Шанхай — старый бурый город у реки, чем-то смахивающий на Бруклин, и китайцы — в толпе они находят умиротворение — любят его за толчею, за то, что вся жизнь протекает прямо на улице. Шанхай ассоциируется с городскими пижонами и развитым чувством стиля. Большинство успешных китайских модельеров работает именно в Шанхае, и если вы произнесете «Yifu Sheng Luolang», шанхайцы поймут, что вы назвали имя Ива Сен-Лорана. Когда я приехал в этот город, улицы прочесывала редакторша из «Эль», собирая материал для статьи о Китае под названием «Модная революция в стране культурной революции». По словам ее сопровождающего-китайца — я с ним потом познакомился — эта француженка очень высоко оценила умение шанхайских женщин элегантно одеться. Она окликала их, фотографировала и спрашивала, где они покупают одежду. Большинство отвечало: «На Свободном Рынке в переулках» или «Шью сама дома, по картинкам в западных журналах». Даже в дни «культурной революции» фабричные работницы приходили на работу в ярких кофтах и кружевных блузках, скрытых под мешковатыми синими робами; перед началом рабочего дня было принято встречаться в женской уборной и сравнивать наряды.

Поскольку Шанхай — город космополитичный, повидавший больше иностранцев — как захватчиков, так и дружелюбных визитеров — чем любой другой китайский город, это оплот многоязычия. Он одновременно самый догматичный в политическом смысле («Боритесь с почитанием книг», «Политическая работа — живая кровь всей экономической работы» — это цитаты из Мао) и самый буржуазный. Перемены в Китае всегда начинаются с Шанхая, а если Китай раздирает конфликт, то в Шанхае он проявляется наиболее яростно и шумно. В Шанхае чувствуешь себя живым на двести процентов, и даже я при всей моей ненависти к мегаполисам способен ощутить особый шанхайский дух и оценить по достоинству его атмосферу. Шанхай не туп (не в пример Кантону, зато он резок, а в жаркий сезон также отличается духотой и шумом: от толп и вони в нем некуда деваться.

Шум показался мне самой характерной чертой Шанхая — это был уже известный мне круглосуточный рев мегаполиса, который служит саундтреком для жизни Нью-Йорка (клаксоны, сирены, мусоровозы, орущие люди, предсмертные хрипы). Пекин тянулся к небу, обещая вскоре превратиться в скопище высоких зданий, но Шанхай, построенный на глине, рос вбок, выплескиваясь на болота провинции Чжэцзян. С утра до ночи копёры забивали стальные сваи в эту зыбкую почву. Один копёр работал прямо у меня под окном. Его беспощадный, деспотичный голос задавал ритм моего существования. Zhong-guo! Zhong-guo! Он диктовал мне, как дышать, как ходить, как есть: я переставлял ноги и подносил к губам ложку в темпе «Zhong-guo! Zhong-guo!». Копёр оркестровал и мою речь, заставлял писать дневник рывками; чистя зубы, я ловил себя на том, что вожу зубной щеткой в ритме копёра: удар и отголосок вполовину тише — «Zhong-guo!» В семь утра он начинал работать, а в восемь вечера все еще долбил. В Шанхае от этого звука было никуда не сбежать: почти в каждом квартале звенел об наковальню свой собственный молот: «Zhong-guo!»

Я пробирался переулками, держась подальше от автомобилей и толп пешеходов. Там я обнаружил, что грех чересчур жаловаться на шум, копёры и ошалелую беготню. Дело в том, что я оказался в Шанхае не впервые. В прошлый раз город показался мне унылым, деморализованным, агонизирующим. Но почему же китайцы напрочь лишены чувства меры? Теперь даже переулки кишели народом: импровизированные лотки, жилища, заодно служившие лавками, в канавах — базары, а на проезжей части плотничают, латают обувь, чинят велосипеды…

По дороге к Бунду — так в Шанхае зовется набережная реки — я приметил между стен шпиль. Оказалось, это церковь Святого Иосифа, а человек, которого я принял за сторожа, — он был одет затрапезно, в рваную куртку и шлепанцы — настоятель храма, католический священник. В нем сочетались благочестие и бдительность, мягкость и настороженность — таков характер китайца-христианина, претерпевшего столько передряг, что уже и не упомнить. В «культурную революцию» церковь разгромили, расписали лозунгами и превратили в склад машиностроительного завода, а кладбище при церкви — в автостоянку.

— Sacramentum, — сказал священник, указывая на трепещущее пламя свечи, и удовлетворенно улыбнулся: в дарохранительнице лежала освященная гостия.

— Разве сегодня будет служба? — осведомился я.

— Нет, сегодня — нет, — отозвался он и провел меня в задний придел, где стоял гроб, на который был наклеен белый бумажный крест. И пояснил, что завтра будет отпевание.

— Вижу, у вас тут дел невпроворот: много народу ходит в церковь.

— О да. В Шанхае пять церквей. По воскресеньям они всегда полны.

Он пригласил меня на мессу, и я из вежливости обещал прийти, зная, что не пойду. Мне там было нечего делать — я же еретик. Кроме того, меня часто раздражали западные люди, которые на родине в церковь никогда не ходят, но в Китае не пропускают ни одной службы, словно им вожжа под хвост попала: так они декларируют свою непохожесть или, возможно, молчаливо упрекают китайцев: можно подумать, будто свобода вероисповедания — экзамен на толерантность для китайских властей. Собственно, да, свобода вероисповедания — это тоже мерило, но как-то досадно было видеть, что этой проверке подвергают китайцев неверующие американцы. И потому в Китае я не посещал церковь, но иногда, увидев на траве птичку, преклонял колени и благоговейно любовался: надо же, живая, скачет.