Когда наш богатый друг Ройс Лайонберг, строивший столько планов, покупавший титановые часы и новую машину, внесший аванс за африканское сафари (охота на горилл в Уганде), распространявшийся насчет того, как он счастлив, как влюблен в жизнь, какой прекрасный подарок готовит своей возлюбленной Рейн, племяннице Бадди, совершил тщательно спланированное самоубийство — ведь никак нельзя счесть случайностью смерть человека, который выезжает на обрыв над Пали и там удушает себя, зажав кончик галстука дверцей своего «Лексуса», — когда мы осознали это событие, Бадди перестал разглагольствовать о будущем и стал намного счастливее. Теперь его гораздо больше интересовало прошлое.
Помоги написать про мою жизнь, — попросил Бадди. Как-то раз он уже надиктовал мне одну историю с моралью: «Не дергай пса за член». Это только начало, говорил Бадди, еще столько всего надо рассказать. Ностальгическое настроение его красило. Теперь Бадди предпочитал общаться с людьми, готовыми напомнить ему, какие остроумные реплики он подавал, какие подвиги совершал. Бадди больше не планировал провести кампанию за сохранение конкурса полуобнаженных исполнительниц хулы, обзавестись собственной радиопрограммой, открыть казино на корабле за пределами территориальных вод или ресторан с вращающимся верхним этажом на вершине вулкана Коко-Хед.
— Нельзя загадывать на будущее, — говорил он. — Лайонберг сам напросился. Это бачи.
Так на местном наречии называется накликанная беда, проклятие, вызванное собственной неосторожностью.
Бадди теперь засыпал очень поздно, а порой и вовсе не ложился. Худшего постояльца в отеле «Гонолулу» не было из бара он уходил последним, в кафетерии ему никто не мог угодить, он шумел, все время чего-то требовал, а уж по части детских капризов ему и мадам Ма в подметки не годилась. Но он был тут хозяином, и я ничего не мог поделать.
Пьяницы вечно повторяют одно и то же — вот и Бадди произносил уже в третий или четвертый раз:
— Хочу танцевать.
Обычно по вечерам он накачивался так, что на ногах не стоял — какие уж тут танцы, — но я, подавляя зевоту, поддакивал. День был длинный, не хватало еще, чтобы Бадди пустился в воспоминания.
— Танцевать со Стеллой, — сказал он, поразмыслив.
Стелла умерла несколько лет назад. Я подумал, он собирается танцевать, сжимая в руке тот медальон в форме сердечка, где хранился прах Стеллы.
— Как думаешь, покойники нас видят? — спросил он.
Словно маленький ребенок, он нуждался в утешении перед сном, хотя для малыша час был поздноватый — четверть третьего по часам, висевшим в «Потерянном рае».
— Не знаю, видят ли. Может, им не нужно видеть, чтобы знать. Это на другом уровне.
Что я несу? Просто пытаюсь унять его тревогу. Бадди обдумал мои слова. Я знал: он вспоминает Стеллу. Пьяные слезы сверкали в его глазах.
Шепотом, припоминая, он заговорил:
— Как-то раз я вез Стеллу в город, и она попросила: «Остановись, купи мочи кранч», а я не захотел. Мы поспорили и проехали мимо. Я боялся опоздать.
Не понимая, к чему он клонит, я усердно кивал.
— Почему я не остановился? Мочи кранч, всего и делов-то, — склонившись над баром, он опустил на стойку стакан и вздохнул — печально, гнусаво. — А теперь она мертва.
В ту ночь, как часто бывало последнее время, он предавался сожалениям. На мой взгляд, никаких мемуаров из этого выйти не могло, но Бадди настаивал: я должен его выслушать и написать потрясающую историю его жизни.
Я сказал ему, словно напуганному, усталому ребенку:
— Думай о хорошем.
— Я могу рассказать тебе целый миллион всяких историй! — Но тут в бар вошла Мизинчик, и Бадди, помрачнев, сердито сказал: — Вон она, ветер мой попутный!
Сразу было видно: Мизинчик чем-то недовольна. Она скалилась, сжимая кулаки, лиловый тренировочный костюм обвис на худосочном тельце, острое личико, во впадинах которого всегда таились тени, ничего не скрывало — напротив, тени эти подчеркивали всякое настроение, в особенности плохое. Зачем она явилась в столь поздний час? Вынюхивала, не приударяет ли Бадди за какой-нибудь дамочкой?
— Не найти кликалку.
— Нажимай кнопки на телевизоре, — посоветовал Бадди, поворачиваясь к ней спиной.
— Тогда я вставать и вставать и вставать.
— Непреодолимая проблема, — фыркнул Бадди.
Она покосилась на слово «непреодолимая», будто на пролетевшую муху, дернулась, не понимая, что задело ее, и оскалилась еще сильнее. Милые бранятся…
— Найти мне кликалку.
— Я не стану писать тебе в задницу, даже если у тебя кишки загорятся, — предупредил Бадди.
Без четверти три. Вот-вот начнется очередной длинный день.
— Горничная потерять ее, — проворчала Пинки. — Дать мне диет-колу.
Трэн давно уже ушел домой. Это я должен был налить ей колу.
— Ничего ей не давай, пока не скажет «пожалуйста», — распорядился Бадди.
Я уже очень устал и нервничал, стакан ходуном ходил у меня в руке, кубики льда звенели. Мизинчик молча протянула руку.
— Не давай ей!
— Дать сейчас же!
В такие мгновения пронзительной ясности не приходилось напоминать себе, что мне уже стукнуло пятьдесят семь лет, что в прошлом я путешественник и писатель, даже некогда известный, а теперь живу на маленьком острове с туземкой-женой и маленькой дочкой, получаю жалованье, выраженное пятизначным (и не слишком большим) числом за то, что управляю довольно зачуханной гостиницей в Вайкики и, вероятно, являюсь единственным в мире управляющим отеля — членом Американской академии искусств и литературы, значок которой я так и не снял с кармашка гавайской рубахи.
И вот я стою в баре со стаканом диет-колы в руках между двумя ссорящимися супругами, и каждый норовит перетянуть меня на свою сторону. Без малого три часа утра.
Бадди занес руку для удара. Мизинчик пригнулась, пробормотав что-то вроде: «Охолони».
— Выросла в трущобе в Себу-Сити, какала в ведро и ела дерьмо, бегала босиком, а теперь жить не может без телевизора, и подайте ей еду в номер, и найдите ей пульт.
— Ты делать мне стыд перед чужие люди!
— Он свой, — сказал Бадди обо мне.
Мизинчик надула губы и присосалась к соломинке.
— Разрешите вас спросить. — Бадди вытянул шею, почти касаясь носом ее лица. — Какой день — лучший в вашей жизни?
— Не знать.
— Может быть, тот день, когда вы вышли замуж за мистера «Талончик на обед»? — Так он, над самим собой издеваясь, именовал себя.
— Не, — буркнула Мизинчик.
— Или когда ты была маленькой?
— Тогда я быть зверюшка.
Именно так я и представлял ее себе: на четвереньках, грязные коленки упираются в пол, глазки мигают, нос подергивается, принюхиваясь к запахам грязной хижины на склоне горы.
— Может, когда ты впервые приехала в Штаты?
Мизинчик обеими костлявыми ручками сжимала стакан и скалилась, ничего не говоря.
— Вот как начался лучший день в моей жизни, — продолжал Бадди. — Все шло кувырком, гости недовольны, служащие с ума сходили, водопроводчик не явился, постояльцы, того гляди, съедут. Все к черту.
— Про что он говорить?
— Заткнись. Это войдет в книгу.
— Какая книга?
— Заткнись.
Мизинчик снова впилась в соломинку. Она послушалась мужа, но страха в ней не было.
— Я уже привык к таким делам и даже не замечал, как я зол. Ты же меня знаешь — я ничего не воспринимаю всерьез. Я шут.
Он хотел скорчить забавную гримасу, но вышло что-то больное, опасное, почти безумное.
— В тот вечер я обнаружил недостачу в пятьсот баксов. Я был уверен, бармен присвоил их, но что я мог доказать? Тогда я был женат на Моми. Она не была счастлива.
Заслышав имя Моми, Мизинчик насторожилась. В такие моменты она особенно смахивала на зверька — заранее предчувствовала угрозу, знала, когда произойдет или будет сказано нечто неприятное, словно травоядное животное, ведомое инстинктом: легчайший запах, малейшая примесь чужеродных молекул в воздухе — и оно готово обратиться в бегство. Бадди толкнул жену обратно на стул у бара.
— Я стоял на авеню Калакауа возле остановки такси. Собирался в банк, сдать деньги, накопившиеся за день. Три тысячи долларов наличными и в дорожных чеках.
Он сделал паузу, наслаждаясь мгновением, кивнул мне: это все войдет в книгу.
— И тут подваливают ко мне два чувака. Один держит наготове такси, другой направляется прямиком ко мне. Оба ухмыляются. Я сразу просек, что к чему. Они решили грабануть меня и удрать на такси.
Выслушав столь зловещее вступление, Мизинчик вся подобралась, словно обезьянка на скале, прижала локти к бокам, подтянула к груди колени, даже шею вобрала в плечи. Сейчас будет нанесен сокрушительный удар.
— Им-то невдомек, какой скверный денек у меня выдался, — продолжал Бадди. — Тот, который ближе ко мне, говорит: «Давай сюда деньги», а второй уже дверцу такси открывает.
— И ты отдал? — не вытерпел я.
Оттягивая развязку, заставляя ловить каждое слово, Бадди бросил в рот пару кубиков льда, разгрыз, выплюнул осколки в стакан и улыбнулся, поддразнивая:
— Не знаю, что за бес в меня вселился. Я отступил на шаг, словно пытаясь бежать, он подался на меня, и тут я развернулся и со всего размаха вмазал ему в морду, почувствовал, как треснула челюсть, кость подалась под ударом. Ох и понравился мне этот треск. Кулак мой был точно каменный. Вся злость, какая накопилась, перешла в мою руку и прямиком в зубы этого малого.
Он покачал свой кулак, сжимая его так, будто полную горсть песку набрал.
— Самое прекрасное ощущение в жизни. До тех пор мне никому не доводилось так въехать. И дело не только в самом ощущении, но и в этом треске — будто корзина сломалась. Глаза у него закатились, колени подогнулись, и он хлопнулся наземь. Это было великолепно.
— Удачный удар, — сказала Мизинчик, непроизвольно вздрогнув — рассказ все-таки напугал ее.
— Может, и удачный. Главное, получилось. Я собирался стукнуть его еще раз, но он упал на спину и отключился. Голову себе разбил. — Бадди с удовольствием отпил из стакана. — Его дружок подбежал, помог ему подняться. Мой кулак превратился в смертельное оружие, я примеривался и дружку заехать, но они оба запрыгнули в такси.
Бадди с удовлетворением опрокинул в рот последний глоток.
— Это был величайший день в моей жизни. С ним ничто не сравнится. А ты думал, о чем я стану рассказывать — о сексе, о деньгах? Нет, вот что было лучше всего.
Мизинчик тихонько сидела на своем стуле, с тревогой глядя на Бадди. Сейчас она боялась его.
— Занеси это в книгу, — распорядился Бадди. — Остальное в другой раз.