* * *

Попробуйте-ка рассмешить мою старшую сестру! Сама не смеется и другим посмеяться не даст. Вечно ей надо из себя командиршу строить, честное слово! Нет бы сообразить, что сегодня день особенный. Неужели непонятно, если вся страна за то, чтобы был день смеха, значит, это здорово! Все, все сегодня будут веселиться. Всем-то запретить она не может — слабо, но ей хочется, чтобы по адресу улица Бон-Пастер (Доброго пастыря то есть), дом 88, шестой этаж, квартира слева, никто не смеялся.

Мама сказала: «Только по необходимости».

Моя старшая сестра загораживает собой предмет, до которого я так хочу добраться. Это телефон. Звонить дорого стоит. Она не дает мне подойти. Ударить, что ли, по руке, чтоб опустила ее, иначе мне никак не добраться до телефона, стоящего на тумбочке у кровати.

— Сегодня необходимость есть!

— Нет никакой необходимости.

— По необходимости или по случаю!

— По случаю? Какой такой случай?

Это же надо так туго соображать. Она на два года старше меня и еще спрашивает:

— Какой такой случай?

Что ж я такая неповоротливая? Надо было бежать и хватать мамин телефон. С того, что на кухне, я позвонить не могу. Он слишком высоко висит.

— Ну, день рождения там или праздник. Сегодня праздник — первое апреля. День шуток! Что, уже и посмеяться нельзя?

Я и младшей сестре обещала, что мы повеселимся как следует. Она ждет, а обещания надо выполнять. Я должна обойти командиршу, хоть тресни.

Ударить по руке — это запросто, кого угодно, только не командиршу. Слишком дорого обойдется. За командиршу-то власти горой. Я не боюсь никого и ничего, но власти — ну их, лучше с ними не связываться, себе дороже.

Я оборачиваюсь посмотреть на результаты своих неудачных усилий. Разочарование ясно читается на круглом насупленном лице моей младшей сестры. Этак я скачусь ниже старшей в ее глазах. Да что там, моргнуть не успею, как стану последней спицей в колеснице.

Младшая перейдет на сторону командирши. Будет при ней рядовым.

Ничего, я кое-что придумала.

— Если дашь нам посмеяться, мы больше не будем называть тебя Ушки-на-макушке.

Это я торгуюсь со старшей.

Вся семья зовет ее Ушки-на-макушке, потому что она всегда все слышит. Как ни прячутся взрослые, когда хотят поговорить наедине, — все равно слышит. У нее антенны есть. Как у радио. Потом мы собираемся вместе. И слушаем ее «выпуск новостей». Она рассказывает нам, о чем говорили взрослые, и мы знаем, что от нас скрывают. Можно обсудить, согласны мы или нет. Потом мы дуемся на маму или, наоборот, даем понять, что довольны. Высказывать свое мнение маме в одиночку нельзя — мнение у нас для мамы всегда общее.

Командирша задумалась. Кажется, я попала в точку. Теперь-то она уступит. Ее давно достали все эти клички. Но с другой стороны, кто же поддержит маму, если не она. Нет, еще рано радоваться. Ей не нравится моя шутка. Новая отговорка: мама испугается.

— Вот и здорово! Иначе какая же это будет шутка?

Ну да, чем глупее розыгрыш, тем скорей в него поверят, а чем сильнее разыгранный струхнет, тем смешнее!

Даже Ив Мурузи сказал в новостях, что в Париже рухнула Эйфелева башня! То-то переполох поднял, представляете? Вот смеху было, когда он сказал в конце: «Дамы и господа, я приношу вам свои извинения за пережитое волнение — с первым апреля!»

О-ля-ля! Ну и умора!

— Над мамой не шутят.

Она посторонилась. Значит, мне можно позвонить и кого-нибудь разыграть. Значит, нельзя больше называть ее Ушки-на-макушке. Значит, разыгрываем кого-нибудь другого, не маму. Обидно. С мамой этот розыгрыш удался бы лучше всего, уж точно.

— Тогда Анжелу?

Она больше не проронит ни словечка.

Если позвоню я, тетя может догадаться. Тетя Анжела — она не такая, как мама.

— Лучше ты позвони.

У одних людей прямо на лбу написано — «шутник», а у других всегда серьезный вид. У моей старшей сестры в ее двенадцать лет вид серьезнее, чем у взрослых. С таким видом да еще в двенадцать лет только и устраивать розыгрыши. Кто угодно купится!

Она даже не отвечает. Мотает головой вправо-влево секунд пять. У меня так и вертится на языке: «Смотри, а то и по серьезной физиономии схлопотать можно!» Все эти пять секунд я гляжу на нее и думаю: «Повезло тебе, что ты под защитой властей».

— Подлиза.

— Ага, подлиза.

— А ты перестань повторять за ней всякие глупости!

— Ничего я не повторяю!

— Нет, повторяешь! Повторюшка!

Так ее, старушка, так ее, покажи, кто тут командирша, а кто рядовой.

— А почему ты не позвонишь? Ты у нас самая маленькая, Анжеле и в голову не придет, что это шутка!

У младшей делаются круглые глаза. Можно подумать, учительница на уроке попросила ее сосчитать материки.

— Ну? Позвонишь?

Младшая приосанилась. Раздумывает для вида, хочет показать и командирше, и ее сопернице, что она тоже человек Откашливается. Если она скажет «нет», командирша будет ею гордиться, но какой с того прок? Если согласится, я несколько часов буду ее обожать. Она станет героиней!

Торжественным кивком головы рядовой дает согласие. Он готов сыграть шутку. Браво! Я знала, что ты не такая дура, хочется мне ей сказать. Но я не скажу — она все равно ни фига не поймет.

Ее тихий, приглушенный голос еле слышен. Моя младшая сестра не говорит, а бормочет.

— Хорошо.

Ну вот, все довольны, теперь повеселимся.

Я сама набираю рабочий телефон Анжелы.

Прижимая трубку к уху, младшая сестра становится рядом с тумбочкой. Расставляет ноги. Напрягает колени. Сосредотачивается.

Настроена она по-боевому: вон как держится. Будто урагана ждет. Ну да ладно, лишь бы не испортила шутку.

За телефоном лежит кружок — отводная трубка. Я беру ее в руки. Командирша отошла в сторонку. Ей совсем не интересно. А нам с младшей на нее плевать.

Гудки. И-и, и-и, и-и. Я начинаю пританцовывать: скорей бы.

В трубке раздается тетин голос. Ну, младшая, не подведи.

— «Бумага Лиона», слушаю вас.

— Алло, тетечка?

— Что случилось? — тут же спрашивает она.

Если две старшие дали позвонить младшей, значит, стряслось что-то нешуточное.

Отлично сыграно! Отлично!

Как она сразу всполошилась! Девочки в большой опасности. Спасибо тебе, командирша! Так даже лучше!

— На помощь! На помощь! «Он» пришел!

Малышка все-таки врубилась. Розыгрыш получается что надо. Браво! Браво!

— …

Щелк! На том конце вешается трубка.

— …

Почему же Анжела бросила трубку?

Что это с ней, с нашей тетей? Часто она так? Мы ей никогда не звонили.

— Нет! Нет! Тетечка? С первым апреля!

В трубке частые гудки, а наш рядовой в боевой стойке все еще шутит.

— Ох! Да заткнись же ты! Она ведь бросила трубку!

Командирша бледнеет.

— Повесила трубку?.. — еле выговаривает она.

— Да.

Плохо дело, кажется. Командирша-то у нас, оказывается, слабачка. Я даже встаю на всякий случай — вдруг еще в обморок хлопнется. Но, встав, обнаруживаю, что недооценила ее.

— Вот видишь, видишь! Все ты со своими шутками! Я же говорила — нельзя этого делать!

Моя старшая сестра здорово умеет управлять своей мимикой. Техника камуфляжа у нее доведена до совершенства. Она может в одну секунду изменить цвет лица. Чтобы напугать меня, на глазах позеленела, а теперь вот стала красной. Розыгрыш мой, считай, провалился. Посмеяться не вышло. Но на меня-то зачем так орать? Командирша хочет поднять меня на смех перед младшей? Ну, я ей покажу, морде четырехцветной!

Я тычу в нее пальцем, призывая младшую в свидетели.

— Ты только посмотри на нее! Кровяная колбаса!

Сработало! Младшая прыскает со смеху. Мы валимся на большую кровать и хохочем, дрыгая ногами.

Командирша обиделась. Так надулась, что вот-вот лопнет. Она идет к кровати и хватает младшую за плечи. Трясет ее как грушу. Во дает, командирша: так кричит, что брызги слюны летят младшей в лицо.

— Что она сказала?

— Она сказала: «Это кто? Это не Мисс Фуфыра мне звонит?»

Мисс Фуфыра — это последнее прозвище командирши в нашей семье. Потому что она в последнее время полюбила расфуфыриваться. И это прозвище ее злит страшно. Хуже, чем Ушки-на-макушке. Хуже, чем Энциклопудия. Хуже, чем Лисий Нос. Хуже, чем Рева-корова.

Довести ее до слез проще простого: достаточно назвать Мисс Фуфырой.

Ай да младшая, молодец! Вот теперь мы смеемся так смеемся! Просто корчимся от хохота.

Мне жарко. Я уже малиновая, я сейчас умру.

У командирши щеки аж дымятся.

— Прекрати! Идиотка! — холодно распоряжается она.

Это мне. Но меня не остановить. Сегодня первое апреля, я хотела посмеяться, и я смеюсь от души.

— Ха-ха-ха-ха-ха!

Командирша пытается отвоевать позиции.

— Что она сказала перед тем, как повесить трубку?

— Ничего.

От этого ответа командирша меняется в лице. Из строгого оно стало испуганным. Я могу смеяться целый день над чем угодно, хоть палец мне покажи, но когда у старшей сестры такое лицо, смеяться не хочется.

А младшая все дрыгает ногами на кровати.

Теперь уже я ее трясу. Смех и дрыганье тут же прекращаются. Я-то трясу куда сильней. Я не командую, я просто как дам — своих не узнаешь.

Поворачиваюсь к старшей сестре. Я ей больше не враг, я стала ее правой рукой.

— Когда она услышала «„Он“ пришел» — сразу бросила трубку.

До меня вдруг доходит, насколько идиотской была моя шутка. Хорошо еще, что мы не разыграли маму…

И что теперь делать? Кто как а я не знаю.

— Я ей перезвоню…

— Да, перезвони!

Старшая сестра идет к телефону и по пути фыркает на меня:

— Видишь! Все ты со своими глупостями…

Она права. Я делаю одни глупости. Надо сначала подумать, а я не думаю. Даже если меня предупреждают — все равно делаю. Не знаю почему. Такая я, и все.

Я опускаю голову. Сейчас она все исправит.

— Алло!..

— Добрый день, попросите, пожалуйста, мадам Анизо. Это ее племянница.

— Не беспокойтесь, она уже вышла.

— Да? Спасибо. До свидания.

Старшая сестра вешает трубку. Поворачивается ко мне. Вид у нее растерянный.

Она честно хотела меня выручить, но на этот раз не получилось.

— Уже вышла…

Старшая сестра больше не обижается на меня. Младшая тоже. Опять тебе нагорит — так они обе думают. В комнате дышать нечем от этих мыслей. Младшая сестра начинает реветь. Старшая ее утешает:

— Не плачь…

— Ей нагорит.

У меня уже ноет в животе. Ну и пусть меня огреют дубиной по башке! Еще посмотрим, что окажется крепче!

Я вскакиваю, уперев руки в бока.

— А мне плевать! Я не боюсь! С первым апреля! — скандирую я, как будто передо мной не две, а тысяча сестер.

В дверь звонят. Никто из нас не двигается с места. Звонок повторяется — долгий и настойчивый.

Я смотрю на сестер — их опять только две.

— Боюсь, — хнычет младшая.

— Тс-с-с-с.

Когда такие дела, лучше все-таки выйти, чем прятаться.

— Ая не боюсь.

Я иду к двери в конце коридора. Звонок умолк.

— Тс-с-с-с!

— Кто там?

— Это я, Анжела!

— Уже?

— Подожди, сейчас.

Я отпираю, и тетя вихрем врывается в квартиру. Захлопывает за собой дверь так, будто за ней кто-то гонится. Тяжело дышит. Она бежала, летела к нам на помощь. Я вижу, что ей страшно. Ее голос дрожит, когда она спрашивает:

— Где «Он»?

Я не знаю, что ответить.

И тут выходит старшая сестра.

— «Он» стучал в дверь. Мы не открыли. «Он» ушел.

Спасибо тебе, старушка. Я в долгу не останусь.

* * *

— Что ты делаешь?

Тьфу ты, я-то думала, никого нет. Быстро захлопываю дверцу маминого шкафа. Вот я и попалась.

— Что ты взяла?

Командирша буравит меня глазами — прямо тебе комиссар полиции.

Я рылась в мамином шкафу. Меня застукали. Сестры, старшая и младшая, вернулись из библиотеки. Они еще в пальто, с книгами, завернутыми в полиэтилен. Я не слышала, как они вошли.

— Ничего я не брала.

Я прячу похищенное за спиной.

Взяла я лишь фотографию. Одну маленькую фотографию. Она должна свободно поместиться в задний карман моих джинсов! Я шарю рукой по попе слева. Вот зараза… Оторвал кто-то, что ли, у меня карман?

— Что ты делала в маминой комнате? Что ты взяла?

В последний раз пытаюсь нащупать карман. Нету его, будто и не было никогда.

Рядовой смотрит на меня, хмуря бровки. Ломает голову, что я на сей раз выдумала. Мои сестры, старшая и младшая, взяли меня в клещи. Попробуй теперь выйди из маминой комнаты: они загораживают дверь. Драться мне с ними, что ли? Иначе мне не выбраться отсюда, а здесь я — воровка. Обворовала родную маму.

— Что она сделала? — насупившись, спрашивает младшая.

— Украла что-то из маминого шкафа.

Младшая не верит своим ушам. Это шок.

Я могу вытворять что угодно, она все проглотит, но посягнуть на нашу маму — нет, это я зарвалась! Я уже и сама так думаю. Давно заметила: когда взрослые в чем-то виноваты, они первыми выходят из себя. Так орут, что переорут всех обвинителей, и всегда оказываются правыми. Вот и я сейчас выйду из себя. Ну же… Не получается.

— Я ничего не крала.

Мой неуверенный голос укрепляет их в мысли, что я совершила нечто предосудительное. Нарушила самый главный закон. Закон доверия в нашем клане. Я теперь недостойна клана, недостойна своей семьи. Даже выйти из себя не получается. Недостойна, и все тут.

Командирша обращается к потерявшей разом все. Я пропала. Смотрю на двух моих сестер: эта армия будет воевать дальше без меня. Разве они поймут мой позорный поступок? Они встали бы на мою защиту против всех и вся, но если увидят, что у меня в руке… Как будто зеркало разобьется. Никогда уже не будет так, как раньше. Нашей группы, клана, батальона не станет по моей вине.

— Ну ладно.

Я глубоко вдыхаю — для храбрости.

И показываю ее. Маленькую черно-белую фотографию.

Мужчина, светловолосый и светлоглазый, в черном костюме, улыбается в объектив.

Без подписи.

Мы, все трое, смотрим завороженно — нас точно засасывает это лицо, которого мы никогда не видели. Мы не в силах оторвать глаз от этого силуэта. Фотография леденит нашу кровь.

Мои сестры ведут себя совсем не так, как я ожидала. Они трогают фотографию. Хотят до мельчайших подробностей рассмотреть неподвижную фигуру. Вдруг на этой фотографии все же есть какой-нибудь знак? Вдруг, если поднести ее близко-близко к лицу, она заговорит человеческим голосом? Вдруг, если смотреть долго-долго, улыбка на ней превратится в страшный оскал? И появится злой бес, который в этой фотографии прячется? Сколько времени фотография может лгать?

— Там есть еще? — спрашивает старшая сестра, дернув подбородком в сторону маминого шкафа.

— Полно.

Ее аж затрясло от моего ответа. Ей тоже хочется открыть шкаф.

— А не заметят, что одной не хватает?

— Нет. Честное слово.

Она колеблется. Моя старшая сестра сама не своя, да и я тоже, и младшая. Она еще раз оглядывается на большой шкаф, где спрятано много снимков. Отдает мне фотографию — не может больше держать. Я беру ее, беру в руки фото этого мужчины. Глаза. Рот. Нос. Улыбка. Фотография жжет мне пальцы.

Младшая сестра прижимается ко мне. Старшая обнимает нас обеих. Глаза с фотографии мечут в нас молнии.

Это ему мы не должны открывать дверь!

— Только бы она не увидела!

Командирша вырывает у меня фотографию. Проворно сует ее в тот самый карман, которого я не нашла.

— Что будем делать? — нарушаю я молчание.

— Ты больше ничего не трогала в шкафу?

Я мотаю головой.

— Она точно не заметит?

Я киваю. Старшая сестра берется за дверцу шкафа… Нет, она не может. Не может его открыть. Она бросает на меня молниеносный взгляд. И я еще раз открываю мамин шкаф. Стопка шарфов, колготки, носки. Я приподнимаю ворох одежды. Картонная коробка и альбомы спрятаны в глубине и прикрыты мамиными юбками и жакетами. Кружевные края фотографий высовываются наружу. Мы опять завороженно смотрим.

Младшую так и подмывает запустить руки в фотографии. Но старшая вдруг захлопывает дверцу.

— Спрячем ее в книге, в моем секретере. Она никогда не найдет. Смотреть будем только вместе, на общем собрании.

Ну что, согласны мы на такие условия? Мы молча киваем. Мы согласны. И тихонько выходим из комнаты.

Такого сумбурного общего собрания еще не бывало у нашей троицы. Нет больше никакого регламента. Никакой иерархии. Все говорили вразнобой, перебивая друг друга.

Мы изучили фотографию вдоль и поперек «Он» — живой. У «Него» есть глаза. «Он» носит одежду. Откуда эта одежда? Волосы лежат красиво. Значит, «Он» ходит в парикмахерскую? Я заметила висящее на заднем плане пальто:

— Смотрите! У «Него» и пальто есть!

— Если «Он» носит пальто, значит, ему бывает холодно?

— Да… наверно…

— «Он» мерзнет!

— А вот кусочек его руки!

Что значил этот кусочек руки? Руки, которая принесет несчастье, если, не дай бог, коснешься ее.

Мы наклонились, чтобы получше разглядеть часть руки, которая не сегодня завтра постучит в нашу дверь.

— «Он» прячет ее в кармане, такая она страшная!

— А может, «Он» полез за носовым платком?

— Да. «Он» хочет высморкаться! Потому что «Он» замерз!

— «Он» сморкается?

— А что ты видела в шкафу?

— Свадебные фотографии…

— Чего?

— Они улыбались и обнимали дерево… Мама… И вся семья сзади…

— Вся семья?

— А ты на руках…

— Сколько мне было лет?

— Не могу сказать. Совсем крошечная.

— А ты? А она?

Я покачала головой. Нас там не было. Нас я не видела.

* * *

В комнате зажегся белый режущий свет.

Сначала один глаз.

Так, оглядимся… Все, как и каждое утро. Я там, где и думала. Под попкой моей сестры.

Я сплю на нижнем этаже двухэтажной кровати. «Сдвоенной кровати», как говорит мама.

Открывать второй глаз всегда труднее.

Ох, это одеяло… Опять ноги торчат наружу.

Никогда мне не удается быстро встать, чтобы посмотреть, как открывают глаза мои сестры. Младшая, Жоржетта: удивлюсь, если она открывает их правильно. В ее школьном дневнике записано: «Жоржетта вялая», «Жоржетта медлительная». Все кое-как и не так Бедняжка… Еще и имя ей досталось старушечье…

Вот моя старшая сестра Коринна — она-то точно открывает глаза как следует.

Мы спим втроем в одной комнате. То есть это не совсем одна комната. Она разделена перегородкой, не доходящей до потолка. По одну сторону перегородки спит Коринна. По другую — мы с Жоржеттой: я внизу, она наверху.

Свет брызжет с потолка, с его середины. Из люстры. Эта люстра всегда напоминала мне какое-то чахлое растение с четырьмя увядающими цветками. Два цветка по 60 ватт освещают половину Коринны. Два других — нашу.

У Коринны 120 ватт для нее одной, и в половине комнаты она одна, а нас двое. Так и должно быть: Коринна ведь «старшая».

Когда старшая сестра на своей половине, ее видно, только если она стоит. А так — не видно, зато отлично слышно все, что она там делает!

Настоящая Берлинская стена без нейтральной полосы.

Что ни говори, трудно пересечь границу, если живешь по другую сторону стены.

— Девочки! Пора вставать!

Это раздается мамин голос.

Мы — три девочки. Когда нас строят в ряд, первой стоит Коринна, Сибилла — второй и последней — Жоржетта. Коринне двенадцать лет, она черненькая. Жоржетте восемь, и она тоже черненькая.

А я посередке. Меня зовут Сибилла. Мне десять лет. Я беленькая. Я должна была быть сыночком. Сыночек так и не родился. Не повезло мальчишке. Вместо него родилась я.

Когда мама зовет нас, она говорит «девочки». А иногда — «Кориннасибиллажоржетта», одно длинное имя на всех троих. Когда мама поднимает шум в дверях, это значит, надо «пошевеливаться».

Сетка над моей головой колышется: Жоржетта заерзала.

— Кончай! Сейчас свалишься на меня!

Жоржетта в ответ раскачивает сетку еще сильней. Лучше встать, пока она и вправду не рухнула мне на голову. Жоржетта лежит на спине, раскинув ноги. Похоже на старую картину. Так рисовали мужчин, которые много выпили и объелись: большой живот, руки раскинуты, ноги свисают.

Каждое утро она выглядит еще более уставшей, чем вечером, когда ложилась. Я уже встаю, а она еле голову поворачивает.

Сейчас Жоржетта хихикает: хи-хи-хи.

Это она над моими волосами — вечно они путаются, когда я сплю, так, что не расчесать.

В школе меня хотели остричь, мол, в волосах полно гнид. Я не далась. Вшей истребили, но гниды… С ними справиться труднее. А мне плевать на гнид. Не хочу, чтобы мне обрили голову. Мама все удивлялась: она ведь считает меня неудавшимся мальчиком. А волосы у меня длинные. Ну и пусть я неудавшийся мальчик мне так нравится, и все тут.

Одна беда: мама непременно хочет каждое утро заплетать мне две косы. Говорила я ей, что с косами у меня дурацкий вид. Она и слушать не стала. Самой-то не носить две фиговины на голове.

— А почему ты себе косы никогда не заплетаешь? — спросила я ее.

— Потому что я уже взрослая, — ответила она.

Ничего себе… Я отпала.

Так я поняла, что, пока ты маленькая, у тебя нет никаких прав. Я спросила:

— А я когда стану взрослой и смогу ходить с нормальной головой?

— Будешь совершеннолетней — делай что хочешь.

Еще восемь лет. Когда я вырасту, буду выглядеть, как мне нравится.

Терпеть не могу свой халат, который надо надевать поверх пижамы. Голубой, стеганый. Точь-в-точь мамино одеяло.

А надевать все равно приходится — на кухне холодно. Тапочки я тоже не люблю — я стоптала задники, и они шаркают, а пол плиточный.

Я уже встала, а сестры еще в кровати.

В пижаме, халате и тапочках я иду на кухню.

— Бррр! — ворчу себе под нос. — Холодно!

На кухню влетает мамин веник. Мама следом. Веник останавливается, мама тоже.

— Естественно, у вас-то в комнате как в бане, — отвечает она мне, а сама ничуточки не замерзла, хоть и вышла из чулана, который вообще не отапливается. — Выброшенные деньги.

Наша квартира маленькая, скромная, но очень-очень чистая. Мама зарабатывает не очень много денег, но терпеть не может «грязищи».

— Чистота денег не стоит, — часто говорит она нам.

В кухне стоит кухонный стол, коричневый, такие же стулья и белый буфет. Больше всего места занимают холодильник и газовая плита. А на буфете — вон, красуется — самый главный в доме предмет — будильник. Красные кварцевые цифры показывают время. Будильник у нас — член семьи. Это он велит нам кончать есть. Он велит кончать бездельничать. Он велит идти умываться. Распорядок дня нам диктует будильник.

Мама уже умыта, одета и вертится как белка в колесе. Она не любит терять время зря. Одна с тремя дочками. Дом и семья — на ней. Ни секундочки свободной.

С утра пораньше она готовит для нас обед: бифштексы с горчицей.

Меня сейчас стошнит от этого запаха. Я зажимаю двумя пальцами нос. Так, с зажатым носом, и добираюсь до маминой щеки и быстро чмокаю ее.

На столе стоят три разные кружки, хлебница, чай в пакетиках — все, что нужно для завтрака.

Будильник показывает 7:15.

Я наливаю в кастрюльку воды. Такое простое дело, а бывает сложным. Кастрюльку я несу одной рукой. Одной рукой открываю кран. Одной рукой подставляю под него кастрюльку. Кастрюлька наполняется. Одной рукой я ставлю ее на плиту рядом с бифштексами. Зажигаю под кастрюлькой огонь. Другая рука занята: я зажимаю нос.

Стою над кастрюлькой, жду, когда вскипит вода для чая. Мне десять лет, и я не пью молока — у меня от него болит живот.

А мама все хлопочет. Не выпуская веника, убирает баночку с горчицей: на бифштексах ее уже достаточно. Идет к раковине. Там стоит голубой пластмассовый тазик, полный грязной посуды. Мама движется в отлаженном ритме. Эти движения она повторяет много лет, всегда в одном и том же порядке. Вода течет на посуду, поднимается пена. Мама выключает воду, оборачивается:

— Ох, эти твои волосы, в них уже колтуны. Будь добра, расчеши их сегодня щеткой хорошенько.

Она гасит огонь под мясом и накрывает сковородку крышкой.

Никто и не сомневался, что она сделает мне замечание: к чему-нибудь да придерется.

Я пожимаю плечами.

В дверях появляется Жоржетта — идет с полузакрытыми глазами. Когда-нибудь она навернется о косяк с этими ее жмурками. То-то я посмеюсь! Не пойму, почему это все ищут в нас какое-то «семейное сходство». Я худая и шустрая, а она… она толстая и сонная.

Почему мы всегда садимся на одни и те же места? Жоржетта вслепую плюхается на свой стул.

— Как твои ноги, лучше?

У нее раздражение на ногах с внутренней стороны, потому что они трутся друг о друга, когда она ходит…

— После душа намажу тебя кремом.

Жоржетта пожимает плечами.

Мама вслед за веником вылетает из кухни. Что ей еще осталось подмести? Она подметает, кажется, уже час. По-моему, ей просто нравится ходить с веником. Так быстрее получается, что ли.

Я, наверно, привыкла к запаху бифштексов — нос уже не зажимаю. Стою над кастрюлькой, жду, когда вода согреется.

Жоржетта не успела сесть, а уже сунула в рот кусок пирога. С трудом глотает, толком не прожевав. Еще не проглотила, а рукой тянется к следующему куску. Шарит по столу, ищет еду наощупь.

Ее ногам никакой крем не поможет, если она будет продолжать в том же духе, думаю я про себя.

Включается газовая колонка на стене, на кухне начинается гудение. Это Коринна принимает душ. Красные цифры будильника показывают 7:22.

Вот и хорошо, я успею выпить чай.

Жоржетта наблюдает за мной. Не сводит с меня глаз. Я — ноль внимания. Сейчас что-то будет, это точно. Она даже щеки надула, так боится пропустить событие. Я что-то делаю с кастрюлькой, и Жоржетте до смерти хочется знать, что. Она ждет. Следит за мной.

Я осторожно приподнимаю ручку кастрюльки.

Есть! Я это сделала!

— Что это ты делаешь?

Она требует ответа.

Что я делаю каждое утро с ручкой моей кастрюльки?

Каждое утро я приподнимаю ручку кастрюльки, и Жоржетта не знает, зачем…

Я ей не скажу. Это мой секрет.

Я гашу огонь. И не собираюсь отвечать на сестрины вопросы, пусть себе бурчит.

— Твой чай.

Это ритуал. Каждое утро я говорю ей: «Твой чай», и Жоржетта прекращает допрос.

Она не спешит. Я жду с кастрюлькой в руке. Ее чайный пакетик всегда заливаю водой я.

Газовая колонка выключилась. Я залпом пью чай. Толкаю кружку на середину стола, а дверь ванной открывается. Вытирать со стола не буду, иначе «не уложусь». Бегом под душ.

Ффффуууу… Совсем не хочется снимать халат. И заходить в ванную не хочется! Холодно! А надо поторапливаться. Мы принимаем душ по очереди, и время расписано по минутам.

Я глубоко вдыхаю два-три раза. Быстренько раздеваюсь и пускаю горячую воду.

Еще неизвестно, пойдет ли горячая!

Затыкаю слив в ванной: если душ не работает, хоть ногам будет тепло.

Ванна у нас сидячая. Совсем маленькая. Вода поднимается быстро. Опять горячая не идет.

— Мама! Я не могу! То слишком горячо, то слишком холодно!

— Я же тебе показывала! Сначала поворачиваешь до упора, потом убавляешь потихоньку!

Как же достал меня этот душ!

Мне так и не удалось отрегулировать смеситель. Выхожу, стуча зубами, кутаюсь в полотенце. Коринна стоит в коридоре перед зеркалом. Сооружает «конский хвост». Еще минут пятнадцать она будет укладывать челку.

Коринна не выйдет из дому, если челка лежит не так, как ей нравится. Каждый день она завивает ее двумя пальцами. Чтобы волосы лежали надо лбом ровным мостиком.

— Ты уже достаточно съела, хватит.

Я слышу мамин голос, она обращается к Жоржетте.

Та сует в рот последнее печенье и бежит в ванную, оставив стол «как есть».

Наша мама всегда скажет что-нибудь такое, чего никто больше так не скажет.

Коринна завтракает после душа.

— Мам, мне так хорошо?

— Да. Только не заправляй футболку в брюки.

— У-у! Мне не идет, когда футболка не заправлена!

— А я тебе говорю, только невоспитанные девочки заправляют футболку в брюки!

Как будто Коринна не знала, что наша мама ничего не смыслит в моде. Послушать ее, так надо одеваться не как нравится, а наоборот.

— Сибилла! Ах ты, грязнуля! Смотри, какой свинарник оставила на столе!

— Отстань! — огрызаюсь я, правда, негромко.

Но мама услышала.

Она откладывает свои хозяйственные причиндалы: сейчас что-то будет. Я еще рот не успела закрыть после «отстань», как она надвигается на меня.

— Что ты сказала?

Если моя мама собралась выйти из себя — туши свет. Вот интересно: она-то, если решит выйти из себя — сразу выходит. Как будто ей давно этого хотелось. Везет же некоторым, а я все делаю не вовремя.

Она уже стоит у самого моего лица. Вплотную. Так стоит, что видно: не сдвинется ни на миллиметр. У нее злые глаза, глаза-ножи. Я изо всех сил пытаюсь выдержать ее стальной взгляд.

— Что ты сказала? — повторяет она.

Я не отвечаю. Начинаю часто моргать. Чувствую: вот сейчас. Сейчас я схлопочу.

Нет, заколебалась…

— Уух… Рука чешется…

Мамины глаза смягчились. Пронесло.

— Смотри у меня! Договоришься! Завтра за это подметешь в комнате сестры. Нет, надо же… Отстань… Слыханное ли дело…

Она уходит, а я еще несколько секунд отхожу от пережитого. Уж лучше подметать — и завтра, и послезавтра.

Когда мы забываем о времени, будильник призывает нас к порядку. Он начинает играть дребезжащую музыку, от которой больно ушам. Это значит 7:45, пора выходить.

Мама стоит у открытой двери.

— Сибилла, сделай милость, вернись сегодня с косами.

— Я не виновата, они сами расплетаются, когда я играю.

Жоржетта хихикает.

— Коринна, бифштексы разогревай десять минут. Я сегодня не успею забежать в обед, сдаю баланс.

Коринна кивает. На нее можно положиться. Мама работает далеко от дома, но каждый день в обед она бегом взбирается на склон Круа-Русс, чтобы мы не ели в школьной столовой.

Мы выходим из квартиры. Мама поворачивает ключ в двери.

У соседа снизу лязгают замки. Пять замков отпираются один за другим. Наш сосед баррикадируется в своей круа-русской квартире. Мы спешим, чтобы не встречаться с ним. Мама делает вид, будто ничего не происходит, но прибавляет шагу. На ходу она торопливо убирает в сумку ключи. Мы припускаем бегом, чтобы миновать его дверь, пока он не вышел. Но поздно. Всегда бывает поздно. Каждый раз мы не успеваем улизнуть: дверь открывается. И нечего не стоит надеяться, что он спустится раньше. Он нас поджидает.

Мне кажется, мсье Онетт подслушивает у двери. Мама замедляет шаг, когда он выходит из своей квартиры. Ему не надо знать, что она его избегает. Мы тоже тормозим. Нашу маму ждет неприятная встреча, и мы замираем втроем на одной ступеньке. Жоржетта стоит с полузакрытыми глазами. Что-то бормочет слишком низким для своих лет голосом. Она не понимает, что происходит, но ей это не нравится. А я — если бы мне разрешили, я бы пнула соседа ногой под коленки. Он отворачивается — три девчонки его раздражают. Любопытные и глупые глаза соседа смотрят на маму. Не любит он эту женщину, у которой явно не все ладно в жизни. Мсье Онетт вообще не любит людей, у которых есть дети. Ему очень не нравится эта безмужняя женщина. И еще меньше нравится итальянская фамилия на двери этажом выше. Пахнет от этой одинокой женщины чуть ли не нуждой, и мсье Онетта от этого запаха с души воротит. Тошнит мсье Онетта при виде трех девчонок из квартиры сверху и их замордованной матери с такими черными, такими кудрявыми волосами.

— Добрый день, мсье Онетт.

Маме не с руки выказывать соседу свою неприязнь. За стенами своей квартиры наша мама вообще тихая.

— Дб'день, — отвечает сосед сквозь зубы.

Ему-то как раз с руки выказывать свое превосходство.

Мама оглядывается на нас. Любой шорох, любой выдох возьмут на заметку, и это будет очко не в ее пользу. Ступенька за ступенькой. Мы спускаемся, будто подражаем старушкам, которые ходят как неживые.

Как же мне хочется обернуться и крикнуть соседу: «Отстаньте от нас!» Ух, я бы ему высказала, что, если он не любит детей, так и дети его тоже не любят. Крикнула бы ему прямо в рожу, что он, с толстым животом и на коротких ножках, — вылитый боров. А мы свиней терпеть не можем!

Вовсе не из вежливости мсье Онетт пропускает маму вперед. Просто ему удобней, чтобы Анна Ди Баджо шла впереди него, а не сзади.

Мсье Онетту удалось несколько минут держать себя в руках. Он больше не может. Его шумный вдох — как выдох наоборот.

— Слушайте, ваши девчонки что, в бабушах ходят?

Его голос гулко разносится по лестничной клетке. Мама застывает одной ногой на ступеньке. Чада тоже тормозят и дружно оборачиваются.

Когда мсье Онетт скажет свое слово, для нас станет на одно «нельзя» больше.

Мама как-то съежилась перед соседом, а он стоит, прямой как кол, двумя ногами на одной ступеньке.

— В чем? — переспрашивает мама.

Мсье Онетт злится: что это за женщина, не понимает, о чем ей говорят.

— Тапки! Я тут встретил Бутенов… Они жалуются… И не они одни… Постоянный шум.

Мало того, что кричат, еще и топочут — это уже слишком.

Так, мне теперь нельзя стаптывать задники, придется надевать тапочки как следует.

Он поджимает свои дряблые губы. Его жена тоже нас ненавидит. Делает вид, будто нас вообще нет. Даже если мы придерживаем перед ней дверь!

— Если Бутенам мои девочки мешают спать, они сами мне об этом скажут, не так ли?

Уф! Напряжение отпускает. Нашу маму не запугаешь! Он не знает, что сказать!

Мы гордимся нашей мамой. Можно спускаться дальше, только тихонько. В наш кондуит не запишут новую жалобу соседа.

Мы внизу. Мсье Онетта и след простыл. Он не желает дышать одним с нами воздухом.

Наша четверка расстается у почтовых ящиков — их целых двести.

— До вечера.

— До вечера.

— До вечера.

— До вечера.

Я выхожу на улицу первой, за мной Жоржетта. Мы летим стрелой к склону Круа-Русс. Коринна в прошлом году поступила в коллеж. У нее теперь нет учителя. И учительницы нет. У нее — преподаватели.

Мы с Жоржеттой ходим в школу имени Виктора Гюго. Она находится у подножия склона, по которому я сейчас сбегу на четвертой скорости.

Жоржетте тоже хочется так быстро бежать.

— Жожо, не бегай! Ты помнишь, что мама сказала?

Жоржетта у нас «недотепа». Мне-то хоть говори, хоть не говори. Я все равно делаю по-своему.

Коринна и Жоржетта целуются на прощание. А я распускаю на бегу косы.

— Мама не велела тебе распускать!

Но я уже далеко.

* * *

— Хоть одну! Ну хоть одну мне заплети!

Я умоляю старшую сестру, а она от меня бегает. Коринна ушла на свою половину и сидит там. Как она шарахнулась, когда увидела мое разбитое лицо!

— Ну пожалуйста, хоть одну!

Коринна не отвечает. Она не хочет подходить ко мне близко.

Это и понятно. Лицо у меня еще то. Левый глаз не открывается и весь лиловый. Я выгляжу как «отродье». У меня случилась неприятность в школе.

В школе имени Виктора Гюго есть двор для старших и двор для младших. С этого учебного года Жоржетта гуляет вместе со мной во дворе для старших.

Сегодня Жоржетте с подружками полагалось сидеть у дверей столовой.

— Да, Жожо? Вам ведь полагается сидеть рядом со столовой?

Жоржетта кивает. Это правда, там ей и полагалось быть с подружками, а не в середине двора.

Бывшие младшие, старшие вообще-то не играют в середине двора. Хозяева двора — настоящие старшие, а новички так, сбоку припеку. А учителя ничего и не заметили! Они спокойно разговаривали о чем-то между собой под навесом. Мы прятались за платанами в углу двора. Мы — это два класса, в моем — тридцать человек, в другом — двадцать девять. Учителям из-под навеса не было нас видно. Наши два класса устроили состязания по бегу в мешках.

— Да, Жожо?

— Точно! Учителя туда и не смотрели!

— Бег в мешках? Идиотизм полный! Зачем тебе это понадобилось?

Коринна ужасно на меня злится. Она так и разговаривает со мной из своей половины.

Время идет, мама вот-вот вернется. Но я не хочу показываться ей в таком виде. Мой глаз — это будет для нее удар, а я еще и распатланная…

— Достала уже с этим Кадером! — шипит старшая сестра.

— Давай я заплету тебе косу, — предлагает Жоржетта, отчаявшись уломать Коринну.

— А ты сумеешь?

Жоржетта пожимает плечами. Попытка не пытка.

Я сажусь на корточки: Жоржетта маленького роста. Она разбирает мои волосы на пряди, руки у нее неловкие. Моя младшая сестра никогда не умела заплести косы своей кукле.

— Давай скорей! А то за промокашкой для тебя не успею.

Мне досталось от Кадера, на меня наорала Грымза, да еще старшая сестра не хочет мне помочь… Бывают же такие дни, все как сговорились против меня.

— Ты пойдешь на улицу с таким лицом?

Коринна решила меня добить.

— Нет, лицо дома оставлю! Мама велела мне купить промокашку для Жоржетты.

А еще говорят, что я тупая, вот уж, действительно…

— Тебя может кто-нибудь увидеть, что тогда?

— Поздно спохватилась, мы встретили Грымзу по дороге домой.

— Что? И она видела твое лицо?

— А ты думала, я в маске хожу?

Жоржетта прыскает.

— Смейся, смейся, вот придет мама!

Жоржетта тут же перестает смеяться.

— «Убирайся в свою страну!» Это Грымза так орала в нашем подъезде, когда мы с Жожо шли из школы. Я в первый раз увидела Грымзу не на ее балконе.

— Я тоже.

Жоржетта до сих пор поверить не может, что Грымза высунулась наружу.

— Ты ее видела? — спрашиваю я Коринну.

— Нет. А кому она это орала?

— Мопеду.

— Ты назвала ее Грымзой?

Несмотря на мой ужасный вид, Коринне стало интересно. Она приближается к демаркационной линии — опасливо, как будто мой синячище может перескочить на нее.

Грымзу никто никогда не видел на улице. Только на балконе. Она злая. Никого не любит, кроме голубей. «Полбатона раскрошит в окно голубям, а голодному крошки не даст».

«Что с тобой случилось, малышка?» Сегодня она впервые заговорила со мной.

И вдруг как заорет на нас: «Совсем житья от них не стало! Я скажу вашей матери, чтобы забрала вас из этой школы! Вы якшаетесь со всяким отродьем!»

Она вообще-то больная на всю голову, это мы давно знаем.

«Вам нечего там делать!» — кричала она на меня. Как будто это моя вина. Будто я решаю.

— Что еще она сказала?

«Даже детей своих воспитывать не умеют». И подбородком на меня показала, будто это у меня дети.

«Ты подралась? Ну и ну, разве можно девочке драться? Хулиганка! Грубиянка!» Она смотрела на меня и морщила нос в гармошку. Хотела отхлестать меня продуктовой сеткой. Да, Жожо?

Коринна мало-помалу смелеет и решается взглянуть на мое лицо.

— Ай-ай-ай… Ну и видок у тебя… Маму хватит инфаркт! Как это ты ухитрилась? Больно?

— Ничего…

— Зачем ты дралась?

— Да не дралась я, просто упала: Кадер меня повалил, когда мы бегали!

Старшая сестра качает головой.

— Эта коса ни на что не похожа. Дай-ка я заплету.

Коринна сжалилась надо мной и над Жоржеттой-неумехой заодно.

— Может, две заплетешь?

Не одна только Грымза не любит Кадера.

Кадера не любит никто. Никто никогда с ним не разговаривает. Никто и смотреть на него не хочет. Кадер никогда не играет с ребятами из своего класса. Он для всех слишком большой. Самый большой во всей школе. Он и в прошлом году был самым большим. А в этом еще больше вырос. Ему почти пятнадцать лет. Он учится в классе реадаптации. Это специальный класс для тех, кто приезжает из других стран уже большими. Для тех, кто по-французски ни в зуб ногой. Он и в прошлом году ходил в этот класс.

Кадер много раз пытался поговорить с Каримом, а еще с Али, Зохером, Нурдином, потому что они арабы. Карим и остальные немного говорят по-арабски, дома, с мамами и братьями, но что говорит Кадер, они не понимают.

С прошлого года моя бабушка работает вместе с мамой Кадера. Мама Али сказала, и бабушка тоже сказала, что с мамой Кадера вечно одни проблемы. Все мамы арабов, бабушки итальянцев, португальцев и испанцев работают вместе. Поэтому Грымза говорит «одного поля ягоды».

У итальянцев, португальцев и испанцев убирать квартиры ходят бабушки. Мамам это ни к чему. У них другая работа есть. Какая — это, наверно, от страны зависит. Португалки и испанки все больше в консьержках. Итальянки — те, как моя мама и тети, работают продавщицами, или бухгалтершами, или еще кем-то, не знаю… А арабки, кроме тех, что замужем за лавочниками, ходят убирать квартиры вместе с португальскими, испанскими и итальянскими бабушками. Наверно, мамам приходится убирать квартиры, потому что бабушек-арабок мало. Поумирали они все, что ли?

— А вьетнамки?

Про вьетнамок Коринна не знает. Их немного. Они тоже учатся в классе реадаптации, с Кадером. И говорят совсем непонятно.

— А черноногие? Это тоже обидное слово?

— Нет.

В черноногих я, честно говоря, вообще ничего не понимаю. Есть богатые черноногие, есть бедные. Одни ходят убирать квартиры, другие нет. Старшая сестра объяснила мне, что они арабы, но не совсем арабы. Я не поняла, как это. Так бывает? И про югославку я тоже ничего не поняла. В общем, если не считать вьетнамок и югославки, с остальными ясненько. Даже если мамы не работают вместе, есть бабушки, так что можно все про всех узнать.

Кроме моей мамы. Моя мама — другое дело. Мама итальянка, но у нее три дочки-француженки. Это ее, и растит она их одна. «Их отец — француз». О моей маме никто не судачит. И она не судачит ни о ком.

На будущий год Кадера, может быть, переведут в шестой класс. А Коринне очень не хочется, чтобы он поступил в коллеж. В прошлом году он ее всю дорогу доставал. Он в нее влюбился — не он один вообще-то. Цеплялся к ней каждый день. Так влюбился в мою старшую сестру, что таскал ее за волосы. Это директор нам сказал, что Кадер влюбился в Коринну. По-моему, все наоборот. В нашу Коринну много мальчиков влюблены, но они же не таскают ее за волосы! Нет, в меня пусть лучше никто не влюбляется. Тоже мне радость — без волос остаться! Спасибо, обойдусь.

В прошлом году я с ним подралась. Но мне его не одолеть. Он слишком большой.

— Ну, скоро ты?

Как же долго Коринна копается с моими волосами!

— Ничегошеньки не получается! Я лучше все распущу.

— Скорей!

— Твой глаз — жуть!

— Ну и нечего смотреть!

— Ну и нечего бегать в мешках!

Бегать в мешках строго запрещено, но мы заключили пари. Целую неделю готовились.

Соревнование началось. Класс мсье Сюттера выигрывал два очка в тринадцати забегах. Состязались парами. Кто первым добежит до скамейки — выигрывает своему классу очко. Я молилась про себя: только бы мне не выпало бежать с Кадером. Не выходила на старт — так боялась, что он выйдет одновременно со мной. Ждала-ждала, а потом подумала: сейчас все пробегут, только мы останемся, я и дылда. Испугалась еще больше и вышла. Правильно я боялась — чего боишься, то всегда и случается. Он отпихнул Патриса и вышел против меня. Я ничего не сказала.

«Он тебе проиграет! Такая каланча! Он не сможет прыгать!» Мой класс был во мне абсолютно уверен.

Кадер засунул в мешок свои длинные тощие ноги. Мешок ему и до бедер-то не доходил. А мне — почти до подмышек.

Дамьен дал старт.

Я прыгала. Как я прыгала! Быстро! Да, да! Кадер отстал! Еще два прыжка — и я выиграю очко моему классу!

Еще один прыжок! Я рванулась вперед. И тут Кадер как схватит, как дернет за мой мешок! Он меня остановил. Он сбил меня с ног! Скамейка была совсем близко. Я не смогла удержаться, ноги запутались в мешке, я упала и врезалась головой в скамейку.

Да так, что вздохнуть не могла.

Учителя услышали мой крик, и все сбежались в угол двора за платаны. Поднимала меня мадам Прюнье.

Нас с Кадером отвели в медицинский кабинет.

Медсестра посмотрела, не нужно ли мне наложить швы, мой глаз тоже осмотрела и сказала: «До свадьбы заживет».

Меня уложили, и я лежала полтора часа. Даже заснула и проснулась от звонка на вторую перемену. Первый, кого я увидела, был Кадер. Он сидел на стуле рядом со мной. Это его так наказали: посадили присматривать за мной.

Я знала, что рано или поздно Кадер встретится мне на узкой дорожке.

У меня как будто турбина в животе заработала. Кадер ничего сообразить не успел. Я вскочила с кушетки и что было силы шарахнула его головой о стену кабинета. Аж зазвенело! Тут и он вскочил. Схватил меня за футболку. Я плюнула на него. Стала лупить ногой.

Лупила и думала: «Надо метить в яйца».

Бабац! Дылда ростом метр восемьдесят рухнул на пол как мешок. И заорал благим матом, как раньше я.

Он лежал и держался за больное место.

В кабинет вбежал кто-то из учителей — охрана. Скручивать ему пришлось всего лишь меня: метр сорок четыре, тридцать один килограмм.

Он выволок меня за дверь всем напоказ.

— Я врезала ему по яйцам!

Это я послала информацию своему классу.

Учитель больно стискивал мне руку.

— Ай! Ай!

Мои ноги висели, не доставая до пола.

Тут пришел мсье Арну мой учитель, и освободил меня.

— Да, он суперский. Вот бы мне такого отца…

Коринна просто обожает моего учителя. Ее мечта — чтобы мама вышла за него замуж. Но у него уже есть жена.

Мсье Арну присел передо мной на корточки. Он хотел, чтобы я посмотрела ему в глаза. Он ничего не знал. Пришел позже.

Он говорил, что я славная девочка, хорошая ученица, но иногда со мной трудно. Говорил, что не хочет вести меня к директору. А надо — я ведь провинилась. Я заметила, как он дышит: будто ему за меня обидно.

Он махнул учителю, который чуть не сломал мне руку, мол, «все в порядке», чтобы тот уходил. Тот очень шумно вздохнул, как же он устал от всего этого. Уму непостижимо, головорезы какие-то, а не дети! Он уже сыт по маковку. Как тут можно работать? Он потребовал, чтобы вызвали мою маму. Мсье Арну ничего ему не ответил.

— Что у тебя опять случилось с Кадером?

Про бег в мешках он не знал. Все смотрел на мой глаз. Наверняка думал, что это Кадер меня ударил.

— Не хочешь мне отвечать?

Дылду повели к директору. Он шел враскоряку: наверно, яйца еще болели. Проходя мимо меня, Кадер провел указательным пальцем по горлу и посмотрел угрожающе. Я тебя зарежу — вот что это значило. Я даже не шевельнулась.

— Не хочешь поговорить с мсье Пайе? — спросил мой учитель.

Мсье Пайе — это директор школы.

— Здорово он тебя разукрасил, — сказал мсье Арну и улыбнулся.

Хорошо ему было улыбаться, не его же дома мама убьет! Он как будто радовался, что у меня глаз заплыл.

— Тебе больно?

Я передернула плечами: подумаешь!

— Знаешь, мне это совсем не нравится. Я должен отвести тебя к мсье Пайе, раз со мной ты не хочешь говорить.

— Хочу, — сказала я, глядя в пол.

С ним я на самом деле хотела говорить.

Но мсье Арну еще раз переспросил:

— Что ты хочешь? Хочешь поговорить со мной?

Я кивнула головой: да.

Оказывается, я была вся расхристанная. Он одернул мою футболку, прикрыл живот. Завязал развязанный шнурок. Потом поднял меня. Мсье Арну решил, что ходить мне больше не надо. Теперь он обо мне позаботится. А то на меня все шишки падают. Мне вдруг захотелось спать.

— Готово.

— Ну, я пошла. Который час?

— Давай поживей, она придет с минуты на минуту.

Уж я спешила как могла! По лестнице почти летела. Перепрыгивала через пять ступенек!

— Что это с тобой стряслось, Сибилла, детка? — спросил меня мсье Мирюль, когда я вошла в магазин канцтоваров.

— Упала в школе.

Он улыбнулся. Он добрый, мсье Мирюль.

— Что тебе нужно?

— Промокашку.

— Записать на счет твоей мамы?

— Да. Спасибо.

— Всего доброго.

— Всего доброго.

Закрываю за собой дверь магазина и мчусь еще быстрей. Дело пахнет керосином, мама должна уже вернуться.

Только бы Грымза опять не вышла орать в подъезд…

Нет, путь свободен.

Что же я ей скажу?

— Сибилла? Сибилла? — слышу я, едва переступив порог.

Ой! Уже? Это мамин голос! Она прямо за моей спиной, в коридорчике, который ведет в подъезд. Подъезд Д. И обернуться я сейчас не могу!

Мама снова зовет меня.

— Сибилла?

Слишком рано она пришла, на минутку бы позже! Через минуту я была бы уже на лестнице. Через минуту она бы меня не увидела! А дома Коринна сумела бы ее подготовить!

— Сибилла? — опять зовет она.

Зовет и уже точно знает, что я ее услышала. Голос у нее изменился. Она чувствует: что-то неладно.

Мама приближается. Я жду ее. Лучше обернуться, когда она подойдет совсем близко. Пока я стою спиной. Предупреждаю ее:

— Я ударилась, но ничего страшного.

Как бы повернуться к ней так, чтобы это выглядело не слишком жутко?

— Не испугаешься? Нет?

Я предупреждаю ее в последний раз — надо поворачиваться.

А ведь она ответила мне «нет». Ведь сказала «ничего, покажись». Но когда она увидела… было еще хуже, чем со старшей сестрой. Она обмякла на перила с каким-то протяжным хрипом. Я вовремя ее удержала. Она могла и вниз сорваться.

Начались вопросы: кто это сделал? Кто ударил меня?

Я объяснила ей про Кадера. И тут моя мама вздохнула — с облегчением.

— Тебе не надоело? — спросила она.

У нее вдруг стал измученный вид. Как будто это она бегала в мешке, а не я.

— Как же я от тебя устала, — сказала она.

И все.

Что же это — все имеют зуб на Кадера, кроме моей мамы? Кадеру, значит, можно подбить мне глаз? Другие родители встают на защиту своих детей, почему же нас никогда никто не защищает? Что ж тогда важно? Так и хочется ее спросить. Ему четырнадцать с половиной лет! А мне всего десять! Как это ничего страшного? Мне же еще и попадет теперь! Что тогда должно случиться, чтобы моя мама признала, что я не виновата?

Я не задала ни одного из этих вопросов.

Мама белая как мел. Она прилегла в своей комнате.

— А что я могла сделать? — спросила я Коринну, которая выдала мне по первое число вместо мамы.

— Если бы не нарывалась, не было бы синяка, — ответила она, разогревая запеканку.

Мама встать не смогла.

Я ее здорово напугала.

Ах, так? Можно подумать, это маме поставили фингал.

— Знаешь что? Кадер со мной дерется, потому что он тебя любит!

— Не в этом дело.

Ну вот, час от часу не легче!

— У тебя глаз болит, а у мамы болит в другом месте, — высказалась Жоржетта.

А эта куда лезет? Ей-то откуда знать, что у мамы болит?

Коринна с Жоржеттой согласилась.

Ну ладно! Если все думают, что у мамы фингал болит сильнее, чем у меня, что ж…

* * *

— Ну тогда африканскую косичку!

Я торгуюсь с мамой.

Она не хочет ничего слушать. Я сижу на кухне, лицом к будильнику, который опять поторапливает нас жирными красными цифрами. Жоржетта уже вытерпела заплетание кос. Коринне разрешается самой сооружать конский хвост с челкой-мостиком. Мама даже не отвечает мне: делает вид, что ей некогда. Она заплетает сначала правую косу. На самом деле мама сердится из-за моего синяка. Ей неприятно, что я буду с синяком на дне рождения тети.

— Тебе лучше сидеть в углу, — только что сказала она мне.

Это значит, что на дне рождения тети мне и повеселиться нельзя будет. Мой синяк не должен бросаться в глаза. И как, спрашивается, мне быть? Не могу же я весь день рождения поворачиваться профилем?

Ровный пробор и две косы — на все это у мамы ушло не больше двух минут. Она накрывает фольгой миску с зеленой фасолью. Если придет мой крестный, он не будет есть зеленую фасоль. И я, надеюсь, тоже. Мама укладывает в пластиковый пакет две бутылки сидра.

— Это ты понесешь.

Она тычет мне пакетом в грудь. Мне остается только обхватить бутылки руками.

А мама уже открыла холодильник. Она достает оттуда еще одну миску, с фруктовым салатом.

— Коринна, это ты возьми.

Жоржетте она сует в руки запеченный паштет. Та хихикает.

Мама завязывает полотенце на чугунке с жарким. Будильник показывает 11:11.

Четыре одинаковых цифры. Когда так бывает, я загадываю желание. Мое желание — чтобы на день рождения тети Анжелы пришел крестный.

— Девочки, не заправляйте футболки в брюки.

Мама в последний раз смотрит, как мы одеты. Я тоже смотрю и вижу, что у нас одинаковые футболки. Жуть. Вид глупее некуда. Придем как инкубаторские в одинаковых футболках.

Мама-то хотела приодеть нас к двадцатилетию тети. Приодела, называется! Она решила ради такого случая купить нам всем по обновке. Сначала я радовалась, но скоро стало понятно, что ничего хорошего из этого не выйдет.

Коринна выбрала себе футболку с бегущей лошадкой в блестках. Она это обожает.

У ее подруги есть такая, с надписью «Диско» из синих блесток. Лошадка стоила не очень дорого, мама сказала: «Ладно». Жоржетта выбрала точно такую же.

Коринна почему-то не возразила…

Я долго искала что-нибудь для себя. Ничегошеньки не было в этом магазине. Ничего, что бы мне понравилось. Одни футболки с лошадками, собачками, кошечками. Маме надоело: сколько можно копаться? Я перебирала вешалки. Наконец, когда уже все вышли из терпения, я выбрала футболку с красным американским грузовиком. Ладно, сойдет…

— Я же говорю: мальчиком ей надо было родиться, — вздохнула мама.

Продавщица закивала. Мама могла бы и не откровенничать. С моим синячищем и так все понятно.

Нет. У нее не оказалось моего размера. Это была футболка «для ребят постарше».

Ну и что, я все равно хочу.

— Она будет на тебе как платье, — сказала мама.

А я хочу все равно хочу футболку «на 16 лет».

Нет, нет и нет. Маме надоело, что я всех задерживаю, она встала.

— Заверните еще одну такую же, как для двух других, на десять лет.

Мама и так сердилась на меня из-за синяка, я не стала «подбавлять». Продавщица на меня и не взглянула. Распоряжалась мама, она это поняла. И мы ушли с тремя одинаковыми футболками.

Теперь и старшая сестра была недовольна. Две одинаковых еще куда ни шло, но три — стыд, да и только.

— Вот видишь! Я же говорила, это плохой магазин! — сказала я ей по дороге.

Старшая сестра надулась.

Только Жоржетта была счастлива. У нее такая же футболка, как у нас! Она даже вынула ее из сумки, чтобы полюбоваться.

А нам с Коринной на обновки и смотреть не хотелось.

Оглядев нас в последний раз, мама решает, что можно идти к тете.

На будильнике всего-навсего 11:13. День рождения Анжелы начнется не раньше четырех, но мама должна помочь ей все приготовить.

— А мы что будем делать? — спросила я.

— Ты у меня будешь сидеть как мышка.

Коринна дала мне свой учебник по истории. Там такие красивые картинки. Я хочу перерисовать одну. Я взяла с собой пенал и бумагу Кансон.

Тетя и бабушка ахнули, когда увидели мой глаз.

Мама рассказала им про Кадера и про бег в мешках. А я заметила, что дедушка чуть не прыснул.

Мой кузен Тони гордился мной: я молодец, что не дала себя в обиду. Вот если бы Тони забирал меня из школы, все было бы по-другому. Но мама не разрешает.

Мамины сестры, бабушка и Анжела приготовили праздничный обед. А Тони с дядей готовились к танцам. Сам-то праздник будет вечером в саду. Они понесли туда множество проводов и розеток, разноцветные лампочки, стереосистему, пластинки.

Я поднялась в тетину квартиру — она прямо над бабушкиной.

— Сядь куда-нибудь в уголок, и чтобы я тебя не слышала до вечера! — строго сказала мне мама.

Вот и отлично. А то у меня вечно нет времени, чтобы вволю порисовать.

* * *

Двадцать лет бывает в жизни только раз!

Я пою, пою во все горло! День рождения тети начался! Ей исполняется двадцать лет через три дня. Вот это праздник так праздник!

Анжела гораздо моложе своих братьев и сестер, и на ее день рождения пришла уйма народу. Вся родня здесь. Приглашать сослуживцев ей необязательно. У нее много друзей. Как здорово! В бабушкином саду натянули тент.

И еще установили разноцветные прожектора! Огни мигают и кружатся под музыку А лучше всего — шар, который висит посередине.

— Как в ночных клубах, — объяснил мне Тони.

Шар сделан из маленьких зеркалец. Он вращается. Можно танцевать в свете разноцветных огней! «Поцелуй же, поцелуй меня, банана…» Это песня Лио! «Бананана, бананана сплит!» Я прыгаю по всему саду. Я и не знала, что мне так понравится на этом празднике.

Цепочка у меня на шее танцует вместе со мной. Когда я кружусь вправо, медалька прыгает слева. Когда кружусь влево, медалька прыгает справа. А когда я просто танцую, медалька прыгает мне на нос. Как здорово! Как весело!

— Слушай… А это чья такая? — спрашивает одна Анжелина подружка другую, указывая подбородком на меня.

— Это средняя ее старшей сестры.

«Ее старшая сестра» — это моя мама.

— Да?.. Интересно, и в кого же она такая беленькая?

Эта подружка сплетница, сразу видно.

— Отец у нее блондин. Говорят, она его копия, — отвечает вторая, подняв бровь.

Верится в ее слова с трудом, но это официальная версия — так она, по-моему, думает про себя.

— А она от того же отца, что две другие?

Подружка тоже сомневается.

— Ты видела, какие у нее глаза?

— Она, говорят, постоянно дерется. Сущее наказание. Бедная ее мать, одна с тремя дочками.

Они говорили все это при мне. Думали, что из-за музыки я их не услышу. А вот и нет. Ничего подобного. Я все слышала. Одну вещь в моей семье знают наверняка: что «она на него похожа как две капли воды», «просто копия».

Когда я смеюсь, все начинают перешептываться: «О-ля-ля, как есть — он». Меня это достает.

Еще сильнее меня достает, когда говорят: «Она-то точно их породы, и к гадалке не ходи».

Вот как? Почему же тогда я живу в семье Ди Баджо, если я каких-то там «их породы»? Уж я когда-нибудь об этом спрошу!

Они все брюнеты, кроме меня. У них волосы черные-черные, а у меня светлые-светлые. Белокурые, «цвета пшеницы». Они смуглые, а я белокожая. Белая овечка в стаде черных овец. Даже летом моя кожа не загорает. «Ей надо купаться в футболке, иначе впору сдирать с нее кожу, как с вареной картофелины». К счастью, у моих сестер голубые глаза, это наше «семейное сходство».

— Старшая и младшая похожи. А про среднюю этого не скажешь, — говорит тетина подружка.

Ладно, с ней все ясно, сейчас я, танцуя, наступлю ей на ногу.

— Ой, что это? Что за штука включилась, меня от нее тошнит!

— Это стробоскоп.

— Стробоскоп?

Все движения замедлились. Ой-ой-ой, мне совсем плохо от этой штуки. Какое все стало странное! Приходится ухватиться за ограду. Может, прилечь? Меня сейчас вырвет. То-то мама будет довольна: я буду даже не сидеть, а лежать в углу.

— Это тоже делают в ночных клубах? — спрашиваю я Тони.

— Угу.

Он отвечает мне как ни в чем не бывало, но, по-моему, притворяется.

Я думаю про себя, что мой кузен редко бывает в ночных клубах: то-то он цепляется рядом со мной за ограду.

— Значит, в ночные клубы мы ходить не сможем.

— Просто здесь мало места, — сердится Тони: он ведь сам установил этот стробоскоп.

Ну да, конечно, здесь мало места. Бабушкин сад — не сад, а садик. И этот навес… От него садик кажется еще меньше.

— Сейчас я его выключу.

Тони уходит, пошатываясь.

Уф! Мне легче. Белые вспышки прекратились.

Мой крестный приехал на день рождения! Это значит, что двадцатилетие моей тети — и правда большое событие. Обычно дядя на семейные праздники не приезжает. Он очень далеко живет. И дел у него по горло. Крестный — не то что его сестры. Ему не надо никому ничего объяснять. Если он не пришел, значит, не пришел, и все. А если пришел — ему рады больше, чем всем, которые всегда приходят. Когда он появился в саду, все повернули головы в его сторону. Что он скажет? Что сделает? Нравится ему или нет?

Он такой один. Его больше, чем остальных. Он самый настоящий итальянец из всей итальянской родни. Сразу видно, что он сильнее всех. Волосы у него чернее всех. И глаза тоже. Когда он шутит, это такая умора, что все долго хохочут. Когда он не смеется, у него одно лицо, а когда смеется — другое, оно сползает назад. Вместе с волосами. Даже уши сдвигаются назад. Он умеет шевелить ушами и волосами. И меня научил. Все его боятся. «Лучше, чтоб он был с тобой, чем против тебя» — так про него говорят.

Крестный никому не улыбается, когда приходит. Скажут — невежливо, а ему плевать. Улыбается за него крестная. Он и не здоровается. Только кивает головой. Здоровается за него тоже крестная. Он никого не спрашивает, как дела. Крестная и вопросы за него задает. А он слушает ответы.

Голос у него — как у моей младшей сестры, только еще хуже. «Точно ржавой пилой пилит». Когда он говорит, его еле слышно. Только когда вдруг рявкнет, получается громко, хрипучим таким голосом, «ниже баса».

Он пожимает руки своим друзьям. Легонько, не то бы он им все пальцы переломал!

Я никогда не видела таких рук, как у него. Они шершавые, ну точно терка. Он любит потереть тебе лицо ладонью, пока не вскрикнешь «ай!» — ему смешно. Еще он сжимает огромный кулачище и говорит мне: «Укуси».

Я кусаю так сильно, что зубы болят. А ему ничуточки не больно. Ему вообще не бывает больно. На больших пальцах у него трещины, как будто он ножом порезался. А крови нет. Он их не перевязывает и йодом не мажет — еще чего.

— Что у тебя с лицом? — напрямик спрашивает он меня.

Приходится ответить:

— Мы бегали в мешках.

Мама стоит поблизости. А то бы я сказала, что задала перцу «дылде»…

— А я уж подумал, что ты на чей-то кулак нарвалась! — смеется он. — Смотри! Если кто тебя тронет, ты скажи ему: «Сейчас мой крестный придет». Мы ему глаза на уши натянем!

Все хохочут.

Я ничего не могу ему рассказать — из-за мамы. Я ему расскажу попозже. И мы натянем глаза на уши, обязательно.

— Что за прикид Фанхио?

Это он про мою футболку. «Прикид Фанхио» значит «одежда воображалы». Мой крестный всегда видит, у кого что не так!

Фанхио — это был такой автогонщик, он мне про него рассказывал. Кто задирает нос — тот для него Фанхио. Я бы сказала ему, что мне самой не нравится, но мама услышит. Я поглядываю на нее краем глаза. Дошло ли до нее, что не я одна нахожу уродством бегущую по футболке лошадку в блестках?

Она зовет моих сестер поздороваться. Сестры жмутся друг к дружке, обе с лошадками на груди, а мама подталкивает их вперед. Мама спряталась за конюшней. Так я и знала: крестный покатывается со смеху. Его вообще хлебом не корми, дай над кем-нибудь позубоскалить, а тут такой повод! Я вижу перепуганные лица сестер и злюсь на маму.

А крестный аж подвывает от смеха:

— Ай да тройка!

Мне обидно до слез, но он прав, что ни говори. Кому другому я нашлась бы что ответить, но тут… сказать нечего. Мама поджимает губы, будто это ей нанесли оскорбление, а тройкой-то одеты мы.

Сегодня вечером дома непременно состоится общее собрание. Коринна будет доказывать, что крестный всегда старается их унизить — ее и маму. А мне придется им напомнить, что стыдно нам было и до него. Единственный вопрос, по которому мы на наших собраниях не можем прийти к согласию, — это он, крестный.

Вместо стробоскопа зажегся фиолетовый фонарь. Это тоже чудно. Все кажется черным, зато белое белеет особенно ярко, даже если его чуть-чуть. У тетиной подружки, оказывается, перхоть. Все плечи в белых точках. Фу, гадость.

Жоржетта бежит ко мне, оскалив зубы. Показывает, какие они белые. Вот здорово: мы бегаем по саду и скалимся. Тормозим под носом у взрослых и показываем свои белые зубы. Какой-то незнакомый мужчина показывает зубы нам в ответ. Только ничего не получается. У него все-все зубы гнилые, честное слово! Ни один не белеет в свете фонаря. Мы с Жоржеттой придумали ему прозвище: Гнилые Пеньки. Хи-хи-хи.

— Нельзя к нему подходить, мама сказала!

Это Коринна тут как тут, призывает нас к порядку. Ах да! Я просто не узнала его в темноте. Мы убегаем.

«О женщины, о женщины… О драма…» Другая мамина сестра сменила свет и пластинку. Она поставила свою любимую, Хулио Иглесиаса. Конверт от пластинки приклеился к ее щеке. Она танцует с портретом певца. И подпевает ему. Все смеются. Она его целует. Каждый раз, когда она слышит песню «Ху-у-улио», ее бросает в жар, потом в холод, потом снова в жар. Она «вся обмирает». Это значит, влюблена. Тетя тянет за руку своего друга: потанцуй со мной. Она держит конверт, загораживает им лицо друга — как будто танцует с Хулио Иглесиасом. Все смеются. Даже друг смеется, хотя видно, что ему в лом танцевать за конвертом. Он вертит головой во все стороны, хочет стряхнуть Хулио, но тетя крепко держит конверт. Так он и танцует — деваться некуда.

Жоржетта волнуется. Она то и дело спрашивает маму, можно ли будет ей поесть именинного торта.

— Еще скажут, что я тебя не кормлю! — отвечает ей мама громко, будто в шутку.

Скажет и озирается по сторонам: слышал ли кто? Никто не слышит, все разговаривают. Жоржетта не смеется ее шутке. Она хочет знать, можно ли ей будет поесть торта.

По другую сторону стола Гнилые Пеньки присаживается на стул. Ему интересно.

На третий вопрос моей сестры мама наконец отвечает:

— Да, тебе можно торта, но немного.

Детский врач посоветовал маме проследить за питанием Жоржетты. Если ребенок толстый, то, когда он растет, станет только хуже.

Все говорят, что она лапочка, такая кругленькая. А Коринна ей сказала:

— Ты лапочка, пока еще маленькая, а вырастешь — будешь тушей.

Мне-то другого хочется — чтобы был камамбер. Я не люблю тортов. А теперь нельзя будет отдать свой кусок Жожо. «Ей это вредно». Глупо все-таки получается. Я не люблю, а есть должна, из вежливости, не то мама сделает большие глаза, а Жоржетте нельзя, даже из вежливости, не то она станет тушей, когда вырастет.

Гнилые Пеньки перебирается через два оставшихся стула между ним и мамой. Он приглашает ее танцевать. Мама отказывается. А он все равно не уходит, непременно хочет с ней потанцевать.

— Сибилла!

Это Коринна подает мне знак маме нужна помощь.

— Что?

Мама очень бледная. Она вырывается, а он не отстает. Мы бежим спасать нашу маму.

— Пусти ее! — ору я Гнилым Пенькам и чижу, что он еще и пьяный.

Я крикнула так громко, что взрослые разом перестали танцевать. Ну все, Гнилые Пеньки, ты и не знаешь, на что нарвался, думаю я, потому что вижу, что мой крестный тоже услышал. Он отставляет тарелку с сосисками.

— Ну ты, мудозвон! Хочешь, чтоб я тебя по стене размазал? — рявкает он, и все вокруг замирают.

— Оставь его.

Крестная не хочет, чтобы он его размазал.

Гнилые Пеньки трезвеет на глазах. Пятится, еще немного — и он сам размажется по стене.

— Проваливай, пока я тебе под зад не наподдал.

Гнилые Пеньки тянется за своим пиджаком. Он так дрожит, что даже стул падает.

— Пошел вон, чемпион! — гаркает крестный, и Гнилые Пеньки удирает, как очумелый заяц, под громкий смех.

А дядя как ни в чем не бывало возвращается к сосискам. Праздник продолжается.

Коринна чуть не плачет. Мама тоже.

— Ну надо же… Это что за громила?

Тетина подружка с гадкими волосами опять хочет посплетничать.

— Знаешь, у итальянцев это в порядке вещей… Он старший брат.

Я оглядываюсь на Коринну и Жоржетту — они остались возле мамы.

— Телохранитель при матери и трех малышках. Их отец из-за него носу не кажет.

Ну, люди добрые, вот так сказанула! У этой тетки точно мозги набекрень, да и та, первая, не лучше. Я секунду раздумываю: лягнуть ее, что ли? А уж ноги оттопчу обеим!

— Артистка! Сосиску хочешь?

Крестный издали протягивает мне тарелку.

Я бегу за сосиской, а по дороге вытаскиваю руки из рукавов футболки и переворачиваю ее задом наперед. Лошадка больше не бежит впереди меня. Теперь она бежит сзади.

— О-ля-ля! Одно слово — твоя крестница! — говорит кто-то из гостей, заметив это.

Крестного все поздравляют, сегодня он расстарался: «У него чистые руки».

По мне, так не такие черные, как обычно.

— Ну да? Это называется чистые? — спрашиваю я.

Смотрю и вижу всюду черноту. Если бы я так помыла руки, меня бы, уж наверно, не похвалили. Точно.

— Ну? Белые у него руки.

Как будто никто не видит, какие они у него грязные.

— А это что? Вот, вот, это что, не черное?

И нечего надо мной смеяться, что я, глупая? Он плохо вымыл руки.

— А ты повозись в смазке да мазуте, посмотрим тогда на твои пятерни, какого они будут цвета, — говорит мне крестный.

Он предлагает мне работать с ним. Я бы рада, только мама не разрешит.

Мой крестный — автомеханик. Всю жизнь «с головой в моторах, по уши в мазуте».

— О-ля-ля, одно слово — твоя крестница!

Даже крестная это говорит.

Все смеются, и он тоже.

Мне приятно, когда говорят, что я на него похожа. Это неправда, ну и пусть. Крестного я больше всех люблю.

— Ну, артистка? Что же ты не поцелуешь своего крестного? — вдруг рявкает он, как будто только что пришел.

«Артистка» — это я. Он называет меня «артистка», хотя никогда не видел, как я рисую. «Артистка» — потому что я «горазда на художества», так он говорит. Всех остальных он зовет «валы», «ребятишки» по-итальянски. Даже взрослые для него «валы». А я — «артистка».

Все танцуют. А он танцует только медленные танцы. Приглашает крестную. «Он от нее без ума». У них пятеро детей, а они все равно «любят друг дружку как в первый день».

Когда ставят песню «Che sei bella da morire», он громко поет ее ей. И все время норовит ее поцеловать. Крестная смеется, но говорит «перестань», потому что целоваться при всех ей неловко.

Да, сразу видно, как он ее любит. Мама не сводит с них глаз, когда они танцуют медленные танцы.

А я медленные танцы не люблю. Как только ставят «слоу», убегаю со всех ног, не то мама меня поймает, и придется танцевать с ней. Очень мне надо целую песню топтаться по кругу с мамой. Во время медленных танцев я успеваю что-нибудь съесть или сбегать кое-куда. А там и другую музыку ставят.

Если я далеко, мама ловит Коринну или Жоржетту. Не знаю, почему ей обязательно надо танцевать с нами. Она одна из взрослых танцует только с детьми.

— Иди пригласи маму на танец, — говорит мне Коринна.

— Сама пригласи!

Терпеть не могу, когда мной командуют.

— Я уже.

— Тогда пусть Жожо.

Жоржетте что, она слушается!

Но вечно отлынивать мне не удается.

— Смотри, она сидит на стуле совсем одна!

Коринна опять чуть не плачет, так ей жалко маму.

— Ну ладно, ладно, — соглашаюсь я. — Только не реви!

После медленного танца все огни гаснут, музыка выключается.

Все, танец кончился. Мне достался самый длинный. Мама говорит мне «спасибо». Хочет меня поцеловать. Вот и хорошо.

Все поют: «С днем рождения тебя-а-а-а-а!!!» Анжелин муж выносит именинный торт. Вид у него довольный-предовольный. И сует торт со свечами ей под нос. Тишина. Сейчас тетя задует свечи. Она глубоко вдыхает, будто собирается прыгнуть с вышки. Дует — но ее муж отодвигает торт: ни одна свеча не погасла. Он оглядывается, смотрит, насмешил ли крестного. Да. Крестный посмеивается.

Муж опять подставляет торт тете под нос. Она дует. Он опять успевает отодвинуть торт. Все свечи горят. Оглядываюсь на Коринну — так я и знала. Она не смеется. Ей не по вкусу такие шутки. Ишь, как губы поджала. Я смотрю на Жоржетту — а она уставилась на торт. Ей надоело ждать, не терпится его попробовать.

А я что-то не пойму. Сама не знаю, смешно это или нет. Я жду…

Наконец решаю: не смешно. Когда он в пятый раз отодвигает торт, я тоже начинаю злиться. К счастью, тут вмешивается другая мамина сестра. Хватит, а то есть этот торт нельзя будет, воск на него натечет.

Ну все, на этот раз тетя вдыхает не зря. Она дует на свечи. Уф! Все погасли с одного раза! Гости аплодируют.

Что? Как? Что это такое? Сегодня же не мой день рождения!

У тетиного мужа для меня сюрприз!

— Сибилла! Сибилла! — кричит он мне через весь сад. — У меня есть кое-что получше торта!

И вид у него довольный-предовольный.

О-ля-ля! Я смотрю, разинув рот. Вспомнил-таки! Спасибо! Спасибо!

Большая тарелка, а на ней… Да! На ней лежит камамбер! Спасибо! Спасибо! Я оглядываюсь на маму. Она улыбается. Она знает, что я не клянчила.

На нем нет свечей, но все равно у меня как будто тоже день рождения!

Подходит Анжелин муж, протягивает мне специальный ножик для сыра.

— Твоя тетя разрежет свой торт, а ты разрежь свой!

Я стесняюсь: слишком много чести. Вот повезло-то. Даже Анжела ждет, не режет свой именинный торт, пока я не разрежу мой камамбер.

Все внимательно смотрят на меня, и я наконец втыкаю нож в камамбер. «Вжжжииик!» — пищит он.

Что это? Что происходит? Я не верю, я еще раз выставляю себя на посмешище и только тогда понимаю, как меня опозорили. Камамбер — пластмассовый. Его купили в магазине шуток и розыгрышей. Надо мной все смеются. Я стою, дура дурой, среди хохочущих взрослых. Тетина подружка — вот корова! Я все-таки оттопчу ей ногу. Она так заливается, будто ничего смешнее в жизни не видела.

А мне совсем не смешно. Моим сестрам тоже. Коринна бежит мне на выручку. Берет меня за руку, уводит от стола. Спасибо, а то я не знала, как быть.

Теперь им всем стыдно.

— Не обижайся! Это же шутка! Поешь торта…

У каждого находятся слова мне в утешение.

Поздно. Я их ненавижу. Не буду ни с кем разговаривать. Все дураки. Я не хочу больше их слышать. Даже смотреть на них не хочу. И не надо меня трогать, кто-то пытается — я отдергиваю руку.

Жоржетта тоже прибежала мне на выручку. Мы втроем прячемся в углу сада.

Посреди суматохи вдруг раздается хрипучий голос моего крестного:

— Ну что, а настоящий-то у тебя есть? Дай теперь малышке!

Он встал на мою защиту.

Тетин муж молчит. Нет. Нет у него настоящего. Шутку он заранее купил, а чтобы сделать приятное — даже не подумал.

Ко мне подходит тетина свекровь. Говорит, что у нее, кажется, есть кусочек камамбера в холодильнике. «Хочешь?» — спрашивает. Нет! Нет! Ничего я больше не хочу! Отстаньте от меня все! Не нужен мне ее кусочек камамбера. И вообще, кто же кладет его в холодильник? Я люблю, когда он мягкий, «аж течет».

А вот и мама. Сейчас мне же и попадет, и к гадалке не ходи. Кто бы сомневался. Она берет меня за локоть.

— Сейчас же перестань дуться. И извинись, — командует она шепотом мне на ухо.

— Что? Мне извиняться? Это он подсунул мне пластмассовый камамбер! Это он должен извиниться! — ору я.

— Сибилла, извинись немедленно.

— Нет!

Сейчас мама прошипит, что разберется со мной дома.

«Я с тобой дома разберусь» — когда мама так говорит, это хуже всего. К счастью, вмешивается крестный. Мама выпускает мой локоть, но стоит рядом, слушает. Крестный говорит мне, что в следующий раз, когда я приду к нему в гости, он купит целый камамбер для меня одной. Никто больше не будет его есть, только я.

— А мне дашь кусочек? — спрашивает он.

Ему, ладно уж, дам.

Он берет меня за руку и ведет через сад. Мама не идет за нами. Когда командует крестный, с ним не спорят, хоть ты кто.

— Идем, разберемся с этим шутом гороховым.

Спасибо крестному, мне было очень весело. Мы обзывали тетиного мужа шутом гороховым каждый раз, когда он проходил мимо. Вместо камамбера крестный угостил меня сосисками. И сказал, что я не обязана есть торт и фасоль тоже. Он и сам их не ел.

Краем глаза я поглядывала на маму.

Крестный сказал:

— Не смотри на маму. Слушай меня.

Я же говорила, с ним не спорят.

И я не стала смотреть на маму. Я знала, что она ничего мне не скажет. Мой крестный — это «особая статья».

Я была с ним весь вечер. Мы гуляли по саду среди танцующих гостей. Мне удалось оттоптать ноги двум тетиными подружкам. Никто не догадался, что я это нарочно. А крестный сказал им, мол, надо проворнее шевелить каблуками, Большеногая Берта. Вот умора так умора.

Когда мы вернулись домой, мама меня предупредила: чтобы даже в гостях у ее брата я не вздумала набрасываться на камамбер.

— А если он меня заставит все съесть?

Жоржетта хихикает. И вместо меня достается ей: она слишком много съела торта.

— А ты мне не сказала «стоп»!

Тут хихикаю я.

Когда я приду в гости к крестному, он угостит меня камамбером. Я оглянусь на маму, а он скажет: «Не смотри на маму!» И я не стану на нее смотреть и съем весь камамбер. А фасоль есть не буду.

* * *

Я взяла эту книгу на Шелковой мануфактуре. Это моя старшая сестра хотела, чтобы мы записались в ту же библиотеку, что и ее подруга Гиаацинта. Надо говорить так «Гиаацинта», потому что это не название цветка. Ее мама назвала ее Гиаацинтой «невзирая» на то, что «терпеть не может эти цветы». Она назвала свою дочку этим именем в честь одной монашки. «Да, мадемуазель». Гиаацинта была монашкой в XV веке. Она принадлежала к пр-р-р-р-рославленной итальянской семье.

Вот как? Первая новость. Надо спросить у бабушки, вправду ли в Италии есть прославленные семьи. Отца монашки звали Мискотти. Он был графом де Виньянелло.

Тоже впервые слышу. В общем, дальше я не запомнила по порядку, что она мне рассказывала про ее постриг и монастырь Святого Франциска, но из всего этого поняла, что к имени ее дочки следует относиться уважительно, потому что эта самая Гиаацинта основала в XV веке целых два благотворительных общества. Одно собирало милостыню для бедняков, а другое помещало в больницы стариков и калек.

Вот как? Это разве хорошо? Я подумала, что моему дедушке, уж наверно, не понравится, если его сбагрят в дом престарелых! Сказать по правде, эту ее Гиаацинту, по-моему, никто не помнит, и не нужна она никому: точно говорю, ни мой дедуля, ни даже наша безногая соседка не захотели бы связываться ни с какими обществами.

— Вот та-а-а-ак, — припечатала, задрав нос, мама Гиаацинты.

«А твоего сына ты назвала Проспером в честь пряничного короля из XVI века?» — чуть не спросила я.

Песенка про пряничного короля весь день вертелась у меня в голове. «Проспер, оп-ля-бум, пряничный король!»

— На Шелковой мануфактуре библиотека лучше, чем в Круа-Русс, — сказала мне сестра.

— Зачем? Зачем нам ходить на Шелковую мануфактуру, когда Круа-Русс ближе?

— Затем, что там больше книг, — ответила она.

Интересно, неужели в Круа-Русс не осталось книг, которые она не читала? Она, оказывается, прочла все, которые ей интересны.

— Откуда ты знаешь, если других не читала?

Она гнет свое:

— Библиотека в Круа-Русс — детская.

Я по-прежнему не понимаю, что ее не устраивает.

Она объясняет мне это в два счета. Она, видите ли, хочет читать лит-т-т-терат-т-т-ту-ру. Шатобриана она хочет читать. В двенадцать лет она хочет читать Пруста. Стендаля. Да уж, после того как она прочла «Красное и черное»… Только и слышишь от нее «Стендаль» да «Стендаль» каждые пять минут. Ах, мадам де Рена-а-аль, ах, гениально. На пару со своей подружкой из XV века она цитирует уйму писателей, о которых я в жизни не слыхала. Моя сестра стала такой чудной, с тех пор как поступила в коллеж. Она и раньше-то не говорила нехороших слов, но теперь еще и я не моги говорить их при ней! Интересно, она так и со своей подружкой, которая растягивает слова? Мы с Жоржеттой ее недолюбливаем, монашку эту.

Коринна говорит, что у нее классные родители. Ее мама преподает французский.

— Понимаешь, это в порядке вещей, что Гиаацинта любит книги. И что она любит говорить о литературе, в порядке вещей, — объясняет мне старшая сестрица.

Убедить меня ей не удается, я-то ношу свое имя без всяких «невзирая». И не в честь чего-то. Назвали так, а могли иначе. Надо же меня как-то звать. Сибилла, иди сюда, я заплету тебе косы. И я иду, зная, что меня причешут по-дурацки.

Нет, у монашки даже имя со смыслом. Ее мама привила ей вкус к прекрасному.

— А ты? Наша мама бухгалтер, ты, значит, должна считать с утра до вечера? — выдаю я ей.

Она не отвечает. Об этом с ней лучше не заговаривать. В математике она полный ноль. Даже мама боится говорить с ней на эту тему.

Вот, значит, а папа ее тоже классный, уверяет сестра. Он адвокат. Защищает людей. И дома у них классно. Картины на стенах.

В гостях все лучше. Да попробуй я повесить на стену хоть одну мою картину, она поднимет такой крик! Нет, у них другое дело… Они… У них дома ка-а-артины мастеров…

Она качает головой. Я, видите ли, по ее мнению, могла бы выбрать другую книгу. Нет, она начинает всерьез меня доставать! Я выхожу из себя.

— Заглохни! Думаешь, легко было хоть что-то найти в твоей библиотеке для старых бабок? Вот и заглохни! А то я маме скажу, что в твоей библиотеке нет детских книг, и мне вообще не надо будет туда ходить!

Тут сестра затыкается, потому что без меня и она туда не пойдет. Моя старшая сестра никогда никуда не ходит одна. Я должна быть при ней. Так что пусть скажет спасибо!

Я отворачиваюсь с книгой к стене. Эта книга про то, как научиться рисовать руки. Я вообще-то хорошо рисую, это все говорят. Вот только на моих рисунках у людей руки всегда за спиной или спрятаны под цветами, потому что у меня вместо рук получаются метелки. Не умею я рисовать руки.

— Что хочу, то и читаю.

Мне больше не хочется с ней разговаривать.

Она становится добренькой — видит, что я разозлилась.

— Это хорошо, что ты любишь рисовать. Но можно брать сразу три книги: одну про руки, пожалуйста, а еще литературу.

— Уйди! Ступай в свою комнату! Иди к своей подружке! — кричу я.

Мне и слушать ее больше не хочется.

Ну зачем, спрашивается, мне три книги? А? Может она мне это объяснить, умница-разумница?

— Я буду читать одну книгу одним глазом? Другую — другим? А третью? Жопой, что ли, я ее буду читать?

Сестра уходит в свою комнату. Ей сты-ы-ы-д-но, что я выражаюсь, как грузчик. А сама-то она выражается так, что мне уже невмоготу ее слушать!

— Ты мне опротивела!

Она обиделась, я тоже.

Она сидит тишком на своей половине. Наверно, перечитывает про мадам де Ренааль, а лучше бы учебник по катехизису почитала, завтра ей принимать причастие. А она в Новом Завете ни в зуб ногой.

Хлопает входная дверь.

Это мама с Жоржеттой вернулись с рынка.

Коринна проходит через мою комнату, как будто меня здесь нет. Ну и плевать.

Я рисую руку, сжатую в кулак. Пальцы рисовать трудно. К тому же мои карандаши никуда не годятся. Углем было бы легче.

Уголь у меня был, только я забыла его у Анжелы. У меня есть только простой карандаш НВ. Для рисования лучше Н2В. Но мой Н2В тоже у Анжелы, в моем пенале, где и уголь.

Жоржетта кладет на мой стол пластиковый пакет.

Это мама принесла мне с рынка «рукоделье»: две коробки длиннющих спичек.

— Спасибо, мамочка! — кричу я ей из комнаты.

— Я подумала, что ты наверняка что-нибудь из них смастеришь! Твой глаз уже получше…

Я смотрю на спички. И правда, красивые. Ох, вот так штука! До меня доходит, что спички ведь горят, а значит, что получается? Уголь!

Я сожгла почти все спички. Черные шарики падали на мои листки. Они прожгли в бумаге дырки. А угля не вышло. Зря я только спички извела. И рисовала два часа тоже зря. Мама и Жоржетта попросят показать, что у меня получилось, и увидят безобразие.

Я скомкала все свои листки, все руки. Чтобы и следов не осталось от этой гадости. Библиотека Шелковой мануфактуры плохая. Эта книга — фигня. Она называется «Рисовать легко». Вранье. Я попробовала — не получается.

Зато из оставшихся маминых спичек я сделала домик.

Звонит телефон. А ведь бабушка уже звонила утром. Анжела тоже звонила в свой урочный час. В это время телефон звонить не должен! Мама могла бы подойти у себя в комнате. Но нет. Она идет в кухню. Если она не сняла трубку у себя, значит, не хочет, чтобы разговор слышали! Между ее комнатой и нашей очень тонкая стенка. Она снимает трубку на кухне, а между кухней и нашей комнатой коридор. Тревога! Тревога!

Ушки-на-макушке не дремлют: Коринна включила свои антенны. Она встает и отправляется на разведку. Путь на кухню лежит через нашу территорию. Она косится на нас с Жоржеттой.

Все в порядке. Мы тоже поднялись по тревоге. Мы слышали звонок Что-то затевается за нашей спиной. Ушки-на-макушке опять у нас главная. Как опытный разведчик она идет первой.

Отряд, стройся! Втроем мы бесшумно идем в дозор — к кухне.

Как мы и думали, власти закрыли дверь. А за дверью шепот: шу-шу-шу.

Все ясно: власти ведут переговоры. Тема переговоров — мы.

С кем это нас обсуждают так секретно?

Дело серьезное. Отряд замер. Под каким соусом нас съедят? Власти не должны идти на уступки. Ушки-на-макушке трясет головой, шевелит губами: дает нам понять, что наши подозрения верны.

Шепот не стал громче. Мы уловили только обрывки: «Они прекрасно себя чувствуют», «У старшей причастие».

Сомнений нет. Мы уверены: разговаривают она и «Он». Мы попали в разгар баталии.

Трубка вешается. Кажется, власти выиграли эту партию. Теперь нашему батальону надо по-быстрому ретироваться. Власти могут выйти в любую секунду. На цыпочках! Кругом! Уходим! В полном смятении мы возвращаемся на нашу территорию. Общее собрание и созывать не надо.

Власти выходят из кухни. Они знают, что Ушки-на-макушке все слышали.

— Девочки, кто же так вешает белье, рубашки не цепляют прищепками за воротник, — выговаривает нам мама и почему-то принимается насвистывать.

Власти в кризисе, а отдувается народ.

Собрание только подтверждает мои догадки.

— Она гладит белье и насвистывает!

Да, мама насвистывает, как будто все хорошо. Это значит, что все плохо.

— Вы заметили? Если Анжела звонит или бабушка, она никогда потом не насвистывает! Только когда «Он» звонит! Если она так насвистывает, дела совсем плохи. «Он» позвонил.

— Мама не разрешает задавать вопросы.

— Почему?

— Это опасно. Она боится.

— Чего?

— А ты как думаешь?

— Она боится, что нас украдут?

— …

— А «Он» придет на причастие?

— Ни за что, там будет крестный.

* * *

Я не виновата! Не виновата! Вечно на меня все шишки валятся! Ну почему меня всегда ругают? Я же не знала! Зачем она положила их в пластиковый пакет с мамонтом? В пакетах с мамонтом мы обычно выносим мусор. Мама поставила пакет прямо у входной двери. Когда она ставит пакег у двери, это значит «на помойку». Она всегда сердится, что я не помогаю ей «по собственной инициативе». В кои-то веки я хотела сделать как лучше — и все равно меня ругают.

— Когда они будут готовы? — спросила мама Коринну вечером, после работы.

— Их Сибилла отнесла.

— Сибилла, когда они будут готовы?

— Кто?

— Мои туфли.

Я не видела никаких туфель. Мама тут же вышла из себя.

— Они были у двери!

Ой-ой-ой, я, кажется, поняла…

— В пакете с мамонтом?

— Да.

Я опустила голову. Да уж, дала я маху. Ушки-на-макушке тоже догадалась. Она высунулась на мою половину, чтобы услышать ответ.

Пришлось мне сказать правду: пакет отправился в один из мусорных баков во дворе нашего дома.

— Я его выбросила.

— Что?

Мама не поверила своим ушам.

— Я его выбросила в мусорный бак.

— Ты с ума сошла? Там была вся моя обувь!

Коринна покачала головой: ай-ай-ай!

А мама чуть не упала.

В пакете с мамонтом были ее сапоги, ее любимые туфли, в которых она ходит на работу, и, главное, там были лодочки, которые она купила себе к причастию Коринны. Эти лодочки были совсем новые, они ей натирали. Она хотела, чтобы сапожник их растянул.

— Ты же никогда не выносишь мусор! Зачем ты вынесла этот пакет?

— Хотела тебя порадовать…

— Да, умеешь ты порадовать!

У мамы были слезы на глазах.

— И мои новые туфли…

Она так и стояла передо мной. Думала, что же теперь делать. Она не могла поверить, что ее обувь увезли на свалку.

— Может, ты купишь себе другие?

Вот уж точно, мне «лучше бы помолчать». Мама чуть не влепила мне затрещину.

— Может, покажешь мне дерево, на котором деньги растут?

Больше я ничего не сказала.

— Спустись-ка, поищи в мусорных баках, мало ли…

Я пошла во двор к мусорным бакам. Я отлично знала, что не найду там пакета. Мусоровозы проезжают каждое утро в восемь часов. А то и раньше. Я иногда вижу их, когда иду в школу. С какой стати они бы не приехали именно сегодня? Я шла и знала, что ничего не найду. Я ничего и не нашла. Все-таки открыла один за другим все баки. На всякий случай проверила, не прилип ли пакет к дну, хотя мусоровоз сильно трясет их, когда переворачивает, чтобы опорожнить. Даже раздавленная банановая кожура — и та отвалится.

Я вернулась ни с чем. Больше про обувь не было разговора всю неделю. Я даже упомянуть боялась о Кориннином причастии. Маме придется идти в церковь без туфель.

И вот сегодня утром тема «обувь в пластиковом пакете с мамонтом» опять всплыла.

— Сибилла, ты сейчас пойдешь к Анжеле и при-не-сешь мне ту-фли.

Она так и сказала, по слогам, чтобы я не вздумала, чего доброго, и Анжелины туфли выбросить. Мама не купила себе новые туфли. Для причастия Анжела обещала одолжить ей свои.

— Но я не могу! Меня сегодня ждет отец Клеман дю Валь-де-Гевиль!

Мама и слушать ничего не захотела. Коринне надо готовиться к важному событию, Жоржетта еще мала, и ей нельзя идти одной. Я бегом поднялась по склону до тетиного дома. Она дала мне туфли для мамы.

— Разве у тебя ноги не меньше маминых?

Анжела вздохнула:

— Отнеси их маме.

Я бегом спустилась. На четвертой скорости одолела шесть этажей. Отдала маме пакет с туфлями. И опять бегом — по улице Картезианцев до церкви Святого Бруно.

Я торопливо перекрестилась на пороге. В церкви бегать нельзя. Я вихляюсь, переставляя ноги как можно быстрей. Отец Клеман дю Валь-де-Гевиль уже пятнадцать минут ждет меня в ризнице. Какой огромной кажется мне сегодня эта церковь! Я прохожу купель, придел Святого Петра, придел Святого Франциска… Двенадцать маленьких приделов. Скорее. Вот и дверь ризницы.

— Здравствуйте, святой отец, — запыхавшись, выпаливаю я с порога.

— Здравствуй, детка.

Он не ругает меня. Он-то знает, что я как могла старалась не опоздать; я вся мокрая, мои легкие сейчас выскочат изо рта или из ноздрей. Уже два года я пою в церковном хоре у отца Клемана дю Валь-де-Гевиля. Я здесь единственная девочка. Сама попросилась. Отец Клеман дю Валь-де-Гевиль сказал, что он очень рад и Господь Бог тоже. Рады были все, кроме Жоржетты и Коринны. Жоржетте тоже приходится иногда петь в церковном хоре, с тех пор как я попросилась.

— Ваша сестра проявила замечательную инициативу, — сказала мама. — Вам надо бы взять с нее пример.

— Мы и так ходим на катехизис и к мессе на Рождество, и на Пасху, и на все крещения, свадьбы и причастия! Зачем еще просто так ходить? — спросила Жоржетта.

— Не просто так, — ответила мама.

А я спросила Жоржетту:

— Ты хочешь попасть в рай?

— Да.

— Чтобы попасть в рай, надо обязательно ходить к мессе.

Вопрос был решен. Теперь мы все втроем постоянно ходим к мессе. Мы с Жоржеттой поем в хоре. Коринна долго торговалась. Она в хоре не поет, слушает службу в нефе.

В ризнице красиво. Стены обиты ореховыми панелями. Даже пол ореховый. Я быстро влезаю в мой белый стихарь. Святой отец рядом, смотрит. Теперь ему уже не надо мне помогать. Я научилась в два счета завязывать тесемки на поясе. Он только надевает мне на шею крест. Стихарь у меня с капюшоном. Никак не получается набросить поверх него толстый шнурок.

Святой отец уже облачился в ризу. Остальное он наденет потом.

— Идем, подготовим алтарь, — говорит он мне.

О, это большая честь! Видит Бог, я много помогаю в церкви Святого Бруно. Я даже звонила в колокола в прошлое воскресенье. Но готовить алтарь мне никогда не разрешали.

Отец Клеман дю Валь-де-Гевиль протягивает мне чеканный серебряный подносик, на котором стоит совсем малюсенький кувшинчик с красным вином. Это кровь Христа. Он будет ее пить на службе, а сначала вкусит Его тело.

Мы ходили по церкви как у себя дома. Святой отец показал мне верхнюю часть алтаря. Открыл золоченую дверцу. Похоже на сейф. По воскресеньям он достает оттуда просфоры для прихожан и одну большую — для себя. Это его сокровище.

Он сделал мне знак подойти. И я вошла в алтарь! Я была в святая святых. Я сама положила просфоры в коробочку. Он закрыл золоченую дверцу и погладил меня по голове. Я все сделала как надо!

Мы были в дарохранительнице. В первый раз я увидела трансепт, весь целиком.

— Красиво, правда?

— Да, святой отец.

— Иди-ка сюда. Видишь? Это небеса в движении.

Я увидела над балдахином белый мрамор, из которого как будто высовывались мраморные ангелочки. Никогда раньше я этого не видела!

— Небеса окружают землю. Ты разглядела золотой шар? Это земля. Над ней возвышается крест. Это символ картезианского ордена.

Картезианский орден. Улица Картезианцев рядом с моим домом, по ней я только что бежала вверх, вниз и опять вверх.

— На нем написано: «Крест стоит, пока вращается мир».

Дом Божий был готов. Начали прибывать наши гости. Пришли две учительницы катехизиса, обе нервничают. Одна рассаживает первопричастников по местам, другая раздает нам листки с текстами. Во время церемонии каждый певчий прочтет свой кусок.

Ох, что-то и мне боязно. Я по-быстрому читаю текст про себя. Выискиваю трудные слова. Я не хочу при всех запинаться.

— Туфли малы, — с порога заявила мне Коринна.

— Как же она теперь?

— Вот видишь, все ты со своими художествами!

Моя сестра не слушает учительницу, которая что-то ей говорит. Она неотрывно смотрит на меня. История с туфлями не дает ей покоя.

Я вижу кое-кого из нашей семьи. Дедушка здесь. И бабушка. Дяди и тети. А моя мама?

Мама не может прийти, потому что у нее нет туфель.

Человек сто родителей уже заняли места в нефе.

Я поглядываю на старшую сестру, она сидит прямо напротив меня, по ту сторону клироса. Ей уже не до причастия. Она злится на меня из-за пластикового пакета.

Отец Клеман дю Валь-де-Гевиль надел свое облачение, теперь он — представитель Бога. Все при нем — покров и чаша, кошель, книга… Его риза и епитрахиль… они такие красивые. И какой он величавый, когда стоит под балдахином. Он настраивает микрофон. Орган начинает играть. Я верчу головой. Где же мама? Коринна чуть не плачет.

Стоя в алтаре, священник широко раскидывает руки. Это он приглашает прихожан садиться на длинные скамьи. Ну вот, церемония начинается, а мамы нет, и Жоржетты нет.

Коринна сидит надутая, как невеста перед венцом. Она тоже ищет глазами маму.

— Принимая причастие, христиане вместе разделяют последнюю трапезу Христа, даровавшего им жизнь свою в знак великой любви: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Евангелие от Иоанна 15:13).

Голос отца Клемана дю Валь-де-Гевиля гулко разносится по церкви.

Дверь открывается, и входят наконец мама и Жоржетта. Я смотрю на Коринну. Улыбаюсь ей. Теперь она может расслабиться. Она молодец, что принимает второе причастие.

Мама не смогла надеть Анжелины туфли. На ней ее старые, «ровесники Мафусаила». Такие старые, что просят каши с двух сторон. Мама не может идти прямо, она косолапит, так стоптаны каблуки.

Я не смею взглянуть на Коринну…

Мама и Жоржетта садятся на скамью рядом с бабушкой и дедушкой. Я не знаю, что было дома после того, как я ушла, но, наверно, ничего хорошего, это написано у мамы на лице. Жоржетта сигналит мне глазами. Я понимаю: была буря.

Незаметно показываю ей листок, который у меня в руке. Этот текст я должна прочесть в микрофон. Жоржетта закусила нижнюю губу, она боится, как бы я опять не отличилась. С мамы уже довольно.

Церемония идет как по маслу. Коринну, кажется, понемногу отпускает. Я сто раз перечитала свой текст. Вот и первопричастники приняли таинство. Прихожане встают, садятся, встают, садятся, в ритме молитв отца Клемана дю Валь-де-Гевиля. Мадам Потье, одна из двух учительниц катехизиса, делает мне знак. Моя очередь идти к микрофону. Как же колотится сердце!

Медленно смолкает орган. Я вижу сверху весь неф. На женщинах разноцветные шляпки. Непоседливым детям шепотом велят сидеть смирно. Моя родня в полном составе расположилась на трех рядах. Мама смотрит на меня, лицо у нее строгое. Долго же она сердится. Я поворачиваю голову, гляжу на старшую сестру. Так я и думала: у нее то же выражение лица, что и у мамы.

Я читаю медленно. Слышу свой голос, усиленный микрофоном.

Все слушают.

Дочитав, я складываю листок. Жоржетта раскраснелась от радости. Уф. У мамы уже не такое суровое лицо. Уф, уф. Перевожу взгляд на Коринну — уф, уф, уф…

Я вернусь на свое место на клиросе, только когда начнется молитва.

— Прошу вас встать, — говорит отец Клеман дю Валь-де-Гевиль.

Церемония продолжается. Я не оскандалилась.

«Хлеб укрепляет плоть человека, и елей дарует сияние лицу его. Укрепи же плоть свою, приняв сей хлеб как хлеб духовный, и да воссияет на лице твоем твоя душа. Ум, душу и сердце освяти во славу Господа нашего Иисуса Христа, да пребудет свет, сила и слава Его ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!»

Есть! Коринна приняла свое второе причастие!

Отец Клеман дю Валь-де-Гевиль открыл золоченую дверцу. Он вкусил тела Христа. Он налил вино в чашу. Он дал понемногу тела первопричастникам.

Поев и попив Христа, представитель Бога приглашает прихожан к причастию.

Он берет толстую книгу. Открывает ее и читает:

— Святой Павел писал в послании к общинам Коринфа и Эфеса:

«Ибо, как тело одно, но имеет многие члены, и все члены одного тела, хотя их и много, составляют одно тело, — так и Христос. Ибо все мы одним Духом крестились в одно тело, Иудеи или Еллины, рабы или свободные, и все напоены одним Духом. Тело же не из одного члена, но из многих… Не может глаз сказать руке: ты мне не надобна; или также голова ногам: вы мне не нужны. Напротив, члены тела, которые кажутся слабейшими, гораздо нужнее, и которые нам кажутся менее благородными в теле, о тех более прилагаем попечения; и неблагообразные наши более благовидно покрываются, а благообразные наши не имеют в том нужды. Но Бог соразмерил тело, внушив о менее совершенном большее попечение, дабы не было разделения в теле, а все члены одинаково заботились друг о друге. Посему, страдает ли один член, страдают с ним все члены; славится ли один член, с ним радуются все члены. И вы — тело Христово, а порознь — члены» (1-е Послание к Коринфянам 12:12–27).

Прихожане тянутся гуськом по центральному проходу к отцу Клеману дю Валь-де-Гевилю.

— Тело Христово, — говорит он, поднимая просфору к небесам.

Он вкладывает просфору в ладони, которые ему подставляют, аккуратно сложив лодочкой.

— Аминь.

Орган играет все время, пока идет раздача ломтиков тела Христова. Вереницей проходит вся моя родня. Бабушка. Дедушка. Тети. Крестный. Какой он шикарный в этом черном в белую полоску костюме! Даже он встал в эту очередь. Ни в какой другой очереди он никогда бы стоять не стал, но вот за телом Христовым — да.

Я не могу удержаться, чтобы в эту самую минуту не посмотреть на маму. Моя мама осталась на месте. Моя мама одна в своем ряду, с ней только Жоржетта. Моя мама стоит и смотрит, как другие причащаются.

Моей маме нельзя причащаться, но по другой причине, не по той, что Жоржетте, которая еще не приняла первого причастия.

Моя мама единственная взрослая в церкви не причащается, и не потому, что на ней ужасные старые туфли; она просто не имеет права вкушать тело Христово. Моей маме не дадут просфору. Она разведена. Она отлучена от церкви. Я вдруг осознаю, какая несправедливость допущена по отношению к члену моей семьи в Божьем доме! Осознаю — и возмущаюсь. Мне десять лет, и я не хочу, чтобы мою маму сажали на скамью подсудимых. Неужели все до единого здесь заслуживают больше, чем моя мама? Что прочел сейчас отец Клеман дю Валь-де-Гевиль? Как же так — моя мама стоит меньше раба в глазах Христа? Моя мама — разве она не такой же член тела, как другие? Она не стоит глаза? Не стоит уха? «Страдает ли один член, страдают с ним все члены»? Моя мама страдает! Разве он не видит этого? Святой отец, не оставляйте мою маму! Страдайте с ней! Святой отец! Перечитайте то, что вы прочли, ну же! Мне так и хочется выкрикнуть это ему в лицо — у него-то есть красивые туфли, и не только — вон как вырядился, рождественская елка, ни дать ни взять! Святой отец, не будьте палачом моей мамы, вы ведь столько говорите про любовь. Спасите мою маму, Бога ради! Она поклялась перед Богом: на горе и на радость. Горя было слишком много, святой отец! Пожалуйста, отвлекитесь от вашего Божественного вина и посмотрите на мою маму!

Святой отец меня не слышит. До него не доходит моя безмолвная мольба. Моя мать — грешница в глазах людей и перед небесами. Для Бога она отступница. Церковь больше не принимает ее в ряды своих прихожан. Она не имеет права причаститься.

В ризнице я скинула стихарь. Я приду в следующее воскресенье пораньше. И поговорю с отцом Клеманом дю Валь-де-Гевилем. Я спрошу его, что не так с моей мамой. Если он подтвердит, что она стоит меньше раба, я больше никогда не приду.

— Ты видела, что моей маме нельзя причащаться? — спросила я Анжелу.

— Да.

Ей хоть бы что.

— Ты видел, что с моей мамой? — спросила я крестного.

— Ты про ее обувку, что ли?

— Нет, ей нельзя есть просфоры.

— Ну и что, оно ей надо? К зубам только липнет.

Кажется, все считают в порядке вещей, что моя мама не вкушает тела Христова.

— Зато не в порядке вещей, что на ней старые опорки в день причастия! — выдала мне вторая тетя.

Мама с утра только и делала, что рассказывала про пакет с мамонтом. Как будто это из-за меня она не такая, как другие. Все смотрели на ее ноги.

— Как же ты теперь?

Тети ставили ноги рядом с мамиными ногами — сравнивали. Одна предложила отдать ей свои туфли, подарок мужа.

— Ты видела, каково ей ходить, в старых-то? — сказал мне крестный.

На следующей неделе я пришла в церковь пораньше. У мамы, правда, уже были новые туфли, но я все равно злилась. Все были злы на меня, а я была зла на святого отца.

Отец Клеман дю Валь-де-Гевиль мне много чего объяснил. Он говорил о любви, о том, что такое любовь к Богу. Я призналась ему, что плохо думала о нем и о Боге. Он сказал, что этот грех мне прощается.

— А как же моя мама, святой отец? — спросила я.

Он замялся. Будь он в силах сделать хоть что-нибудь, он бы сделал.

— Я не могу спорить со Священным Писанием.

— Но это же в Писании сказано про глаз и ухо и что все люди вместе тело?

Он не знал, как мне объяснить. Погладил меня по голове.

— У тебя трудный возраст, Сибилла, детка.

Да что они, сговорились все валить только на меня?

Больше я в церковном хоре не пела.

— Месса мне так и так была по фигу, — призналась я Жоржетте. — Я только ради витражей ходила и ради музыки.

— И ради кюре тоже.

— Во-первых, не кюре, а святой отец!

— Ну отец, ты же к нему ходила!

Я согласилась принять второе причастие. Только чтобы порадовать родных.

— Зачем ты ходишь в церковь, если тебя там не любят? — спросила я маму.

— Тебя не касается.

— Зачем ты даешь пожертвования, если у нас нет денег?

— Тебя не касается.

— Святой отец плохой.

Маме надоели мои вопросы. Она сказала, что я слишком много думаю о вещах, которые не имеют значения. Я разозлилась из-за просфоры, а ее заботило не это. Есть или не есть просфору — дело десятое.

— Нет, ну ты слышала, что он читал?

— Я бы предпочла прийти на церемонию в хороших туфлях.

Моя мама все равно любила своего бога, который ее разлюбил.

* * *

Мы сидим в автобусе. Потому что мы уезжаем в летний лагерь. Я просилась на заднее сиденье, но Коринна не захотела.

Моя старшая сестра тихонько плачет. Как ей удается плакать так долго — не пойму. Это ужасно, сказала она, что мы едем в лагерь, как сироты. А ведь на это есть причина, да еще какая: новая комната. Мама уже внесла задаток за работы и показала нам проект. Она хочет вставить над перегородкой застекленную раму. У Коринны получится настоящая отдельная комната. У нас с Жожо, правда, нет окна, но свет будет: рама-то застекленная. И мы выбрали красивые обои! К нашему возвращению все будет готово.

Мы едем в Вандею, в Порник.

Жоржетта помогает старшей сестре плакать, я вижу. Она плачет ртом, а глаза сухие.

Я-то рада, что мы едем в лагерь. Тристан и Эстелла ездят каждое лето. В прошлом году они заплыли за ограждение! А вожатые их засекли. Нам будет очень весело, точно.

Когда я пытаюсь подбодрить безутешную старшую сестру, на меня огрызается Жоржетта. Наша Жоржетта всегда солидарна со старшей сестрой, когда та в грустях.

— Да… отстань ты! У нас еще и голова болит.

Понятно, что у них болит голова, они ревут второй день подряд. Когда Коринна встала сегодня утром, я ее еле узнала, совсем на себя не похожа.

Да и мама тоже, кажется, вот-вот заплачет, думаю я, глядя сквозь стекло автобусного окна. Она стоит, прямая как палка, в стороне от остальных родителей — те-то улыбаются. Мама совсем не такая. Таких родителей не бывает. Мама — это наша мама, и все тут.

Родители прощаются, улыбаясь, машут своим детям, хотя автобус еще не едет. Видно, как они рады от своих детей избавиться. Я так же делаю в машине, когда мы уезжаем от маминой кузины. Машу из-за окна, когда машина еще стоит, мне там было так скучно, что надоело до смерти, вот почему.

Будь у мамы другая возможность, она бы не отправила нас в лагерь. Но у нее короткий отпуск. Потом мы две недели будем в городском лагере в Лионе. Это моей старшей сестре тоже не нравится, но хотя бы ночевать будем приходить домой. А потом у мамы отпуск. И мы все вчетвером поедем на две недели в Италию! Вот это мою старшую сестру радует. Она говорит, там еще красивее, чем в Кап-д'Агд! А ведь в Кап-д'Агд было обалденно. На последнем общем собрании Коринна нас проинформировала насчет летних каникул. Она точно знает, что лагерь — тетина затея. Это тетя сказала нашей маме, что мы «не сахарные». Если маме так нужно, то «ничего им не сделается». Эта тетя единственная, которая могла бы взять нас к себе, и лагерь бы отпал. Но она отказалась. Побоялась проблем: вдруг «тот» придет. Не хватало, чтобы ей выломали дверь.

— Чушь! — сказала я.

У нее две большущие овчарки, и мой крестный живет совсем рядом.

«В лагере им будет лучше». Мы теперь эту тетю не любим. Она попала в список тех, о ком у нас не говорят.

— Ну, что будем делать? — спросила я. — Дуться будем или как?

Коринна колебалась. Надо было выяснить, правда ли у мамы нет другого варианта, кроме лагеря.

Взревел мотор. Автобус задергался. Задрожали стекла, и Коринне становится совсем худо. Коринна в панике. Жоржетта солидарна вдвойне. Она начинает подвывать. И Коринна плачет уже не так тихо. Не только глазами, но и горлом всхлипывает. Бедная, как будто у нее что-то болит. Я не знаю, что делать. Сейчас сама заплачу.

Я оглядываюсь в надежде найти утешение у мамы.

По ту сторону стекла картина тоже нерадостная. Мама приблизилась к веселым родителям. Ее лицо рядом с ними кажется еще мрачнее. Глаза покраснели.

А я-то была довольна, что мы уезжаем…

Закрывается дверь автобуса. Веселые родители улыбаются все веселее, а наша мама смотрит все грустнее. Она достала спрятанный в рукаве платочек Украдкой вытерла нос. Да ну? Это не очень заметно, но наша мама плачет.

Автобус медленно трогается с места. Я не могу оторваться от окна. Что же будет, когда мамино лицо скроется из виду? Как же наша мама останется совсем одна? Она идет за автобусом. Автобус набирает скорость. Мама отстала. Какая она маленькая посреди большой площади.

Я выворачиваю шею, чтобы еще хоть немного видеть маму. Различаю ее только по волосам. Она не успела заколоть их сегодня утром. Из-за меня. Я не уложила как следует свои туалетные принадлежности. Пышные волосы вокруг головы. Автобус сворачивает. Мама остается за линией домов.

А в автобусе Коринна плачет, глухо всхлипывая, — так плачут, когда очень-очень больно. Жоржетта ревет в полный голос. От их дуэта рехнуться можно.

Я почти готова создать трио. Чтобы не разреветься, решаю встать. Иду вперед. Трое взрослых сидят лицом ко всем. Они смотрят на моих сестер. Слушают концерт плакальщиц.

Один из троих сразу цепляется ко мне.

— Вставать нельзя! Вернись на место!

А мне плевать. Я иду дальше.

Он встает, загораживает мне дорогу.

— Вернись и сядь.

Я оглядываюсь на сестер. Только бы они не увидели, какой он злой, этот взрослый, — теперь, когда родителей нет. Моя старшая сестра была права. Кажется, мы попали. С ними надо будет держать ухо востро. С этим уж точно. Он подталкивает меня в спину к моему сиденью. Ненавижу, когда меня так толкают. А он пытается еще и за локоть меня ухватить, чтобы скорей посадить на место.

— Я сама иду, — говорю я.

Вот так, сразу ему показала: хоть с родителями, хоть без, нечего тут пихаться, со мной такое не пройдет.

Я иду на место, он за мной.

— Эй! О! О! Девочки, вас не на бойню везут, а на каникулы! — говорит он и смеется.

Моя старшая сестра на него даже не глядит. Слишком громко он это сказал. Опозорил ее перед всем автобусом.

Ладно. С ним все ясно: придурок. Еще и добавляет:

— Посмотрите, другие ведь не плачут!

— А их родители не любят! — отвечает несведущему Жоржетта.

Вот так, не знал вожатый, к кому обращается, зато теперь он в курсе.

Хоть Коринна и безутешна, она не позволит выдавать наши тайны.

— Перестань, Жоржетта… Замолчи.

Коринна приходит в чувство. Но Жоржетту уже не остановить.

— Их родители веселятся, пока дети в ла-а-а-а-агере.

— Да нет же! Эти дети счастливы, что едут на каникулы. Родители их любят и отправляют в лагерь, чтобы порадовать.

Его рука тянется погладить нашу младшую по голове.

Но у нее отличная реакция. Она с силой отпихивает его, прежде чем он успевает коснуться ее волос. И смотрит злобно. Так-то. Он видит, что лучше ее не трогать, а то может и укусить. Понял: руки прочь.

— Ничего, все пройдет. Я пойду сяду. Если что, подойдете ко мне. Договорились?

Никто ему не отвечает, но он все равно уходит.

Коринне стало стыдно, и она пытается взять себя в руки. Мы смотрим в окно. Больше никто не плачет. Надо собраться с силами. Ничего не попишешь, мы обречены на лагерь. Четыре недели.

Проходит сколько-то времени, Коринна смотрит на убегающий Лион. Мы проезжаем мимо дома ее подружки. Мимо дома дедушки и бабушки. Мимо дома Анжелы. Мимо дома моей кормилицы. Мимо школы классического танца. Мы попали: нас увозят неведомо куда.

— Я думала, — вырывается у нее, — что мама никогда с нами так не поступит.

Автобус ехал до места девять с половиной часов. Девять с половиной часов мы слушали разговоры других детей. Сами не сказали ни слова, открывали рот только на остановках. Старшая сестра попросила меня подержать дверь туалета, пока она сходит. Велела съесть бутерброд, который сделала нам мама. Жоржетте она сказала: «Хватит лопать конфеты». И вот наконец автобус въехал во двор лагеря.

Двери открылись.

Ребята усталые, злые. Все толкаются. Широкий двор окружают блочные корпуса. Посередине куча чемоданов, выгруженных из автобуса. Вокруг багажа толпятся ребята. Трое вожатых стоят с листками в руках.

Во двор въезжают еще два автобуса. Один приехал из Невера, другой из Гавра. Внутри тоже ребята, они прилипли к стеклам, ждут, когда откроются двери. Смотрят на лионцев.

К вожатым подходит пожилой мужчина с седыми волосами. Это директор. Он машет рукой, чтобы мы отодвинулись.

— Назад! Отошли назад! Дайте другим отрядам выйти!

Так, значит, когда дети приезжают сюда на каникулы, их называют отрядами. Первая новость. Мне уже не нравится так называться.

Два автобуса открывают двери. Крику-то, крику! А толкаются как! Выходят еще вожатые. Они здороваются между собой. Водители вытаскивают из автобусов еще багаж.

Теперь чемоданы валяются по всему двору. Моя старшая сестра ищет глазами наши.

Вожатые орут, командуют, чтобы мы разобрались по автобусам.

Как же в этой суматохе им удается нас построить? Но мы образовали трехконечную звезду вокруг вожатых и директора. По одну сторону — Лион, по другую — Невер, Гавр напротив.

Мы стоим, хмуро глядя друг на друга.

— Все тихо сели! — командует вожатый.

Хоть бы и этот был не наш…

Какая-никакая тишина наступила. Директор встает в середину звезды.

— Добро пожаловать в наш лагерь, где, я надеюсь, вы отлично отдохнете. Меня зовут Жан-Кристоф, для всех Жи-Се. В этих корпусах, расположенных вокруг, вы будете жить, и сейчас мы вас по ним распределим.

Какая-то маленькая девочка кидается к своему чемодану.

— Нет-нет, барышня, забирать чемодан еще рано! Будь так добра, сядь.

Девочка послушно садится.

— Сначала я познакомлю вас с вашими вожатыми: Ален, или Ленлен, будет работать с отрядом старших. Жером, или Жеже, — тоже со старшими. Кристиан, или Кики, работает со старшими средними, Мюриель, Мюмю, — со средними старшими. Натали, Тотош, — со средними младшими, Коринна, Коко, — со средними младшими. Тьери, Тити, — с младшими. Люсьен, Люлю, — с младшими.

Я запуталась. Я вообще ничего здесь не понимаю.

— Сейчас будет перекличка. Когда услышите свое имя — берете чемодан и становитесь в строй, за вашим вожатым.

Директор уходит, а слово берет один из вожатых.

— Я Ленлен. Здравствуйте, ребята, всем добро пожаловать.

Все кричат вразнобой:

— Здравствуй, Ленлен! Привет! Салют!

Ленлен посмеивается, и другие вожатые тоже. Что тут смешного, не пойму.

— Тихо! Как вам сказал Жи-Се, я работаю со старшими. Наш отряд будет называться Ленлен-бэнд. Когда выкликнут ваше имя, берите чемодан и становитесь за мной.

Он опускает глаза, смотрит в свой список, и тут же большинство ребят срываются с места и бегут к своим чемоданам, как будто выстрел услышали. Ну да, похоже на начало соревнований.

Ленлен разом потерял свой авторитет.

— Эй! Эй! — вопит он. — Я что сказал? Так, для начала все, кто встал без разрешения, будут дежурными по спальне!

Оставшиеся сидеть хихикают.

Я оглядываюсь на сестер. Хорошенькое начало, ничего не скажешь. Этот вожатый мне совсем не нравится. Может, он не видел, что я тоже встала?

Ленлен тычет пальцем в ребят.

— Ты! Как зовут?

— Седрик Левасер.

Он записывает на листке.

— Дежурный. Ты?

— Себастьен Дормиак Ленлен записывает.

— Дежурный. Ты?

— Сандра Марино.

— Дежурная. Ты?

— Александр Парила.

— Дежурный. Ты?

— Сибилла.

— Дежурная.

Старшая сестра смотрит на меня. Еще немного — и она опять разревется.

Я пожимаю плечами: что такого? Дежурная, ну и ладно. Уж кровать-то застилать я умею. Я сажусь на место рядом со старшей сестрой.

— Нас разлучат, — тихо шепчет мне она.

Что-что?

Сейчас пробьет наш час. Вот это мы попали так попали! Мало того, что над нами будут измываться четыре недели, нас еще и разлучат. Нет, это невозможно! Все, что угодно, но разлучаться нам нельзя.

«Отряд» Ленлена уже выстроился за ним гуськом вместе с чемоданами.

Вторая цепочка выстраивается за Кики. Кики выкрикивает имя моей старшей сестры. Коринна с чемоданом встает в строй. Ее глаза не отрываются от нас с Жоржеттой. Мы по-прежнему сидим внутри распадающейся звезды. Кики выкликнул последнего из своего отряда. Ужасно. Невозможно. Лицо моей старшей сестры мокрое от слез.

Она одна в отряде Кики! Ни меня, ни Жоржетту еще не выкликали.

Я попросила разрешения поговорить с директором. Вожатая моего отряда не разрешила: мол, сама разберется. Она сказала, что мы просто капризничаем. Эта вожатая вообще не хотела ничего слышать. Тогда я села посреди двора и отказалась идти в лагерь. Я так задержала всех, что вожатая уступила. Мне еще пришлось требовать, чтобы Коринна и Жоржетта тоже пошли со мной.

— Нам надо позвонить маме! — сказала я директору. — Мы не можем здесь остаться. Мама говорила, что мы должны быть в одном отряде. Если нас разлучат, мы не останемся.

Сначала Жи-Се не верил, что мы и вправду уедем, если он не сделает так, как я прошу. Еще и посмеивался надо мной:

— Да, да, я вас прекрасно понимаю, но ведь я вам уже сказал, вы будете почти все время вместе. Никто вас не разлучает.

Это он мне зубы заговаривал. Мне не понадобилось даже смотреть на старшую сестру, я и так знала, что она за меня.

— Надо позвонить нашей маме! — твердила я и знать больше ничего не хотела.

Мне было по барабану, что там этот директор, прикидываясь добреньким, мне объяснял.

— Вашей маме мы сейчас позвоним, но, боюсь, не получится определить вас в один отряд. Мы и так сделали исключение для Жоржетты, поместив ее к старшим средним, а не к младшим средним. Старшую к средним — это уже ни в какие ворота. Для чего же тогда отряды?

Но я уперлась. Я с места не сдвинулась, пока он не позвонил моей маме.

— Алло? Я могу поговорить с мадам Ди Баджо?

Директор удивился, что у мамы другая фамилия, не такая, как у нас. Он даже спросил, вправду ли мы ее дети.

— Добрый день, мадам, с вами говорит Жан-Кристоф Маделон из лагеря в Порнике… У меня тут три девочки плачут…

Мы с сестрами переглянулись. И снова начали дышать. Мама не могла бросить нас в беде. Мама встала на нашу защиту! Теперь мы все трое в одном отряде.

Каникулы в лагере почти закончились. Коринна, Жоржетта и я четыре недели спали в одной палате. Мы втроем были в отряде Мюмю. Из-за этого я и погулять вечером не могла. Старшая сестра не спускала с меня глаз. Пьер, Венсан, Поль и Валери после отбоя убегали на пляж Вот когда я пожалела, что старшая сестра со мной в одной палате! А Жоржетта пожалела, что она с ней за одним столом в столовой. Коринна следила за каждым ее глотком, и Жоржетта все каникулы ходила голодная.

В беге наперегонки наша команда проиграла.

— Ясный перец, проиграли, — сказал один умник. — Все из-за сопливой!

— Да-а! — тут же заорала я на него. — Ей всего восемь лет! Ты-то сам, когда тебе было восемь лет, тоже не умел так быстро бегать, как сейчас!

Пришлось ему заткнуться, но только на время.

— А другая твоя сестра? Ей-то двенадцать лет! Ей вообще место в старшем отряде. А она еще хуже бегает! Мы и из-за нее тоже проиграли! Когда же она бегать научится?

— Думаешь, ты хорошо бежал, жирдяй? — ответила я ему.

Все захихикали. А он чуть не лопнул от злости. Теперь его все так и зовут — жирдяем!

Мы устроили праздник. Это оказалось классно! Были разные соревнования. Я попала в число сильнейших. Мюмю была довольна.

А Коринне праздник не понравился. Она участвовала в соревнованиях, где надо было передвигать кусок мыла по скользкой доске. Я видела, у нее ничего не получалось. Коринна вообще только и делала, что болтала с новой подругой Соланж. Они уже обменялись адресами. А за день до конца смены начали реветь. Завтра их разлучат. Соланж посадят в другой автобус, она уедет в Невер. Не так уж и далеко от Лиона, но Коринна сказала Соланж, что они больше не увидятся, разве что чудом. Вот и заревели обе.

В автобусе было еще хуже. Коринна всю дорогу всхлипывала горлом, так ей было больно. Жоржетта опять помогала старшей сестре плакать. К ним подходили вожатые. Пытались их утешить. Ничего не вышло. А вожатым и без них хватало работы. Много ребят в автобусе плакали.

Я на этот раз с сестрами не села. Я сидела сзади с Марком, Пьером, Венсаном, Полем и Валери. И мне хотелось, чтобы автобус ехал не девять с половиной часов, а еще дольше.

* * *

Уже десятый, последний в пачке, бумажный платок дала мама Коринне.

Мама комкает предыдущий и прячет в свою сумочку. «Мы не в свинарнике воспитаны».

Кориннину метеосводку мама знала заранее. Но то, что происходит, даже ей не по силам. Это уже не просто ливень — это потоп. Надо было взять целую коробку платков или вообще скатерть.

— Что, так плохо было в лагере?

Сейчас ее затопит… Она не знает, что делать со старшей дочкой, которая превратилась в фонтан с площади Терро. Есть такой напротив мэрии, в первом округе Лиона. Три лошади с открытыми ртами, из которых бьют три струи. Мимо не пройдешь — обязательно обрызгает. Вот и от моей старшей сестры лучше держаться подальше. А Жоржетта, без зонтика, без плаща, совсем рядом.

Мама не понимает, в чем дело. Просит Коринну уняться, а меня подойти ближе. Нетушки… я уж в сторонке подожду конца потопа.

— Это из-за ее подруги Соланж, — успокаиваю я маму.

Но мама не успокаивается. Она встревожена, это видно. Ей не терпится попасть домой. Она боится, что Коринне не понравится новая комната.

— Вот увидишь, ты не пожалеешь, что провела месяц в лагере, — обещала она ей.

Это серьезное обещание. Комната просто обязана быть замечательной. Лагерь у Коринны «стоит поперек горла» — так она сама сказала, хоть и жить не может без Соланж.

— Ты похудела, Жожо.

— Я месяц ничего не ела.

У младшей лагерь стоит поперек желудка, и она тоже сообщает об этом маме.

Да уж, по дороге к нашей новой комнате ничего утешительного мама не услышит. Мы приближаемся к цели, и ее тревога растет. Мы идем все быстрее и быстрее. Так я и думала: весь месяц в лагере мои сестры еле ноги передвигали, зато на подходе к дому рванули вверх по склону, как спринтеры. Удастся ли проштрафившейся маме доказать свою правоту?

Открывается дверь. Мама через силу улыбается. Еще ключ не вынут из замочной скважины, как мы с Жоржеттой кидаемся в комнату. И замираем, разинув рты: вот красота-то! Мама, волнуясь, не сводит с нас глаз. Мы улыбаемся так, что челюсти болят. Перегородка теперь выше. У нас как бы настоящая отдельная комната. Света стало меньше, зато появилось вьющееся растение.

— У нас росло такое в лагере, на нем было полно мошек!

Я сразу жалею о своих словах, увидев, как застыло мамино лицо.

— Мы подумали, пусть будет немного зелени.

Белые обои в крошечных голубых цветочках — прелесть.

— И немного голубени тоже! — говорит Жоржетта.

Лицо мамы похоже на калейдоскоп.

— Тебе не нравится?

Она решила, что Жоржетта смеется над ней.

Жоржетта поворачивается, сияя такой улыбкой, что мама все понимает: моей сестре нравится, очень-очень нравится, просто ужасно нравится. Мамино лицо постепенно приобретает нормальный вид. Она еще раз по очереди смотрит на нас и с облегчением выдыхает. Я тоже стараюсь улыбаться как можно убедительнее. Мы стоим перед мамой, до отказа растянув рты. Мы любим-любимобожаем новые обои. Вид у мамы почти довольный. С двумя младшими «порядок».

— Ну что? Жалеете, что в лагерь поехали? — весело спрашивает она.

Мы не отвечаем. Мы поняли: она обращается к Коринне. Мама не уверена, что даже за чудесную комнату старшая простит ей лагерь.

Коринна не сказала ни словечка, с тех пор как юркнула на свою половину. За новой перегородкой с рамой наверху и вьющимся растением ее вообще не видно, даже когда она стоит.

Коринна высовывается из-за зелени. Все так же молча идет осматривать наши владения. Она не выскажется, пока не убедится, что и сестрам будет хорошо.

Мы с Жоржеттой скачем по комнате с растянутыми ртами.

— Смотри, как здорово, Коринна!

Да! Да! Мы визжим от восторга! Выскажись наконец! У нас уже разболелись щеки, дай нам расслабить лицевые мышцы! Ну, колись!

Пора нам своими силами ускорить примирение. Мы заходим за перегородку. У Коринны замечательная комната, большая, светлая!

— Коринна! У тебя комната совсем как у Гиаацинты! — говорит ей Жоржетта.

Коринна робко улыбается, ей чуточку неловко от таких привилегий.

Мама не станет «делить шкуру неубитого медведя»: начало положено, но праздновать победу еще рано.

— А ваш письменный стол сделали по моему рисунку.

Она «кует железо, пока горячо». Нас зовут обратно на нашу территорию. Мы возвращаем за перегородку онемевшие от улыбки рты.

Сделанный на заказ письменный стол занял все свободное место. Только узенький проход остался между ним и двухэтажной кроватью.

— Чур, я на этой стороне!

Я кидаюсь в проход, к левому краю стола. Дело важное, поэтому улыбаться можно уже не так старательно.

— А я на этой!

Жоржетта тоже немного расслабила нижнюю половину лица.

— Вот досюда мое место! — черчу я пальцем границу на столе.

— А мое досюда! — палец Жоржетты сталкивается с моим.

Большущая доска, фанерная, но покрытая лаком, лежит на таких же лакированных дощечках. И фанерные дверцы тоже лакированные. И выдвижные ящики лакированные! Я пытаюсь открыть свой. О-ох… Что-то трудно. Может, двумя руками попробовать? А если ногой помочь? Я упираюсь в стол ногой и тяну на себя ящик. Никак… Не выдвигается, и все тут…

Жоржетта оборачивается к маме. Что за дела?

— Он натрет внутри воском, и будет ездить как по маслу.

Вот как? Стол еще не доделан… Жожо это не нравится. Все равно что подарили игрушку на Новый год, а она не работает, потому что забыли вставить батарейки. Подарок без батареек — плохой подарок.

Но складочка между бровями Жоржетты все-таки разглаживается.

— А посмотри, какой тут шкафчик большой!

Она открыла дверцу в тумбе стола.

— Сюда будете убирать ваши портфели, словари…

— Ага! Класс!

Я открываю такую же дверцу на своей стороне.

— Bay!

Жоржетта хлопает дверцей своего шкафчика. Не закрывается…

Сестра снова оборачивается к маме. Что за дела?

— Петли слабоваты.

Чтобы закрыть дверцу, ее надо приподнять. Нет, это уже ни в какие ворота, подарок без батареек, без аксессуаров… без инструкции по использованию. Совсем плохой подарок. Никуда не годится.

Я закрываю свой шкафчик. То же самое. Дверца висит криво. Я не решаюсь взглянуть ни на Жоржетту, ни на маму.

— Он поставит другие петли, и все будет в порядке.

Тот, кто сделал стол, не очень-то утруждался. И пусть не ждет, что перед ним рассыплются в благодарностях за такую халтуру! Мама ему так и скажет, это точно.

Из-за перегородки мы вдруг слышим голос Коринны.

— Кто это — «он»?

А и правда… Кто это?

«Он» — всегда это был тот, о ком в нашем доме не говорят.

Мама проглотила жгучий перец, ни дать ни взять. Она вся красная, и во рту, наверное, горит, даже полыхает, так ей трудно ответить. Из-за ползучих зарослей выныривает командир нашего батальона. С очень строгим лицом. Быстрый взгляд в сторону младших сестер: тревога.

Вопрос ясен, переформулировки не будет. Ответ? Рядовой опять смотрит настороженно. Младшая встала рядом с командиршей.

Молчание.

Народ, сомкнув ряды, ждет объяснения властей.

Из маминой комнаты в конце коридора слышится тихий шорох. Там кто-то ходит?

На лице командирши теперь написано неодобрение. Ей страшно? Ну что — и мне примкнуть к рядам?

— Кто это сделал?

Снова шорох, оттуда же.

И командирша, и рядовой, и их боевая машина на этот раз отчетливо его слышали. Я вскакиваю. Боевая машина к бою готова. Вместе мы сила.

— Кто это? — спрашивает Коринна почти беззвучно.

— Это… это штукатур, он очень славный. Он поклеил обои, а потом по моему рисунку сделал вам письменный стол…

Штукатур? Очень славный? Боевая единица по защите территории постановляет: трибунал.

— Его зовут Пьер… — лепечут власти.

Присяжные непримиримы, сразу видно.

— Он… вообще-то он здесь… Я сейчас вас познакомлю, вы сами сможете сказать ему, что вам нравится его работа… Ну? Вы скажете ему… Ладно?

Молчание.

— Пьер!.. Пьер!.. Вы можете выйти? Мои девочки хотят вам что-то сказать…

Мы не верим своим ушам.

Скрипит дверь маминой комнаты. Неужели сейчас в коридор выйдет мужчина? Неужели произойдет то, чего не может быть? Итак, сейчас этот Пьер предстанет перед судом. Он обвиняется в умышленном охмурении и окручивании нашей мамы в течение месяца с намерением продолжать преступную деятельность.

И вот мужчина, самый что ни на есть мужчина, а стало быть, воплощение зла, появляется в дверном проеме.

Новый пункт обвинения: Пьер высокий. Пьер атлетически сложен, и это уже третий пункт обвинения. Пьер черноволос — отягчающее обстоятельство. Это личное мнение одного из присяжных — мое. Будь он блондином, это смягчило бы мой вердикт. А у него волосы такие черные, что мои сразу кажутся еще светлее. Это скверно, очень скверно для него. У Пьера черные глаза и борода. Этот «он» — полная противоположность тому, другому, с большой буквы, о котором в нашем доме никогда не говорят.

Мы не можем опомниться. Наш трибунал в шоке. Вердикт окончательный и обжалованию не подлежит: виновен. Приговаривается к пожизненному заключению и десяти годам строгого режима.

В гнетущей тишине слово берет адвокат подсудимого. Раздается звенящий от напряжения мамин голос:

— По… по… позна… комьтесь… Это Пи… Пи… Пьер… Он… он… он… мне очень помог за этот месяц.

* * *

— Где здесь сортир?

Я хлопаю дверцей золотистой букашки-малолитражки.

— Где здесь сортир?

Спрашиваю всех — кто-нибудь да ответит. Иначе я не успею, честное слово. Не добегу.

Мама не отвечает мне. Она проверяет ручной тормоз. Тянет его на себя так, будто вырвать хочет. Глаза у нее ввалились: как-никак пятьсот километров она смотрела на дорогу.

Я не могу стоять, пританцовываю. Только бы никто не занял место, куда мне надо. Долго я не выдержу.

— Где здесь сортир?

Мне показали большой бетонный дом. Уж не знаю, дойду ли я — до него далеко.

Зажимаю руки между ног. Надо собраться с духом и бежать к этому бараку, к которому все идут спокойным шагом. Им-то не приспичило. Вот гады, займут место, а я не успею! Раз, два, три! Сгибаюсь пополам и бегу со всех ног.

А место занято! Там Жоржетта!

— Скорей!

Я колочу в дверь ногой.

— Скорей!

Она не отвечает. И не думает торопиться.

— Скорей! Я сейчас описаюсь!

Дверь открывается, и я понимаю, почему мне не отвечали. Из туалета, у которого я чуть не опозорилась, выходит моя бабушка.

— Прости, бабуля, я больше не могу терпеть.

У нас остановка. Мы сейчас будем обедать на автостоянке. Вот и мой крестный, он выходит из своей машины весь взлохмаченный. Поддергивает брюки. Потягивается.

— В таком темпе как раз к будущему году доедем. Ты не можешь побыстрее? — спрашивает он маму, а она и так уже еле жива от усталости.

Мама ополаскивает руки водой из пластиковой бутылки. Наклоняется, чтобы не облиться. Не отвечая крестному, поливает на руки Жоржетте. Закрывает бутылку. Идет к синей сумке-холодильнику и достает оттуда бутерброды, завернутые в фольгу, и пластмассовые судки — вчера мы вместе их наполняли.

— Ну? Ты можешь ехать быстрее?

Ну вот, он опять. На случай, если она не расслышала.

Мама чистит крутое яйцо. Протягивает его мне. Коринна держится в-стороне от всех. Со вчерашнего дня Коринна ни с кем не разговаривает. «Увидимся, когда вы вернетесь», — сказал Пьер маме возле наших чемоданов. Да, мы его еще увидим, кто бы сомневался. Коринне такие каникулы в лом. Месяц в вандейском лагере, две недели в городском, а теперь — в Италию всей семьей! «Она говорила, что мы поедем вчетвером, а не водиннадцатером!» Опять нас надули.

— Спасибо.

Я кусаю яйцо.

Обожаю есть на остановках.

Все ждут маминого ответа, а его нет.

Наша букашка-малолитражка отстает! Лучше бы мы и вправду поехали вчетвером.

Дядя все стоит над мамой, а она все чистит крутые яйца. Протягивает одно ему, как будто этого он ждал.

— Если хочешь обкормить меня, чтоб я лопнул, сама тоже не доедешь, учти.

Вот умора-то. Я хохочу, разинув набитый яйцом рот. Мама бросает на меня злой взгляд.

Я закрываю рот. Сухой мучнистый желток липнет к зубам.

Мы еще не пересекли границу. Мы едем в Италию. Наша золотистая букашка-малолитражка припаркована рядом с большущей черной машиной крестного. Сразу видно, как она медленно ездит, наша машинка. Даже когда она стоит, видно. Не машина, а черепаха… Вот у крестного машина резвая, летит стрелой…

— А это что за тележка? — спрашиваю я все еще с полным ртом яйца.

— Сибилла, проглоти, а потом говори.

Мама не дает мне спуску.

— Это складной трейлер, — отвечает мне крестный с полным ртом салями.

Ему мама не говорит, что надо сначала проглотить.

Складной трейлер? Ничего себе! Ай да крестный! Вот, значит, что он везет на буксире от самого Лиона. Складной трейлер? Я и не знала, что такие бывают!

— В нем две комнаты.

Из этой тележки получится настоящий домик? Как мне хочется посмотреть!

— Посмотришь, когда приедем. Недели через две, при нашей-то скорости!

Мама молчит. Она разворачивает сандвич с тунцом. Протягивает его мне.

— Спасибо.

Коринна смотрит на маму: как смеют ее обижать? Поехали бы вчетвером, не было бы этого, думает она про себя.

Крестный дожевал салями и ест кусок сыра.

— Я хочу спать в трейлере!

— Там и так пять душ будет.

У него пятеро детей, это они будут спать в трейлере.

— А я тоже хочу спать в трейлере, я тоже!

— Там будет видно, — говорит мама, чтобы я замолчала.

С яйцом во рту или без яйца, она все равно хочет, чтобы я не разговаривала. Ничего, когда мы приедем, я своего добьюсь. Одна из кузин наверняка захочет спать с моими сестрами в доме. Вот мы и поменяемся.

— Жоржетта? Ты сходила в туалет?

— Да. И руки помыла, и лицо.

— Сибилла, сходи в туалет, помой руки, сейчас поедем.

Я только-только успела заморить червячка и пошептаться с кузиной, а все уже садятся в машины…

Сходи в туалет… Как будто можно сходить по заказу, когда больше не хочется… Но мама боится, что наша букашка опять будет всех задерживать. Мы и так плетемся в хвосте, не хватало еще всем из-за нас останавливаться.

Коринну мама ни о чем не спрашивает. Коринна уж точно сходила в туалет. И руки помыла, и уложила челку мостиком.

Ладно уж, попробую…

Когда я возвращаюсь, они все еще спорят.

— Езжай рядом со мной. Держись меня и ничего не бойся. А то так и будем ползти на скорости восемьдесят километров до Фродзиноне!

Крестный сердится.

Мама собирает пустые судки, складывает их в синюю сумку-холодильник.

За нами поедет дедушка. Маме даже думать ни о чем не надо.

— Ты только не забивай себе голову, и все будет путем, — говорит ей крестный перед тем, как сесть в свою машину.

Мама закрывает багажник.

Мы садимся в малолитражку. Наша букашка — позор семьи. Мама вздыхает. Хлопает дверцей. Аккуратно натягивает ремень безопасности, пристегивается. Берется за руль — на часах одиннадцать десять. Она готова к новому рывку.

Наш караван трогается.

Мама неотрывно смотрит на складной трейлер за машиной крестного.

Вот уже час в букашке все молчат.

— Он нас всех отправит на тот свет, — цедит сквозь зубы мама.

Машину заносит в сторону. Мамины руки крутят руль. Мы с Жоржеттой на заднем сиденье хватаемся за ручки.

Несмотря на инструкции крестного, букашка замедляет ход. Дедушка тут же сигналит сзади фарами. Мама как натянутая струна. Коринна, сидя рядом, ловит каждое ее движение. Как будто сама ведет машину.

Мама не захотела ехать через туннель под Монбланом. Крестный с ней согласился: так долго в туннеле с включенными фарами — это тяжелый случай. Мы поедем через перевал Мон-Сени.

— На итальянской стороне надо быть еще осторожнее. Они же чистые мартышки за рулем, — сказала мама, когда мы подъезжали к горе.

Она объяснила нам, что итальянцы совершенно не считаются с правилами дорожного движения. Жмут себе на педаль и катят на красный свет, да еще и гудят при этом!

Коринне все больше не по себе. А мне — нет, я знаю, что крестный не даст в обиду нашу машинку. Он отлично водит, и сам вырулит, и нас прикроет в случае чего.

Сколько же поворотов на Мон-Сени! Вираж за виражом, настоящий серпантин.

Раз или два мама сказала:

— Ох, слетим мы…

Она боится, что машина сорвется в пропасть. Мы едем тихо-тихо, пианиссимо.

— Chi va piano va sano. Chi va sani va lontano, — успокаивает себя мама, когда мы в очередной раз отстаем.

Мы едем так «пиано»-«пиано», что крестный включает две оранжевые мигалки.

— Что это? — спрашиваю я маму.

— Аварийные огни.

Наша мама — не трусиха. Уж если крестный включил аварийные огни — значит, дорога и вправду опасная! У людей мозгов нет, мама права: нас то и дело норовят обогнать на каждом малюсеньком прямом отрезке.

Вот какая-то машина идет на обгон «на всех парах».

— Психи, да и только, — вздыхает мама.

Коринна время от времени оборачивается: дает нам понять, что положение самое что ни на есть опасное. Жоржетта смотрит на дорогу. Ну, когда мы попадем в аварию?

— Опять подрезали!

Маме кажется, будто ее режут, так она напряжена.

А я смотрю на тележку. Никак не могу представить, что из нее выйдет домик на колесах.

Мама резко тормозит, когда нас обгоняет грузовик. Нас с Жоржеттой бросает на спинки передних сидений. Колеса грузовика подняли столько пыли, что ничего не видно. Лязг, скрежет металла. Нашу машину отбросило на несколько метров.

— А, черт!

Мама кричит, стоя жмет на тормоз.

Мотор глохнет.

Когда оседает пыль, мы видим: реакция у мамы что надо. Наша машина стоит в нескольких сантиметрах от пропасти. Еще чуть-чуть — и «здесь бы все и закончилось». Мама высаживает нас из машины. Она дрожит от страха. Дедушка тоже.

— Стукнул тебя! — тычет он пальцем в помятое букашкино крыло.

Из своей машины молнией вылетает дядя. Показывает на грузовик, который даже не остановился.

— Вон тот полуприцеп. Ну-ка вылезайте!

Крестная и ее дети мигом выскакивают, как будто пожар. Грузовик едет тихонько. Он слишком широкий для горной дороги. Мы все смотрим на него — он сейчас прямо под нами. Дядя отцепляет складной трейлер, обегает вокруг машины, садится, хлопает дверцей. И рвет с места. Пыль поднялась, как только что от грузовика. Он гонится за этим полуприцепом. Мой крестный вышел из себя — я это отсюда вижу Вот он обгоняет грузовик. Тормозит так резко, что мама с бабушкой визжат. Они подумали, что грузовик задавил крестного.

Крестный машет руками водителю полуприцепа. Водитель не открывает дверцу, но крестному это пара пустяков. Вскочив на ступеньку, он с силой дергает дверцу грузовика на себя. Одним рывком выволакивает из кабины водителя. Дает ему пинка ногой под зад: мол, будешь знать. Крестная взвизгивает и бежит вниз по дороге.

— Он убьет его! — кричит она на бегу.

Крестный держит водителя за ухо. Тычет его носом в золотые крошки — это краска с маминой малолитражки. Тот понимает, что оплошал. Крестная подбегает к ним одновременно с воем сирены.

— Carabineri, — говорит бабушка дедушке, а он повторяет это маме.

«Плохо дело», — написано на лицах бабушки и дедушки.

Карабинеры — это итальянская полиция, понимаю я, когда еще одна машина с сиреной тормозит возле нас. Все начинают говорить по-итальянски. Я никогда не слышала, чтобы дедушка говорил так быстро с незнакомым человеком, но тот его понимает. Бабушка говорит еще быстрее. И полицейские все понимают! Мало того! Они обращаются к маме, и она им отвечает! Они пошли на то самое место, где грузовик стукнул нашу машину! Значит, карабинеры отлично понимают моего дедушку, и мою бабушку, и мою маму. Итальянский их родной язык! До меня это только сейчас дошло. Здесь их родина, да-да! Я это и раньше знала, но теперь другое дело. Я смотрю на дедулю: он итальянец. И моя бабуля — итальянка. И моя мама — вылитая итальянка. Вот почему у нее такие пышные черные волосы. Вот почему она никогда не обгорает на солнце.

Внизу на дороге мой крестный тоже разговаривает с двумя карабинерами. Он показывает вверх, на нашу букашку. И эти карабинеры тоже понимают все, что он говорит. Одна я ничего не понимаю. Мама-итальянка стала совсем другой, я это вижу теперь: она говорит быстро-быстро и не задумываясь. Размахивает руками. Как бабуля, как дедуля, как крестный! Мама вдруг стала похожа на крестного! Он же ее брат!

Они все здешние. Они у себя дома. Ох, черт, как же так? У мамы одна родина, а у меня — другая! И мои родные, вот все они — итальянцы. У нас разные родины — у моих родных и у меня! А мои сестры?

Я смотрю на Коринну — она слушает, что все говорят. Как будто понимает по-итальянски!

— А ты тоже понимаешь? — спрашиваю я у Жоржетты.

Неужели все понимают, кроме меня? Неужели мне не понять мою семью?

— Ни фига.

Жоржетта мотает головой, вид у нее растерянный. Меня это успокаивает.

Карабинеры и крестный закуривают. Дымят себе спокойненько, а за нами, между прочим, уже затор. Они что, раньше были знакомы? Все итальянцы знакомы между собой.

Еще двое полицейских налаживают движение на свободном участке дороги. Крестный с сигаретой в зубах возвращается к нам. Он шутит с полицейскими. Улыбается так, что лицо сползает назад. Карабинеры помогают ему прицепить складной трейлер.

Грузовик они не отпустили. Мама и водитель полуприцепа подписали какие-то бумаги. А потом нам дали «зеленую улицу»! И когда мы тронулись, крестный, дедушка и даже мама махали на прощание четырем карабинерам!

Наконец мы сворачиваем на узенькую проселочную дорогу. Весь кортеж начинает гудеть, как будто едет свадебный кортеж.

Мама почему-то смеется. Какой-то очень старый господин на велосипеде все кланяется и кланяется нашей колонне.

Надо же, такой старый, а ездит на велосипеде. Я никогда не видела, чтобы старик крутил педали.

— Это дзи Джелили, — бабушкин брат, — радуется мама.

Да, все итальянцы между собой знакомы, это точно. Вдоль проселочной дороги стоят белые домики. Теперь нас, кажется, узнает целая семья. Нам улыбаются. Машут руками. Все темноволосые, черноглазые. Они и мне тоже машут?

— Это дзи Аркандже, дедушкин кузен.

Мы машем в ответ этим людям, которых видим впервые в жизни.

Теперь наша колонна притормаживает перед каждым домом. Сколько народу нас встречает! Все машут нам. Все рады нас видеть!

— Думаешь, ты — английская королева? — спрашиваю я старшую сестру: уж слишком изящно она помахивает ладошкой в ответ.

На нас с Жоржеттой смехунчик напал, мы держимся за животики и не можем поприветствовать остальную Италию.

— Это дзи Бетина, дедушкина сестра.

— Это дзи Паскуале, бабушкин брат.

— Это дзи Доменико, бабушкин кузен.

Их всех зовут «дзи-кто-то-там». С каждым новым именем, которое называет мама, нас все сильнее разбирает хохот. Мама показывает нам что-то, но мы ничегошеньки не видим. Только слышим, что здесь все братья-сестры-кузены-кузины.

Проселочная дорога приводит к дому, у которого наш караван наконец останавливается.

— Девочки, приехали!

Мама счастлива.

Мы с Жоржеттой заливаемся смехом.

Коринна сердито косится на нас. Хочет, чтобы мы успокоились. Не хватало нам оскандалиться перед нашими родными.

Мама выскакивает из букашки. Все хлопают дверцами вразнобой.

— Дзи Мария!

Мама говорит очень громко, с раскатистым «р».

Все тараторят по-итальянски кто во что горазд.

— Сколько их тут? — еле выговариваю я.

Коринна не вышла из машины. Она ждет нас. Мы должны представиться все вместе.

— Пошли?

Она предлагает нам выйти с ней.

— Это дзи Коринна!

Я еще выдавливаю сквозь смех:

— Дзи Сибилла и дзи Жоржетта!

Ну все. Мы с Жоржеттой не скоро отсмеемся.

Минут через десять Коринна предупреждает нас:

— Они идут сюда.

Ох, что же делать? «Дзи» идут сюда!

Когда мы поднимаем красные от смеха лица, наша машина окружена итальянцами. Они смотрят на нас снаружи. Все смуглые, черноглазые, с густыми волосами. Я вижу двух силачей — почти таких же, как мой крестный! Глядя на них, я немного успокаиваюсь. Вслед за мной успокаивается и Жоржетта. Мы обводим взглядом незнакомые лица. Они похожи на дедушку. Они похожи на бабушку! На крестного! На Анжелу! На маму! В Италии, оказывается, есть второй экземпляр моей семьи!

Мама велела нам выйти из машины. Мы жмемся друг к другу перед итальянскими копиями наших родных. Мама отошла от нас, она разговаривает с женщинами, похожими на нее. А ведь мама никогда не оставляла нас одних! Расслабилась наша мама. Она смеется, когда какие-то дзи щиплют нас за щеки.

— Com'e bella ch'ta pepette!

Все женщины тискают нас одна за другой. И говорят слова, которых мы не понимаем.

— Мама?

Коринна призывает маму обратить внимание, что нас могут защипать насмерть.

К нам подходит господин с толстыми пальцами, почти такими же толстыми, как у крестного.

— Америко, — представляется он.

Он так похож на крестного, что мне кажется, будто я его знаю… Он что-то показывает рукой у самой земли. Коринна переводит:

— Он нас видел совсем маленькими.

— Ну да? Мы же сюда не приезжали, — не верит Жоржетта.

Мама не пришла нам на помощь. Она считает, что здесь мы в помощи не нуждаемся! Нас щиплют и дергают со всех сторон, а нашей маме хоть бы что!

Потом нас ведут в запущенный сад между трех домов, а мама уже там, сидит за столом и говорит по-итальянски. Наша мама, которая переходит на другую сторону улицы, если ей навстречу попадается пудель, болтает, и смеется, и гладит огромных псин, которые ждут угощения. Мама не боится итальянских собак.

Две недели мы прожили среди кроликов, свиней, собак, и наша мама ни разу не встревожилась. Ни за себя, ни за нас.

Америко водил меня в лес за орехами. Я боялась, что меня заругают, потому что мы никого не предупредили. Когда мы вернулись, оказалось, что мама гордится мной!

Мамины кузены катали нас на своих мотоциклах, а мама смеялась.

Мы часами пропадали на пруду, где бабушкины сестры стирали белье, а мама радовалась.

Однажды вечером дзи Мария, мамина крестная, громко пела по-итальянски, а Америко играл на аккордеоне. И все запели, даже мама.

Коринна бегала по всему саду от осы, которая хотела сесть на ее арбуз. И все над ней хохотали, даже мама!

Чтобы приготовить на обед кролика, здесь не шли в магазин, а ловили живого, прямо в клетке. Сдирали с него шкуру — и в кастрюлю! Мы с сестрами визжали от ужаса. А все были довольны. Даже мама.

Америко с крестным починили нашу букашку. Она стала как новенькая. Мама была рада.

Я должна была сидеть в тени и ходить в панаме, потому что солнце здесь очень злое. Мама меня предупредила. Если я забывала панаму, кто-нибудь бежал в дом и приносил мне ее. А если я выходила в футболке без рукавов, кто-нибудь прикрывал мне плечи шалью, или платком, или даже кухонным полотенцем. Я — bionda ragazza. Bianca ragazzina.

Патриции, Фабио и Антонелле столько же лет, сколько нам. Никто здесь не говорил, что мне бы мальчиком родиться; другие девочки еще похлеще меня. Мы лазали на все деревья. Кидались друг в друга камнями! И взрослые не боялись, что я разобьюсь или покалечусь. Больше попадало Антонелле. Я худенькая, беленькая и слабенькая — так они все, по-моему, думали.

Мама плачет, прощаясь со своими родными. Бабуля тоже. У дедушки грустное лицо. Коринна ревет в три ручья. Жоржетта ей помогает. А я вдруг на минутку испугалась. Мне очень понравилось в Италии, но вдруг мы во Францию никогда не вернемся? За все две недели я не видела здесь ни одного блондина.

Жоржетта ела макароны и кровяную колбасу — столько, что чуть не лопнула.

— Больше ты у меня не будешь столько кушать, Жожо, — это мама предупредила, что дома наша жизнь пойдет по-прежнему.

На обратном пути она машину вела лучше.

— Вальо, ты как в силах одолеть туннель? — спросил крестный.

Да, мама была в силах одолеть туннель.

Мы остановились поесть на автостоянке. Все были рады итальянской колбасе и сыру проволоне. Мама улыбалась по-итальянски. И говорила с полным ртом «пасты».

Мы вернулись в нашу маленькую квартиру, в дом 88 по улице Доброго Пастыря. Сосед на лестнице спросил, не мы ли заводили вчера музыку.

— Мы только что приехали.

Мама показала наши чемоданы.

Ему и ответить было нечего при виде мамы и сестер, такие они были черные, — я только теперь это заметила, по сравнению с мсье Онеттом.

Когда мама отперла дверь нашей квартиры, Коринна замешкалась на пороге. Она прислушивалась. Вдруг Пьер уже там?

* * *

Отклонили! Мой вопрос отклонили! У нас общее собрание. После первого пункта повестки дня — «Италия» — мы переходим к пункту второму — «штукатур».

— Да что нам за дело, если он здесь не живет?

В сотый раз повторяю я этот вопрос, сколько можно?

Коринна не хочет ничего слышать.

— Нет, нет и нет! — в сотый раз отвечает она.

Она решила, что я хочу реабилитировать осужденного без отбытия срока.

Коринна злится из-за Пьера. Мы видели его почти каждый вечер, пока были в летнем лагере. А после возвращения из Италии видим его еще чаще. Он приходил вчера, и позавчера, и позапозавчера, и позапозапозавчера, вот сколько! Ремонт давно закончен. Ящики выдвигаются как по маслу. Дверцы на новых петлях открываются и закрываются легко!

Пусть он проваливает восвояси и чтобы мы о нем больше не слышали! Таков вердикт, вынесенный нашим трибуналом. Обвиняемый и его адвокат нарушают закон.

— Он тебе ничего не сделал.

— Еще не хватало, чтоб сделал!

До чего же непримиримая у меня старшая сестра.

— Если маме хочется иметь дружка…

Ай-ай-ай… Язык мой — враг мой. У меня вырвалось слово, которого я с начала собрания старалась не произносить. Вот оно и сказано: у нашей мамы может завестись дружок. Это худшее, что может быть.

Глаза Коринны мечут молнии. Она не хотела ничего об этом знать, ни-че-го. Даже если все яснее ясного, не говорите ей. Сказать — значит признать. Озвучить противоестественное — сделать его реальным. Это из-за меня у Коринны пылают уши. Мама завела дружка — как она может быть такой злой? Вот в чем теперь вопрос вопросов. Наша жизнь переменится.

Коринна никак не придет в себя. Ей больно — так горят уши. Картинка, возникшая от моих слов, жжет ей язык, горло и сердце.

— Теперь все будет по-другому, — сдавленно выговаривает она наконец.

— Еще и лучше! — я хочу вышибить клин клином. — А то все одно и то же…

— Вот увидишь, он будет приходить чаще, чаще, а потом в один прекрасный день… возьмет и поселится здесь.

«То-то я буду рада, хоть у него и черные волосы!» — вертится у меня на языке.

Но я не могу в этом признаться из сострадания к ее ушам — им и так лихо. Я не могу распять мою старшую сестру — в одну руку ей уже вбила гвоздь наша мама. Только едва заметная улыбка меня выдает. И старшая сестра заметила эту малюсенькую улыбочку.

— А ты? Ты была бы рада, если бы мама вышла за него замуж?

Да, за кого угодно, — я была бы счастлива! Благословила бы первого встречного! Раскрыла бы ему объятия! Он или кто другой, какая разница! Пусть она выйдет замуж, и у нас будут родители — как у всех. На днях рождения мне больше не придется танцевать с ней медленные танцы. И оглядываться, не грустно ли ей часом. Это будет уже не по нашей вине. Это будет по его вине! Пусть он и отдувается. А мы — мы будем просто дети. И наше дело маленькое! Он наверняка водит машину. Нам больше не будут сигналить на дороге. За него нам не придется краснеть. И сосед будет смотреть на нас по-другому. И Кадер никогда больше меня не толкнет! И мне будет позволено «дурачиться»! Мужчины — они любят, когда дети дурачатся. Но я не хуже сестер знаю, что это невозможно. У нашей мамы никогда не будет мужа. Наша мама не из тех, у кого бывают мужья. В лучшем случае у нее заведется дружок да и тот сбежит, когда увидит приданое — трех дочек. Ничего этого я не говорю.

— А… Мне без разницы.

— Тебе без разницы?

У нее аж глаза выкатились от ужаса.

— А тебе?

Жоржетта опускает голову.

— А мне нет! Мне не без разницы! Я не хочу чтобы она выходила замуж!

Жоржетта вот-вот заплачет из солидарности со старшей сестрой.

— Пока он ей только дружок..

Это обещание: пока. Но он им не останется. Два голоса из трех «за». Подавляющее большинство. Решение принято и утверждено. Наша боевая единица пресечет это дело, как только представится возможность.

А возможность не замедлит представиться, кто бы сомневался. Мама ничего не сделает, не посоветовавшись с нами. Пресекать так пресекать. У нашей мамы не будет дружка. Она останется нашей разведенной мамой с тремя дочками от бывшего мужа-блондина.

Открывается входная дверь, слышны шаги двух человек. Конец собранию.

Я бегу к своей половине письменного стола, Жоржетта — к своей, Коринна — к себе за перегородку.

— Добрый вечер, девочки! — раздается в коридоре чересчур уж веселый мамин голос.

Никто и глазом не моргнул. Мама распахивает дверь в нашу комнату. Она улыбается слишком широко. Мы-то видим: она смущена.

— Как дела, девочки?

Слишком радостный голос, на слишком высоких нотах. Мы-то видим: ей неловко.

Уж если мама выказала свою слабость перед нашим батальоном, если брешь так широка, будьте уверены: глава боевой единицы устремится в нее как смерч. Проблема будет решена, не успев возникнуть.

— Хорошо, — отвечаю я наконец. Не молчать же до завтра.

Мама смеется. Такая довольная, что вся пошла морщинками. И рот растянулся от уха до уха. Чересчур широкая улыбка скомкала лицо.

— А где Коринна?

Она что, нарочно? «Еще мишень нарисуй, чтоб уж без промаха в десятку!» — вертится у меня на языке. Так она сама себе все испортит.

— Математику учит, — совершаю я отвлекающий маневр.

Мама хихикает, будто ей показывают шоу «Сегодня вечером в театре».

И все равно что-то маму не устраивает. А ведь мы как две капли воды похожи на гравюры мисс Петикоут. На примерных девочек с английских почтовых открыток. Непонятно. Мама ведет себя не так, как должна бы, а в точности наоборот.

Лучше закрой дверь, пока глава боевой единицы не проснулась! Мне так и хочется ее предупредить.

Никто и глазом не моргнул.

В маминой улыбке как бы просьба: «Давайте договоримся, девочки, что уж если война, то по правилам, и не нарушайте их».

Любое нарушение могло кончить все сразу. Хватило бы и пустяка! Ни одна из нас троих с места не двинулась.

Мама поняла: Коринна никогда не нагрубит в открытую.

«Нарушения» не будет.

— Пи… Пи… Пьер пришел. Вы… Вы… Вы поздороваетесь?

Я представляю, как больно старшей сестре. Это все равно что пощечина. Приспешница властей разжалована. Что-то власти слишком, на мой взгляд, быстро открестились от нашей командирши.

— Нет… Нет… Нет… Мы… Мы… Мы лучше скажем ему buona notte! И… И… И… арриведерчи, Пипи-Пипи-Пьер!

Мама прыскает со смеху, хотя должна бы рассердиться на меня.

— О-ля-ля, мой номер второй, я же говорила, что ты у меня девочка-наоборот!

Когда мама называет меня номером вторым, а не по имени, это не к добру. Это значит, она думает, что я замышляю очередную гадость. Если у меня и нет гадости на уме, так будет — долго ли умеючи. «Мой номер второй, моя девочка-наоборот, мой неудавшийся мальчик». Она объявляет масть. Теперь никто не удивится моим коленцам, сколько бы и какие бы я ни выкидывала. Ей благоразумнее было бы объявить: «Она у меня дурочка», а то ведь я могу такое придумать, что ей и не снилось!

«Ты не должна так себя вести. Ты даешь ей повод», — много раз говорила мне Коринна.

Знаю, но такая уж я.

Я встаю из-за письменного стола. Подхожу к брюнетистому французу. Встаю перед ним, смотрю ему прямо в глаза. Он слабо улыбается.

— Покажи-ка свои часы.

Он показывает.

— Дрянь часы… А давай на кулачки? Если я тебя побью, ты мне их отдашь.

Я бросаюсь на него.

Я пошла вразнос.

Под маминым умиленным взглядом мы с Пипи-Пьером затеваем боксерский поединок, перемещаясь из комнаты в коридор. Я бью кулаком: вот тебе! Он приподнимает меня. Э, я так не играю! Это не по правилам! Он и не думает драться. Он старается не сделать мне больно. Я бью все сильней. Раз он не принимает боя, я, считай, уже победила. Так ему и надо. Я размахиваюсь и бью прямо в лицо! Победа! Он выпустил меня, верзила. Он держится обеими руками за нос. Маме больше не до смеха, лицо у нее сердитое.

— Пьер, больно?

Он молчит. Мама с Пипи-Пьером идут в ванную.

— Я победила! — кричу я ему вслед.

Пусть не забудет отдать мне часы, хоть бы и дрянные. У мамы глаза лезут на лоб. Это уже не «Сегодня вечером в театре», это скорее «Разиня». В главной роли — ее номер второй.

Я смотрю на маму. Прикинуться глупенькой я тоже умею. «А что? Разве не это ты ему втолковывала только что?» — так и хочется мне напомнить.

Они скрылись за дверью. Брюнет не отдал мне часы, хоть и проиграл. Он ушел с мамой, она полечит ему нос.

Я возвращаюсь за стол. Коринна бесшумно встает.

— Ты расквасила ему нос? — спрашивает она шепотом.

Мне есть чем гордиться перед сестрами.

— Ага, — преспокойно отвечаю я.

Коринна наконец улыбается. Жоржетта зажимает руками рот, чтобы не прыснуть громко. Это было бы уже лишнее, после того как я задала трепку Пипи-Пьеру.

Я сделала маминого дружка посмешищем. Теперь он знает, с кем имеет дело.

— Он не отдал мне часы.

Жоржетта хохочет.

* * *

Из кухни раздается свист. Что-то непонятное творится с мамой. Она готовит ужин.

— Вместо того чтобы рисовать, ты бы лучше доделала уроки.

Коринне хочется хоть немного навести в доме порядок.

— А сама-то? Математику доделала?

Она отлипает.

Я рисую, а младшая куда-то убежала.

— Где Жожо?

Теперь она к ней прицепится. Я пожимаю плечами. Мне без разницы.

Коринна хмурит брови: один из членов боевой единицы покинул позиции, когда на нашей территории враг! Несмотря на расквашенный моим кулаком нос, верзила опять пришел. Ноль без палочки. Уж как крестный над ним потешался — другой бы вышел из себя, а ему хоть бы что. Слабак.

— Это что за недоразумение в штанах? — спросил крестный, увидев маминого дружка.

Вот умора так умора.

Хорошо еще, что крестная пригласила его войти, иначе Пипи-Пьер так и торчал бы за дверью.

— Получше хахаля ты подцепить не могла?

Это крестный спросил маму, которая улыбалась шире некуда и таращилась на Пьера, давая ему понять, что это очень смешно.

Пьер тоже попытался улыбнуться. Тряпка, да и только.

Коринна выходит из своей комнаты. Тихо-тихо крадется по коридору. Кроме свиста, далекого и нескончаемого соловьиного свиста, не слышно ни звука. Я прислушиваюсь. Проходит несколько секунд — тишина. Куда это они подевались? Коринна не нашла Жоржетту? Может, в коридоре открылась дыра? И они в нее провалились?

Что-то затевается в доме, это ясно. Я тоже поднимаюсь. Выхожу крадучись, чтобы не услышали развеселившиеся власти.

В конце коридора, перед открытой дверью маминой комнаты, стоит, застыв на своих толстеньких ножках, Жоржетта. Стоит и куда-то внимательно смотрит. За ней Коринна. Они похожи на зрительниц. Посмотрю-ка и я, что за спектакль им показывают.

А спектакль-то в маминой комнате разыгрывает Пипи-Пьер. Под вездесущим оком инквизиции, под строгим оком командирши, а теперь еще и под растерянным оком номера второго он складывает в мамин шкаф носовые платки. Ему явно не по себе под взглядами публики. Он даже головы не поворачивает к дверному проему, где, прижавшись друг к дружке, стоим мы. Три наших головы движутся в такт галстукам, которые Пипи-Пьер достает из чемодана. Три пары глаз следуют за рубашками, которые извлекаются из дорожной сумки и вешаются рядом с мамиными блузками. А Пипи-Пьер косится на нас краешком глаза. Боится за свой нос. Один раз получил, больше не хочет! Он аккуратненько складывает свои большущие брюки, прижимая их к груди.

Постепенно вся его одежда перекочевывает в мамин шкаф. Он колеблется, держа в руках скатанные носки. Заглядывает в шкаф. Решается. Медленно отодвигает коробку из-под туфель, в которой лежат мамины перчатки. Освобождает место для своих вещей. Его носки будут соседствовать с перчатками нашей мамы.

Мы так и стояли в дверях до тех пор, пока чемодан и дорожная сумка, опустевшие, не были задвинуты под мамину кровать.

Тем временем соловей на кухне самозабвенно заливался. Вдруг соловей оборвал свою трель и гаркнул:

— К столу!

Веселое приглашение на пир в обстановке траурного бдения.

Мы открыли дверь кухни. На этом нелепом празднике один-единственный званый гость.

— Рис с шафраном и филе мерлузы!

Мы машинально расселись по местам. Я с правой стороны кухонного стола. Жоржетта — напротив меня. Коринна — слева.

Пьер, уже обутый в новенькие тапочки, медленно вошел на кухню, не поднимая головы. Он сел на мамино место, напротив Коринны, рядом с Жоржеттой.

Мама теперь будет ужинать с краю, за выдвижной доской: стол мал для пятерых.

Недолго соловей свистел. Бодрое настроение испарилось с такой же быстротой, с какой нахлынули слезы Коринны. Перед рисом с шафраном, перед филе мерлузы, перед Пьером, который и бровью не повел, Коринну и Жоржетту прорвало.

Соловей понурил голову. А наша мама свою подняла. Она вернулась в привычную роль за долю секунды. Власти приняли скороспелое решение о разделении интересов. Власти не обсудили вопрос с трибуналом, который вынес поспешный, непродуманный, хоть и вымученный приговор. Загнанные в угол, власти произнесли не подлежащие обсуждению слова, установили не подлежащие обжалованию законы. Они обострили и без того навеки испорченные отношения. Власти пошли на уступки. Во избежание смуты и кровопролития тотчас было решено воздвигнуть стену для защиты обеих сторон, навечно ставших врагами. В нашей квартирке на пятом этаже слева, в доме 88 по улице Доброго Пастыря, была объявлена холодная война.

В наступившей гробовой тишине власти поднялись на высокую трибуну.

— Пьер разделит мою жизнь. Мою, а не вашу. Он вам не отец и никогда им не будет. Ему ничего не нужно от вас, вам от него тоже ничего не нужно. Если что-то не заладится, решать вопросы вы будете со мной. Случись что-нибудь — знайте, вы прежде всего мои дочки. Пьер даже разговаривать с вами не станет, если вы этого не хотите.

Наша мама взяла на себя роль КПП между враждующими народами. Объяснила, что все контакты отныне будут осуществляться через нее. Это был разрыв отношений. А я стала «красным телефоном».

После этой торжественной речи народы долго молча размышляли. Слезы, послужившие делу объявления войны, высохли. Чувства худо-бедно утихомирились.

Пьер сидел спиной к властям. Народы уже посматривали в разные стороны. Глаза Коринны и Жоржетты были устремлены на маму. А я лавировала. Нет, свой лагерь я выбрала и решения не переменю. Но враг, на которого я пока еще смотрела в упор, будил во мне любопытство.

«Он станет жить как в резервации, на ограниченной территории, которая никогда не будет расширена. Стены нет на самом деле, но она уже как будто есть». Я смотрела на человека, который собирался здесь жить, не имея на это никакого права. «Он здесь поселится, но никогда не будет у себя дома». Да, чужак, за этот кров тебе в жизнь не расплатиться.

Он не имеет права заговаривать с теми, кто будет отныне делить с ним коридор, кухню, ванную и туалет.

Власти спустились с высокой трибуны. Ловко же удалось обстряпать дело. Наша мама села на свое новое место — на краешке стола. В обстановке повисшего молчания при дипломатическом кризисе наша мама как ни в чем не бывало взяла нож и вилку.

— Всем приятного аппетита!

Она одна из всех бодрилась. Мы сидели убитые. Смотрели на филе мерлузы, на рис с шафраном — на наших тарелках они не выглядели аппетитными.

Как мог этот человек не вскочить, не схватить в охапку свои носки, свои большущие брюки и носовые платки и не убежать со всех ног?

— Он же паразит! — надрывается командирша на следующем собрании. — Ему просто некуда деться! Ты сама видела у крестного! Тот над ним издевался и так, и этак, а он хоть бы что!

Действительно, в тот раз у крестного — это было что-то… Мама представила его как друга, но дядя сразу смекнул, в чем дело.

— Ей так спокойнее! Чтобы был мужчина в доме! Она думает, тот, с фотографии, сюда не сунется, если будет знать, что за дверью его поджидает мужик!

— А крестный? Баба, что ли?

— Он далеко живет.

— Анжела живет рядом.

— Как будто раньше это его останавливало.

— Есть еще дедушка, бабушка, вся родня!

— Вот именно: маме надоело только на помощь родни и надеяться. Она хочет справиться сама, покончить со всей этой историей. Она для того и привела его к твоему крестному, чтобы все знали!

— А мы-то ничего не поняли…

— Говори за себя! Мы с Жоржеттой сразу догадались.

Да уж, до меня доходит как до жирафа…

— Покажи фотографию, — прошу я.

Мне хочется еще раз взглянуть на того, кто управляет нашей жизнью на расстоянии. Того, кто много раз стучал в нашу дверь, но я его никогда не видела.

Это уже ритуал. Коринна открывает свой секретер. Достает из книги Стендаля заложенную между страницами фотографию.

Мужчина улыбается в объектив. В его светлых глазах мне чудится робость. Рука по-прежнему засунута в карман.

— Ты так на него похожа, — вырывается у Коринны.

Я не отвечаю: для меня это оскорбление.

— Прости. Я не то хотела сказать.

Я всматриваюсь в фотографию. Они все правы. Я из кожи вон лезу, чтобы быть похожей на крестного… а похожа-то я на этого, со снимка — как две капли воды.

— А «Он» был не паразит, раз ушел!

И что я такого сказала? На лице командирши написан жирный минус в мой кондуит.

— А что? Не так? Если «Он» ушел, значит, не хотел быть паразитом, правда?

А я не хочу быть похожей на последнюю спицу в колеснице.

Я даже объяснений не заслуживаю, такую вечно порю чушь.

— «Он» сам ушел?

Я захожу с другой стороны, чтобы вытянуть хоть мало-мальскую информацию.

— Нет, мне кажется, это твой крестный его запугал… или… не знаю… Но кто-то его запугал, точно.

— Откуда ты знаешь?

— Не помню, слышала.

— Значит, «Он» все-таки лучше Пьера?

Все, с меня хватит! Что я сказала плохого?

— Ты что, спятила? «Он», говорят, на голову больной.

Стало быть, я похожа на больного на голову.

— Откуда ты знаешь?

— Слышала.

— А ты вообще его видела когда-нибудь?

— Да, я его хорошо помню.

— Сколько тебе было лет?

— Четыре с половиной.

— Везет тебе, а вот я его не помню.

Нет, все, на фиг! Лучше мне не говорить на эту тему, а то, стоит открыть рот, несу чушь. Если я такая дура… Лучше нарисую атлета с диском.

* * *

Пьер отлично понял суть вопроса и сразу усвоил правила. Усвоил и соблюдает. Он и Коринна никогда не пересекаются на территории, которую не могут поделить. Они уступают друг другу места общего пользования: один входит, другая выходит. Они не разговаривают, даже не смотрят друг на друга. Жоржетта солидарна с сестрой.

Если Пьер дома, когда Коринна возвращается из школы, она тут же убегает в свою половину комнаты и закрывается там. Носа не высунет до прихода мамы. В этом Жоржетта тоже с ней солидарна. Точно так же и Пьер, если застает дома Коринну или Жоржетту, спешит в конец коридора и закрывается в комнате. И тоже не высовывается до маминого прихода. Если мы о чем-то разговариваем, когда он входит, тут же умолкаем. Это правило, принятое на собрании. В общем, когда мамы нет, дом жив только наполовину.

Но если я дома одна — другое дело.

Для меня закон не писан, и на правила мне плевать, когда я одна дома. Я нарушаю границы где хочу и как хочу. Я иду на сговор с врагом, и не без выгоды для себя.

Мы с Пипи-Пьером взялись делать деревянный ящик для моих красок и карандашей, а то они валяются по всей комнате. Мы сняли мерки, чтобы ящик уместился под моим столом.

— Вот только меньше места останется для книг, — сказал он.

Мы поехали в магазин на его машине. Другие водители к нам не цеплялись. Каждый раз, когда навстречу попадалась зеленая немецкая малолитражка, мы щипали друг друга. Деньги на все дала мама. И я сама купила дощечки, которые выбрал для меня Пьер.

— Нет, эта слишком тонкая! Ты ее мигом расколешь в щепки, Егоза.

У нас остались деньги, и мы купили петли для крышки и даже замочек!

Потом я увидела красивые гвозди с золотыми шляпками. Денег уже не хватало. А враг оказался не таким уж и плохим: он купил мне их в долг. Мама ему вернет, сказал он. Еще он дал мне прозвище: Егоза. Ящик у меня будет классный. Я прыгала от радости в магазине. И все говорила: «Спасибо, спасибо».

В кухне Пьер держит ящик; мы уже собрали его и склеили древесным клеем.

— Гвозди ты забьешь сама.

Он дал мне свой молоток.

Я очень стараюсь. Молоток мне доверили впервые в жизни.

Шуму от нас — туши свет, но сосед и не думает стучать.

Мама занимается счетами у себя в комнате.

— Скажите-ка, девочки, — слышу я сквозь грохот, — кто взял пятьдесят франков из-под будильника?

Я оборачиваюсь к будильнику. Пятидесяти франков там нет. Мама всегда оставляет нам серенькую бумажку под будильником, на всякий случай.

— Я не брала! — кричу я между двумя ударами молотка.

А у меня неплохо получается.

Еще один гвоздь. Пьер показывает, куда его вбить.

— И я не брала!

— И я не брала! — орут из нашей комнаты Коринна и Жоржетта.

Я бью молотком изо всех сил. Гвозди один за другим входят в дерево. Отличный у меня будет ящик.

— Кто же тогда? Сосед?

Мама не отстает со своими пятьюдесятью франками, которые куда-то делись.

Нам с Пьером не до того. Мы доводим до ума мой ящик.

Власти покинули свою резиденцию. Пошли проводить дознание на месте. Кто-то спер пятьдесят франков. «Кто украл подкову, украдет и коня». Кто украл пятьдесят франков, украдет и целый табун.

Мама идет в нашу комнату.

Оттуда доносятся голоса — ее и сестер.

Еще три гвоздя.

— Сибилла, поди сюда на минутку!

Ну вот, так всегда: стоит мне заняться по-настоящему интересным делом, меня обязательно зовут.

Я вздыхаю.

— Я сам закончу, — говорит Пьер: он все понимает.

— Да, — с сожалением отвечаю я.

Мне бы хотелось закончить самой, ну да ладно…

В нашей комнате в самом разгаре собрание, каких еще не бывало. Собрание втроем, но без меня. Я была замечена с врагом, и мне, кажется, здесь не рады.

— Это ты взяла пятьдесят франков из-под будильника?

Мама хочет наверняка знать, станется ли с меня украсть табун коней.

Они все уверены: это я украла деньги из-под будильника.

— Нет.

— И кто же, по-твоему, мог их украсть?

Втроем они уже разобрали меня по косточкам. Коринна взять деньги не могла, тут все согласны. Однозначно. Жоржетта? Тем более. А если не они, значит, их сестра — больше-то некому. С такой сестрицей им светит нашествие копытных в самом ближайшем будущем — она ведь давно «пошла по кривой дорожке».

— Это не я! Я даже не видела, что их там больше нет, этих пятидесяти франков!

Им противно на меня смотреть: вру, да как уверенно!

Ты можешь припрятать пятидесятифранковую бумажку, но того, что скоро украдешь, так легко не спрячешь, читаю я в их глазах. Я — их горе. Я никогда не думаю о последствиях своих поступков.

— Если честно признаешься, я не буду тебя наказывать, — говорит мама: она уж и не знает, как вернуть заблудшую овечку на путь истинный.

Мне не в чем признаваться. И наказывать меня не за что: не брала я эти деньги.

— Это не я, говорю же вам, не я! На кой черт мне ваши пятьдесят франков! Идите все на фиг!

Вот и грузчик заговорил. Мама коршуном кидается на меня:

— Что? Куда нам идти? А ну-ка повтори, что ты сказала?

Я не могу повторить.

— Куда нам идти?

У меня темнеет в глазах.

— Смотри у меня, ты совсем от рук отбилась! Вот что, врушка, во-первых, ящика своего ты за это не получишь, во-вторых, не пойдешь с нами в субботу к крестному! Подумать только… На кой черт… Идите на фиг, слыханное ли дело!

Мама выходит из нашей комнаты, обиженно поджав губы.

Я так и стою, оцепенев. Потом сажусь за свою половину письменного стола.

Мои сестры не знают, что сказать. И пусть помалкивают. Они меня не поддержали.

— Хотела бы я стать мухой, чтобы посмотреть, что будет у крестного в субботу!

Месть удалась, их бросает в дрожь целых пять минут. Теперь они сторонницы презумпции невиновности.

— Милый! Убери этот ящик, — слышно нам, как мама говорит Пипи-Пьеру.

Надо же, как он ее слушается. Стук молотка стихает.

Я сижу за своей половиной письменного стола лицом к стене. Я отодвинулась подальше от нашей с Жоржеттой границы. Мне не хочется даже чувствовать ее рядом.

Я достаю пенал. Буду рисовать.

— Я с ней поговорю, — шепчет Коринна и идет в кухню выбивать мне послабление.

В доме снова тихо. Я украдкой смахиваю слезу, прежде чем взяться за карандаши.

Ничего хуже мама придумать не могла: меня не возьмут в субботу к крестному.

— Я тебе не помешаю?

Коринна не знает, с чего начать, как подступиться к маме.

— Что это ты делаешь?

— Мою морковку и помидоры.

— Тебя не устраивает меню?

Из комнаты я слышу Коринну и маму. Нет, сестре не добиться отмены моего приговора.

— Мы вообще неправильно питаемся.

— Будь добра, предоставь мне решать, что полезно для моих дочерей.

— У нас будут толстые ляжки, очень надо!

— Вам до этого далеко.

— Нет! Не так уж. Вот Гиаацинта не ест масла, совсем. Я рядом с ней похожа на бегемотиху.

— Да, ты права, она выглядит больной. Скелет скелетом. Почему здесь пена?

— Это «Мир» для мытья посуды.

— Ты моешь морковку и помидоры «Миром»? Ну знаешь!

— Они все в земле.

— Чем шутка короче, тем смешнее. Выбрось эту морковку сейчас же. Ты отравишься.

— Ты же моешь этим тарелки, а мы из них едим, и ничего.

— Тарелки ополаскиваются! Нельзя мыть овощи средством для мытья посуды.

— Помидоры — не овощи.

— Овощи или нет, я тебе говорю, «Миром» их не моют.

— А вот у Гиаацинты… скоро конкурс.

Кориннина подруга поступает в балетную школу. Ее мама считает, что дочка-балерина — это очень изысканно.

— Прекрасно, я рада за нее. Но мне бы не хотелось, чтобы моя дочь стала балериной.

— А я тоже хочу на конкурс.

— Мы, кажется, об этом уже говорили. Это не жизнь для девочки. Когда вырастешь — тогда делай что хочешь. А пока ты живешь в моем доме, будешь есть то, что я кладу тебе в тарелку, и ходить в ту школу, в которую я тебя определила. Она не так уж и плоха — ты уже все знаешь про помидоры.

— Когда я вырасту? Я уже большая!

— Недостаточно, чтобы жить своим умом.

— Потом будет поздно! Балерины начинают учиться совсем маленькими! Я буду слишком большая для конкурса!

Но мама не хочет ничего слышать. Она ни за что не пустит Коринну на конкурс в балетную школу.

— Зачем же я пять лет ходила на танцы? Я даже ни разу не встала на пуанты!

— Не ходи больше, если не хочешь.

Маме надоел этот спор, ей не терпится закончить со счетами.

— Все! Кончили препирательства. Сказано, нет — значит, нет. И будь любезна, порадуй меня сегодня вечером, съешь нормальный ужин, а не пол морковки и кусочек помидора! И сестрам не мешай есть все, что на столе!

Атмосфера в кухне накаляется.

Я не узнаю Коринну! Впервые слышу, чтобы она спорила с мамой…

— Ты нам вообще ничего не разрешаешь! Только ходить в школу и делать уроки, больше ничего, никогда! Вот мама Гиаацинты сама ходит на танцы! Поэтому она понимает свою дочь! А ты не ходишь! Почему ты не ходишь на танцы?

— По-твоему, у меня мало дел?

— У мамы Гиаацинты двое детей! А она ходит на танцы и в кино ходит! Она читает книги, много книг!

— Иди к своей Гиаацинте, если там тебе лучше, чем дома!

— Знаешь, что сказала мама Гиаацинты?

— Не знаю и знать не хочу, меня это не касается.

— Она сказала, что Сибилла вытворяет черт-те что, потому что ей просто некуда девать энергию!

— Скажите на милость! Передай маме Гиаацинты, чтобы она, чем высматривать соринку в моем глазу, лучше занялась бревном в своем!

Мама, кажется, теряет хладнокровие.

— И советую тебе переменить тему. Сибилла не занимается дзюдо, потому что ходит с тобой на танцы, позволь тебе напомнить!.. Сибилла! Сибилла!

Ну вот, мне же теперь и достанется. Я не просила ее поднимать эту тему! И дорисовать не успела… Вот так всегда, стоит мне заняться любимым делом…

Я вхожу в кухню и вижу, что мама с Коринной уже ни о чем не могут договориться.

— Сибилла! Ты бы хотела ходить на дзюдо?

Что? Как? Я не узнаю маму! Она же и слышать не желала о том, чтобы записать меня на дзюдо.

— Ну… да.

— Прекрасно, пусть твоя сестра занимается классическими танцами, а ты можешь в это же время ходить на дзюдо, если у тебя лежит к нему душа. Все, я должна закончить считать.

Мама уходит, оставив нас с Коринной вдвоем на кухне.

Конечно, у меня лежит душа! Еще как лежит! Уж не знаю, каким чудом маме пришла в голову эта идея, но она давно меня так не радовала, с тех пор как… с тех пор как… купила мне новый халат.

— Ты гадина!

У Коринны едет крыша. Я ничего не понимаю. Ничегошеньки.

Смотрю на нее: как же она похожа на сову.

— Ты просто… маленькая совсем.

Она показывает большим и указательным пальцами: вот такая, меньше сантиметра.

Ну нет, с меня хватит!

— Ты что? Давно пинка не получала? — задаю ей прямой вопрос.

— Сибилла, ты можешь пойти закончить свой рисунок. — Это мама, она вернулась так же быстро, как ушла.

Я должна уйти из кухни, это приказ. Ну ладно, страху я сегодня нагнать успела…

Я рисую, рисую. Рисую атлета, который держит на своих плечах мир. Я забыла все на свете и вспоминаю, где я, только когда слышу за спиной мамин голос:

— Если хочешь с ним видеться, пожалуйста.

Ну бли-и-ин! Я же ничего не сказала, ничего не сделала. Собрание кончилось? Оборачиваюсь и вижу, что в эпицентре нового конфликта вовсе не я.

Что еще случилось? Мама обращается не ко мне: на этот раз проштрафилась Жоржетта.

Жоржетта красная, как маков цвет. Она пытается задвинуть свой ящик, в который, кажется, и спрятала предмет разговора. Коринна вслушивается, высовываясь из-за демаркационной линии. Неужели это она свистнула пятьдесят франков?

— Хочешь, я ему позвоню? — спрашивает мама.

Что-то тут не так. У Коринны озадаченное лицо. Кажется, Ушки-на-макушке на этот раз не очень в курсе происходящего.

— Что случилось-то?

Теперь Коринна полна решимости помочь.

— Жоржетта? Ты хочешь, чтобы я сохранила это в тайне? Воля твоя.

В мамином голосе я чувствую неотвратимую опасность. Страх распространился по всей комнате. Жоржетта кивает. Она хочет сохранить тайну. Она в опасности. Это первая тайна между нами, тремя сестрами. Привычки не меняются — их просто сдуло! Коринна ошарашена, а у меня такая каша в голове… Все равно, после Италии я…

Я уже не знаю, кто кому кто. Кто что делает, как и для чего. Я даже не уверена теперь, кто у нас в семье «неудавшийся мальчик».

Мама поворачивается ко мне:

— Сибилла, извини, пожалуйста, я нашла эти пятьдесят франков.

Она протягивает мне ящик, в котором недостает двух гвоздей.

— И я могу к крестному в субботу?

Знать бы заранее, что будет, я бы ни за что не задала этого вопроса.

— Да что же это такое? Вам плохо здесь? — вдруг кричит не своим голосом мама.

Она чуть не плачет.

— Если вас что-то не устраивает, все можно уладить! Ну? Я слушаю вас.

Она ничего не слушает, потому что мы ничего не говорим. Мы таращимся на нее с глазами дохлых рыб, недоумевая, какая муха ее укусила. Жоржетта, уже не красная, а пунцовая, молчит, уткнувшись в свой ящик.

Наша мама сорвалась. У нее истерика.

— Все им на блюдечке подают, птичьего молока только не хватает! Живут как принцессы! Так нет же, вечно недовольны!

Прокричав это, она уходит из нашей комнаты, чуть не сорвав с петель дверь.

— И никакого дзюдо! Танцы по средам — это все, что я могу вам разрешить. С короля и то не спрашивают больше, чем у него есть!

Ей даже на соседа плевать. Вон как топает каблуком по полу в коридоре.

— Милый! Пойдем прогуляемся!

Надо же, он опять ее слушается. Скрипит, открываясь, дверца шкафа, шуршит надеваемая второпях одежда, звякают подхваченные ключи. Она так кричала… Мы думали, все схлопочем.

Жоржетта поднимает голову. Ей стыдно. Она наконец выдвигает свой ящик, из-за которого мама вышла из себя и не дала мне дорисовать. В ящике лежит фотография — та самая, из книги Стендаля.

Жоржетта не крала пятьдесят франков, она украла фотографию. Когда мама вошла в комнату, чтобы вернуть мне мой ящик, Жоржетта смотрела на этого улыбающегося человека на фотографии. Из-за этого снимка мама и сорвалась.

Последовавшее за этим собрание проходит в самой что ни на есть спокойной обстановке. Жожо не сделала ничего плохого. Коринна признается, что и сама смотрела ее тайком. Чего уж скрывать, и я тоже.

— Я собиралась положить ее на место, честное слово.

Да, мы ей верим. Хуже то, что фотографию увидела мама.

Бедная, она из сил выбивается ради нас, а мы ей «сыплем соль на рану». «Соль на рану» — так сказала тетя, когда я спросила ее, почему мы никогда не видели этого человека. Рана у мамы большая, глубокая, а мы все сыплем и сыплем на нее соль. Мы храним фотографию человека, о котором в нашем доме не говорят. Человек, который держит всех в страхе на расстоянии, оказался в столе у Жоржетты.

Наша мама бьется как рыба об лед, чтобы наладить свою жизнь. Наша мама хочет поставить крест на прошлом. Она заслужила лучшей жизни. Ей досталось черного хлеба — она хочет белого. А мы взяли и сунули ей под нос черный, черствый, заплесневелый хлеб. Нет, только она поднялась на одну ступеньку, как следующая — крак! — обломилась. Нам нечем гордиться.

— Надо подружиться с Пьером.

— Это еще зачем?

— Затем, чтобы у нее был белый хлеб…

— Скажешь тоже — белый хлеб! Это он спер пятьдесят франков!

— Да, наверно, он. Я теперь вспомнила, мы платили за гвозди такой серенькой бумажкой, сложенной вдвое, как та, что лежала под будильником. Он их вернул, раз мама нашла. Это серый хлеб.

— Век бы его не видеть.

— Серый хлеб все-таки лучше, чем черный? Лучше, чем вообще никакого хлеба?

— Ты что, дура?

— Вот увидишь, я же буду и виновата…

* * *

— Кускус на франк семьдесят дешевле! Готовится за пять минут! Табули дешевле на франк восемьдесят! Готовится за четыре минуты! Скидка прямо у кассы! Не упустите свою выгоду! Покупайте и экономьте!

Я размахиваю рекламными бонусами на скидку.

Я нашла работу! У меня есть адрес! Улица Шан-де-л'Алуэт, улица Жаворонково Поле в Париже! Мне есть чем платить за квартиру! Я уже заполнила регистрационную карточку. Профессия матери: бухгалтер. Профессия отца: умер. У меня приняли задаток.

— Уж слишком красивый у тебя адрес!

В конце месяца я получу платежную квитанцию! Я теперь парижанка! Я работаю, живу, засыпаю и просыпаюсь в Париже!

Дама на собеседовании спросила меня:

— У вас есть машина?

— Да!

— Ездить сможете? Двенадцать километров?

— У меня «Пежо-205 Юниор», я на нем доеду на край света!

— Работы не боитесь?

— Нет.

— Отлично, у меня есть для вас место. Будете аниматором.

Что такое анимация, я знала.

— Работать будете по четвергам, пятницам и субботам, с восьми тридцати до девятнадцати тридцати.

— Согласна.

— Оплата пятьдесят сантимов сверх профсоюзного тарифа.

Bay! Вот это богатство! Я готова была ее расцеловать.

— Обед за наш счет.

Я всегда знала, что в Париже сбываются все мечты!

Мне выдали костюм. Я буду банкой кускуса в витрине супермаркета.

— Кускус на франк семьдесят дешевле! Готовится за пять минут!

Вид у меня слегка дурацкий, ну да ладно…

Зато утешу сестер, которые думают, что Париж — это очень далеко от Лиона. Мне не терпится сообщить им новость.

— Всего два часа на ТЖВ! Совсем недалеко! — сказала я им, когда уезжала.

— Ты видела, сколько стоит билет?!

— Ну… Ну найду я работу! Уж билет купить смогу, не волнуйся.

И я сдержала обещание. Я нашла работу!

Я раздавала бонусы на скидку от торговой марки кускуса и табуле, в двенадцати километрах от Парижа, в предместье, населенном в основном семьями иммигрантов из Магриба. Меня распирало от гордости.

Я позвонила Коринне и Жоржетте.

— Арабки ни за что не станут покупать кускус в консервах! Они готовят его сами!

— Потому-то я там и работаю.

— И как, продаешь?

— Чтобы сделать мне приятное, две-три хозяйки покупают баночку… «На всякий случай, вдруг война, — так одна мне сказала. — Ладно уж, куплю твои консервы»…

— Бедняжка… Очень тяжело?

— Тебе платят процент?

— Нет! Нет! Я на окладе! Это постоянная работа, без дураков! С зарплатной ведомостью и все такое! — кричала я в телефонную трубку.

Только бы они опять не начали ныть.

Прошло три недели, как я уехала из Лиона. Наше последнее собрание — это был ужас. Мы словно боялись грядущего катаклизма. И чувствовали, что больше не увидимся.

— Да ладно вам, никто не умер! Подумаешь, два часа на ТЖВ!

Мне хотелось приглушить общую грусть. У меня душа болела не меньше, чем у сестер, но решение было принято: я еду в Париж.

Обе сестры только и делали, что ахали в телефонную трубку: Сибилла — парижанка!

— Ты была в Лувре?

— Нет еще.

— Ты ходила в Орсе?

— Нет еще.

— Ты видела Эйфелеву башню?

— Нет.

— Ты ездила в Версаль?

— Нет еще. Съездим вместе, когда вы приедете.

— Ага!

Так мы перекрикивались по телефону.

Было решено: я буду приезжать домой раз в месяц, а они ко мне — на каникулы.

— В Париж — на каникулы! Красиво живут ваши дочки, мадам Ди Баджо, — сказал мсье Онетт маме.

С тех пор как умерла его жена, а сын стал педерастом и все соседи перестали с ним здороваться, мсье Онетт проникся к нашей маме симпатией. Кроме нее да Грымзы ему теперь не с кем и словом перемолвиться… «Мало нас осталось на улице Бон-Пастер. И то сказать, квартплата-то как выросла… Заметьте, какой-никакой отбор…» Раз наша мама прошла отбор по денежному критерию, значит, можно с ней и поговорить… Сама же мама ограничила общение до необходимого минимума.

— Она с ними разговаривает?

— Ну… старается как можно меньше, но куда денешься? Не может же она всю жизнь с ними собачиться, как-никак двадцать лет соседи…

Бедной Жожо светило остаться одной с Пипи-Пьером и мамой…

— Она все время плачет, — поделилась со мной Коринна.

— Еще, чего доброго, завалит экзамен по французскому. Ты уверена, что хочешь снять квартиру?

— Я? Да я видеть его больше не могу! Десять лет с ним выдержать, тот еще подарочек!

— Он все-таки славный…

— Я, что ли, прозвала его Пипи-Пьером?

После этих слов я захихикала.

До каникул оставалось девять дней!

— Класс! — повторяли мои сестры, выходя из метро.

Я не смогла приехать за ними на вокзал на машине: в пятницу мою «Пежо-205» угнали.

— Кто угнал твою машину? — спросила меня мама по телефону.

— Если б я знала, забрала бы ее назад! Она была припаркована под метромостом, рядом с моим домом. Знаешь, что мне сказали в полиции?

— Что?

— Это самая угоняемая модель в этом году.

— Вот как? Уже и на угон машин есть мода?

Мама была огорошена, как, впрочем, и я.

— Если бы я вздумала угнать машину, уж точно не выбрала бы десятилетнюю развалюху с пробегом сто пятьдесят тысяч километров и таким кузовом, что свинью бы стошнило!

— Слушай, а сиденья у твоей машины не джинсовые?

— Да.

— Ну вот, все понятно.

— Ты думаешь, из моих сидений сшили штаны?

Несмотря на угнанную машину, своей новой жизнью я была довольна.

— Как же ты добираешься на работу?

— Всего час на PEP.

— А что это такое?

— Все равно что метро, только едет дальше.

— Электричка?

— Да нет, PEP.. Сложнее всего с обедом…

— А вечером после смены твои хозяева тебя отвозят?

Мама никак не хотела признать, что я выросла.

— Ага, и одеяло мне подтыкают, когда я ложусь. Нет, вечером я беру такси.

— Мне подумать страшно, что ты ездишь в метро в час ночи!

— Да я все равно, наверно, скоро брошу. На такси вылетает столько же, сколько я зарабатываю за вечер… Найду что-нибудь другое.

— Ты учиться-то успеваешь?

— Да.

— Думаешь, ты сможешь когда-нибудь на это жить?

Я молчу.

— А ведь ты могла бы преподавать.

— Угум…

Это у мамы пунктик «Если бы у меня была возможность, я бы так хотела быть преподавателем», — часто говорила она нам. Теперь мама довольна: Коринна хочет стать преподавателем философии. Уже с блеском окончила второй курс. Она снимет квартиру, получит преподавательский диплом. А Жоржетта хочет быть учительницей начальной школы.

— Сибилла, может, и ты бы попробовала? Преподавать, например, математику! Это ведь не каждому дано! Ты могла бы и частные уроки давать — отстающих учеников так много!

Мама гнула свое.

Но я и слышать ничего не хотела. Я твердо решила: все, что угодно, но — Париж.

Сестры отлично провели каникулы! Мы ходили в Орсе, в Лувр, съездили в Версаль. Поднялись на Эйфелеву башню.

Я отвезла их на вокзал на машине Лоранс.

— Что за имя у твоей младшей сестренки? Не ее поколения! — удивлялась моя подруга Стефани.

— Мама выбрала для нее имя самой красивой девочки своего класса.

— Наверное, она была очень красивая.

— Она ничего, твоя подруга Лоранс.

В Жоржетте говорила ревность.

— Ты очень подружилась со Стефани?

Коринна взгрустнула, вспоминая былое.

Лоранс и Стефани были как бы транспозицией моих лионских сестер — так решили сами сестры.

— Они немного похожи.

— Да? Ты думаешь?

— Ты нашла квартиру, Жожо?

— Да.

— Я так рада за тебя! Браво!

Жоржетта сдала экзамены на степень бакалавра. Готовилась к конкурсу на место в школе. Сняла однокомнатную квартирку. Она тоже не хотела жить с Пипи-Пьером.

— Почему у тебя такой жалобный голос? Квартира плохая?

— Да нет… Тут такое дело…

И Жожо сообщила мне новость: как раз тогда, когда она подписала договор об аренде, Пипи-Пьер ушел.

— Да что ты говоришь?

Собрание на эту тему мы провели по телефону. Пипи-Пьер ушел, а ведь должен был бы вздохнуть с облегчением…

— Мама не любила его по-настоящему. Пока мы жили дома, это было не так заметно…

— Ну, так и что же? Оставайся, раз он ушел. Все хорошо, что хорошо кончается.

— Я не хочу, чтобы она оставалась ради меня. Она имеет такое же право, как Коринна, как ты, на самостоятельную жизнь, — сказала мама.

Бедная мама, теперь она будет совсем-совсем одна…