно предложить вам что-нибудь выпить?

— Да, я бы с удовольствием выпила еще, — ответила она. — Я пью виски с лимоном. Дома спиртного не оказалось, вот и пришла: пытаюсь одолеть простуду.

Когда я вернулся со стаканами, она подбрасывала угли в огонь, вытаскивая их щипцами из корзины. Поблагодарив за виски, она сказала:

— Меня зовут Люси Хейвен.

По ее улыбке я понял, что она хочет что-то добавить.

— Люси? — ободряюще переспросил я.

— Сегодня у меня день рожденья. День святой Лючии. Лючия — Люси. Так меня и зовут.

— Поздравляю.

— Только я не святая. — Она тихонько засмеялась.

Ей было, вероятно, около сорока или чуть больше, и держалась она очень достойно. Улыбалась слегка устало, с коротким глубоким вдохом. Независимая, бесстрашная и какая-то отдельная — если не одинокая. Мне нравилась ее разумная, по погоде, одежда: крепкие башмаки, вязаный шарф и толстое пальто. Меня она не боялась. Самодостаточная, откровенная женщина. Чертовски привлекательная.

Поговорили о тумане, о крошащихся под ногами утесах, о «Скрещенных ключах», о том, сколько миль отсюда до железнодорожной станции в Солбурне. Потом я спросил:

— И чем же тут занимаются на досуге?

— Я слушаю по вечерам радио или завожу граммофон. Вяжу.

Эти старомодные слова были проникнуты безмерным одиночеством — едва ли я встречал такое где-то еще на британском побережье.

— Еще я читаю.

Я опечалился и даже не пытался продолжить беседу. Сидел поглаживал бороду и почувствовал вдруг, что она смущена моим молчаньем.

— Конечно, тихая жизнь, однообразная. Но мне подходит. — Она наклонилась вперед и спросила: — Что означают буквы на вашем галстуке?

— Королевское географическое общество. Я всегда надеваю его в поход. Помогает блюсти нравственность.

Подцепив золотую эмблемку большим пальцем, я наклонился к Люси, чтобы она могла получше разглядеть буквы.

— Галстук — фаллический символ, — сказала она вдруг.

Мой галстук тут же опустился на прежнее место. Галстук?

— Это же очевидно, разве нет? — Она явно хотела, чтобы я высказался. — Я где-то читала, что галстуки вошли в моду только в шестнадцатом веке. Как раз когда устарели подкладные гульфики на панталонах.

Неужели такое можно произносить без улыбки? Но ее лицо не меняло выражения. Я же выпрямился, чтобы галстук не оттопыривался и не болтался. Даже разгладил его на рубашке.

— В таком случае борода тоже, — отважился я, — фаллический символ.

— Ваша — да.

Бороду я отрастил впервые в жизни. И теперь казался себе похожим на бобра, во всяком случае, лицо стало круглым и толстым. Но, услышав от Люси это потрясающее заявление, я почувствовал: вот она, победа, о которой я и не помышлял. Я-то никогда не хотел отращивать бороду, считал, что бороды в корне меняют личность, и мог привести тому много примеров. Однако Люси мою бороду явно одобряла.

— Некоторые пенисы тоже своего рода фаллосы, — произнес я.

— Вы ведь американец?

— Верно. Приехал сюда, чтобы затеряться.

— Самое место.

Мы выпили еще, потом еще и продолжали по-дружески болтать. Ее замечания были интересны и неожиданны. Ветер гулял по дымоходу и ворошил огонь в очаге. Ночь сгустилась, пасмурная и угрюмая, в харчевню так больше никто и не заглянул.

— Когда закрывается это заведение?

— В половине одиннадцатого. Но если мы уйдем раньше, хозяин, наверно, сразу закроет. Погода мерзкая.

— А если уйдем, то куда?

Она улыбнулась, внезапно и чудесно: лицо не просто поменяло выражение, на нем — в глазах, в изгибе губ — отразилась мысль о прекрасном.

— Мой дом совсем близко, — сказала она. — Можем еще выпить. Вы ведь так и не позволили мне вас угостить.

— Люси, сегодня же ваш день рождения.

Интересно, как закончится этот вечер? Я думал об этом почти с самого начала. Ответа пока не знал, но у меня появилась надежда. Не просто надежда усталого путника на кров, тепло и добрую сказку. Я надеялся на большее. Люси мне очень нравилась, и я был благодарен ей за опеку.

Когда мы уходили, хозяин куда-то отлучился. Оно и к лучшему. Меня обуяла глупая, вороватая робость, точно мы с Люси задумали побег. Одновременно я стыдился, что ухожу украдкой.

— Понавешали сорняков, — сказала она, проходя в дверь под пучком омелы.

Она вывела меня на узкую дорогу; туман клубился и оседал в мутноватом свете, который лился из украшенных рождественскими гирляндами окошек «Ключей».

Потом мы свернули на проселок, похожий на глубокую траншею. Несмотря на темноту, Люси шла уверенно; я же следовал за звуком ее шагов: под ногами похрустывала мокрая галька. Невидимая деревушка осталась позади. Мы шли к утесам. Снизу, из глубоких провалов меж скал, доносилось пенное уханье волн.

— Мне всегда кажется, будто там люди, — сказала она, вслушиваясь в жалобы волн.

— Вероятно, очень замерзшие, — заметил я.

— Очень мертвые, — отозвалась она и чуть погодя добавила: — Уже совсем близко.

Шаги ее мгновенно смолкли: теперь под ногами была не галька, а раскисшая от воды тропинка.

Замечание о мертвых людях меня немало озадачило, я все пытался угнаться за сменой ее настроений.

— Вот и пришли.

В трех-четырех оконцах тлел размытый туманом свет; благодаря ему я разглядел контуры домика, косую низкую крышу, кривоватые стены. Дыхание моря слышалось здесь явственно: волны бились о скалы прямо под нами, изнемогая от муки и тоски.

Дом стоял уединенно, совсем на отшибе. Я, пожалуй, побоялся бы жить здесь один. Но прийти сюда вдвоем с Люси Хейвен — дело совсем иное, уединенности дома это сообщало особую, волнующую прелесть. Мне вот-вот приоткроется чужая жизнь, и я войду. В этом одна из главных радостей путешественника: заглянуть, окунуться и двинуться дальше — словно на миг ступить из темноты в лужицу света.

— Я никогда не гашу электричество, — сказала Люси, отпирая дверь. — Терпеть не могу возвращаться в темный дом.

Пока мы шли сюда из «Скрещенных ключей», я забавлялся выдумкой, будто Люси Хейвен — ведьма или убийца. Мне виделось что-то зловещее и в истории миссис Пикеринг, и в случайном знакомстве с Люси. Она убила своего мужа, люди часто производят обманчивое впечатление, а потом внезапное приглашение в домик на скалах и эта реплика: Очень мертвые люди.

Однако внутри зловещая таинственность рассеялась. В чистеньком, ухоженном доме стоял дух свежевыпеченного хлеба, опрятных кошек и цветов на окнах. Запахи эти от тепла стали острее, благоуханнее, само же тепло расслабляло, располагало к покою. Окажись в домике холодно, я бы насторожился. Но здесь было лишь сумрачно, горели только торшеры возле окон; я различил горшки с вьющимися растениями, корзинку с фруктами на выскобленном сосновом столе; на диване у камина спала кошка, торопливо тикали часы. Вдоль одной стены тянулись стеллажи с книгами, на другой висели какие-то картинки. Но они были в тени — не разглядеть. Да я и не хотел разглядывать, не хотел, чтобы света было больше, мне нравился огонь в камине, тусклый свет торшеров, глубокий мягкий диван, ворсистый ковер.

— Я вяжу джемпер, — сказала Люси. Наверно, подумала, что я рассматриваю вязальные принадлежности, лежавшие на высоком табурете, который одновременно служил лестницей: доставать книги. — Собиралась к Рождеству закончить, но, видно, не успею, Рождество-то в субботу.

— Кому-нибудь в подарок? Джемпер…

— Да. — Она ответила очень серьезно, с каким-то напором. — В Африку. Я вроде крестной матери для одной девочки в Лесото. То есть теперь-то она совсем большая. Я много вяжу для нее и отсылаю. В Африке бывает иногда очень холодно.

Она налила мне белого вина, мы подняли бокалы.

— С днем рождения, — произнес я.

Она нахмурилась и сказала:

— Счастливого Рождества.

Я уселся на диван, оставив для нее местечко рядом, но она села на ковер, ближе к огню. Кошка тут же перебралась к ней; Люси устроила ее у себя на коленях и принялась гладить.

— Она называет меня «мамочкой», — сказала Люси и улыбнулась. Увы, не мне. — Она уже пятиклассница.

Мы продолжали болтать: о деятельности миссионеров в Африке, о погоде в Йоркшире, о радостях, которые привносит в жизнь радио, о вкусе травяного чая, но я неотступно думал об одном: как же сильно мне хочется заняться с ней любовью. Я мог бы для начала пересесть к ней на ковер, но это было бы слишком явно. Мы беседовали, она подливала мне вина, и голова моя с каждой минутой все больше кружилась от желания. Время шло; я чутко ждал своего часа.

— Похоже, эта глупая кошка с кем-то повздорила. Ухо порвано.

— Ну-ка, глянем. — Я тут же очутился на ковре рядом с ней.

Порванное ухо занимало нас некоторое время; у огня лицо мое разгорелось, от выпитого вина клонило в сон. Осоловев окончательно и чувствуя, что вот-вот упаду, я положил руку ей на плечо, сжал, привлек к себе и потянулся поцеловать.

Она выгнула спину и напряглась, точно я воткнул в ее тело острие копья.

— Что вы делаете? — В голосе — холодное презрение.

Я не знал, что сказать.

— Вы что же, возомнили, будто я тут же улягусь с вами в постель?

Она сказала это с такой издевкой, что я вскочил прежде, чем она закончила фразу. Было жутко стыдно. Я пятился, неловко спотыкался, словно меня выкинули из постели. Нет, конечно нет, у меня и в мыслях не было, господи, и час уже такой поздний!

— Мне пора. Где тут мой рюкзак?

Она щелкнула выключателем, прибавила света; я пошел к двери, мечтая смыться как можно скорее. При ярком свете дом выглядел менее дружелюбно; он оказался тесным и захламленным. Зато видны стали книги на полках. Надевая рюкзак, я разглядывал корешки и — поскольку терять было уже нечего — исполнил снедавшее меня злобное желание.

— Вы его читали? — спросил я. И остановился у полки, ожидая ответа.

— Пола Теру? — уточнила она и просияла. — Еще бы. Я его обожаю. Он потрясающий.

 

2

Я помедлил у двери, улыбнулся Люси Хейвен, погладил бороду. Она же не знает, кто я на самом деле! Она оттолкнула мужчину по имени Эдвард Медфорд. Но Пол Теру? «Он потрясающий!» Смешно. Конечно же мне захотелось остаться. И захотелось сообщить ей мое настоящее имя.

— Вам вовсе не обязательно бежать сломя голову, — проговорила она.

Звучит гостеприимно, но произносится для приличия. На самом деле мне следует убраться побыстрее.

— Я, должно быть, вас обидела.

— Ничуть, — уверил я ее горячо и искренне. Меня так и подмывало подразнить ее еще немного, а потом спросить: «А знаете, кто я на самом деле?»

— Я имею в виду, что я уязвила вашу мужскую гордость.

Ответ вертелся на языке, но я сдержался — с немалым, хотя, надеюсь, незаметным трудом.

— По-моему, вы меня неправильно поняли, — добавила она.

Хорошенькая незамужняя женщина приглашает подвыпившего незнакомого мужчину в свой одинокий домик, чтобы провести вместе самую длинную ночь в году, приглашает распить с ней бутылку вина по случаю ее дня рождения — чего уж тут не понять? Что это, если не приглашение к сексу, бесшабашное и совершенно недвусмысленное?

Или я все-таки неверно трактовал ее поведение и поспешил с выводами? Поэтому она и говорит теперь об уязвленной мужской гордости? Она-то лишь проявила участие к одинокому путнику. Неужели не знает, что в Англии, как, впрочем, и во многих других частях света, слова «Не хотите ли зайти ко мне выпить» говорят о жажде вполне определенного толка?

— Останьтесь, побудьте еще, — сказала она. — Надо хотя бы допить.

Да, я вскочил так резво, что допить действительно не успел. Она протянула мне бокал. Я тут же сбросил рюкзак, всем своим видом демонстрируя, что охотно задержусь.

— У вас, наверно, создалось обо мне ложное впечатление, — сказала она. — Когда живешь одна, отвыкаешь от людей. Сама того не зная, рассылаешь вокруг самые противоречивые сигналы. Деревенские вообще думают, что я ненормальная. И, уверена, сплетничают у меня за спиной: «И чем она там одна занимается?»

— И чем же?

— Слушаю радио и граммофон, — затянула она знакомую песню. — У меня много книг. — Она обвела рукой полки, где тесными рядами стояло не меньше тысячи томов в мягких обложках.

Она прошла обратно к камину. Я остался где был, возле полки с собственными книгами.

Она подбросила в камин несколько кусков угля, подтолкнула их щипцами ближе к огню. В этом была определенность: пусть сгорят дотла, и побыстрее; сгорят и погаснут; тогда он уйдет. Она не хочет выставлять меня за дверь, но всячески намекает, что гостеприимство ее формально, вроде филантропических порывов, заставляющих ее посылать в Африку шерстяные вещи. В ней нет бесшабашности, а приглашение в дом — лишь робкая попытка доброты. Остальное я просто придумал.

Но она все же заслуживает правды. Надо сказать ей мое настоящее имя.

Я бы и сказал, не испытывай она такой неприязни к Эдварду Медфорду. И дело было не только в моей уязвленной мужской гордости, — что за идиотское выражение! — просто я ей не очень-то нравился, я сам, моя внешняя оболочка. Свалился вдруг ей на голову, этакий невежда-американец. Даже не весельчак — как положено путешественнику. Просто нескладный дурень.

Поэтому я и удержался, не выпалил мое истинное имя. И был теперь даже рад, что соврал при знакомстве. Экое выдумал имечко: Эдвард Медфорд! Что ж, пускай издевается, а его на самом деле и нету! У этих американцев такие странные имена… Чушь!

— Знаете, там, в «Ключах», вам не следовало приглашать меня в гости.

— Вы выглядели таким потерянным. К тому же канун Рождества.

— Значит, я — ваша рождественская благотворительная акция?

— Еще у меня день рождения. Может, это был маленький подарок самой себе?

— Так все-таки что? Решите наконец.

— Вы сердитесь.

Мне показалось — возможно, без всяких на то оснований, — что она говорит со мной свысока. Видно, жало отказа засело очень глубоко, один этот дешевый театральный наигрыш чего стоил: Вы что же, возомнили, будто я тут же улягусь с вами в постель? Но самое ужасное, что рядом с ней я был не самим собой, а просто грязным путником, случайно забредшим в эту Черную Яму.

— Я не сержусь. И ценю, что вы меня приютили. — Заметив, какое впечатление произвели мои слова, я тут же добавил: — Не беспокойтесь, скоро уйду. — Она промолчала. — Мне-то, откровенно говоря, показалось, что вам хочется с кем-то пообщаться.

— Решили, что я подыхаю от одиночества? — Она тихонько засмеялась. — Забавно.

— Вам что же, никогда не бывает одиноко?

— Мне некогда. Я страшно занята! — И, словно в объяснение, выпалила одно лишь слово: — Рождество!

— Вы были замужем?

— Нет, — резко ответила она.

— А помолв…

— Вопросики! — оборвала она меня и отвернулась. — У меня был когда-то жених. Умер, к несчастью.

— На свете немало хороших мужчин, — произнес я как бы в утешение.

Она оскорбилась, напряглась, точь-в-точь как от моего давешнего прикосновения.

— Я не воспринимала его как одного из многих мужчин.

Я промолчал — из уважения к памяти этого неизвестного мне человека.

— Несколько лет назад я встречалась с одним… — Она говорила как-то неуверенно. «Встречалась» означает, что между ними было все, подумал я. — Только он уехал.

Слова сами по себе печальные, но произнесла она их без горечи или сожаления, лишь чуть задумчиво. Это меня и привлекло в ней: кураж и внутренняя свобода; и еще я вообразил, будто она не случайно выбрала именно меня. Что ж, зато теперь все прояснилось. Ей просто вздумалось поболтать. Отлично, буду болтать.

— Вы, должно быть, много читаете?

— А вы полагаете это странным?

Я разозлился. С чего вдруг я «полагаю это странным»? Напротив, я безмерно счастлив. Но так уж она самоутверждалась, ничего не поделаешь.

— He только вам, многим кажется это странным. Люди не понимают, что я нахожу и той или иной книге, в авторе. А я не могу объяснить… Это такое чувство… полет воображения… Буйство фантазии. — Она снисходительно улыбнулась мне со своих интеллектуальных высот. — Взгляните на это иначе. Вы ходите в походы, а я путешествую по книгам. Новые тропы, новые сцены, новые люди. Вы странствуете, а я читаю. Это как глоток свежего воздуха.

Продолжая разыгрывать туриста-простака, я задал невинный вопрос:

— Может, порекомендуете мне что-то из этих книг?

— Из этих — любую. Я храню только те книги, которые стоит перечитывать. От остальных избавляюсь.

— Значит, все ваши книги равноценны? — Я обвел рукой полки. — И среди них нет любимых?

Какое-то садистское чувство во мне требовало, чтобы она произнесла мое имя: лишь тогда наши отношения, возможно, сдвинутся с мертвой точки.

— Я люблю читать о далеких странах, — сказала она.

— Что именно? Это? — Мои пальцы задержались на «Москитовом берегу», «Большом железнодорожном базаре» и других книгах автора, стоявшего между Теккереем и Томасом.

— Все, что питает мои фантазии.

— Какие же у вас фантазии? Расскажите…

— Они в основном связаны с путешествиями. Я мечтаю о солнечных странах и голубых небесах. Стейнбек… Какие чудесные городки он описывает! Монтерей, Фресно, Пасифик-Гров — одни названия чего стоят. Фруктовые сады. Читаю «апельсиновая роща» — и вздыхаю. Представляю, как солнце освещает ровные ряды деревьев, опаляет дороги и крыши. Веселые домики, пятна тени под деревьями, виноградники. Еще я мечтаю о Мексике. Там очень жарко и сухо и ничем не пахнет. Вам известно, что в пустыне нет запахов? Ни гнили, ни прели: все высыхает, засушивается, как заложенный в книгу прекрасный цветок. Маленькие городки в пыли бесконечного лета…

Она описывала то, о чем отродясь не ведали в Черной Яме, где декабрьский ветер завывал под стрехой и бился в окна, а лохматое море, в котором ей мстились бормочущие духи умерших, выплескивало холодную пену на твердые каменные уступы.

Люси Хейвен все говорила, теперь о городках в центре Америки: свежий воздух, сытная еда, дружелюбные люди и — жаркое солнце. Ее уносило то под солнце Африки, то в бунгало в Малайзии, то в Китай. Фантазии ее оказались непритязательны и тем странны: в них не было ни намека на роскошь. Она не мечтала о дорогом или экстравагантном — ни о пятизвездочных отелях, ни о блюдах для гурманов, ни о носилках под балдахином.

— Представьте, мы едем на пикник, — продолжала она. — Сидим на солнышке на берегу речки, трава зеленая-презеленая, еды вдоволь — я наделала кучу бутербродов, но всех уже клонит в сон, и тут кто-то говорит: «Давайте завтра приедем сюда снова!»

Мне вдруг тоже все представилось очень живо: мы с Люси Хейвен в Калифорнии или Мексике набиваем корзинку для пикника и отправляемся в путь под голубым небом. Безмерная простота этой картины пронзила меня будто током. Все возможно, более того — все легко осуществимо. Она даже не знает, насколько легко. Но я признаюсь. Я столько раз покупал билеты, перебывал в стольких местах, но повсюду — один, и мне всегда было неуютно, и, уезжая, я загадывал: когда-нибудь вернусь сюда не один и стану счастливым.

Люси встала с дивана. Я улыбнулся ей и приготовился изложить все, что было у меня на уме; мне не терпелось увидеть ее изумление.

Но не успел. Она тоже улыбнулась — с видимым усилием — и процедила:

— Туристские ботинки.

Мы оба посмотрели на мои ноги.

— В желобки набивается грязь, потом, в доме, она высыхает и осыпается. Видите?

Я топтался на зеленом квадрате ковра, а вокруг меня, точно маленькие шоколадки, темнели аккуратные комочки засохшей глины.

— Мне, право, очень стыдно. — Я поднял одну ногу и стоял теперь, с трудом удерживая равновесие. — Натащил вам столько грязи.

— Пожалуйста, не двигайтесь, будет только хуже.

— Может, снять обувь вовсе?

— Не знаю. — Она расстроилась до отчаянья и смотрела на ковер с неподдельной болью. — Я сама его выткала. На ручном ткацком станке. Училась в Йорке на курсах. Это такое кропотливое дело. Рисунок сейчас виден нечетко, но в основе его лежит кашмирский узор. Виноградные лозы и лотосы.

— Опороченные грязью лотосы.

— Боюсь, что да.

Голос упавший, печальный. Она мечтает, чтобы я вышел вон: за дверь и дальше, дальше — прочь из ее жизни. Она даже не спросила, где я собираюсь ночевать. А ночевать-то негде! Но она всячески старается показать, что здесь мне места нет. Я выпил все вино, задал слишком много вопросов и заляпал грязью ковер ручной работы.

Жизнь людей, привыкших обитать в одиночестве, подчинена церемонным ритуалам и строгим правилам. Я нарушил множество правил. И она хочет, чтобы я ушел. И жалеет, что вообще со мной познакомилась.

В ответ во мне взыграло задорное упрямство. Я одарил ее улыбкой. Наклонился, расшнуровал один грязный ботинок, потом второй, выпростал ноги и, поглаживая бороду, прошелся по комнате, выдерживая паузу. Потом вернулся к полкам и спросил:

— Но что вы все-таки о нем думаете?

— О Дилане Томасе?

— Нет. — Я никак не мог произнести вслух собственное имя. Казалось, скажу — и сразу выдам себя с головой. Буднично, как бы между прочим, я постучал по корешкам костяшками пальцев. — О нем.

— О Поле Теру?

Я сгреб бороду в горсть, чтобы склонить голову и укрыться от взгляда Люси.

— Я читала практически все его вещи, всё, что выходило в мягком переплете. Романы, рассказы, путевые заметки. Как прочла «Большой железнодорожный базар», так пропала. Вроде бы путевые заметки, но необычные, с секретом. Он весь в этой книге, и под конец кажется, будто знаешь его очень хорошо. А как людей описывает! Мужчины такие живые, смешные. А женщины, как на подбор, ужасны. Ой, у вас же носки совсем мокрые! Смотрите, на полу следы остаются.

Пол был каменный, и ноги мои так закоченели, что пальцы загнулись вверх, как носы турецких тапочек. Ей же и в голову не приходит спросить, удобно ли мне. Даже сесть не предлагает. Болтает об этом потрясающем писателе, который так живо описывает людей.

— Они и до завтра не высохнут. — Она все смотрела на мои следы на каменных плитках — теперь уже не с раздражением, а с отвращением. — Ненавижу ноги. — Она поморщилась. — Жители Таиланда абсолютно правы. В ногах есть что-то тошнотворное. Если на тайца указать ногой, он и убить может. Это настоящее оскорбление.

— Вы шутите? Я не знал! — воскликнул я. Надо записать в блокнот при первой же возможности.

— Я прочитала об этом у Теру.

— Вы уверены? — Я-то был уверен, что нет.

— Не выношу такие вопросы и никогда на них не отвечаю. — Она все хмурилась, глядя на мои ноги.

И хотя говорила она о ногах вообще, сейчас ее не устраивали именно мои ноги, и она этого ничуть не скрывала.

За окном висела предрождественская ночь, с моря наволокло туману, и берег лежал под его густой пеленой; я же был здесь абсолютно чужим и ненужным. Если б Люси меня обогрела, приветила, выказала ко мне хоть какой-то интерес, я поступил бы очень просто. Открыл ей свое имя и — ушел. А выкажи она неприязнь, сделал бы то же самое, хоть и по иной причине. Но я был ей безразличен. И поскольку теперь я твердо решил свое имя скрыть — иначе потом выйдет совсем неловко, — я спросил про этого автора, чьи книжки она так самозабвенно любит. Что же он из себя представляет?

Вместо ответа, она сказала:

— Был такой таинственный писатель — Б. Травен.

Она говорила снисходительно, снова и снова ставя меня на место: я турист-простофиля, а она — искушенная читательница редких книг.

— Никто не знал, кто на самом деле этот Травен. Вы, возможно, видели фильм «Клад Сьерра-Мадре». Он — автор книги, на основе которой сделан этот фильм, и еще многих других. Но никто, положа руку на сердце, не мог сказать, что когда-либо встречал этого человека. Он скрывался от публики, причем весьма ловко.

— Да, любопытно. А фильм я, кажется, смотрел по телевизору.

— Я же знала Травена очень хорошо, — продолжала она, не обращая на меня внимания. — Потому что прочла все его книги. А между строк прочитала, каков он с виду, откуда родом, что ест, как одевается, знала его привычки, его точку зрения по многим вопросам. — Она взглянула на меня в упор. — Я знала цвет его глаз. В книгах есть все.

Она самодовольно усмехнулась, а потом вдруг подмигнула мне, несчастному невежде: где уж мне, бедному, понять тонкую логику ее мысли…

— И я оказалась права, — продолжала она. — Несколько лет назад о Травене издали книгу. И там было все, как я предсказывала, точь-в-точь. И глаза у него лазурно-голубые.

— И вы так же вычислили и этого парня?

— Пола Теру? Да. Я знаю его как облупленного.

— Значит, он потрясающий, очень сексуальный, очень…

Она вспыхнула:

— Вы издеваетесь?

Ну, разумеется, я издевался. Оттого что нервничал, почти паниковал. Но издевался-то я больше над собой, чем над ней. И ужасно хотел ее прервать.

— Мне он представляется высоким, довольно робким… Мягким… — Она улыбнулась, отвела глаза. — И смешным. Нет, он не шутник, а сам по себе забавный, чудаковатый человек. И немного несчастный. Иначе зачем бы ему все время бродить по миру? Довольные жизнью люди сидят дома.

— Скажу вам из опыта: путешественники по большей части оптимисты.

— Оптимисты тоже бывают несчастны.

Тут уж возразить было нечего.

— Еще у него не очень удачный брак.

Возмущению моему не было предела.

— Вы и это знаете? — спросил я резко.

— Конечно. Книги выдают все. Сам он об этом, возможно, и не подозревает. — Она смотрела мимо меня: на книги этого замечательного американского писателя, стоявшие рядком на третьей полке. — Мне бы очень хотелось с ним познакомиться.

Я снова погладил бороду, на этот раз — чтобы унять дрожь в руках.

— Ну, познакомитесь. И что дальше?

— Мы бы потрясающе провели время, — ответила она вызывающе. — Я могла бы сделать его очень счастливым.

Она снова взглянула на мои ноги в мокрых носках, потом посмотрела мне в лицо с откровенной ненавистью. В огромных темно-карих глазах ее горел яркий, холодный огонь вражды. Глаза говорили: убирайся из моего дома!

Я захотел уйти. Направился к двери. Люси уступила мне дорогу, отошла подальше, как от прокаженного. Но двигалась она неспешно, задумчиво. Потом заговорила, не со мной даже, а в пространство, словно продолжая начатую мысль:

— Но, разумеется, мне с ним никогда не встретиться. И Калифорнии мне не видать, и Африки тоже. Мне не учиться в медицинском училище, и в теннис не играть, и верхом не ездить. Бридж так и останется для меня тайной за семью печатями. Королева не посетит мою свадьбу, а если я и выйду замуж, супруг станет скорее компаньоном, чем возлюбленным, и у меня никогда не будет детей. Мне не получить приза на конкурсе лучших хозяек года. У меня не будет компьютера, мотоцикла, «роллс-ройса». Я вряд ли овладею иностранным языком. Ничего не открою, не изобрету. Ничто в мире не назовут в мою честь.

Она смотрела мне прямо в глаза. Я тем временем надел ботинки. Теперь я ни за что не скажу ей свое имя. Ее слова были продиктованы не просто дурным настроением, а уверенностью в собственной обреченности — одной из самых мрачных разновидностей типичного английского пессимизма: «Ничего великого или хорошего со мной никогда не случится». И обреченность эта сковала ее точно паралич.

В ее голосе такая грусть. И если она узнает, кто я на самом деле, загрустит еще больше. Признайся я раньше, в начале вечера, еще куда ни шло, теперь же слишком поздно. Сам я тоже приуныл: ведь меня по-прежнему влечет к ней, она же мною ничуточки не интересуется.

— С другой стороны, ничего ужасного мне тоже не грозит, — продолжала она. — Я уже попадала в разные передряги и отделывалась сравнительно легко. Так что катастрофы мне нипочем. Уж не знаю, зачем я вам все это рассказываю. Но я выживу. Вот так. По правде говоря, я вполне счастлива.

— Вы были ко мне очень добры.

— Нет, не была. — Она засмеялась беспечно и слегка истерически. — Я вас измучила и разочаровала. — Она подняла и всучила мне рюкзак — Впрочем, вы ничегошеньки обо мне не знаете.

На лице ее отразилась какая-то неприятная мысль, в глазах мелькнуло безумие, но она тут же отвернулась.

Мне снова захотелось сказать ей, как меня зовут, но — после стольких часов, стольких слов — поверит ли она теперь? Да и какая разница: поверит — не поверит? Признание уже не принесет мне победы, а прозвучит скорее как насмешка.

— Лучше уходите. — В ее голосе слышалась угроза.

Я окунулся в белесую тьму; туман ослепил меня и мгновенно вымочил до нитки. Медленно, осторожно я шел по чавкающей под ногами тропе, а внизу, совсем близко, бились об утес волны. Я смог перевести дух, лишь выбравшись на дорогу, что вела к тусклым огням и угольному дымку Черной Ямы.

Дверь «Скрещенных ключей» была заперта, но я забарабанил в нее и быстро разбудил хозяина. А-а, комнату? Имеется. Пять фунтов, деньги вперед, и хороший завтрак поутру — хозяйка, жена моя, подаст в столовой. До Солсбери? Рукой подать, а оттуда прямиком в Лондон, поезда ходят часто.

— Простите, что побеспокоил вас в такую поздноту, — сказал я.

— Мы привычные, нам в любой час стучат, трактир-то на прибрежной дороге. — Он вел меня наверх по узкой лестнице. — Всякий путник к нам завернет.

Мы очутились под лампой на верхней площадке лестницы. Внезапно он вгляделся в мое лицо пристально, словно обнаружил в нем что-то подозрительное.

— Я вас знаю, — озадаченно сказал он.

Неужели тоже читатель?

— Я уже заглядывал к вам сегодня, пропустил рюмочку.

— А, помню. — Но он не улыбнулся, не добавил дружеского словца. — Тогда еще в баре была эта… Черт, как увижу, мурашки по коже. Жуть.

«Все, что говорят о ней, — сплетня», — так сказала Люси Хейвен о миссис Пикеринг. Но хозяин трактира смотрел на меня по-прежнему хмуро.

— Ну, та женщина, которая своего любовника порешила, — пояснил он.

— Да-да, — кивнул я понимающе. — Бедняжка миссис Пикеринг, с собачкой.

— Миссис Пикеринг мухи не обидит! Я про эту ведьму, Люси Хейвен. Да откуда вам-то знать, вы же не из наших мест. Люси Хейвен убила своего жениха. Давненько уже. Ее тогда сумасшедшей признали, и все ей с рук сошло. Она заявила, что парень с ней жестоко обращался. Она, мол, и обезумела, набросилась на него с секачом. — Он распахнул дверь, щелкнул выключателем, и моему взору предстала крохотная комнатенка. — Хрясь прямо в грудь! А потом еще и еще раз! Господи-спаси-сохрани!

Болтая без умолку, он взбивал матрац, показывал мне полотенце и мыло. Я тщетно пытался его прервать — не вопросом, вопросов у меня не было. Я просто хотел, чтобы он замолчал: я боялся слушать дальше.

— Люси Хейвен! — говорил он, задергивая занавески. — Был ведь и другой любовник. Никто из наших его не знал. Так этот парень и вовсе исчез. Утопила небось. Да его никто и не хватился. — Он задумчиво покачал головой и медленно произнес: — Меня-то она не трогает, не нравлюсь я ей. Но мужикам, которых полюбит, верная смерть.

А потом со свойственным северянам радушием, то есть чуть ли не сквозь зубы, он пожелал мне спокойной ночи.