То был один из тех многих моментов моей жизни, когда я шептал про себя: «Где я?» Вопрос этот имел философское значение, а не географическое: я знал, что ерзаю в нетерпении и пытаюсь сохранить на лице улыбку, глядя на два симметричных холмика макаронного салата на своей тарелке. Мы с Милочкой оказались на праздничном собрании ложи «лосей» в Ночь Короля Калакауа по приглашению моего заместителя Лестера Чена, состоявшего в этой ложе, и его новой жены Вайноны. «Мои не идти прямо», — разобрал я. Они обсуждали новые роликовые коньки — существует ли опасность вывихнуть на них лодыжку. Я подумал, что простые истины, вроде только что высказанной, укладываются в первую строку стихотворения, у которого никогда не будет второй строки.

«Лоси» в Гонолулу гордились тем, что ложа их собиралась по соседству с гораздо более престижным каноэ-клубом «Гребцы». «Лось» мог выйти на пляж и наткнуться там на кого-нибудь из «гребцов». Как раз в эту минуту «гребец» в блейзере и панаме стоял на принадлежавшей обоим клубам полоске пляжа, любуясь закатом. Я позавидовал этому щеголю, который знал, что стоит на своей земле, и не мучился вопросами вроде: «Куда я попал?» — во всяком случае, мне казалось, что он такими вопросами не задается.

А я очутился в незнакомом месте, где никогда раньше не бывал, о котором ничего не читал, ничего не слышал.

— В городе Медфорд, штат Массачусетс, где я рос, была ложа «лосей» рядом со школой имени Вашингтона, — заговорил я. — Я ни разу не видел, чтобы хоть один хомо сапиенс вошел туда или вышел из этого здания. Красивый был дом и выглядел загадочным.

Воцарилось неловкое молчание: такое случается, когда посреди оживленной беседы кто-то вдруг переходит на неведомое наречие или начинает извергать поток невнятных, бессмысленных звуков. Собеседники старательно отводили от меня взгляд. Милочка поднялась и отошла к буфету. Это «хомо сапиенс» так их ошарашил?

— Все вроде как тайна, когда ты кеики, да? — подал реплику Лестер. Он часто прибегал к банальным сентенциям, чтобы положить конец неприятному разговору. Как всякий китаец, Лестер не отваживался задавать прямой вопрос, считая это оскорблением, личным вызовом. — Этот клуб тоже таинственный, о’кей?

«Кто я такой?» — спрашивал я себя, тоже в философском смысле.

— Ты муж Милочки! — будто в ответ на мой вопрос сказала внезапно очнувшаяся Вайнона. — Я слыхать про тебя. — Она обернулась к сморщенной женщине лилового оттенка, сидевшей позади нее: — Это муж Милочки!

Мы все были одеты кое-как, босые, в широких кричащих рубашках и шортах, точно уродливые дети-переростки. А ужин был на редкость взрослым, формальным, даже церемонным, с двумя длинными речами посредине, с официальными тостами и строго выдержанной последовательностью блюд. Ужин начался в половине шестого, лучи заходящего солнца падали на макаронный салат, подсвечивая его всеми красками.

Меня озадачивала странность и новизна ситуации, в которой я оказался: я подозревал в ней какой-то скрытый смысл. Все бывшее для меня новым казалось многозначительным. Если эта сцена была уже кем-то описана, то я не читал эту книгу. Кем, однако, могла она быть описана в зеленом, не ведающем грамоты мире?

В позиции единственного отстраненного наблюдателя есть элемент безумия: не знаешь, что здесь к чему и не начинается ли у тебя лихорадка. Раньше я верил, что текст высвечивает сцену, делает любую обстановку осязаемой, устойчивой, достоверной, место действия приобретает форму и цвет, и ты начинаешь верить во все происходящее. Место, о котором никто никогда не писал, остается как бы невидимым, пока не найдется человек, который сумеет рассказать о нем, предъявить его читательскому воображению. Люди, выросшие на маленьком острове или в провинциальном городе, считали необходимым покинуть свой дом, найти «настоящее» место, о котором они могли бы написать, — Чикаго, Нью-Йорк, Париж, — потому что их маленький городок не существовал для остального мира или был не виден невооруженным глазом, зато большие города уже были обжиты великими писателями.

Лишь через много лет после того, как я уехал из Медфорда, я смог поверить в реальность своего города благодаря повести Генри Джеймса «Дом с привидениями». Дом этот находился в Медфорде неподалеку от здания, которое занимали «лоси». Я подумал, не это ли имеет в виду Лестер Чен?

— Почему этот клуб таинственный? В каком смысле?

— Привилегированный, — пояснил Лестер, вновь присоединив свое «о’кей».

— То есть дорогой?

— Не дорогой, а строгих правил, — возразил он. — Нас не принимали, о’кей?

Я понял: «нас» — значит «китайцев». Лестер терпеть не мог говорить на подобные темы.

— Когда же «лоси» согласились тебя принять?

— Недавно. О’кей?

— После получения гражданства?

— И это тоже. — Он покачал головой и, не скрывая раздражения, обратился к Вайноне: — О’кей, когда та старуха хотела сесть в автобус?

— Какая старуха? Какой автобус? — встрепенулся я.

— В Алабаме, — пояснила Вайнона. — Да-а?

— Роза Паркс? — уточнил я.

— Да-а.

— Она уже ехала в автобусе. Она отказалась пересесть на другое место.

Что же получается: Роза Паркс способствовала расовой интеграции среди «лосей» Гонолулу? Пока я обдумывал эту поразительную новость, Милочка вернулась от стойки буфета с полной тарелкой — тут был и липкий рис, и два кусочка колбасного фарша, смахивавшие на розовые эполеты, маринованный огурчик и холодный, слипшийся комочками картофельный салат, блюдо клейкого пои, раскрошенная и намазанная маслом булочка. Заодно она прихватила стакан фруктового пунша и мисочку желе с кусочками фруктов внутри.

— Этническая еда, — похвалила ее Вайнона.

Милочка уловила самый конец нашего разговора:

— Люди в этот клуб не хотеть тебя, а ты хотеть быть в клуб? Какой в этом смысл, да-а?

Чен, изнемогая, повернулся к нам спиной и простонал:

— Какой закат! Как на картинке!

Небо на западе и впрямь походило на картину художника-дилетанта — одно из тех полотен, которые только над диваном вешать на черном бархате: яркие, чересчур наивные краски, опьяненные собой, всего слишком много, солнце слишком круглое, океан слишком большой да еще и позолоченный. Тучи на закате становились плоскими, точно их вырезали из бумаги. Не хватает только выпрыгивающих из воды дельфинов и трехмачтовой шхуны, подумал я, и тут они появились — трехмачтовая прогулочная шхуна уходила под парусами в яркий расплавленный свет океана, а вокруг нее резвились дельфины, точно шаловливые дети, запущенные в бассейн.

Задыхаясь от этой нереальной картины, больше похожей на красочный кошмар, порожденный несварением желудка, я вышел из клуба и присоединился к человеку в панаме. Невысокий, аккуратно одетый, он тихо улыбался, слегка шевеля усиками и глядя на то, как природа взбивает океан, словно омлет из десятков тысяч яиц.

— Луч красного света выбивался из-под низко нависшего угрюмого неба, простираясь вдаль узкой красной полосой, — продекламировал этот человек, указуя рукой на полосу красного света. — Он играл на старинных панелях, старинных гобеленах, на старых красках и старой позолоте.

— Мне кажется, закат, соприкасаясь с поверхностью моря, разжижается и сливается с гребнем волны.

— Я бы сказал — мозаичный свет, — подхватил он, кивая. — Рубиновый, насыщенный свет и томный шепот океана.

Я воззрился на него, признав в нем собрата — отважного путника, занесенного в этот мир с моей родной планеты. Он все так же улыбался. Мне импонировала его старомодная опрятность. Недоставало только монокля.

— Вот ты где, — проговорила Милочка, направляясь к нам с веранды клуба «лосей», высоко поднимая колени, словно в танце, иначе ноги утопали в песке. — Пора раздавать призы, папочка!

Прехорошенькая, волосы растрепал морской ветерок, она посмеивалась, пытаясь удержать равновесие на зыбком песке; в ней смешались китайская, ирландская и гавайская кровь, у нее были огромные темные лучезарные глаза и лицо со срезанным подбородком, точно у морского котика.

— Наелась до отвала! — сказала она, хохоча. — Чуть не лопнула.

— Это ночь короля Калакауа, — отозвался я.

Мой собеседник снова посмотрел на море.

— Честная, тихая, безыскусная ночь, — бормотал он.

— Хорошая еда! — нахваливала Милочка. — Я уж отвыкла от такая. Наши люди делать. Они-то уметь!

— Нас пригласил Чен, — сказал я. — Он «лось».

— Он кататься на доска, — добавила Милочка.

— Это моя жена Ку-уипо, — представил я Милочку. Мой собеседник галантно коснулся полей своей панамы.

— Разрешите взглянуть на ваши часы? — попросил он Милочку.

Часы с изображением танцовщицы, отплясывающей хулу, подарил Милочке Бадди. Руки танцовщицы служили стрелками.

— Я испытываю дилетантский интерес к хронометрам, — пояснил человек.

— Что бы ни говорили о хуле, все неправда: она вполне поно, хорошая вещь, — сказала Милочка.

Обернувшись ко мне, мой собеседник сказал:

— Надо бы нам встретиться за ланчеоном.

Этот «ланчеон» служил таким же опознавательным знаком для меня и для него, как и «мозаичный и рубиновый свет»: несомненно, я повстречался с пришельцем из нашей отдаленной галактики. Мы — два путешественника с другой планеты, попавшие сюда по случайности, отнюдь не принадлежали этому миру, хотя внешне ничем не отличались от местных обитателей. Никто из них этого не замечал, но мы сразу же угадали друг друга, расслышав тончайшие оттенки интонации, и начали общаться на странном своем старом языке, где все слова состояли из многих, а не из одного-двух слогов, на таинственном, изысканном наречии, никогда не звучавшем под этими пальмами.

Мы назвали друг другу свои имена и фамилии — еще одна манера, усвоенная на далекой родине, — и я понял, что передо мной Леон Эдель, биограф Генри Джеймса. Я давно слышал о нем, он уже много лет жил укромно в своем уголке Гавайских островов. Он сказал, что мое имя ему известно.

— А мне — ваше, — ответил я.

— Мои друзья на материке считают меня сумасшедшим, — признался Эдель.

— Мои считают меня мертвым, — откликнулся я. — Понятия не имеют, куда меня занесло, а если бы знали, тоже сочли бы сумасшедшим.

— Они просто ничего не понимают. — И он прощальным жестом коснулся полей своей панамы.

— Мы не сумасшедшие. Такое уж это место.

Я вернулся к «лосям» и шепотом повторил свои вопросы, потому что теперь я мог ответить на них.