Люди шептались, что два наших официанта, два друга, мечены одним и тем же увечьем: у обоих одна нога короче другой, у Уилниса — левая, у Фишлоу — правая, и они раскачиваются на ходу, перекашивая плечи. Гостям это казалось поразительным совпадением, но на самом деле эти двое познакомились в больнице, где было много людей с подобными проблемами, вместе лежали в отделении тазобедренной хирургии и подружились, когда выздоравливали. Общий недостаток скрепил их дружбу, объединил их, словно принадлежность к какой-то экзотической народности, однако подлинная связь таилась глубже. Об этом знал только я: связующие этих двоих узы тоже были своего рода уродством, но более причудливым, затрагивающим душу.

Оба они были сезонниками. С ноября по март и в «золотую неделю» на рубеже апреля и мая, когда в гостиницу валом валили японцы, нам приходилось нанимать дополнительный персонал, и каждый год я приглашал этих ребят из Техаса, где затишье наступало как раз зимой. Чарли Уилнису и Бену Фишлоу было за сорок. Я сразу заметил сходство этой пары — хоть и не «парочки» в привычном смысле слова. Они подошли ко мне, хромая, пыхтя. Раньше они работали в «Жемчужине Вайкики», по соседству с нами, и обещали рассказать, почему оттуда уволились, при условии, что я не стану наводить там справки. Я согласился, полагая, что из этой повести смогу узнать что-то о них самих, ведь человек больше всего раскрывается собеседнику, предлагая «рассказать одну историю».

В той гостинице Уилнис прислуживал молодой японке — знаете, бывают такие худенькие, ходят в больших шляпах и кажутся декоративными растениями на высоком стебле. Японка смущенно, но вполне отчетливо, словно заученную фразу, сказала Уилнису: «Пожалуйста, вы можете занести в мой номер?» — и протянула маленький кошелек. После работы Уилнис выполнил поручение; дама встретила его в дверях. Он удивился было, какой смысл в таком поручении, но тут же догадался: японка была в неглиже — надела, вернее, накинула на себя халатик, спереди расстегнутый, пуговички разошлись в стороны… Да нет, не пуговицы, вместо пуговиц выглядывали ее соски, под легкой одеждой на молодой женщине ничего не было. «Как картинка на подушке», — пояснил Уилнис, имея в виду маленькие, но очень подробные эротические картинки «сюнга», офорты разнузданных фантазий подданных Империи Восходящего Солнца: яйцеликие любовницы неправдоподобно изгибаются, гладкие, голые тела — не преодолен исконный страх перед телесной растительностью, — порядочная женщина превращается в распутницу, смят узорчатый шелк, полная покорность и подчинение. Подражая гейшам, молодая японка пыталась соблазнить Уилниса, разыгрывая кротость и невинность.

— Пожалуйста, входить. — Она невольно поежилась. Неграмотная речь превращала ее в беспомощного ребенка.

Уилнис попятился, приседая на короткой ноге, и заковылял прочь — кулдык-кулдык.

Рассказывая обо всем этом Фишлоу — тот недоверчиво усмехался, — Уилнис еще не догадывался, что шок, нанесенный его пуританской душе, навеки впечатал в его память каждую мелочь: пуговицы, которые оказались вовсе не пуговицами, кривоватые ноги, бледный свод паха, красные сандалии на высокой подошве, черный маникюр и черная помада в тон. Снова и снова он уточнял детали, отвечая на вопросы друга: да, полулюкс, да, она была одна. Он думал, что Фишлоу разделяет его возмущение.

На следующий день Фишлоу разыскал молодую японку и кинулся к ней, спеша услужить. Она отметила его хромоту, неровную походку, то, как он устремился к ней, расталкивая всех на своем пути.

Женщина попросила чаю. Фишлоу торжественно доставил чай на ее столик. Она вручила ему тот самый кошелек, о котором рассказывал Уилнис, и повторила знакомую формулу: «Пожалуйста, вы можете занести в мой номер?»

Фишлоу попытался поклониться на японский манер, неуклюже согнулся, чуть не упал, замахал руками, удерживая равновесие. В четыре он отпросился с работы и на служебном лифте поднялся на ее этаж. Женщина открыла дверь. Все было, как описывал Уилнис, словно сбылось данное неизвестно кем обещание: свободный веселенький халатик, под ним шелковая нагота, все волоски удалены, гладкая, без изъяна кожа, птичьи коготки на ногах, обутых в высокие красные сандалии. Японка пригласила его войти.

— Вы сесть тут? — осторожно спросила она, опускаясь на диван и похлопывая по нему.

Фишлоу подчинился и тут же, не ожидая приглашения — прелюдию ему заменил рассказ Уилниса, — обнял ее и поцеловал. Женщина приникла к нему, ощупывая гостя сквозь одежду, еще не очень уверенно, будто сжимала в руках плод, желая убедиться в его зрелости. Эти легкие, без нажима, пробные прикосновения сразу же возбудили его.

Внезапно японка поднялась, отошла к окну, повернулась спиной, словно всматриваясь сквозь жалюзи в даль. Слышала ли она, как Фишлоу выдвинул, а потом закрыл ящик тумбочки?

С Гидеоновской Библией под мышкой Фишлоу, приседая и раскачиваясь, подошел к женщине сзади, задрал халатик, раздвинул ей ноги, и она наклонилась вперед, подставляясь. Тогда Фишлоу бросил Библию на пол, наступил на нее для упора короткой ногой и, обретя таким образом устойчивость, вошел в молодую женщину, рывком приподняв ее. Она содрогнулась, словно ее вздернули на дыбу.

— Нет! Нет! — закричала она, и Фишлоу замер в испуге, страшась, что этот вопль услышат даже сквозь закрытое окно, но японка тут же шепотом попросила его не останавливаться. До самого конца она стояла к нему спиной, не произносила ни слова и якобы не заметила, как он прыгает на одной ноге, приводя в порядок штаны, прежде чем похромать прочь из комнаты — кулдык-кулдык.

Фишлоу потерял голову и вопреки неписаным гостиничным правилам явился на второе свидание. Он ничего не мог с собой поделать. Во время любовной игры Фишлоу не видел лица женщины, японка всегда отворачивалась, пряталась — то было первой особенностью их встреч, а второй, поскольку слияние всегда происходило стоя, стала гостиничная Библия. И еще это «Нет! Нет!», и она заводила назад руки, царапала его, как кошка. Словно воскресные любовники, лунатически бродящие по музею перед тем, как снова отправиться в постель, эти двое тоже сходили в кино и в суси-бар. Так почему-то было нужно, хотя вроде бы и бессмысленно, ведь японка почти не говорила по-английски — за нее говорило ее тело. А тело говорило: из скромности я должна притворяться, будто вершится насилие, но не поддавайся на мои уловки, присмотрись, и увидишь восторг, увидишь экстаз.

— Экстаз? — переспросил Уилнис, и у него сделалось такое несчастное лицо, что Фишлоу оборвал рассказ.

Они делали свою работу, прислуживали в ресторане. В Фишлоу разгоралось упорное, на грани безумия, пламя. Он не мог словами описать, что с ним творилось — то была одержимость. Вслух он мог бы произнести только нечто несообразное: «Теперь я понимаю каннибалов». Что это значило? Миновало шесть дней со дня их первой встречи, и женщина уехала. «Золотая неделя» кончилась.

Фишлоу отыскал имя гостьи в журнале регистрации и написал ей: адрес выглядел непостижимой смесью коротких слов и длинных чисел. Ответа не последовало. Фишлоу позвонил по телефону, хотя не помнил, говорили они с ней хоть раз по-английски или нет. В ответ на его заклинания в трубке послышался пронзительный и совершенно бесполый японский клекот.

Уилнис не знал, чем помочь то и дело впадавшему в истерику другу. Что сделала с ним похожая на куклу женщина? Растоптала, уничтожила. Фишлоу был так счастлив с ней, так ненасытен. Она превратила его в распаленного кобеля и уехала, а он так и скулил отчаявшейся дворнягой с вывалившимся, в пене языком. Оборотная сторона любви.

Единственной соломинкой для Фишлоу оставался его друг-хромоножка Уилнис, который первым познакомился с этой женщиной. Однажды на прогулке, когда они шли рядом, как обычно, ныряя и раскачиваясь, Фишлоу ему все рассказал. Он был преисполнен печали, и оттого его рассказ обрел зоркую отчетливость сожаления и вины; он не упустил ни одной мучительной детали: как она обращала к нему затылок, как он вынимал из ящика Библию и бросал на пол, как входил в женщину сзади, как прощупывались в ее теле хрупкие птичьи косточки, как она симулировала сопротивление. Терзаясь воспоминаниями, Фишлоу был точен и безжалостен к себе.

— У окна? — переспросил Уилнис. Челюсть у него отвисла.

Он догадался, что молодая японка положила глаз на него, но не смогла отличить его от Фишлоу. Хромота сделала их близнецами. Уилнис ощутил укол зависти, в желудке замутило до тошноты: теперь он тоже терзался сожалениями, коря себя за то, что струсил, сбежал. Рассказы Фишлоу доставляли ему какое-то смутное наслаждение. Женщина, одержимая похотью! Словно кошка! Сзади! Ощупала, как плод! Покачиваясь на высоких каблуках! «Будь я хоть немного уверенней в себе!» — мысленно стонал он.

А Фишлоу, в свою очередь, завидовал сдержанности Уилниса, сумевшего просто-напросто повернуться и уйти от этой женщины — от женщины, что призраком поселилась в воспоминаниях Фишлоу, отравила его душу горечью, унижением, стала его демоном. Уилниса преследовали подробности свидания, о которых твердил Фишлоу, но Фишлоу все время виделось, как Уилнис возвращается в их маленькую комнатку, снимает ботинки (на одном подошва гораздо толще, чем на другом), разогревает в микроволновке чили, ест пластмассовой ложкой — невинные ухищрения двух экономных холостяков, — садится, точно счастливое дитя, перед телевизором, а в это время он, Фишлоу, голый в комнате голой женщины, сотрясается, перекосившись на один бок, несмотря на Библию-подставку, брюки падают на пол, и женщина кричит: «Нет! Нет!» — и отворачивает от него лицо. Завидуя Уилнису, Фишлоу думал: я всегда был чересчур порывист, это укорачивает жизнь, — а Уилнис думал: я струсил, настоящей жизни у меня никогда не будет.

Сожаления терзали обоих: один напрасно отверг женщину, другому не следовало заниматься с ней любовью. Каждый на свой лад потерпел поражение, и хромота их теперь казалась символичной: они словно наступали на свои воспоминания — кулдык-кулдык, — вытаптывая память об этой женщине.