Пи-Ви оглох на одно ухо и ходил скособочившись, шаркая одной ногой, склонив голову набок и приложив палец к больному уху. Он выговаривал «пасифический» вместо «специфический», «пвекасно» и «пвоблема». Чтобы он услышал, собеседнику приходилось кричать. Тем не менее Пи-Ви «пвекасно» разобрал критику Бадди в адрес Братца Иза: его глухота подчинялась неким законам этики, от его слуха никогда не ускользала несправедливость. Братец Из обладает сладчайшим голосом и поет самым звучным фальцетом, какой только бывает на свете, так говорил Пи-Ви. Он потомок королей, доказательство тому — его объемы и умение держать себя.

— Нечего толковать про гавайских аристократов, — разворчался Бадди (Мизинчик везла его через холл гостиницы в кресле-каталке). — Гавайцы королевских кровей — по большей части геи, блондины, вылитые хаоле или и то, и другое, и третье, вместе взятое. Все похваляются, что они али-и, как будто происхождение что-то значит.

— А разве нет? — удивился Пи-Ви.

— Только для европейских придурков! — рявкнул Бадди.

Пи-Ви, пасифический пацифист, улыбнулся и подождал, пока Бадди не укатит прочь на резиновых шинах инвалидного кресла. Пи-Ви напоминал мне кого-то близкого из моей прежней жизни, только я не скоро сообразил, кого именно. Он был добр, великодушен, заботлив, больше всего на свете любил делать людям приятное. Это тоже казалось знакомым. Мне было с ним легко.

После долгого пребывания на Гавайях и поездок по тихоокеанским островам Пи-Ви частично лишился слуха, лицо его стало одутловатым, покрылось пятнами — признак сдающей печени, — один глаз не видел, а ростом он был невелик: Роз к восьми годам уже догоняла его. Будучи поваром, он постоянно пробовал свою стряпню, в особенности — кокосовый торт со сливками, а потому чересчур располнел. Ему сделали коронарное шунтирование, позаимствовав вену из ноги, и теперь, когда Пи-Ви поднимался по лестнице, икру сводило судорогой. Он никогда не жаловался. Ему было около семидесяти пяти, но он не казался старым и больным, поскольку всегда был ясен и бодр, а недомогание считал естественным спутником преклонного возраста. Он свыкся с ним: «Многим приходится гораздо хуже». Легкий, веселый человек, он рано вставал, с готовностью помогал мне, хвалил, когда я меньше всего этого заслуживал, делясь со мной собственной жизнестойкостью.

Общение с ним, как и с другими здоровыми духом людьми, шло мне на пользу: я черпал в этой дружбе силы и надежду на будущее.

Проработав несколько лет бок о бок с Пи-Ви, я понял наконец, кого он мне напоминал. Как и у Леона Эделя, у Пи-Ви было много общего с моим отцом: никогда не унывал, не ворчал, избегал конфликтов, улыбался не формальной, а искренней счастливой улыбкой. Рядом с ним я чувствовал себя точно так же, как рядом с отцом, а отца я очень любил. Я начал относиться к Пи-Ви по-сыновнему и был вознагражден: сходство между ним и отцом стало усиливаться. «Я — дуб подгнивший», — говаривал мой отец под старость. Спустя несколько лет после его смерти я научился различать его качества во многих добрых стариках — они беседовали в той же манере, что и он, сглаживая острые углы, щедро предлагая свою дружбу. Но под его кротостью таилась такая сила, которая помогла мне постичь смысл Нагорной проповеди.

Пи-Ви не противоречил Бадди ни в глаза, ни за глаза — лишь заметил мимоходом, что, даже если Бадди отчасти прав, он знает не всю правду. Гавайцы бывают так же хороши или плохи, как любой другой народ.

— Прежде, когда Бадди был молод и весел, он любил общаться с туземцами, знал местную музыку, — вспоминал Пи-Ви. — Мы играли ее по вечерам, на закате, Моми танцевала перед ним хулу. Как Бадди хорошо жилось — счастливее его не было человека!

Пи-Ви тоже был когда-то женат на местной женщине.

— Я чувствую к ним много алоха, — сказал он, прибегнув к ходовому гавайскому обороту. Задумываясь над историей островов, он расстраивался: — Эти люди жили здесь, когда мы пришли. Это их страна. Они — канака маоли. Если кто этого не понимает, он ничего не понимает, — говорил Пи-Ви. — Вот почему история так печальна.

Самым прекрасным зрелищем на земле он считал хулу на закате дня и говорил, что любая женщина становится прекрасной, когда танцует хулу, как бы она ни выглядела в другие минуты. Он говорил, что сама эта музыка сладостна, даже такие банальные напевы, как «Прекрасные руки хулы», совершенно изумительны, а когда зрители начинают во весь голос выкрикивать припев, у него мурашки бегут по коже.

Ему нравились гавайские изделия — калабаши, деревянные миски для поя, старинные рыболовные крючки, примитивные с виду, но обдуманно и тщательно выполненные. То, что мы принимаем за груду камней, было раньше алтарем, и, когда разглядишь это, начнешь догадываться, как важен был сам алтарь и все вокруг него, поймешь, почему его водрузили именно на этом месте. Когда-то и Бадди чувствовал это. Чтобы это понять, нужно быть счастливым, а когда поймешь, станешь еще счастливее.

Пи-Ви верил, что Кеола обладает шестым чувством. И пусть Бадди прав, и Кеола тащит кое-что из гостиницы — мыло, шампунь, как-то раз щетку, а порой пепельницу или стакан, — это пустяки, гораздо важнее, что Кеола всегда говорит правду: спроси его насчет украденных вещей, и он охотно признается: «Ну да, это я уволок».

— За вором можно уследить, — говорил Пи-Ви, — за лжецом не доглядишь.

Как часто я слышал те же слова из уст отца? Мне казалось, Пи-Ви послан мне для того, чтобы я чувствовал: мой отец не совсем умер. Видя его двойника в гавайском поваре, я меньше горевал. Я убедился, что даже здесь, на островах, так далеко забравшись от дома и постарев, я остаюсь частью великого жизненного цикла, и отец мой — по-прежнему рядом со мной. Пи-Ви отчасти заменял мне отца; это облегчало боль, приносило утешение.

Только счастливый человек может понять, что лучшее на Гавайях — сами гавайцы, говорил Пи-Ви, их нынешняя жизнь и история народа — воинов, мореходов, рыбаков, музыкантов, любовников. Их легенды столь же величавы и фантастичны, как и классические мифы, полны гигантов и демонов, волшебников и сказочных существ.

Сегодня Гавайи — словно красивая, но расколотая чаша из дерева коа: о ее красоте можно судить по обломкам, а некоторые даже пытаются, без особого успеха, восстановить из осколков целое. Достойные, но тщетные усилия: слишком много мелких щепок, а кое-какие фрагменты и вовсе потеряны. Даже если б удалось сложить чашу, это был бы всего-навсего склеенный из кусочков деревянный сосуд, хрупкая реликвия прошлого.

Иногда по ночам, когда ресторан закрывался, я наблюдал, как Пи-Ви сидит на кухне, склонившись над столом для разделки мяса, и словно украдкой читает книгу, косясь на страницы здоровым глазом. То были книги Джеймса Миченера, Роберта Льюиса Стивенсона. Однажды я увидел у него в руках свою книгу.

— Что это ты за нее взялся?

— Это пвекасно!

Я растерялся. Мой отец тоже читал мои книги как бы украдкой, одним глазком, не зная, что и сказать о них, как соединить в своем уме автора скабрезного романа с тем молодым человеком, каким он представлял себе своего сына. По-видимому, проблема озадачивала и Пи-Ви; тем не менее, дочитав книгу до конца, он никак не изменил своего отношения ко мне, был все так же точен и справедлив. Он вообще был добр к людям. О его порядочности я мог судить по тому, что с гавайцами он всегда обходился, как с друзьями. Я ценил людей, которые, видя во мне безвестного чужака, не злоупотребляли своим преимуществом. Мне нравилась анонимность — это помогало точнее распознавать окружающих.

Какое-то время спустя Пи-Ви сказал мне:

— Коли ты можешь так писать, зачем работаешь в гостинице?

— Эту книгу я написал задолго до того, как приехал сюда.

— И что?

— Здесь я ничего не пишу. Не уверен даже, смогу ли.

Это его не смутило.

— Сразу видно, ты справишься, — сказал он.

«Свазу», говорил он, «спавишься». Глухота вызвала дефект речи, который придавал его словам акцент всеведения.

— О чем мне писать?

— Столько всего. Никто не написал правду («пвавду») о Гавайях. Никто не видит ее. Бадди уже не видит, слишком волнуется из-за своих болезней. Гавайи — это не только пляж, это все вместе, даже проститутки («пвоститутки»).

— Ты так добр к местным жителям, — сказал я.

— Я сам местный. Я был женат на девушке с Таити с татуировками. Мы были очень счастливы. Я работал поваром в ресторане в Коне. Она познакомила меня с гавайками, а позднее я женился на одной. Мы все были друзьями. Они — хорошие люди. Если наблюдать со стороны, никогда не узнаешь их, но, если получше с ними познакомиться, ты все поймешь.

— Все говорят о гавайцах по-разному.

— Потому что они могут быть тем, чем ты захочешь, чем угодно: если ты считаешь их подонками, они будут тебя ненавидеть, если полюбишь их, они будут твоими друзьями.

— Так что же, они — отражение нашего к ним отношения?

— Можно сказать. — Он призадумался на минуту, а потом продолжал: — Я не стану идеализировать гавайцев, но мне неприятно слышать, как Бадди их поносит, потому что я знаю: на самом деле он так не думает, а от этого брань почему-то звучит еще грубее.

— Может, мне стоит написать о Бадди?

— Все собираются писать о нем, но никто не пишет. Журналисты брали у него интервью для «Адвертайзера», но всякий раз получалось что-то не то.

— «Бадди в раю».

— Это было когда-то раем. Это было прекрасно, я помню. До Пёрл-Харбора. До войны. Я был тогда ребенком. Конечно, теперь это больше не рай. Вот почему мне так нравится имя, которое ты дал бару — «Потерянный рай», ведь только былой рай может однажды стать для тебя адом. — Он помолчал и повторил вновь: — Вот почему Гавайи так печальны.