Увидев пятна на тыльной стороне ладони пациента, дерматолог заподозрил неладное и взял на анализ участок кожи. Цитолог подтвердил базально-клеточную карциному. Пациент в панику не ударился: он сам был врачом и знал, что эта форма рака редко распространяется за пределы новообразования. Карциному удалили. Перестраховываясь, пациент записался на прием к знаменитому онкологу.

Тот обнаружил в правой подмышке пациента узелок. Как давно он там появился? Пациент не знал. Онколог заявил, что узелок нужно удалить; пациент согласился. В конце концов, онколог был опытным, и если он сказал: «Вырезать!», кто же будет спорить? Была назначена операция.

Когда прошло действие анестезии и пациент очнулся, то с удивлением обнаружил, что вся грудь у него перевязана бинтами. Вскоре появился и онколог, с весьма мрачным лицом. «Должен сказать вам правду, — начал он. — В подмышечной впадине у вас много раковой ткани. Я сделал все возможное, чтобы извлечь ее, удалил малую грудную мышцу, но, боюсь, этого недостаточно, чтобы спасти вам жизнь». Последняя фраза была лишь неудачной попыткой смягчить удар. Онколог ясно дал понять, что жить пациенту осталось совсем недолго.

«На какое-то мгновение мир будто остановился, — позже написал пациент. — Я ненадолго замер в удивлении и шоке, а затем повернулся на бок, насколько смог, и без зазрения совести разрыдался. Об остатке того дня почти ничего не помню». На следующий день, с ясной головой, он «разработал простой план, как провести оставшееся мне время… Когда я закончил, странное чувство умиротворения охватило меня, и я уснул». В последующие несколько дней к пациенту приходили посетители, пытались его утешить, и ему эта ситуация отчего-то казалась неловкой. «Вскоре выяснилось, что они испытывали большее смущение, чем я», — вспоминал он. Пациент умирал — и никуда от этого факта было не деться. Требовалось сохранять спокойствие и делать что должно. Причитания были бессмысленны.

Этот печальный эпизод случился в 1956 году, однако Арчи Кокран, тот самый пациент, не умер — к счастью, поскольку впоследствии он стал видной фигурой в медицине. Онколог ошибся. У Кокрана не было рака — вообще не было, как выяснил цитолог, исследовавший удаленные в ходе операции ткани. «Помилование» стало для Кокрана таким же шоком, как и «смертный приговор». «Мне сказали, что цитологические данные еще не поступили, — написал он много лет спустя, — однако я ни на секунду не усомнился в словах онколога».

В этом-то и проблема. Кокран не подверг сомнению слова врача, сам врач тоже не сомневался в своем суждении — и оба они, таким образом, даже не рассматривали вероятность неверного диагноза и не считали нужным дождаться отчета цитолога, прежде чем закрывать книгу жизни Арчи Кокрана. Но не стоит судить их слишком строго. Такова человеческая природа: мы слишком быстро приходим к определенному мнению и слишком медленно его меняем. И если не обращать внимания на то, как именно мы совершаем эти ошибки, то они будут повторяться постоянно. Подобная ситуация может продолжаться годами, всю жизнь или даже несколько веков, как свидетельствует долгая и жалкая история медицины.

Спор слепцов

Почему долгая — понятно: люди пытались лечить больных с тех пор, как человечеству вообще стали известны болезни. Но почему жалкая? Это не очень ясно даже читателям, знакомым с предметом нашего разговора, потому что, как заметил британский врач и автор книг Дрюин Бёрч,

большинство изложений истории медицины поразительно нелепы. В них рассказывается о том, во что люди верили, когда пытались лечить других, но почти ничего — о том, были ли они правы [19] .

Могли ли припарки из страусиных яиц, применяемые врачами Древнего Египта, излечивать открытые раны головы? А действия Хранителя Царской Прямой Кишки в Древней Месопотамии — в самом ли деле они помогали поддерживать прямую кишку правителя в надлежащем состоянии? А кровопускание? Все доктора, с древних греков и до врачей Джорджа Вашингтона, уверяли, что это отличное восстанавливающее средство, — но работало ли оно? Популярные книги по истории медицины, как правило, обходят такие темы стороной, однако если, оценивая эффективность этих средств, мы воспользуемся достижениями современной науки, то станет ясна печальная истина: большинство подобных вмешательств были бесполезны или даже ухудшали состояние больных. Вплоть до совсем недавнего (в исторических масштабах) времени у больного человека, как правило, шансы выздороветь оказывались выше, если он не мог обратиться за медицинской помощью, — ибо безопаснее было дать болезни идти своим чередом, чем допустить вмешательство доктора. И методы лечения, сколько бы ни проходило времени, практически не улучшались. Когда в 1799 году заболел Джордж Вашингтон, лечившие его светила медицины делали ему бесконечные кровопускания, заставляли принимать ртуть, чтобы добиться диареи, вызывали рвоту и утыкали кожу старика банками, чтобы появились кровоподтеки. Врач в аристотелевских Афинах, в нероновском Риме, в средневековом Париже или в елизаветинском Лондоне одобрительно кивнул бы, услышав о столь чудовищном плане лечения.

Вашингтон умер. Наверное, подобный исход должен был бы заставить врачей усомниться в своих методах, но, говоря по справедливости, смерть Вашингтона ничего не доказывает, кроме того, что выбранный курс лечения не смог предотвратить летального исхода. Возможно, лечение и помогало, но недостаточно быстро или эффективно, чтобы справиться с поразившим Вашингтона недугом; возможно, оно не помогало вообще; есть и вероятность, что оно только ускорило смерть. Нельзя понять, какой из трех выводов правилен, рассматривая только один случай. Но даже если проанализировать множество таких историй болезни, добиться правды очень сложно, чтобы не сказать невозможно: слишком много задействованных факторов, слишком много возможных объяснений, слишком много неизвестных величин. А если врачи уже склонны думать, что лечение работает, — и они так и считают, иначе не прописывали бы его, — подобная неоднозначность, скорее всего, будет засчитана в пользу радостного вывода, что их назначения на самом деле эффективны. Чтобы преодолеть предрассудки, нужны весомые доказательства и куда более смелые эксперименты, нежели «пустите кровь пациенту и ждите, не станет ли ему лучше». А ничего подобного никогда не делалось.

Давайте вспомним Галена, врача II века н. э., служившего при римских императорах. Никто ни до него, ни после не оказал такого влияния на целые поколения врачей. Его работы в течение тысячи с лишним лет были непререкаемым медицинским авторитетом. «Я, и я один, открыл истинный путь медицины», — писал Гален с присущей ему скромностью. И в то же время он ни разу не проводил ничего похожего на современный эксперимент. Да и зачем? Эксперименты — это то, что нужно, когда не уверен в истине. А сомнения Галена никогда не одолевали. Исход каждого случая, каждой болезни подтверждал его правоту — и неважно, насколько сомнительными представлялись доказательства кому-то не столь мудрому, как само светило медицины. «Все, кто пьют это средство, быстро выздоравливают. За исключением тех, кому средство не помогает, — они все умирают. Совершенно очевидно, что оно не помогает только в неизлечимых случаях».

Гален, конечно, случай крайний, но не единичный: подобные ему регулярно появляются в истории медицины. Это мужчины (исключительно мужчины), которые твердо стоят на своем и совершенно не сомневаются в собственных суждениях. Они проповедуют придуманные ими самими методы лечения, изобретают дерзкие теории, обосновывающие эффективность этих методов, объявляют соперников коновалами и шарлатанами и распространяют свои откровения с рвением первых христиан. История их появления тянется от древних греков к Галену, а от него — к Парацельсу, немцу Самуэлю Ганеману и американцу Бенджамину Рашу. В американской медицине XIX века гремели яростные сражения между ортодоксальными врачами и группой харизматичных фигур, провозглашавших новые, порой очень любопытные теории. Среди них было, например, томсонианство, последователи которого утверждали, что причина большинства болезней — переизбыток холода в организме, а также теория анального отверстия Эдвина Хартли Пратта, суть которой один из критиков описал, почти ничего не преувеличив: «Прямая кишка — средоточие существования, она содержит в себе основу жизни и выполняет функции, которые обычно приписывают сердцу или мозгу».

Общепризнанные или оригинальные, почти все подобные теории были неверны, а методы лечения, которые они предлагали, варьировались от поверхностных до опасных. Некоторые врачи об этом догадывались, но большинство продолжало практиковать как ни в чем не бывало. Невежество и самоуверенность оставались главными характеристиками медицины. Как отметил хирург и историк Айра Рутков, врачи, которые яростно обсуждали различные теории и методы лечения, были «словно слепцы, которые спорят о цветах радуги».

К открытию лекарства от самоуверенности докторов невероятно близко удалось подойти в 1747 году, когда британский корабельный врач Джеймс Линд разбил двенадцать страдающих от цинги матросов на пары и назначил каждой разное лечение: уксус, сидр, серную кислоту, морскую воду, протертую кору и цитрусы. Это был эксперимент, порожденный отчаянием. Цинга смертельной угрозой нависала над моряками, путешествующими на далекие расстояния, и даже самоуверенность врачей не могла скрыть тщетность попыток вылечить ее. Таким образом, Линд сделал шесть выстрелов наугад — и один из них попал в цель. Двое матросов, которым давали цитрусы, быстро поправились. Однако, несмотря на распространенное поверье, этот момент не стал эврикой, давшей толчок эпохе экспериментирования. «Поведение Линда было похоже на действия современных врачей, но он не осознавал этого, — отметил Дрюин Бёрч. — Он настолько не мог сделать выводы из собственного эксперимента, что даже сам не до конца поверил в особую ценность лимонов и лаймов». Годы спустя моряки продолжали заболевать цингой, а врачи продолжали прописывать им бесполезные лекарства.

И лишь в XX веке идея исследований методом случайной выборки, тщательных замеров и статистических подсчетов получила широкое распространение. «Ланцет» в 1921 году задался вопросом:

Применение статистического метода к медицине — заурядная затея, на которую будет впустую убито время, как утверждают одни, или важная ступень в развитии нашего искусства, как заявляют другие?

Британский специалист по статистике Остин Брэдфорд Хилл с жаром поддержал вторую версию и создал основу для современных медицинских исследований. Если бы абсолютно идентичные пациенты были помещены в две группы и эти группы получили бы разное лечение, писал он, мы бы знали, что именно оно стало причиной разных результатов. Способ кажется простым, но воспользоваться им невозможно, потому что не бывает абсолютно идентичных людей, даже если они однояйцевые близнецы, и чистота эксперимента так или иначе будет нарушена различиями в организмах тестируемых. Решение проблемы лежит в области статистики: случайный отбор пациентов в ту или иную группу означает, что различия между ними, какие бы они ни были, нивелируются, если в эксперименте примет участие достаточное количество людей. А значит, можно будет с уверенностью утверждать, что именно лечение вызвало разницу наблюдаемых результатов. Этот способ несовершенен — в нашем неупорядоченном мире вообще нет места совершенству, — но он убеждает даже убеленных сединами мудрецов.

Сейчас это кажется до смешного очевидным, ведь в наши дни исследования методом случайной выборки — обычное дело. Однако первое их появление вызвало революцию, потому что до того момента медицина никогда не была наукой. Действительно, периодически она срывала плоды с древа науки — такие как микробная теория или рентген, — да к тому же рядилась в научные одежды: образованные мужи с внушительными титулами анализировали примеры из практики и докладывали о результатах, читая в прославленных университетах лекции, щедро пересыпанные латинскими терминами. Однако именно наукой медицина не была.

Больше всего она тогдашняя походила на науку самолетопоклонников — этот насмешливый термин много позже придумал физик Ричард Фейнман, ссылаясь на возникшее в те годы явление — тихоокеанский карго-культ. Он появился после окончания Второй мировой войны, когда американцы убрали свои авиабазы с отдаленных тихоокеанских островов, оборвав тем самым единственную связь тамошних жителей с внешним миром. Ведь во время войны самолеты доставляли сюда всевозможные диковинные грузы, и, конечно, островитянам хотелось получать их и дальше. Поэтому они «устроили что-то вроде взлетно-посадочных полос, по сторонам их разложили костры, построили деревянную хижину, в которой сидит человек с деревяшками в форме наушников на голове и бамбуковыми палочками, торчащими, как антенны, — он диспетчер, — и ждут, когда прилетят самолеты». Однако те так и не вернулись. Соответственно, наука самолетопоклонников — всего лишь псевдонаука, имеющая все внешние атрибуты того, чему подражает, но упускающая главное — научную суть.

Медицина также упускала суть, и сутью этой было сомнение. По замечанию Фейнмана, «сомнение — не то, чего следует бояться, это очень важная вещь». Оно движет науку вперед.

Когда ученый говорит вам, что не знает ответа, — он невежественный человек. Когда говорит, что у него есть предположение, как это должно работать, — он не уверен. Когда уверен, как это должно работать, и говорит: «Готов поспорить, это должно работать вот так», — он все еще испытывает сомнение. И для того, чтобы осуществлялся прогресс, нам крайне важно признавать и это невежество, и это сомнение. Потому что, когда мы испытываем сомнение, мы предлагаем обратиться к новым направлениям в поисках новых идей. Скорость развития науки не равняется исключительно скорости, с которой вы делаете наблюдения. Гораздо более важна скорость, с которой вы создаете что-то новое, чтобы протестировать его [26] .

Именно из-за отсутствия сомнений, а также научной строгости медицина не становилась наукой и претерпевала многовековую стагнацию.

Тестирование медицины

К сожалению, эта история не заканчивается тем, что врачи хлопнули себя по лбу и немедленно начали проверять свои убеждения научными тестами. Идея испытаний методом случайной выборки распространялась крайне медленно; первые серьезные исследования состоялись только после Второй мировой войны и дали блистательные результаты. Однако и после этого врачи и ученые, продвигавшие модернизацию медицины, постоянно сталкивались с индифферентным и даже враждебным отношением со стороны медицинских правящих кругов. «Слишком многому из того, что делалось во имя здравоохранения, не хватало научного подтверждения», — жаловался Арчи Кокран на медицину 1950–1960-х годов, когда Государственная служба здравоохранения Великобритании «не особо интересовалась тем, чтобы доказывать эффективность тех или иных методов и распространять их». Находившиеся под ее контролем врачи и институты не хотели расставаться с мыслью, что только их суждения соответствуют действительности, и продолжали заниматься всё тем же, потому что делали так всегда, а официальные авторитеты их в этом поддерживали. В научном подтверждении никто из них не нуждался, так как все они были просто уверены в своей правоте. Кокран презирал такое отношение, называл его комплексом Бога.

Когда создали отделения кардиологической помощи, в которых содержались пациенты, восстанавливающиеся после инфарктов, Кокран предложил провести исследование методом случайной выборки и определить, будут ли у таких отделений лучшие результаты, чем в случае с прежним методом лечения, когда пациента отсылали домой под присмотр врача, прописав ему постельный режим. Медики возмутились. Им было очевидно, что отделения кардиологической помощи гораздо более эффективны, и отказывать пациентам в лучшем уходе ради эксперимента — неэтично. Но Кокран не из тех, кого легко осадить. Во время войны он попал в концлагерь, где лечил таких же военнопленных и не раз пытался противостоять системе, громко осуждая поведение агрессивных немецких охранников. В итоге испытание состоялось. Одних случайно выбранных пациентов поместили в отделения кардиологической помощи, других отправили на домашний постельный режим под врачебным наблюдением. Когда прошла половина срока испытания, Кокран встретился с кардиологами, которые ранее пытались препятствовать его эксперименту, и сообщил им, что у него имеются предварительные итоги. Разница в результатах двух методов лечения оказалась статистически несущественной, подчеркнул он, но, судя по всему, лечение в отделениях чуть более эффективно. «Их возмущению не было предела. „Арчи, — сказали они, — мы всегда считали твое поведение неэтичным. Ты должен немедленно остановить исследование!“» Но тут Кокран раскрыл карты: на самом деле он поменял результаты, и состояние больных, содержащихся дома, было слегка лучше, чем у тех, кто находился в кардиологических отделениях. «Последовала мертвая тишина, и мне стало не по себе: ведь они, в конце концов, мои коллеги-медики».

Повышение уровня сердечных заболеваний среди заключенных привлекло внимание Кокрана к судебной системе, и тут он опять столкнулся с тем же самым безразличным отношением со стороны тюремных охранников, судей и суперпрогнозистов из МВД. Люди никак не хотели понимать, что единственная альтернатива контролируемому исследованию, дающему достоверную информацию, — бесконтрольный эксперимент, результаты которого лишь иллюзия истины. Кокран привел в пример «короткий, резкий, шоковый» подход тэтчеровского правительства к юным правонарушителям: их на короткий срок помещали в истинно спартанские тюрьмы с очень строгими порядками. Сработало ли? Ответ получить невозможно, так как правительство просто применило этот подход повсеместно в судебной системе. Если бы после применения нового подхода уровень преступности снизился, это могло означать как то, что сработали предпринятые меры, так и то, что уровень преступности снизился по сотне других причин. Если бы уровень преступности повысился, это могло означать, что новый подход не сработал или даже навредил, а возможно, если бы не он, преступность выросла бы еще больше. Конечно, политики отнеслись бы к этому факту иначе: те, кто находится у власти, заявили бы, что новый подход сработал, а оппозиция — что он провалился. Но никто не знал бы наверняка, и политики уподобились бы слепцам, спорящим о цветах радуги. А вот если бы правительство применило новый подход «методом случайной выборки, тогда бы к нынешнему моменту можно было знать, насколько он эффективен, и продвинуться в своих представлениях на шаг вперед», отметил Кокран. Однако этого не произошло. Правительство просто решило, что новый подход сработает точно так, как ожидается, продемонстрировав тем самым, по сути, приверженность той же токсичной смеси невежества и самоуверенности, которая продлила эпоху темных веков медицины на долгие тысячелетия.

По автобиографии Кокрана чувствуется, в каком отчаянии он тогда пребывал. Почему люди не могут понять, что для четких и верных выводов одной интуиции мало? Это было «совершенно обескураживающе».

И в то же время, когда один выдающийся онколог сообщил этому самому Арчи Кокрану, столь скептически настроенному ученому, что его тело поражено раком и он вот-вот умрет, тот безропотно смирился. Не подумал: «Это ведь всего лишь субъективное мнение одного человека, он может ошибаться; я лучше подожду отчета цитолога. И вообще, почему он отрезал кусок моей плоти до того, как пришел цитологический отчет?» Кокран воспринял вывод лечащего врача как факт и приготовился к смерти.

Таким образом, мы сталкиваемся с двумя загадками. Первая — скромное мнение Арчи Кокрана: для четких и верных выводов одной интуиции мало. Очевидно, что это правда; почему же люди так сопротивляются ей? Почему, в частности, онколог принялся резать живую плоть, не дождавшись цитологического отчета? Вторая загадка касается самого Кокрана: почему человек, который подчеркивал, как важно не торопиться с выводами, так быстро решил, что болен неизлечимым раком?

Размышление о мышлении

Мы естественным образом отождествляем мышление с идеями, образами, планами и чувствами, которые возникают в человеческом сознании или проходят через него. А чем же еще может быть мышление? Если я спрошу вас: «Почему вы купили эту машину?» — вы скажете нечто вроде: «Хороший пробег, приятный внешний вид, отличная цена» или что-то еще. Но этими мыслями вы можете поделиться только через интроспекцию, то есть после того, как заглянете внутрь себя и проанализируете собственные мысли. А интроспекция, в свою очередь, захватывает только крошечный кусочек сложного процесса, происходящего у вас в голове.

Описывая механизм человеческого мышления и принятия решений, современные психологи часто пользуются моделью, которая разделяет вселенную наших мыслей на две системы. Система 2 — прекрасно знакомая область сознательного, которая состоит из всего, на чем мы обычно сосредотачиваемся. О системе же 1 нам практически ничего не известно, кроме того, что это область автоматических перцептивных и когнитивных операций — вроде тех, которые вы применяете, чтобы трансформировать напечатанный на странице текст в осмысленные предложения, или тех, что задействованы, когда вы одной рукой держите книгу, а другой тянетесь за стаканом, чтобы сделать из него глоток. Это сверхбыстрые процессы, и мы их не осознаем, не «фиксируем» — однако же функционировать без них не можем. Не имейся у нас таких механизмов — мы попросту были бы парализованы.

Нумерация не случайна: система 1 действительно «срабатывает» первой. Она очень быстрая и постоянно находится во включенном состоянии, действуя как бы «на заднем плане». Если вам задают вопрос, а вы немедленно выдаете ответ — он поступает из системы 1. Система 2 задействуется, чтобы обдумать ответ: выдерживает ли он критику? Подкреплен ли доказательствами? Процесс анализа требует усилий, и именно поэтому стандартная процедура принятия человеком решения такова: система 1 выдает ответ, а система 2, «включаясь» чуть позже, подвергает его проверке.

Другой вопрос, всегда ли система 2 вовлекается в эту процедуру. Попробуйте решить задачу: «Бита и мяч вместе стоят 1 доллар 10 центов. Бита стоит на доллар больше, чем мяч. Сколько стоит мяч?» Если вы когда-либо читали условие этой знаменитой задачи, то почти наверняка тогда немедленно выдали ответ «Десять центов», практически не раздумывая и, скорее всего, ничего не считая. Цифра просто появилась у вас в голове. Можете поблагодарить за это систему 1 — быстро, просто и никаких усилий.

Но правилен ли этот ответ? Подумайте над условием задачи как следует.

Возможно, вы сейчас поняли пару важных моментов. Во-первых, сознательная мысль требует усилий: обдумывание проблемы предполагает продолжительную сосредоточенность и занимает целую вечность — конечно, по сравнению с мгновенным суждением, которое формируется сразу после взгляда на вопрос. Во-вторых, ответ «Десять центов» неправильный, хотя и кажется правильным. Он очевидно неверен — и это становится ясно, если как следует подумать.

Описанная мной задача — один из пунктов прекрасного психологического эксперимента, теста когнитивной рефлексии (cognitive reflection test, CRT), который показал, что большинство людей, даже самых умных, не очень склонны к размышлениям. Они читают вопрос, решают: «Десять центов», записывают этот ответ в качестве окончательного и не дают себе труда как следует задуматься. Скорее всего, они даже не заметят, что ошиблись, — не говоря уже о том, чтобы найти правильный ответ (пять центов). Это нормальное человеческое поведение, мы привыкли полагаться на догадки и интуицию. Система 1 следует примитивной психологической логике: если что-то ощущается как правильное, то так оно и есть.

В эпоху палеолита, когда наш мозг эволюционировал, такой способ принятия решений был весьма хорош. Может, сбор всех возможных данных и тщательный их анализ — действительно лучший способ получить точный ответ, но первобытный охотник, который сверяется со статистикой по поголовью львов, прежде чем решить, стоит ли беспокоиться о тени, двигающейся в высокой траве, вряд ли проживет достаточно долго, чтобы передать следующему поколению свои гены максимальной точности. Иногда жизненно важны именно мгновенные суждения. Как сформулировал Даниэль Канеман,

система 1 создана, чтобы делать поспешные выводы из минимума данных [28] .

Так что там насчет тени? Стоит ли беспокоиться? Приходит ли вам на ум лев, который выпрыгивает из зарослей и нападает на кого-нибудь? Если эта мысль легко возникает в вашей голове (а такое обычно не забывается), вы можете сделать вывод, что нападение львов — обычное дело, и насторожитесь. Сейчас, когда мы проговариваем весь процесс мышления, вам может показаться, что он протекает медленно и включает в себя много расчетов и анализа; на самом же деле он весь помещается в рамки системы 1 — это быстрая автоматическая реакция, которая занимает несколько десятых секунды. Вы видите тень. Бац! Вы испугались — и уже бежите. Это так называемая эвристика доступности, одна из многих операций системы 1, открытых Даниэлем Канеманом и его коллегой Амосом Тверски, а также другими исследователями, работающими в области быстро развивающейся науки о суждениях и выборе.

Определяющее свойство интуитивного суждения — нечувствительность к качеству данных, на которых оно строится. Так и должно быть: система 1 может поставлять выводы со скоростью света только в том случае, если не будет останавливаться, чтобы оценить качество полученной информации или поискать более достоверные сведения. Она должна относиться к имеющимся данным как к надежным и достаточным. Для системы 1 эти автоматические установки так важны, что Канеман дал им громоздкое, но на удивление запоминающееся название ЧВТИЕ (что вижу, то и есть).

Конечно, система 1 не может решать все, что ей захочется. Наш мозг требует порядка. Мир должен иметь смысл, а это значит, что у нас должна быть возможность объяснить все, что мы видим и думаем. Обычно с этим проблем не возникает, потому что мы способны на изобретательные конфабуляции благодаря «вшитому» в наш мозг умению — придумывать истории, которые придают миру осмысленность.

Представьте, что вы сидите за столом в исследовательской лаборатории и смотрите на ряды картинок. Вы выбрали одну — изображение лопаты. Почему именно ее? Конечно, сейчас вы не сможете ответить на этот вопрос без дополнительной информации. Но если бы вы действительно сидели за столом и указывали на картинку с лопатой, сказать «Я не знаю» вам было бы гораздо сложнее, чем вы думаете. Психически здоровому человеку необходимы разумные причины поступать так или иначе. Очень странно заявлять: «Понятия не имею, почему я это делаю» — особенно когда тебя слушают не обычные люди, а нейроученые в белых халатах.

В ходе своего знаменитого исследования Майкл Газзанига смоделировал странную ситуацию, в которой здоровые люди действительно понятия не имели, почему делают то или другое. Но все его испытуемые были пациентами с «разделением мозга»: правое и левое полушария у них не могли сообщаться друг с другом, потому что соединяющее их мозолистое тело было хирургически рассечено (это традиционный метод лечения тяжелых случаев эпилепсии). Такие люди нормально функционируют, но особенность их мозга позволяет исследователям коммуницировать только с одним полушарием, левым или правым: когда им показывают картинки (слева или справа), второе полушарие информации не получает. Это все равно что разговаривать с разными людьми. В данном случае с левой половины поля зрения (которая передает информацию правому полушарию) испытуемому показывают изображение снежной бури и просят подобрать картинку, которая имеет отношение к этому изображению. Одновременно с правой стороны поля зрения (которая передает информацию левому полушарию) показывают изображение куриной лапы. Человек делает выбор — скажем, картинку с лопатой, — и его спрашивают, почему он выбрал именно эту картинку. Левое полушарие понятия не имеет почему. Но испытуемый в этом не признается; вместо этого он придумывает историю. Один пациент сказал: «О, это просто. Куриная лапа относится к курице, а лопата нужна, чтобы чистить курятник».

Такое побуждение к объяснению возникает с завидной регулярностью — скажем, каждый раз, когда закрывается фондовый рынок и мы слышим что-то вроде: «Индекс Доу-Джонса вырос сегодня на 95 пунктов из-за новостей о том, что…» Зачастую даже быстрой элементарной проверки достаточно, чтобы выяснить, что новости, которые якобы повысили индекс, на самом деле появились значительно позже его повышения. Но даже такую проверку редко когда осуществляют. И трудно придумать случай, чтобы можно было услышать: «Рынок сегодня вырос по любой из сотни разных причин или из-за их сочетания, так что никто толком ничего не знает». Вместо этого, как и пациент с разделенными полушариями, которого спрашивают, почему он выбрал картинку с лопатой, журналист выдумывает правдоподобную историю из того, что подвернется под руку.

Стремление объяснять все и вся почти всегда служит нам во благо: это движущая сила попыток человека понять окружающую реальность. Проблема в том, что мы слишком быстро переходим от недоумения и неуверенности («Понятия не имею, почему моя рука показала на картинку с лопатой») к четкому уверенному выводу («О, это просто»), минуя промежуточную стадию («Это одно возможное объяснение, но есть и другие»).

В 2011 году, когда в столице Норвегии из-за мощного взрыва заминированного автомобиля погибли восемь человек и пострадали более двух сотен, первой реакцией на событие стал шок. Это ведь случилось в Осло, одном из самых мирных и благополучных городов на планете. Интернет и новостные кабельные каналы во всем разобрались тут же: это явно совершили радикальные исламисты; взрыв был направлен на уничтожение как можно большего количества людей; автомобиль был припаркован у офисного здания, в котором работает премьер-министр, так что за этим должны были стоять исламисты. Так же как за терактами в Лондоне, Мадриде и на Бали. Так же как за 9/11. Люди поспешно гуглили информацию, подтверждающую их гипотезу, и получали ее: норвежские военные были в Афганистане как часть миссии НАТО; на территории Норвегии проживает плохо интегрированное мусульманское сообщество; всего неделю назад был осужден за подстрекательство радикальный исламский проповедник.

Затем появилась новость о еще более шокирующем преступлении, произошедшем вскоре после взрыва: о массовом, с десятками жертв расстреле в летнем молодежном лагере правящей Норвежской рабочей партии. И тут в головах людей окончательно все совпало: никаких сомнений, это координированные атаки исламских террористов. Неясно только, местные ли они или засланные из «Аль-Каиды», но никто уже не сомневался, что преступники — мусульмане-экстремисты.

Однако, как выяснилось, преступник оказался всего один. Звали его Андерс Брейвик. Он не был мусульманином; более того, он ненавидел мусульман. Атаки Брейвика были направлены против правительства, которое, по его мнению, своей политикой мультикультурализма предало Норвегию. После ареста Брейвика тех, кто поторопился с выводами, осуждали, обвиняли в исламофобии — не без оснований, впрочем, потому что некоторые уж слишком рьяно накинулись на всех мусульман скопом. Однако, если учитывать известные к тому времени факты и богатую историю массовых терактов за предыдущее десятилетие, причины подозревать мусульманских террористов действительно были весомые. Ученый назвал бы их правдоподобной гипотезой — но обращался бы с этой гипотезой совершенно иначе.

Как все люди, ученые обладают интуицией. За бесчисленными прорывами в науке часто стоят догадки и озарения — когда человек чувствует, что ему открылась истина, даже если у него нет доказательств. Взаимодействие системы 1 и системы 2 может быть весьма тонким и продуктивным. Но ученых учат осторожности. Они знают, что, как бы ни хотелось назвать выношенную идею Истиной, нужно сначала дать слово альтернативным объяснениям. И всегда следует серьезно рассматривать вероятность того, что изначальная догадка неверна. На самом деле в науке лучшее доказательство правдивости той или иной гипотезы — эксперимент, который устраивают с целью доказать, что она ложна, но не преуспевают в этом. Ученый должен быть в состоянии ответить на вопрос: «Что может убедить меня в том, что я не прав?» Если он не может ответить — это знак, что ученый слишком привязался к своим убеждениям.

Ключевой фактор в данном случае — сомнение. Ученые могут так же сильно, как все люди, чувствовать, что знают Правду. Но они понимают, что чувства следует оставить в стороне и заменить их тонко отмеренной степенью неуверенности. Эта неуверенность впоследствии может быть уменьшена — с помощью дальнейших исследований, — но никогда не станет равна нулю.

Описываемая нами научная осмотрительность противоречит сути человеческой натуры. Как показали новостные спекуляции после норвежских терактов, у людей есть природная склонность хвататься за первое подходящее объяснение и радостно собирать подтверждающие его доказательства, не проверяя их на достоверность и пропуская факты, не укладывающиеся в теорию. Психологи называют такое поведение предвзятостью подтверждения. Мы практически никогда не ищем доказательства, которые опровергают наше первое предположение, а даже когда их суют нам под нос, активно проявляем скептицизм: ищем — и находим! — причины, пусть самые малоубедительные, чтобы подвергнуть сомнению предъявленные доказательства или вообще их отбросить. Вспомните абсолютную уверенность Галена, что его прекрасное лечение исцеляет всех, кто ему следует, кроме «неизлечимых случаев», когда пациенты умирают. Это чистейший случай предвзятости подтверждения: «Пациент выздоравливает — значит, мое лечение работает; пациент умирает — это ничего не значит».

Такой способ мысленного построения достоверной модели сложного мира очень плох, но он отлично удовлетворяет стремление мозга к упорядоченности, потому что дает «чистенькие» объяснения и не оставляет нерешенных проблем. В такой системе все ясно, последовательно и устойчиво. А раз «все совпадает», мы уверены, что знаем истину. Даниэль Канеман заметил по этому поводу:

Нам следует серьезно относиться к допущению сомнения, но заявления о полной уверенности в чем-либо часто говорят лишь о том, что человек сочинил у себя в голове правдоподобную историю, но эта история совершенно необязательно соответствует действительности [32] .

«Заманить и подменить»

Когда онколог разрезал подмышку Арчи Кокрана, он увидел ткань, которая, как ему показалось, поражена раковыми клетками. Так ли все было на самом деле? У предположения о раковых клетках как минимум имелось основание — узелок в подмышке пациента. Также на тыльной стороне его ладони была карцинома, а за несколько лет до описываемых событий Арчи Кокран занимался исследованием, в ходе которого подвергался воздействию рентгеновских лучей, и именно поэтому первый его лечащий врач настоял на консультации с онкологом. Что ж, все сходилось: без сомнений, это рак. А значит, нет смысла ждать отчета цитолога — надо как можно скорее удалить пациенту одну из мышц и объявить, что жить ему осталось совсем недолго.

Скептическая защита Арчи Кокрана не устояла, потому что ему тоже, как и онкологу, обоснования показались интуитивно убедительными. Однако, скорее всего, тут вступил в дело еще один ментальный процесс. Формально он называется подменой свойств, но я использую для него понятие из практики торговли — «заманить и подменить»: если поставить перед человеком сложный вопрос, он часто бессознательно — а значит, незаметно — подменяется более простым. «Нужно ли беспокоиться из-за тени в зарослях?» — сложный вопрос, на него невозможно ответить без дополнительной информации. Поэтому мы подсознательно его упрощаем: «Легко ли вспомнить случай, когда из зарослей на кого-то напал лев?» Этот вопрос становится заменой оригинального — и если на него дается утвердительный ответ, то и на первый вопрос ответ будет «да».

Таким образом, маневр из серии «заманить и подменить» по сути своей стоит в одном ряду с другими эвристиками Канемана. Так же как и эвристика доступности, он в основном относится к операциям подсознательной системы 1.

Конечно, мы не всегда совсем уж не отдаем себе отчета о махинациях нашего подсознания. Если кто-то спрашивает нас об изменениях климата, мы говорим, например: «Я не специалист по климату и не изучал эту науку. Если я дам ответ, основанный на собственных знаниях, ничего хорошего из этого не выйдет. Эксперты в данной области — климатологи». Так что вопрос «Реально ли изменение климата?» лучше заменить вопросом «Считает ли большинство климатологов, что изменение климата реально?». Поэтому и простой человек, понимая, что он не специалист, и слыша слова онколога, что у него неизлечимый рак, скорее всего, осознанно доверится эксперту, «заманит и подменит» вопросы в собственной голове и просто примет мнение врача как есть, не проверяя.

Однако Арчи Кокран не был обычным человеком. Он был выдающимся врачом. Он знал, что отчет цитолога еще не готов. Он лучше, чем кто бы то ни было, понимал, что доктора зачастую чересчур уверены в себе и «комплекс Бога» может привести их к ужасным ошибкам. И в то же время Кокран сразу же принял слова специалиста как есть — подозреваю, потому, что подсознательно заменил вопрос «Есть ли у меня рак?» вопросом «Тот ли это человек, который знает, есть ли у меня рак?». Ответ был: «Конечно! Он выдающийся онколог. Он своими глазами видел пораженные ткани. Это именно тот человек, который знает, есть ли у меня рак». И Кокран смирился. Да, я понимаю: никого не шокирует факт, что мы часто слишком спешим с выводами, — об этом знают все, кроме тех людей, кто никогда не общался с себе подобными. Но это на словах. На словах мы все знаем, что нужно как следует подумать, прежде чем делать окончательный вывод. И в то же время, когда перед нами предстает некая проблема, а в голове тут же возникает решение, которое кажется правильным, мы обходим систему 2 и объявляем: «Ответ — десять центов». Тут ни у кого нет иммунитета, даже у таких скептиков, как Арчи Кокран.

Этот автоматический, почти не требующий усилий способ создания суждений о мире можно было бы назвать настройкой по умолчанию, но термин не подходит. Настройка по умолчанию означает, что при желании ее можно изменить, — однако это не в нашей власти. Нравится нам или нет, система 1, тихо гудя, без передышки работает под шумным потоком нашего сознания.

Есть более удачная метафора, связанная со зрением. В то мгновение, когда мы просыпаемся, открываем глаза и видим хотя бы чуть больше, чем кончик нашего носа, в мозг начинают поступать образы — и включается система 1. Перспектива «за кончиком носа» субъективна и потому уникальна для каждого человека. Давайте мы ее так и будем называть.

Озарение и размышление

Какой бы несовершенной ни была перспектива «за кончиком носа», ее не стоит полностью списывать со счетов.

Авторы популярных книг часто представляют интуицию и аналитический ум в виде дихотомии — озарение vs размышление — и в дальнейшем отталкиваются от той или иной категории. Я сам — скорее из разряда тех, кто размышляет, а не испытывает озарения, но проблема в том, что «озарение — размышление» — это еще одна ложная дихотомия. Тут нет выбора «или-или»; тут вопрос, как сочетать то и другое в конкретной ситуации. Да, такой вывод не столь воодушевляет, как предложение просто выбрать тот или иной путь, зато у него есть преимущество: он истинный, как выяснили пионеры исследований этой дихотомии.

Пока Даниэль Канеман и Амос Тверски документировали недостатки системы 1, другой психолог, Гэри Клейн, изучал решения, которые принимают командиры пожарных команд и представители других опасных профессий, и выяснил, что «быстрые» суждения могут поразительно хорошо работать. Один из испытуемых рассказал Клейну историю. Его бригада выехала на обычный кухонный пожар, и он приказал подчиненным тушить пламя из гостиной. Сначала огонь утих, но вскоре разгорелся с новой силой. Командир забеспокоился. Он заметил, что в гостиной на удивление жарко, намного жарче, чем должно быть, если горит только кухня. И почему вокруг так тихо? Пожар, способный настолько повысить температуру помещения, должен производить гораздо больше шума. Не в силах избавиться от тревоги, командир приказал всем покинуть дом. И едва пожарные вышли на улицу, как пол в гостиной провалился — потому что настоящим источником огня была не кухня, а подвал. Откуда командир узнал о смертельной опасности? Клейну он сообщил, что это было ЭСВ (экстрасенсорное восприятие), но на самом деле мужчина просто убедил себя, чтобы хоть как-то объяснить тот факт, что он понятия не имел, откуда он знает. Командир пожарного отряда просто знал; этим и отличается интуитивное суждение.

Как видим, Канеман и Клейн пришли, казалось бы, к диаметрально противоположным выводам по поводу «быстрых» суждений. Далее они, конечно, могли бы упереться каждый в свое мнение и развернуть ожесточенную полемику — однако, будучи хорошими учеными, объединились, чтобы решить эту загадку. «Мы пришли к согласию по большинству вопросов», — заключили они в статье 2009 года.

В интуиции командира пожарной бригады нет ничего мистического, это простое распознавание алгоритма. Благодаря тренировкам или опыту люди могут зашифровывать алгоритмы глубоко в памяти — в огромных количествах и тончайших деталях, как, например, от пятидесяти до ста тысяч шахматных позиций в репертуаре лучших гроссмейстеров. Если что-то в алгоритм не встраивается — как, например, более высокая, чем должна быть, температура при кухонном пожаре, — эксперт мгновенно распознает сбой. Но каждый раз, когда кто-то узнает Деву Марию в сгоревшем тосте или в плесени на стене церкви, мы понимаем, что способность считывать алгоритмы у нас отягощена склонностью к неверному распознаванию сигналов. И это, вкупе с множеством случаев, когда перспектива «за кончиком носа» способствует ясному, убедительному, но, увы, ложному восприятию, означает, что интуиция может подвести нас так же глобально, как выручить.

Что именно генерирует интуиция — заблуждения или озарения, зависит от того, насколько ценны сигналы в том мире, в котором человек работает, чтобы их можно было бессознательно подмечать и позже использовать полученные знания. Вот что пишут Канеман и Клейн:

Например, часто можно заметить явные признаки того, что здание вот-вот обрушится или что у младенца вскоре проявятся симптомы инфекции. С другой стороны, вряд ли есть информация — во всяком случае, публичная, — с помощью которой можно предсказать, как будут котироваться конкретные акции: если бы таковая надежная информация существовала, цена на акции ее бы уже отражала. Таким образом, у нас есть больше оснований доверять интуиции опытного командира пожарной бригады по поводу стабильности здания или интуиции медсестры по поводу состояния младенца, чем интуиции опытного биржевого брокера [36] .

Но вообще говоря, изучение сигналов — вопрос возможности и усилий. Иногда их легко освоить: «Ребенку не нужна тысяча примеров, чтобы научиться отличать собак от кошек», — но многие алгоритмы требуют гораздо больших затрат сил: например, подсчитано, что нужно около десяти тысяч часов тренировок, чтобы выучить от пятидесяти до ста тысяч шахматных алгоритмов. «Без возможностей изучать алгоритмы интуиция может попадать в точку только благодаря счастливой случайности или магии, — заключают Канеман и Клейн, — а мы не верим в магию».

Но тут кроется ловушка. Как заметили Канеман и Клейн, зачастую довольно сложно оценить, достаточно ли уже получено ценных сигналов, чтобы интуиция сработала. И даже если ясно, что их достаточно, все равно нужна осторожность. «Нередко я не могу объяснить конкретный ход, только знаю, что он кажется правильным, и, судя по всему, моя интуиция чаще права, чем ошибается, — заметил норвежский вундеркинд Магнус Карлсен, чемпион мира по шахматам и игрок с самым высоким в истории рейтингом. — Если я изучаю позицию, то очень быстро начинаю ходить по кругу и вряд ли после того способен на что-то толковое. Обычно я принимаю решение, что делать дальше, в течение 10 секунд; остальное время уходит на то, чтобы себя перепроверить». Карлсен уважает свою интуицию, и правильно делает, но он уделяет достаточно внимания и перепроверке, так как знает, что иногда интуиция подводит, а сознательная мысль может скорректировать суждение.

Это отличная практика. Перспектива «за кончиком носа» может творить чудеса, но может и чудовищно все искажать, поэтому, если есть время подумать, прежде чем принять серьезное решение, стоит им воспользоваться — и морально подготовиться: ведь то, что сейчас так явственно видится правдой, чуть позже может оказаться заблуждением.

Казалось бы, сложно спорить с советом, который своей банальностью может переплюнуть предсказание из китайского печенья. Однако иллюзии, которые дает нам перспектива «за кончиком носа», часто так убедительны, что мы пренебрегаем этим советом и следуем зову инстинкта. Давайте вспомним предсказание, сделанное Пегги Нунан, колумнистом Wall Street Journal и бывшим спичрайтером Рональда Рейгана, за день до президентских выборов 2012 года. Нунан тогда объявила, что Ромни победит. Ее вывод был основан на большом количестве людей, приходивших на его митинги. Кандидат «выглядит счастливым и благодарным», заметила Нунан. А еще кто-то, присутствовавший на завершении кампании, сообщил ей, что «в толпе наблюдались радость и оживление». Сложите все это вместе, заключила Нунан, и вы почувствуете «положительные вибрации». Сейчас нам легко высмеивать «вибрации» Нунан. Но кто не чувствовал ложной уверенности в исходе того или иного события — только потому, что у него было такое ощущение? Возможно, его не назвали бы «положительными вибрациями» — но суть-то та же.

В этом кроется сила перспективы «за кончиком носа». Она настолько убедительна, что тысячи лет врачи даже не сомневались в своих воззрениях и в гаргантюанских масштабах причиняли пациентам бессмысленные страдания. По-настоящему прогресс начался только тогда, когда признали: одной только перспективы «за кончиком носа» недостаточно, чтобы определить действенность методов.

Так вот, прогнозирование XXI века порою очень сильно смахивает на медицину XIX столетия. Есть теории, утверждения и дискуссии. Есть уверенные в себе и хорошо оплачиваемые знаменитости. Однако практически нет того, что можно назвать наукой, а в итоге мы знаем гораздо меньше, чем могли бы. И расплачиваемся за это. Хотя от плохого прогнозирования редко бывает столько вреда, сколько от плохой медицины, оно незаметно подталкивает нас к неудачным решениям и вытекающим из них последствиям, включая финансовые потери, упущенные возможности, бессмысленные страдания, войны и смерть.

К счастью, у врачей теперь есть от этого лекарство: столовая ложка сомнения.