Внешняя политика и зарубежные поездки, 1975 – 1979

Первой крупной политической проблемой, с которой я столкнулась, став лидером консерваторов, был референдум о членстве Британии в ЕЭС, обещанный лейбористами в оппозиции и ставший для них способом сохранить единство партии. Я бы предпочла столкнуться с чем-нибудь другим. Проблема Европы была сильной темой Теда. Он считал своим достижением то, что Британия была принята в ЕЭС, и теперь, когда он потерял лидерство, было естественно, что он займется этим вопросом с еще большим азартом.

Мой энтузиазм в этом направлении был много меньше. Но я искренне верила, что было бы глупо покинуть Сообщество; я полагала, что оно обеспечивает экономическую связь с другими странами Западной Европы, что было стратегически важно; и кроме того, я приветствовала расширенные возможности для торговли, которые давало членство в ЕЭС. Однако я не рассматривала европейский вопрос как краеугольный камень своей политики. Не думаю, что высокопарная риторика о европейской судьбе Британии (оставим в стороне европейскую идентичность) действительно имела смысл, хотя иногда я слегка использовала ее с трибуны. Поэтому я довольна, что Тед взял на себя главную публичную роль с нашей стороны в кампании о референдуме и что Уилли был консервативным вице-председателем «Британии в Европе», организации в поддержку членства в ЕЭС, созданной в сотрудничестве с парламентскими лейбористами и либералами, в которой президентом был Кон О’Нил, а позднее Рой Дженкинс.

Палата общин приняла предложение о проведении референдума большинством голосов 312 против 248. Но именно исход дебатов в среду 9 апреля по существенному вопросу о продлении членства в ЕЭС стал предзнаменованием грядущих событий: 396 «да», 170 «нет». С этого момента и до 5 июня, на которое был назначен референдум, мощь деловых кругов, руководство обеих партий и истеблишмент объединились, превознося достоинства членства в Сообществе и нагнетая страх безработицы, предупреждая о третьей мировой войне и высмеивая противоестественный союз левых лейбористов и реакционных тори, поддерживающих «нет» по европейскому вопросу. Кампания за членство в ЕЭС была хорошо организована и хорошо спонсирована, в немалой степени благодаря усилиям Ал. МакАлпайна. При всех разговорах о «великих дебатах» на самом деле это была борьба Давида и Голиафа, в которой победил Голиаф.

Для меня самым неприятным во всем этом был оппортунизм лейбористских лидеров. «Повторные переговоры» об условиях вступления Британии, завершенные в марте на Европейском Совете в Дублине, где было принято соглашение об особом «финансовом механизме» для защиты Британии от слишком тяжелого финансового бремени, были просто несерьезными: механизм никогда не был запущен, так что не принес ни одного пенни. И все же буклеты, разосланные правительством в каждый дом, не передавали скепсиса по поводу Европы, который лейбористы, особенно министр иностранных дел Каллаген, использовали во время предвыборной кампании в парламент.

Я надлежащим образом запустила консервативную кампанию в поддержку Общего рынка в отеле «Сэнт-Эрмин», на пресс-конференции, где председательствовал Тед Хит, и даже назвала себя «учеником, говорящим прежде учителя». Я выступала в своем избирательном округе и где-то еще. Накануне голосования я опубликовала статью в «Дэйли Телеграф». Мне казалось, что я приняла должное участие в кампании. Но другие не разделяли этой точки зрения. Меня критиковали в прессе, «Сан», например, писала: «Потерялась лидер Консервативной партии. Откликается на имя Маргарет Тэтчер. Мистически исчезла с кампании по проведению референдума одиннадцать дней назад. С тех пор нигде не была обнаружена. Нашедшего просим разбудить ее и напомнить, что она подводит нацию в роли лидера оппозиции».

Итог референдума не был сюрпризом, 67 % проголосовало за и 33 % против. Менее предсказуемы были последствия на политической арене в целом. Результат нанес удар по левому крылу Лейбористской партии; а Гарольд Вильсон использовал все это как хитрый тактический ход, чтобы передвинуть Тони Бенна с поста министра промышленности в министерство энергетики, где его возможности нанесения вреда были ограниченны. Среди консерваторов, естественно, Тед и его друзья завоевали наибольшие аплодисменты; я сама воздала ему честь в парламенте. Он не сделал ответного жеста.

Вскоре пресса пестрила отчетами о встрече Теда со мной на Уилтон-стрит, но они были поданы таким образом, что наводили на мысль, что я не сделала ему серьезного предложения присоединиться к теневому кабинету. Эти истории сопровождались предположениями, что теперь он намеревается использовать позицию, завоеванную во время кампании для референдума, чтобы снова вернуться, предположительно за мой счет, к власти. Амбиции Теда были его личным делом. По крайней мере подлинные факты о встрече на Уилтон-стрит должны были быть известны. Поэтому я рассказала о ней Дж. Хатчинсону из «Таймс», он не был моим сторонником, но был честным журналистом, и сообщение появилось в прессе.

Надежды Теда поддерживали две вещи. Во-первых, я не могла не знать, что всевозможные хорошо проинформированные комментаторы предсказывали, что мое пребывание в роли лидера долго не продлится, что меня не будет к Рождеству. Во-вторых, усиливающийся экономический кризис, в котором Британию совместно топили вчерашняя финансовая безответственность правительства Хита и сегодняшняя антипредпринимательская политика правительства Вильсона, мог в результате привести к созданию национального правительства, на которое рассчитывал Тед. Кроме того, возможное введение пропорционального представительства могло надолго удержать центристскую коалицию у власти, а людей вроде меня в стороне от нее.

Фактически шансов на это было меньше, чем воображали комментаторы. Дело было не просто в том, что я не собиралась отказываться от позиции лидера, ни даже в том, что парламентские тори не были готовы принять возвращение Теда. Не было и надежды на то, что такой проницательный и самоуверенный политик, как Гарольд Вильсон, отойдет в сторону, чтобы дать самонадеянным фигурам, которых он презирал, свободу действия для устранения проблем Британии. На это он пошел бы только на своих условиях и в удобное для себя время, что впоследствии и произошло.

Одним из первых иностранных государственных деятелей, с которым я встретилась, став лидером консерваторов, был Генри Киссинджер, государственный секретарь президента Джеральда Форда. На протяжении многих лет мое уважение к доктору Киссинджеру постоянно росло, а наш анализ международных событий хоть и исходил с разных точек зрения, находил много точек пересечения. В то время я была обеспокоена направлением западной политики в отношении Советского Союза, проводником которой, как известно, был именно он.

Я на самом деле осознавала важность переговоров с Китаем, достигнутых при Ричарде Никсоне в борьбе за власть с Советами. Это был решающий элемент победы в холодной войне, позволяющий навсегда разделить Китай и Советский Союз. Что касается «взаимосвязи», то есть необходимости признать связь в двухсторонних отношениях государств между одним вопросом и другим, выраженной словами самого Генри Киссинджера: «создание системы поощрений и наказаний для достижения наилучших результатов»{ Киссинджер Г. «Дипломатия». Нью-Йорк, 1994, С. 717.}, я считала, что шансы на ее создание были разрушены слабостью внутренней политики президента Никсона, вызванной Уотергейтским скандалом. Но у меня были сильные сомнения по поводу détente (разрядки международной напряженности).

Моя интуиция подсказывала мне, что это было одним из тех успокоительных иностранных терминов, которые скрывают неприглядную реальность. Трудно было провести грань между политикой потакания и разрядкой международной напряженности, так как она проявилась в условиях американской беспомощности. Это было время, когда в постуотергейтском конгрессе доминировали ультралиберальные демократы, а Америка терпела поражение в Южном Вьетнаме. Столько реверансов было сделано в сторону этой идеи, что было неблагоразумно откровенно критиковать ее, но я все равно постаралась прямо коснуться этой темы. Это не просто свидетельствовало, что я предпочитаю откровенный разговор, это к тому же было и результатом моего убеждения, что слишком многие люди на Западе были убаюканы верой в то, что их образ жизни был защищен, тогда как на самом деле он находился под смертельной угрозой.

Первым условием для встречи и преодоления этой угрозы было то, что Альянс должен был осознать происходящее; вторым и равнозначно важным условием было то, что нам следовало собрать волю, чтобы это изменить. Даже при затруднительном экономическом положении, в котором пребывала Британия, у нас еще были ресурсы, чтобы дать отпор в качестве члена НАТО и под руководством США. Но мы не могли рассчитывать, что так будет всегда. В какой-то момент упадок, не просто относительный, но абсолютный, и не просто ограниченный одной сферой, но в каждой сфере: экономической, военной, политической и психологической, мог стать необратимым. Требовались немедленные действия, а срочность влечет за собой риск. В этом ключе была построена моя первая главная речь по вопросам внешней политики.

События подтверждали справедливость моего анализа. В марте Белая книга лейбористского правительства по обороне представила сильные сокращения в сфере оборонного бюджета: £4 700 миллионов в течение следующих десяти лет. В том же месяце Александр Шелепин, бывший глава КГБ, а тогда ответственный за «торговые связи» Советского Союза, приехал в Британию как гость Британского конгресса тред-юнионов. В следующем месяце мы увидели падение Сайгона, занятого северовьетнамскими коммунистами, что добавило Америке бед. Кубинские «советники» начали приезжать в Анголу, чтобы поддержать коммунистическую фракцию Народного движения за освобождение Анголы. То, что я слышала и читала о подготовке совещания в Хельсинки, подтолкнуло меня к решению высказаться.

Идея совещания в Хельсинки шла от Советов и была тепло встречена западногерманским канцлером Брандтом как составная часть Остполитик (восточной политики), а затем была включена в план мероприятий администрации Никсона. Запад хотел, чтобы Советы вступили в переговоры об уменьшении их военного превосходства в Европе – взаимное сокращение вооруженных сил и вооружений (ВСВСВ) и об уважении прав человека среди своих граждан. Но что хотели Советы? Это был более интересный вопрос, ибо если, как предполагали скептики, они в любом случае не будут соблюдать свои соглашения, они не вступили бы в переговоры, если бы не ожидали некоего важного для себя результата. Респектабельность была единственным ответом. Если Советский Союз и его спутники, в особенности потенциально более слабые режимы в Восточной Европе, могли получить международную печать одобрения, они бы чувствовали себя более уверенно.

Но хотели ли мы, чтобы они чувствовали себя более уверенно? Возможно, одна из самых пригодных для использования слабостей тоталитарной диктатуры – это параноидальная неуверенность, которая проистекает из недостатка признания самого режима и результатом которой становится неспособность в принятии решений. Если бы Советы чувствовали себя более уверенно, их новообретенная респектабельность дала бы им больший доступ к доверию и технологиям, если бы к ним относились с уважительной терпимостью, а не враждебной подозрительностью, как бы они использовали эти преимущества?

Если я собиралась понять эти вопросы, мне нужна была помощь экспертов. Но большая часть экспертов вскочила на удобный поезд советологии, который ехал по рельсам официального покровительства, конференций с «одобренными» советскими академиками, визовой журналистики и большой дозы профессионального самодовольства. Через Джона О’Салливана из «Дэйли Телеграф» я узнала о Роберте Конквесте, британском историке и бесстрашном критике СССР. Я попросила его помочь мне, и вместе мы написали речь, с которой я выступила в субботу 26 июля 1975 г. в Челси. Само мероприятие было организовано лишь за несколько дней до этого. Я заранее не говорила об этом ни с кем из теневого кабинета, потому что знала, что встречу лишь преграды и предостережения, которые, несомненно, потом просочатся в прессу, особенно если дело не заладится.

Я начала с того, что указала на военный дисбаланс между Западом и Советским Союзом на фоне отступления силы Запада. Обратила особое внимание на наращивание советской военно-морской мощи, описав советский флот как глобальную силу с большим числом атомных субмарин, чем имеют флоты всего мира, и большим числом кораблей, чем необходимо для защиты побережий СССР и торгового судоходства. Я утверждала, что ничего не может быть важнее для нашей безопасности, чем американская заинтересованность в Европе, добавив, что изоляционистская Британия поддержит изоляционистскую Америку. Затем я коснулась совещания в Хельсинки. Я не критиковала прямо политику ослабления напряженности, призывая к «действительному» ослаблению напряженности. При этом я процитировала выступление Леонида Брежнева в июне 1972 г., чтобы показать истинные намерения Советов. Брежнев утверждал, что мирное сосуществование «ни в коей мере не подразумевает ослабления идеологической борьбы. Наоборот, мы должны быть готовы усилить эту борьбу…»

Я привлекла внимание к важности прав человека как основной мерке характера режима, с которым мы имеем дело: «Когда советские лидеры сажают в тюрьму писателя или священника, врача или рабочего за свободное изъявление мнения, нас это должно беспокоить не только по причинам гуманности. Ибо эти действия разоблачают страну, которая боится правды и свободы; она не позволяет своим гражданам наслаждаться свободой, которую мы считаем само собой разумеющейся. Государство, которое отказывает в этой свободе своему собственному народу, откажет в ней и народам других стран».

Права человека, как мы уже знаем, стали предметом далеко идущей устной договоренности в так называемой третьей корзине хельсинкского пакета мер «Соглашения в сфере прав человека и других сферах». Но я не верила в честность Советов: на самом деле, поскольку вся их система зависела от подавления, было трудно понять, как они могут выполнить озвученные требования. Я подозревала, что для многих присутствующих в Хельсинки, и не только со стороны коммунистов, соглашения по правам человека были лишь риторикой, а вовсе не основополагающими установками.

Поэтому я сделала вывод: «Мы должны работать в направлении реальной разрядки напряжения, но в переговорах с европейским блоком мы не должны принимать слова и жесты в качестве замены действительного ослабления напряжения. Никакой поток речи, льющийся на конференции саммита, не будет ничего значить, если не будет сопровождаться определенными позитивными действиями, с помощью которых советские лидеры покажут, что их позиция действительно начинает меняться.

Вот почему мы так поддерживаем тех европейских и американских представителей, которые настаивают, что не может быть серьезного продвижения к стабильному миру, пока не будет достигнуто, по крайней мере, свободное передвижение людей и идей».

Реакция на эту речь подтвердила, как я была одинока. Хельсинкское соглашение широко приветствовалось. Я могла себе представить покачивание мудрых голов по поводу моей импульсивной неблагоразумности. Реджи Модлинг немедленно приехал ко мне на Флуд-стрит, чтобы выразить одновременно гнев из-за того, что я выступила, не посоветовавшись с ним, и свое несогласие по поводу ее содержания. Я не уступала. На самом деле то, как очевидно был доволен Брежнев достигнутым в Хельсинки, помогло мне убедиться, что я снова должна вернуться к этому вопросу: он воспринял это как «итог политических последствий Второй мировой войны». Другими словами, он воспринимал это, особенно обязательство не менять европейских границ, за исключением «мирными средствами и по согласию» – как признание законным советского влияния в Восточной Европе, которого СССР достиг силой и обманом в конце войны.

Хельсинкское совещание 1975 г. ныне рассматривается в благоприятном свете, потому что диссиденты из Советского Союза и Восточной Европы использовали его положения как программу, которую нужно было отстаивать в их борьбе с коммунистическим государством. И действительно, то, что права человека становились предметом договорных обязательств, а не просто внутреннего закона, давало диссидентам средства для достижения цели, которые они в полной мере использовали. Их мужество, однако, мало что значило бы без последующего возрождения западной, особенно американской решимости и наращивания оборонных средств.

Они остановили экспансию, которая давала советскому коммунизму психологический престиж исторической неизбежности, привели в действие внешнее давление на коммунистические режимы, сдвинувшее их с пути внутренних репрессий, и подбодрили пустившее ростки движение против коммунизма. Этот двойной итог, оживший Запад и диссиденты, ослаблял преимущества, которые Советы получили в Хельсинки в виде возросшей легитимности и западного признания.

Несомненно, самым важным заграничным путешествием, которое я совершила в 1975 г., возможно, самым значительным за все время моего пребывания на посту лидера оппозиции, была сентябрьская поездка в США. Я уже, конечно, знала кое-что о Штатах, любила и восхищалась тем, что знала. Это, однако, была моя первая возможность встретиться с ведущими политическими фигурами и сделать это почти на равных. Мне было обеспечено внимание прессы, пусть даже по той печальной причине, что акции Британии редко опускались ниже, чем тогда. Американские газеты, журналы и телепрограммы сосредоточились на падении британской экономики, увеличении влияния, расширении влияния социалистических тенденций и том, что воспринималось как крушение национальной самоуверенности. Помимо злорадства, проявлялась тревога, что Америку, тоже страдающую от глубокого кризиса, ставшего следствием вьетнамских проблем и уотергейтской травмы, может постичь та же судьба{ Такое освещение событий дала «Уолл-стрит джорнал» (20 августа 1975 г.). Оно начиналась так: «Вряд ли кому-либо сегодня надо говорить, что Великобритания это больная европейская страна. Везде, куда ни глянешь, полно проблем». Статья описывала падение производства, стремительную инфляцию, разорение предприятий, снижение уровня жизни. Автор статьи рассуждал: «Это все очень любопытно. Ибо Британия пришла в такое состояние не из-за поражения в войне, не из-за землетрясения, чумы, засухи или любой другой природной катастрофы. Гибель Британии – дело ее собственных рук. Она пришла в такое состояние из-за сознательной политики правительства и смиренного принятия ее народом».}.

Гордон Рис прилетел раньше меня в Нью-Йорк, чтобы организовать встречи с прессой. Перед моим отъездом из Лондона он позвонил и сказал, что первая речь, с которой мне нужно выступить в Нью-йоркском институте социоэкономических исследований, должна быть ударной бомбой. Я начала с того, что собрала американские комментарии о плачевном состоянии современной Британии и серьезно их проанализировала. Затем обратила внимание на то, что я называла «прогрессивным консенсусом, доктриной, согласно которой государство должно активно и по всем направлениям добиваться равенства, в частности в обеспечении благополучия и перераспределении доходов». Затем следовал детальный анализ результатов этой политики в виде завышенных налогов, подавленности частных предприятий, ограничения прибылей, обманутых инфляцией и негативными процентными ставками вкладчиков и неумолимого роста расходов в государственном секторе.

Меня немедленно раскритиковало лейбористское правительство за пренебрежительные отзывы о Британии за рубежом. На самом деле смысл моего послания Америке о Британии была озвученная надежда, что потенциал нации достаточно велик, чтобы справиться с последствиями социализма. Критика со стороны министра иностранных дел Дж. Каллагена немедленным эхом откликнулась в посольстве Великобритании, где я остановилась. Старший член штата посольства неодобрительно охарактеризовал меня в американской прессе. Между мной и Каллагеном произошел обмен резкими письмами, когда я вернулась в Англию.

Я использовала свою речь в Национальном пресс-клубе в Вашингтоне, чтобы подчеркнуть, что отказ от существующей социалистической политики позволит скрытым силам Британии обеспечить ей быстрое возрождение. Отказ общественного мнения от крайне левых позиций, объем наших энергетических ресурсов и сила нашего научного потенциала, доказанные семьюдесятью двумя Нобелевскими премиями, больше чем во Франции, Италии, Нидерландах и Бельгии, вместе взятых, – все это оправдывало долгосрочный оптимизм.

«Теперь, медленно, мы обретаем свой путь. Это правда, что сообщения о Британии до сих пор отображают серьезную ситуацию, и они правильно это делают. Но мы идем к переменам… Я вижу признаки того, что наш народ готов сделать трудный выбор, чтобы следовать по трудному пути. Мы все еще те же люди, что боролись за свободу и победили. Дух приключений, изобретательность, решительность все еще главные черты нашего характера. Возможно, сейчас Британия болеет, но ее тело крепко, и ее сердце и воля приведут нас к победе».

Во время моего визита в Америку я встретилась с ключевыми фигурами администрации Форда. Доктора Киссинджера я уже знала. Теперь я познакомилась с Биллом Саймоном, министром финансов, ориентированным на свободный рынок, который отказался от контроля заработной платы и цен, введенного при президенте Никсоне, и с чрезвычайно опытным Джеймсом Шлезингером, министром обороны, главным американским противником разрядки международной напряженности.

Я была принята самим президентом Фордом{ Форд Джеральд Рудольф, при рождении его звали Лесли Линч Кинг-младший. Но в раннем детстве после развода родителей он был переименован в честь отчима и получил его фамилию; (1913–2006) – 38-й президент США с 1974 по 1977 год от республиканской партии. (Прим. ред.)}. Это был высокий дружелюбный человек, который неожиданно заняв высшую должность, к своему собственному удивлению и к удивлению прочих, начал входить во вкус этой роли. Он собрал или унаследовал талантливую команду и уже продемонстрировал европейцам, что продолжит выполнять обязательства Америки по обеспечению их безопасности, вопреки всем беспорядкам во внутренней политике.

Он обладал тем, что на современном политическом языке называется «запасная пара рук». Он не был человеком, способным бросить вызов традициям, которым, как я была убеждена, бросить вызов было необходимо. Но он сумел помочь Америке излечить раны Уотергейта. После трудного периода, когда Форд извинил Ричарда Никсона, удача, казалось, вернулась к его администрации, и его необъявленная претензия выставить свою кандидатуру от республиканцев противостояла эффективной кампании губернатора Рональда Рейгана. Казалось, у президента Форда велики шансы на переизбрание. Я уехала, надеясь, что он будет переизбран.

Вернувшись в Лондон, я обнаружила, что освещение в прессе моей поездки в Америку изменило мою политическую репутацию. Помог даже гнев Лейбористской партии. Ведь чем большее внимание было обращено на мои аргументы, тем серьезнее они воспринимались. Я также вскоре осознала, что изменилось отношение ко мне и среди высших эшелонов Консервативной партии. Люди, которые воспринимали мое присутствие на посту лидера как временную удачу, вынуждены были задуматься. Дело было не только в том, что я была серьезно встречена некоторыми из самых влиятельных фигур свободного мира; предупреждения, которые я сделала в моей речи о Хельсинки, теперь выглядели менее эксцентричными и более провидческими.

В конце сентября кубинцы начали ввод войск в Анголу. В декабре американский сенат отверг предложенную президентом Фордом политику обеспечения помощи антикоммунистическим силам Анголы и противостояния Народному фронту освобождения Анголы. Все Рождество я думала и читала об этом и решила, что подготовлю еще одну речь.

На этот раз я решила соблюсти условности и сказала Реджи Модлингу о своем решении. В доказательство своего беспокойства по этому поводу Реджи пошел так далеко, что предложил мне черновик. К сожалению, как мог бы сказать Дэнис, «он был так слаб, что не содрал бы и кожицу с рисового пудинга». Боб Конквест к тому моменту уехал в институт Гувера в Калифорнии, так что я попросила Роберта Мосса помочь мне. Редактор раздела иностранных событий «Экономиста», эксперт по безопасности и стратегическим вопросам, один из основателей Национальной ассоциации свободы, организованной для борьбы с профсоюзами, и прирожденный автор романов-бестселлеров, Роберт оказался идеальным выбором.

Речь, которую я произнесла в понедельник 19 января в здании кенсингтонского муниципалитета, касалась тех же вопросов, что и прошлогодняя моя речь в Челси, но была сконцентрирована на вопросах обороны и содержала более резкие выражения по поводу советской угрозы. В ней лейбористское правительство обвинялось в «разрушении нашей обороноспособности в момент, когда стратегическая угроза Британии и ее союзникам со стороны экспансионистской силы была серьезнее, чем когда-либо со времен окончания последней войны».

Я указала на дисбаланс между силами НАТО и Варшавского Договора в Центральной Европе, ибо последний превосходил нас на 150 000 человек, почти 10 000 танков и 2600 самолетов. Но я подчеркнула, что западная защита не может ограничиваться одной лишь Европой: линии снабжения НАТО тоже должны быть защищены. Это означало, что мы не можем игнорировать то, что силы, поддерживаемые Советским Союзом, делают в Анголе. Если им позволить реализацию их планов там, они могут решить, что такой опыт можно повторить где-нибудь еще.

Реакция на эту речь, особенно среди серьезных изданий, была гораздо более благожелательной, чем на речь в Челси. «Дэйли Телеграф» озаглавила редакторский комментарий «Правда о России». «Таймс» признала, что «есть самоуспокоенность на Западе». Не пришлось долго ждать и советской реакции. Из советского посольства пришло письмо на имя Реджи Модлинга, и посол прибыл в Министерство внешней политики, чтобы выразить протест лично. Поток грубой брани полился из разных органов советской пропаганды. А один аппаратчик в штате «Красной звезды», газеты Красной армии, чье воображение обогнало его способность судить, придумал для меня прозвище Железная леди.

Один из способов защиты, которые свободное общество может использовать против тоталитаристской пропаганды, состоит в том, что тоталитаристы склонны видеть западное сознание как зеркальное отображение своего собственного. Они, вследствие этого, время от времени приходят к самым гротескным ошибочным суждениям. Это было одним из них. Когда Гордон Рис прочел в Национальной ассоциации прессы то, что сказала «Красная звезда», он ринулся ко мне в офис, чтобы об этом рассказать. Я немедленно поняла, что они непреднамеренно поставили меня на пьедестал как своего самого сильного европейского противника. Они никогда не оказывали мне большей услуги.

Выборы Джимми Картера в президенты Соединенных Штатов в конце 1976 г. привели в Белый дом человека, который поставил права человека на самую верхнюю строчку своих планов по внешней политике. Можно было быть уверенным, что он не совершит ошибки своего предшественника, который отказался встретиться с Солженицыным, из страха оскорбить Советский Союз. Президенту Картеру скоро предстояла проверка. В январе 1977 г. текст «Хартии 77», манифеста чешских диссидентов, был тайно привезен в Западную Германию и опубликован. Через месяц Джимми Картер лично написал профессору Андрею Сахарову, советскому ученому-атомщику и выдающемуся диссиденту. Такая смена интонаций обнадеживала.

Но вскоре меня стали волновать другие аспекты внешней политики администрации Картера. Президент Картер был страстно предан идее разоружения, что ранее продемонстрировали остановка проекта стратегического бомбардировщика Б1 и новый импульс, который он дал переговорам ОСВ2 (переговорам об ограничении стратегических вооружений), которые были начаты еще президентом Фордом. По иронии судьбы, президент Картер обнаружил, что он мог обеспечить укрепление прав человека лишь в странах, примыкавших к Западу, но не в странах, которые были враждебны и достаточно сильны, чтобы его игнорировать.

Что касается переговоров ОСВ2, они позволяли обсуждать конкретные формулировки, но действительно важным стратегическим фактом было то, что Советский Союз в последние годы вооружался гораздо быстрее, чем американцы. Любое соглашение о «сокращении вооружений» обязано было стабилизировать военное равновесие таким образом, чтобы это признать. Только мощные сокращения вооружения, с одной стороны, или новая кампания для укрепления обороны Америки, с другой, могли коренным образом изменить это положение.

Когда я снова посетила США в сентябре 1977 г., администрация еще наслаждалась политическим медовым месяцем. Президент Картер привнес в Белый дом новый неформальный стиль, соответствовавший настроениям времени. Некоторые его назначения вызвали беспокойство, но это могло быть вызвано настороженностью по отношению к людям со стороны. Сайрус Вэнс, государственный секретарь, и Збигнев Бжезинский, советник по национальной безопасности, стали для Картера двумя помощниками, различие их взглядов тогда были не очевидны.

С самим Джимми Картером я встретилась в Лондоне в мае, когда он принимал участие в саммите Большой семерки. Невзирая на мое отношение к его внешней политике, он мне понравился. Во время нашей беседы в Белом доме президент желал объяснить свою недавно запущенную инициативу всестороннего ядерного моратория. Хотя он четко оперировал деталями, меня он не убедил. Я верила в необходимость надежных средств ядерного сдерживания и знала, что ядерное оружие должно испытываться, чтобы быть надежным, так что я не могла согласиться с его политикой.

Равным образом я не могла согласиться с президентом Картером, а по сути, с С. Вэнсом и Эн. Янгом, представителем США в ООН, с тем подходом, который они предлагали в решении родезийского вопроса. Американцы настаивали на разоружении сил безопасности Родезии. Американцы также играли с идеей введения санкций против Южной Африки, что мне казалось неблагоразумным, принимая во внимание, что им нужно было иметь южноафриканское правительство на своей стороне, если они собирались убедить Яна Смита пойти на компромисс. В тот раз мне не было нужды противостоять враждебным выпадам со стороны посольства, что выглядело забавным, если знать, что новый посол Питер Джей был зятем Джима Каллагена. Звучали обвинения в кумовстве, но мне П. Джей очень понравился. При его понимании монетаризма он был бы с радостью встречен в теневом кабинете.

Тем временем неопределенность американского политического курса и масштаб советских амбиций привлекали внимание к этим странам, среди которых Югославия имела особое значение. С тех пор как маршал Тито разорвал отношения со Сталиным в 1948 г., Югославия занимала изолированную, но важную позицию. А состояние самой Югославии во многом зависело от состояния здоровья Тито. Оставался открытым вопрос, попытаются ли Советы восстановить контроль в том хаосе, который, как повсеместно ожидалось, последует за его смертью. В возрасте восьмидесяти пяти лет Тито все еще контролировал события, но был слаб. Я уже давно хотела посетить Югославию, но мой визит был дважды отложен из-за того, что Тито не чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы принять меня. Однако в холодный декабрьский день 1977 г. в компании сэра Фицроя Маклина, товарища по оружию и старого друга югославского президента со времен Второй мировой войны, я прибыла в Белград.

Мы посетили Тито в его белградском доме. Он был мощной личностью, сохранившей нечто от щегольства своего пламенного партизанского прошлого, но не оставлявшей сомнения, что внутри него сталь, которая объясняла его послевоенное могущество. Мы обсудили советскую угрозу и в целом пришли к согласию. Гнетущий вопрос о его наследии поднят не был. Должно быть, Тито уже пришел к пониманию, что при всех скрупулезно разработанных конституционных мерах предосторожности это будет катастрофа.

Перед моей поездкой в Югославию Альфред Шерман попросил меня поднять в разговоре вопрос о деле Милована Джиласа, его друга и коллеги и на протяжении многих лет самого настойчивого критика внутренней политики. Джилас был в числе недавно освобожденных политических заключенных. Казалось вероятным, что он снова окажется в тюрьме. Я решила предупредить Тито. С невинным видом я сказала, что была очень рада, что Джилас был освобожден. Тито помрачнел. «Да, он освобожден, – сказал президент, – но он намерен вернуться к старым шуткам. И если он продолжит нарушать нашу конституцию, он прямиком вернется в тюрьму».

«Ну, – ответила я, – такой человек, как Джилас, причинит вам гораздо больше вреда в тюрьме, нежели на свободе».

Фицрой Маклин присоединился: «Вы знаете, она права». Тито сурово на меня посмотрел. После паузы он вернулся к обсуждению других вопросов. Насколько я знаю, Джилас остался на свободе лишь для того, чтобы страдать от преследований за свои независимые суждения при режиме сербского президента Слободана Милошевича.

На самом деле, хотя я этого тогда и не знала, начиналось развитие трех событий, которые в долгосрочной перспективе помогли остановить продвижение Советского Союза. Парадоксальным образом Советы стали слишком надменны. Тоталитаризм по природе и часто роковым для себя образом презирает противников. Советы верили, что неудачи западных политиков означали, что люди Запада смирились с поражением. Чуть больше внимательности и предусмотрительности могли бы обеспечить советским лидерам лучшие результаты. Они же, особенно во время вторжения в Афганистан в 1979 г., провоцировали реакцию Запада, которая в конечном итоге разрушила сам Советский Союз.

Вторым событием стало избрание польского Папы в сентябре 1978 г. Иоанн Павел II зажег в Восточной Европе революцию, которая сильно покачнула советскую империю.

И наконец, появление Рональда Рейгана в качестве претендента на роль американского президента. Я познакомилась с губернатором Рейганом вскоре после того, как стала лидером Консервативной партии в 1975 г. До этого я кое-что о нем знала потому, что Дэнис однажды вечером в конце 1960-х вернулся домой, расхваливая замечательную речь Рейгана, которую тот произнес в Институте директоров. Я прочла текст и поняла, что имел в виду Дэнис. Когда мы познакомились лично, я была покорена его обаянием, чувством юмора и прямотой. В последующие годы я читала его речи, в которых он выступал за сокращение налогов, видя в этом корень накопления капитала, и за укрепление обороны вместо политики ослабления напряженности. Я также прочла некоторые его обращения к жителям Калифорнии, с которыми он выступал раз в две недели и которые его пресс-секретарь регулярно пересылал мне. Я была с ними согласна. В ноябре 1978 г. мы снова встретились в моем кабинете в Палате.

В ранние годы Рональда Рейгана не принимала большая часть политической элиты, потому что он был аутсайдером с правыми взглядами. (Я где-то это уже слышала раньше.) Теперь многие серьезные республиканцы смотрели на него как на гарантию возвращения в Белый дом. Чего бы Рональд Рейган ни достиг на этом пути, он не сделал этого за счет своих убеждений. Когда он покинул мой кабинет, я подумала, как сильно бы изменился мир, если бы такой человек стал президентом Соединенных Штатов. Но в ноябре 1978 г. такая возможность казалась маловероятной.