Отношения с Европейским сообществом в 1987–1990 годах

Я уже подробно описала, как в период моего второго срока на посту премьер-министра определенные опасные черты и тенденции в Европейском сообществе стали очевидными. Видимые преимущества в виде бюджетной компенсации Британии и движения в сторону общего (или «единого») рынка дополнялись формированием новой, имеющей очень широкие полномочия комиссии, что само по себе было шагом в сторону бюрократических, а не рыночных решений экономических проблем и возрождения франко-германской оси с их собственной скрытой федералистской и протекционистской программой. До поры до времени последствия были неясны даже мне, скептически настроенной по отношению к перспективам небританского сочетания высокой риторики и политики «казенного пирога», которую представляло собой европейское искусство государственного управления. Справедливо будет сказать, что с начала 1988 г. повестка дня в ЕС стала принимать все более нежелательную форму. Она явно все больше отличалась от того, к чему стремилось международное сообщество.

На саммите G7 в Торонто в июне 1988 г. у меня состоялась часовая встреча с канцлером Колем. Большая ее часть была посвящена предстоящему саммиту в Ганновере. Канцлер Коль при поддержке министерства финансов Германии и Бундесбанка склонялся в сторону комиссии центральных банков, нежели в сторону экспертов, чего хотели французы и министр иностранных дел Германии Ганс-Дитрих Геншер. Я приветствовала это. Но я вновь напомнила о своем неприятии перспективы Европейского центрального банка.

Совет в Ганновере оказался довольно дискуссионным. Самая важная дискуссия произошла в первый вечер за ужином. Жак Делор открыл дискуссию по EMU. Канцлер Коль предложил, чтобы под председательством мистера Делора была сформирована комиссия глав центральных банков и нескольких сторонних представителей. В последовавшей дискуссии большинство глав правительств потребовали, чтобы доклад сосредоточился на Европейском центральном банке. Пол Шлютер, премьер-министр Дании, выступил против, я его поддержала. В результате упоминание центрального банка было удалено из документа.

Моя проблема в ходе этих дискуссий по EMU была двоякой. Во-первых, разумеется, у нас было мало союзников; нас поддерживала только Дания, маленькая страна с сильным духом, но с малым весом. Но я сражалась вполсилы по другой причине. Как «будущий член» EEC, Британия подписала коммюнике в Париже в октябре 1972 г., подтверждавшее «намерение стран – членов расширенного сообщества неуклонно двигаться в сторону экономического и валютного союза, поддерживая все детали актов, одобренных советом и представителями стран-членов 22 марта 1971 г. и 21 марта 1972 г.». Эта риторика не отражала мои настроения. Не было смысла ввязываться в спор, который мы не могли выиграть. Я предпочла позволить спящим псам умереть.

Потом они, разумеется, проснулись и стали лаять в ходе переговоров о Едином европейском акте 1985–1986 гг. Я не хотела никакой отсылки EMU. Германия не поддержала меня, поэтому отсылка к EMU была вставлена в текст. Но я сделала так, чтобы двадцатая глава Единого европейского акта представляла мою интерпретацию EMU. Ее заголовок гласил: «Сотрудничество в экономической и валютной политике (экономический и валютный союз)». Это позволяло мне утверждать на последующих форумах, что EMU теперь означает сотрудничество, а не движение в сторону единой валюты.

В этом была продуманная двусмысленность. Советы в Ганновере в июне 1988-го и в Мадриде в 1989-м вновь ссылались на Единый европейский акт, содержащий «задачу прогрессивной реализации экономического и валютного союза». Меня это более или менее устраивало, поскольку уже не подразумевалась кооперация. Остальные главы европейских правительств были довольны, поскольку восприняли это как продвижение в сторону Европейского центрального банка и единой валюты. В какой-то момент эти две интерпретации, разумеется, столкнутся. И когда это произойдет, я вынуждена буду сражаться на поле боя, которое не выбирала.

Чем внимательнее я следила за работой Сообщества, тем меньше меня привлекали последующие шаги в направлении валютной интеграции. Мы выдвигали свои предложения по «твердой ECU». Мы выпускали векселя казначейства, деноминированные условиями ECU. И мы ликвидировали любые рычаги контроля обмена раньше всех остальных. Все это было очень коммунитарно, о чем я не переставала напоминать, когда меня критиковали за сопротивление вхождению в ERM. Но мои предпочтения склонялись в сторону открытых рынков, плавающих курсов обмена и сильных трансатлантических политических и экономических связей. В продвижении этого подхода меня неизбежно сдерживала вынужденная приверженность европейскому «экономическому и валютному союзу». Это дало психологические преимущества нашим оппонентам, которые не упускали возможности ими воспользоваться.

Не последним из этих оппонентов был Жак Делор. К лету 1988 г. он стал убежденным сторонником федерализма. Смешение ролей гражданских служащих и избранных представителей было проявлением континентальных традиций. Оно основывалось на недоверии, которое избиратели испытывали к политикам в странах вроде Франции и Италии. Это же недоверие подбрасывало уголь в топку экспресса на федерализм. Если у вас нет уверенности в политической системе или политических лидерах вашей собственной страны, мы обречены доброжелательно воспринимать, что иностранцы, обладающие навыками, умом и твердостью, как мсье Делор, будут учить вас вести дела. Честно говоря, если бы я была итальянцем, я бы предпочла, чтобы мной управляли из Брюсселя. Но настроения в Британии были другими. Я чувствовала это. Более того, я разделяла их и решила, что пришло время дать отпор тому, что я считала разрушением демократии путем централизации и бюрократизации.

Было ясно, что уклон в сторону полнокровного EMU, который я воспринимала и как политический союз, усиливался. В июле Делор заявил Европарламенту: «мы не справимся с задачей принятия всех решений, необходимых в период с настоящего момента по 1995 г., если не наметим создание европейского правительства в той или иной форме». Он предсказал, что в ближайшие десять лет сообщество станет источником «80 % экономического законодательства, и, возможно, также нашего финансового и социального законодательства». В сентябре он обратился к TUC Борнмаута, призвав к принятию мер по активизации коллективных переговоров на европейском уровне.

Но были и менее явные, но, пожалуй, еще более важные признаки дальнейшего развития событий. В то лето я подписала документ, который подробно описывал, как комиссия расширяет границы своей «компетенции» на новые области: культуры, образования, здравоохранения и социальной безопасности.

Она формировала «консультативные комитеты», члены которых не назначались и не отвечали перед правительствами стран-членов и которые, таким образом, стремились к принятию коммунитарных решений. Она аккуратно выстраивала пояснительную риторику, во многом состоящую из пространных нелепостей, содержащихся в заключениях совета. Она применяла специальную бюджетную процедуру, известную как «actions punctuelles», которая позволяла финансировать новые проекты без законных на то оснований. Но что серьезнее всего, она постоянно требовала, чтобы только квалифицированное большинство выдвигало директивы, которые не могли пройти в условиях, требовавших единогласного принятия.

Зачастую было трудно объяснить широкой публике, почему именно мы противимся какой-либо конкретной мере, которую требовала комиссия. Это сделало политически сложной задачу противостояния постепенной экспансии полномочий комиссии. В теории все это можно было оспорить в судах; поскольку время от времени комиссия искажала слова и намерения Европейского совета в свою пользу. И мы действительно боролись и выиграли ряд дел на этих основаниях в Европейском суде (ECJ). Но юристы говорили, что в отношении вопросов компетенции сообщества и комиссии ECJ будет склоняться в пользу «динамических и экспансивных» интерпретаций соглашения, а не в пользу ограничительных. Противник играл краплеными картами.

Чем больше я обо всем этом думала, тем больше приходила в раздражение. Предстояло ли нам, стране британской демократии, парламентского суверенитета, гражданского права и традиционного чувства справедливости, подчинение требованиям европейской бюрократии, основанной на совершенно иных традициях? Поскольку Британия была самой развитой и стабильной демократией в Европе, она сильнее всего страдала от этих тенденций. Французам, которые хотели сами решать свою собственную судьбу, тоже предстояло проиграть. Как и немцам, которые желали сохранить свою собственную валюту, которую они сделали самой надежной в мире.

Не меньше меня заботили миллионы восточных европейцев, которые жили при коммунизме. Как сможет жестко централизованное и регулируемое наднациональное Европейское сообщество удовлетворить их потребности и оправдать их надежды? Обширная Европа, простирающаяся до Урала и непременно включающая Новую Европу за Атлантическим океаном, была сущностью, имевшей меньше всего исторического и культурного смысла. И в области экономических отношений сработать может только по-настоящему глобальный подход. В этом и заключались мои мысли, когда я начала обдумывать то, что впоследствии станет «Речью в Брюгге».

Зал, в котором я выступала, был странно спланирован. Трибуна, с которой я говорила, была расположена в середине длинной стороны, поэтому слева и справа людей было много, а передо мной – всего несколько рядов. Но смысл мне удалось донести предельно понятно. Принимающая сторона – Европейская коллегия в Брюгге получила больше, чем рассчитывали. Министерство иностранных дел несколько лет настаивало на том, чтобы я приняла приглашение выступить и обозначить в своей речи наши полномочия в Европе. Я начала с того, чего хотело министерство иностранных дел. Я подчеркнула, сколь многое Британия вложила в Европу на протяжении столетий и продолжала вносить этот вклад и по сей день – ведь здесь были дислоцированы 70 000 британских военнослужащих. Но чем была сама Европа? Я напомнила слушателям о том, что, вопреки притязаниям Европейского сообщества, она была не только проявлением европейской идентичности. «Мы всегда будем считать Варшаву, Прагу и Будапешт великими европейскими городами». Я продолжила речь утверждением о том, что Западной Европе следует кое-что уяснить из жуткого опыта своих восточных соседей и их твердой и принципиальной реакции на это:

«Я вижу иронию в том, что в то время, как такие страны, как СССР, которые пытались делать все через центр, учатся тому, что успех зачастую зависит от рассредоточения власти и решений от центра, некоторые в сообществе, кажется, хотят двигаться в противоположном направлении. Мы успешно вернулись к прежним границам Британии не для того, чтобы их вновь пересматривали на европейском уровне, под управлением сверхгосударства в Брюсселе».

Более того, существовали серьезные неэкономические причины для сохранения суверенитета и в максимально возможной мере полномочий национальными государствами. Такие нации были не только действующими демократиями, они также представляли неподатливые политические реалии, которые будет безумием пытаться преодолеть или подавить в пользу широкого, но пока что теоретического европейского национального единства. Я отметила:

«Готовность к активному сотрудничеству между независимыми суверенными государствами – это лучший способ построения успешного Европейского сообщества… Европа будет сильнее именно потому, что в ней Франция – это Франция, Испания – это Испания, Британия – это Британия, и каждая из этих стран обладает своими традициями, обычаями и идентичностью. Нелепо будет пытаться вписать их всех в некую общую однообразную европейскую персоналию.

Я наметила пути на будущее. К проблемам следует подходить с практической точки зрения: и в САР до сих пор много требовало решения. Нам нужен единый европейский рынок с минимумом рычагов регулирования – предпринимательская Европа. Европа не должна придерживаться протекционистской политики, и это должно быть отражено в нашем подходе к GATT. Наконец, я подчеркнула огромную важность НАТО и предостерегла от любого развития (в результате франко-германских инициатив) западноевропейского союза как альтернативы ему.

Даже я не могла предсказать того фурора, который вызвала речь в Брюгге. В Британии, к ужасу евроэнтузиастов, мои слова получили широкую общественную поддержку. Но реакцию в вежливых европейских кругах, как минимум официальную, можно описать как удивленное возмущение.

К этому моменту внимание британских политиков привлекали два вопроса, которые, как бы я ни старалась их разъединить, оказались прочно переплетены: выборы в Европейский парламент и мой десятилетний юбилей. По второму вопросу я четко проинструктировала Центральный офис и партию не делать из этого шумихи. Я дала одно или два интервью; я получила юбилейную вазу от Национального Союза; партия выпустила довольно приятную публикацию, которая пользовалась некоторым успехом, но не стала бестселлером. Но, разумеется, нашлось множество журналистов, которым не терпелось написать «рефлексивные» материалы о десяти годах с Тэтчер и прийти в них к выводу о том, что десять – это уже достаточно.

В такой атмосфере было естественно, что лейбористы станут утверждать, что европейские выборы 1989 г. станут «референдумом» по вопросу тэтчеризма в целом и подхода в Брюгге в частности. Я могла принять точку зрения, что европейские выборы могли быть в некоторой степени следствием Брюгге, если бы у нас были европейские «кандидаты-брюггисты», а не федералисты. Но за рядом некоторых исключений, это было не так.

Общая стратегия была простой. Мне предстояло убедить консервативных избирателей, многие из которых полностью утратили иллюзии касательно сообщества, проголосовать. Возможно, это сработало бы, если бы сами кандидаты донесли эту мысль достаточно живо, и если бы нам не приходилось иметь дело с нападками Теда Хита и остальных. В действительности в последний момент был серьезный скачок в пользу Партии зеленых, который перекрыл наш голос. Люди относились к европейским выборам, как если бы они были сторонними, голосуя не за реальные изменения в своих жизнях, а скорее против существующих правительств. Это было на руку лейбористам, и они отбили у нас 13 мест. Несмотря на все смягчающие обстоятельства, я была недовольна. Эти результаты могли дать стимул всем, кто противостоял мне и моему подходу к Европе.

На это не понадобилось много времени. Я уже описала, как Джеффри Хау и Найджел Лоусон старались заставить меня назначить дату вхождения фунта в ERM, и как я избежала этого на совете в Мадриде в 1989 г. В действительности ERM не очень был связан с Мадридом. Две реальные проблемы заключались в отношении к докладу Делора по EMU и вопросу о том, должно ли сообщество иметь свою собственную Социальную хартию.

Разумеется, я в корне противилась подходу Делора. Но я была не в том положении, чтобы предотвратить ряд действий в его сторону. Впоследствии я решила сделать упор на три положения. Во-первых, доклад Делора не должен быть единственным основанием для дальнейшей работы по EMU. Во-вторых, в процессе движения в сторону EMU и его сроков не должно быть никакого автоматизма. В частности, мы никак не должны быть связаны 2-м этапом. В-третьих, сейчас не должно было приниматься решение о проведении межправительственной конференции по докладу. Аргументироваться это должно тем, что к такой конференции нужно тщательно и как можно дольше готовиться.

Что касается Социальной хартии, здесь вопрос был гораздо проще. Я считала недопустимым, чтобы правила и методы регулирования рабочего процесса и социальных пособий устанавливались на уровне сообщества. Социальная хартия попросту была социалистической хартией, в пользу которой выступали преимущественно социалистические страны-участники.

Большая часть обсуждений в первый день совета в Мадриде была посвящена EMU. Во второй половине дня мы обратились к вопросу Единого рынка и «социального измерения». Я уже описывала, как я использовала свою речь, чтобы обозначить условия вхождения в ERM. В то же время я поддержала Пола Шультера, который оспорил 39-й параграф доклада Делора, содержавший принцип «вход за пенни, выход за фунт», который предпочитали федералисты. Противоположную сторону представляла Франция. Президент Миттеран настаивал на крайних сроках для IGC и для завершения 2-го и 3-го этапов, предложив в качестве возможного 31 декабря 1992 г.

Затем спор переместился на Социальную хартию. Я сидела рядом с синьором Кавацо Сильва, довольно крепким премьер-министром Португалии, который был бы еще крепче, если бы его страна не была такой бедной, а немцы такими богатыми. «Разве вы не видите, – спросила я, – что Социальная хартия предназначена для того, чтобы не позволить Португалии привлекать инвестиции из Германии из-за ваших низких цен оплаты труда. Это германский протекционизм. На его основе будут сформулированы директивы, и вы лишитесь рабочих мест». Но он был убежден, что хартия будет не больше чем просто общей декларацией. И, возможно, думал, что если Германия будет готова заплатить достаточно за «сплоченность», это не будет такой уж плохой сделкой. Поэтому я противостояла хартии в одиночку.

Итоги европейских выборов не имели особенного значения сами по себе. Но они раскрыли узел недовольства, который нельзя было игнорировать. Меньшинство членов парламента от консерваторов с беспокойством воспринимали мой подход к европейским вопросам. Но еще важнее был тот факт, что пути в правительственные круги казались заблокированными. Я также считала, что нужны изменения. Когда премьер-министр провел на своем посту десять лет, он или она должны гораздо больше опасаться угрозы старения и очерствения правительства. Я решила внести ряд изменений в кабинет, чтобы освободить несколько мест и привести несколько новых лиц.

Я также думала о собственном будущем. Мне казалось, что у меня в запасе еще несколько лет активной работы, и я намеревалась довести до конца укрепление нашей экономической мощности, завершение наших радикальных социальных реформ и перестроение Европы в соответствии с моей позицией, обозначенной в речи в Брюгге. Я хотела оставить после себя, возможно, несколько кандидатов с проверенным характером и опытом, из которых можно будет выбрать моего преемника. По ряду причин я не считала, что кто-либо из моего собственного политического поколения для этого подходит.

Если учитывать все возможные варианты, первыми в моем списке людей, думавших как я, были: Норман Теббит, сосредоточенный на своих деловых интересах; Ник Ридли, который никогда не терпел дураков и был бы неприемлем для членов парламента тори; Сесил Паркинсон, повредивший свою репутацию в глазах старой гвардии. К Джеффри Хау я скоро вернусь. Найджел Лоусон не был заинтересован в этой работе, и уговаривать его я не намеревалась. Майкл Хезелтайн не был командным игроком и уж точно не был капитаном команды. В любом случае я не видела смысла в том, чтобы передавать пост ровеснику, пока я была полна сил и активна. В следующем поколении, напротив, имелся целый ряд возможных кандидатов: Джон Мейджор, Дуглас Херд, Кен Бейкер, Кен Кларк, Крис Паттен и, возможно, Норман Ламонт и Майк Говард. Я считала, что это не моя обязанность выбирать кандидата. Но я была обязана убедиться в том, что есть несколько проверенных кандидатов на выбор.

Однако я ошиблась в одном важном вопросе. Разумеется, я понимала, что некоторые из моих коллег по Кабинету и прочих министров больше склонялись влево, а некоторые – вправо. Но я считала, что они в целом считают правильными мои основные принципы. Ортодоксальные финансы, низкий уровень регулирования и налогообложения, минимум бюрократии, сильная оборона, готовность отстаивать интересы Британии в любом месте, где им угрожают – мне казалось, я выиграла их доверие в этих вопросах. Теперь я понимаю, что такие споры никогда нельзя выиграть до конца.

Выше я отложила рассмотрение ситуации с Джеффри Хау как потенциальным кандидатом в преемники. С Джеффри что-то произошло. Его видение цели и способность к анализу померкли. Я не считала, что он теперь мог быть потенциальным лидером. Но, что еще хуже, я не могла позволить ему быть министром иностранных дел, по крайней мере, пока канцлером был Найджел Лоусон, после его экстравагантностей накануне совета в Мадриде. Я намеревалась заменить его более молодым человеком.

Я решила, что два человека должны покинуть Кабинет. Пол Шеннон был лояльным и приятным человеком. Но в условиях все возрастающей роли департамента транспорта в нем был необходим высокий уровень работы с общественностью, это с учетом всех бед, обрушившихся на нас в это время и в свете перегрузки дорожного движения, к которому привел рост благосостояния Британии. Я попросила Пола покинуть свой пост, и он сделал это, проявив отличное чувство юмора. Я назначила на его место Сесила Паркинсона.

Еще труднее далось решение попросить Джона Мура покинуть Кабинет. Он обладал близким мне типом мышления. В области здравоохранения именно он, а не его преемник Кен Кларк действительно достойно управлял департаментом. В департаменте социальной безопасности, после того, как я разделила DHSS (Департамент здравоохранения и социальной безопасности) на два департамента, он был отважен и радикален в решении проблем иждивенчества и нищеты.

Но Джон так полностью и не оправился, по крайней мере психологически, от тяжелого заболевания, которое он перенес в свою бытность государственным секретарем в старом объединенном DHSS. Поэтому я попросила его уйти и назначила Тони Ньютона, бесстрастного, близкого левым настроениям, человека с хорошим резюме и твердой позицией в Палате.

Я также ввела в Кабинет Питера Брука, который был уважаемым и предельно надежным председателем партии. Он хотел быть секретарем по Ольстеру, и я дала ему этот пост, переместив Тома Кинга в министерство обороны, где освободил пост Джордж Янгер, решивший уйти из правительства и заняться своим бизнесом. Уход Джорджа был ударом. Я ценила его здравый смысл, доверяла его суждениям и полагалась на его лояльность. Его карьера является доказательством того, что, вопреки мифам, джентльменам до сих пор есть место в политике.

Но было три главных изменения, которые определили форму перетасовки и реакцию на нее. В порядке возрастания важности: я переместила Криса Паттена в департамент окружающей среды на замену Нику Ридли, который перешел в DTI (Дэвид Янг покинул кабинет по собственному желанию и стал заместителем председателя партии); я переместила Кена Бейкера на пост председателя партии из департамента образования, где ему на смену пришел Джон Мак-Грегор. Джона сменил Джон Гаммер, который стал членом Кабинета в качестве министра сельского хозяйства.

Но, что важнее всего, я вызвала Джеффри Хау и сказала, что хочу, чтобы он покинул министерство иностранных дел, куда я намеревалась назначить Джона Мейджора. Было предсказуемо, что Джеффри будет недоволен. Он уже привык к преимуществам его должности и к двум домам в Карлтон Гарденс в Лондоне и Чевенинге в графстве Кент. Я предложила ему пост лидера в Палате общин незадолго до первой телетрансляции работы Палаты. Это было серьезное дело, и я надеялась, он признает этот. Но он выглядел угрюмо и сказал, что ему нужно сначала поговорить с Элспет. Это, разумеется, замедлило процесс. Я не могла встретиться с другими министрами, пока этот вопрос не был решен. Джеффри также, я подозреваю, встретился с Дэвидом Уоддингтоном, «главным кнутом», который посоветовал мне оставить Джеффри в Кабинете на какой-либо должности.

Я предложила Джеффри министерство внутренних дел, зная наперед, что он наверняка отклонит это предложение, и, наконец, с некоторой неохотой и по его убедительной просьбе титул заместителя премьер-министра, который я держала в запасе, чтобы подсластить пилюлю. У этого титула нет конституционного значения. Уилли Уитлоу (до своего инсульта в декабре 1987 г. и последующего ухода) практически сделал эту должность своей персональной за счет своего престижа и возраста. Джеффри выторговал себе этот пост, он не получил статуса, на который так надеялся. Практически это лишь означало, что Джеффри будет по левую руку от меня на заседаниях Кабинета, позиция, о которой он мог серьезно пожалеть.

Задержка в завершении перетасовки неизбежно должна была вызвать ряд догадок. Но, как мне сказали, именно сторонники Джеффри организовали утечку содержания наших обсуждений в неуклюжей попытке навредить мне. В итоге он получил плохие высказывания в прессе о домах и, без сомнения, винил в них меня.

Джон Мейджор сперва не испытывал особенного энтузиазма по отношению к посту министра иностранных дел. Скромный человек, он бы предпочел менее серьезное назначение, чем занимать один из трех высоких постов в государстве. Я должна добавить, что, вопреки многим догадкам, я не пришла к твердому решению о том, что Джон станет моим преемником. Я лишь заключила, что ему не помешают более широкое общественное признание и больший опыт, если ему придется соревноваться с талантливыми самовыдвиженцами, которые будут среди его соперников. К несчастью, из-за отставки Найджела Лоусона у него не было возможности полностью проявить себя в министерстве иностранных дел до того, как вернуться в казначейство.

В целом считалось, что, переместив Ника Ридли в DTI, я реагировала на критику защитников окружающей среды в его адрес. Это было не так. Я знала, что он хочет перемен. Я, разумеется, хорошо понимала, что романтикам и чудакам этого движения не нравилось, что он настаивал на проведении политики в соответствии с наукой, а не с предрассудками. Я также подозревала, что Крис Паттен выберет более мягкий подход. Разумеется, позднее я все чаще оказывалась на ножах с Крисом, для которого его представление вопросов окружающей среды всегда превалировало над их сутью. Но я также хотела видеть Ника во втором по важности экономическом департаменте из-за необходимости иметь его поддержку в ключевых вопросах промышленности в Европе.

Назначение Кена Бейкера председателем партии было попыткой улучшить репрезентативность правительства. Кен, как и Крис Паттен, начал в левом крыле нашей партии. Но в отличие от Криса, Кен заметно переместился в центр. В любом случае он обладал великолепными навыками работы с общественностью. И я никогда не забуду, что при очень маленьком количестве тэтчеров, джозефов и ридли все равно нужен хотя бы один Кен Бейкер, чтобы сообщение достигло цели. Назначение Кена Бейкера на пост председателя было бесспорно удачным. Он служил мне с энтузиазмом и упорством до самого конца, как бы ни накалялась политическая обстановка. Мы никогда не были близкими политическими союзниками, поэтому вряд ли я была в долгу перед ним за это.

После Испании президентство в Европейском сообществе перешло к Франции. Отчасти для того, чтобы предотвратить доминирование Восточной Европы в ЕС. Президент Миттеран созвал специальный совет в ноябре в Париже, чтобы обсудить последствия событий на востоке и падения Берлинской стены. Он также настаивал на создании Европейского Банка Реконструкции и Развития (EBRD) с целью оказания помощи возникающим демократиям. Я была скептически настроена в отношении необходимости существования подобного института. Не имело смысла организовывать перевод таких объемов помощи через сугубо европейский институт в противоположность национальным или, напротив, международным сообществам в широком смысле. Я отметила это в Страсбурге; но мои желания были удовлетворены, поскольку УИКВ теперь включает в себя Америку и Японию, а не только европейские страны.

В некоторой степени французская стратегия проведения «неофициального» парижского совета по вопросам отношений Востока с Западом сработала, поскольку страсбургский совет сосредоточился, по крайней мере, на официальных сессиях на более европейских вопросах EMU и Социальной хартии. Франция намеревалась назначить дату IGC, и я все еще надеялась, что это отпадет. Еще за несколько дней до начала совета мы были оптимистично настроены к перспективе того, что Германия поддержит нас в вопросе «дальнейшей подготовки» перед собранием IGC. Продемонстрировав классическую работу франко-германской оси, канцлер Коль согласился пойти на поводу у президента Миттерана. К моменту своего прибытия в Страсбург я осознавала, что могу полагаться только на себя. Я решила оставаться благоразумной, поскольку не было смысла вызывать неуместную враждебность, когда я не могла добиться того, чего действительно хочу.

Было решено, что IGC соберется под председательством Италии до конца 1990 г. Что касалось Социальной хартии, которую я подвергла критике в Мадриде, я подтвердила, что не готова поддержать текст, и мое убеждение только усиливалось тем фактом, что комиссия теперь предлагала выдвинуть не более 43 отдельных предложений, включая 17 обязательных законодательных директив в областях, которые охватывала хартия. Это было эффективным завершением дискуссии о хартии с нашей точки зрения. К вопросу EMU мне предстояло вернуться в Риме.

В первой половине 1990 г. нам предстояло иметь дело с председательством Ирландии. Скверная привычка созывать по нескольку «неформальных» советов оказалась заразной. Чарльз Хоуи решил, что требовался еще один совет для обсуждения событий в Восточной Европе и последствий объединения Германии для сообщества. Для остальных это было просто еще одной возможностью поддержания федералистских тенденций.

«Политический союз» теперь рассматривался вместе с «валютным». В некотором смысле это было единственным логичным решением. Но за концепцией «политического союза» всегда скрывались франко-германские планы. Франция хотела сдержать мощь Германии. В этом смысле они представляли себе более сильный Европейский совет с большинством голосов: но они не хотели увеличения полномочий комиссии или Европейского парламента. Французы скорее были федералистами в вопросах тактики, нежели по убеждениям. Германия хотела «политического союза» по другим причинам. Для них это отчасти была цена за быстрое объединение с Восточной Германией на их собственных условиях и со всеми преимуществами членства в сообществе, а частично демонстрацией того, что новая Германия не станет вести себя так, как старая, от Бисмарка до Гитлера.

Со своей стороны я выступала против политического союза в любой из этих форм. Но единственный способ, которым я могла надеяться остановить это, был отход от стандартного подхода сообщества посредством сочетания принципиальных заявлений, и различные процессуальные меры не давали возможности обсудить все, что стояло на кону, пока не станет слишком поздно. В рамках сообщества мне следует направить усилия на обозначение различий между Францией и Германией. Внутри я должна в твердых понятиях обозначить, что «политический» не воспринимается и не будет воспринят всерьез. Слишком большая часть работы сообщества состояла из использования туманных фраз в пактах и коммюнике, которые потом оборачивались в федеральные значения, которыми, как нас уверяли, они никогда не обладали. В результате я решила, что поеду в Дублин с речью, которая даст понять, что политический союз невозможен и не будет возможен.

Было видно, насколько Франция и Германия были тверды в своих федералистских намерениях. Незадолго до встречи совета в Дублине в конце апреля президент Миттеран и канцлер Коль выступили с публичным заявлением, призывая совет в Дублине «начать подготовку к межправительственной конференции по вопросам политического союза». Они также призвали сообщество «обозначить и привести в действие общую международную политику и политику в области безопасности».

Президент Миттеран и канцлер Коль почти в одно время направили президенту Литвы письмо с просьбой временно приостановить объявление страной независимости, чтобы облегчить переговоры с Москвой. В своей последующей речи в совете я отметила, что это было сделано без ведома всего остального сообщества, не говоря уже о НАТО. Это стало демонстрацией того, что возможность проведения единой «международной политики и политики в области безопасности» была довольно мала.

Я выступила со своей речью в ходе слушаний во время рабочего ленча. Я сказала, что надо определиться, чего мы не имеем в виду, когда говорим о политическом союзе. Мы не имеем в виду, что это будет концом национальной идентичности. Что не имеем в виду отказ от монархии, которая была у шести из нас, или от президентской власти, которая была у других шести. Мы не имеем в виду ограничивать работу национальных парламентов. Европейский парламент не должен лишать полномочий национальные парламенты. Мы не намеревались изменять избирательные системы стран. Мы не собирались изменять роль совета министров. Политический союз не должен подразумевать никакой дальнейшей централизации власти в Европе в ущерб национальным правительствам и парламентам. Не должно быть ослабления роли НАТО и попыток повернуть внешнюю политику в сторону ограничения права государств на проведение своей собственной. Именно так и будет выглядеть политический союз, если его воспринимать всерьез.

В конце июля мы снова вернулись в Дублин. Министры иностранных дел удалились для подготовки документа о политическом союзе для рассмотрения Европейским советом. Я надеялась, что мне хотя бы удалось обозначить свое несогласие с теми предложениями, которые, скорее всего, снова всплывут в будущем. Но я не обладала полномочиями предотвратить созыв IGC. Из двух зол скорее EMU, нежели политический союз, представлял собой наибольшую проблему. Больше всего раздражало то, что остальные, разделявшие мои взгляды, находили множество причин не высказывать их и предпочитали позволить мне принимать на себя всю критику за такую позицию. Слабые экономики будут попросту уничтожены единой валютой, но они надеялись получить достаточные субсидии для того, чтобы их согласие окупилось.

Переместиться из ограниченной атмосферы европейских советов на заседание G7 всегда было большим облегчением. Председателем саммита в Хьюстоне был президент Буш, который теперь навязывал свой стиль администрации США. Эти экономические саммиты никоим образом не могли более считаться сугубо «экономическими», нельзя было так думать и тогда, когда экономический и политический мир менялись так быстро и радикально. В первую очередь наши умы занимал вопрос о том, что нужно сделать, чтобы обеспечить порядок, стабильность и терпимый уровень благосостояния странам рушащегося СССР. Но не менее важным было и то, что на саммите G7 я могла более эффективно отстаивать свободную торговлю и находить союзников, чем в сообществе.

Я теперь твердо поддерживала Брайана Малрони, который утверждал, что сильнее всего от провала GATT пострадают менее развитые страны. Я напомнила присутствующим об огромных средствах, которые до сих пор затрачивались ЕС, США и Японией на поддержку сельского хозяйства. Секция хьюстонского коммюнике, посвященная торговле, фактически содержала самое сильное заявление, когда-либо сделанное крупными экономиками по этому вопросу. Трудность состояла в том, что усилия Европейского сообщества в области либерализации торговли были лишь поверхностными, как показали последующие события.

Я прилетела в Рим 27 октября в середине дня, зная, что это будет тяжелая поездка, но я не представляла себе насколько тяжелая. В этот раз оправданием проведения «неформального» совета было принятие ряда мер по подготовке грядущего саммита CSCE и обсуждение отношений с СССР. Фактически итальянцы хотели предвосхитить результаты двух IGC no EMU. Как всегда, в случае с итальянцами трудно отличить сомнение от хитрости: но налицо было и то, и другое в больших количествах. В этом «письме с просьбой» к совету синьор Андреотти не упомянул о необходимости обсудить Генеральное соглашение по тарифам и торговле с Уругваем в рамках переговоров о торговле. Я написала ответ, настаивая на том, что раз министры торговли и сельского хозяйства не достигли соглашения по предложению сообщества в области сельского хозяйства раньше, этот вопрос следует обсудить в Риме.

Намерения итальянской стороны еще очевиднее раскрывало письмо итальянского премьер-министра, в котором он предложил условие для дальнейшего перевода полномочий от стран-членов к сообществу без внесения поправок в пакт. Итальянцы дали понять, что занимали умеренную линию, не настаивая на конкретной дате начала 2-го этапа EMU и отмечая, что предложение Британии о «твердой ECU» должно быть рассмотрено всерьез.

Длинный и местами противоречивый список предложений по политическому союзу был подготовлен президентствующей страной, включая планы общей внешней политики, расширенные компетенции сообщества, голосование большинством, более широкие полномочия для Европейского парламента и другие вопросы. Точное предназначение этого документа оставалось неясным. Чего я не знала, так это того, что в кулуарах Италия согласилась с предложением, прозвучавшим от Германии и поддержанным лидерами христианских демократов нескольких европейских стран ранее на закрытом заседании, о том, что GATT на заседании совета обсуждаться не будет.

Канцлер Коль публично высказался в пользу установления крайних сроков для работы IGC и 2-го этапа EMU. Но в преддверии совета в Риме господин Коль предположил, что, возможно, итоги специального совета могут свидетельствовать о «некоем формировании консенсуса вокруг вопроса» конкретной даты начала 2-го этапа. Оставалось впечатление, что немецкий канцлер не может поддаться на убеждения и согласиться на любую дату. Более того, канцлер Коль заявил, что не противился обсуждению GATT в Риме. Он сказал, что осознает важность предложения сообщества по сельскому хозяйству в GATT и согласен, что декабрь – действительно крайний срок по раунду Уругвая. Он также признал, что Германии придется пойти на компромисс. Он готов сообщить плохие новости немецким фермерам в скором времени, но не сию секунду. Очевидно, он старался обозначить Дугласу, что могут быть уступки. Если я была готова помочь ему в ходе дискуссии по GATT, он мог бы помочь мне в ходе дискуссии по EMU и IGC. В действительности, разумеется, это отнюдь не совпадало с его реальной позицией.

Во время обеда с президентом Миттераном в нашем посольстве в Риме в субботу он был сговорчив и дружелюбен. Я сказала, что крайне обеспокоена неспособностью комиссии прийти к соглашению по вопросу переговоров о GATT. Я понимала, что соглашение было почти достигнуто в ходе шестнадцатичасовых переговоров на встрече министров сельского хозяйства и промышленности накануне, но заблокировано Францией.

Миттеран сказал, что все это очень сложно, что сельское хозяйство нельзя рассматривать обособленно и что Европа, а точнее, Франция, не должна делать всех уступок на переговорах по GATT. Он спросил меня, когда я предлагаю поднять вопрос в совете. Я сказала, что в самом начале. Я буду требовать, чтобы совет четко обозначил, что сообщество вынесет предложения на обсуждение в течение нескольких дней. Не сделать этого значит признаться всему миру в протекционизме Европы. Президент Миттеран заметил, что сообщество, разумеется, придерживается политики протекционизма: в этом и было его предназначение.

Президент Франции, однако, согласился, или сделал вид, что согласился со мной в вопросе предложений политического союза. Он действительно был критически настроен по отношению к ряду замечаний Делора, и у него не было времени на Европейский парламент. Он утверждал, что Франция, как и Британия, хотела общей валюты, а не единственной. Это не было правдой. Но позвольте мне проявить доброжелательность, могли возникнуть трудности с переводом. В любом случае я не заметила стремления загнать меня в угол.

Я была хорошо осведомлена о том, в какую цену сообщество ставит свое расположение. Но даже я не была готова к тому, что произошло после формального открытия совета. Синьор Андреотти в самом начале дал понять, что обсуждать GATT не намеревается. Я кратко высказалась, поставив им на вид попытки избежать этой ключевой проблемы в такой момент. Я надеялась, что вмешается еще кто-то, кроме меня. Но только Рууд Лубберс так поступил и высказал свой мягкий протест. Больше никто не был готов выступить в пользу этих срочных и необходимых переговоров.

Затем мосье Делор отчитался о своих недавних переговорах с Горбачевым. К моему удивлению, он предложил, чтобы совет выступил с заявлением о том, что наша граница с СССР должна оставаться в прежнем виде. Я ждала. Но никто не говорил. Я просто не могла все так оставить. Я сказала, что это нужно решать не нам в сообществе, а народам и правительству СССР. Я отметила, что страны Балтии в любом случае были незаконно захвачены и присоединены к СССР. В действительности мы отказываем им в праве на независимость. Делор сказал, что получил от Горбачева заявление о том, что страны Балтии будут освобождены. Я ответила, что мы и раньше слышали подобные заверения от Советского Союза. А что с другими народами СССР, которые тоже захотят покинуть его? В этот момент на мою сторону встали синьор Гонзалез, президент Миттеран и, наконец, канцлер Коль, и эта неразумная инициатива провалилась.

Но атмосфера продолжала ухудшаться. Остальные были намерены включить в коммюнике условия политического союза, ни одно из которых я не готова была принять. Я сказала, что не собираюсь предвосхищать дебаты в IGC, и распорядилась включить это одностороннее заявление в текст. Они также настаивали на том, чтобы последовать предложению Германии о том, что 2-й этап валютного союза должен стартовать 1 января 1994 года.

Я не намеревалась соглашаться и с этим. Я внесла в коммюнике фразу: «Соединенное Королевство, будучи согласным на дальнейшее продвижение за пределы 1-го этапа путем создания нового валютного института и общей валюты сообщества, считает, что решения по сути вопроса следует принимать раньше, чем решения о сроках». Мы не были заинтересованы в компромиссе. Мои возражения прозвучали в каменной тишине. У меня теперь не было поддержки. Мне просто пришлось сказать «нет».

За три года Европейское сообщество перешло от практических дискуссий о восстановлении порядка в финансах сообщества к созданию грандиозной схемы валютного и политического союза, с четким расписанием и без согласованной сути. Теперь, в Риме, начался финальный бой за будущее сообщества. Но мне нужно было вернуться в Лондон, чтобы выиграть другую битву, от которой также зависела судьба Европы, – битву за душу Консервативной партии в парламенте.