«Мало владеть миллионами и быть красивой», — повторяла Мэри, ходя взад и вперед по будуару m-me Лудзкой и любуясь по временам своей наружностью и своим нарядом в зеркале. — «Этого мало. Такая девушка, как я, имеет, право, все… Да, да, Мэри, ты должна сделать карьеру. Графиня Мэри!» — Она наклонилась перед зеркалом… Княгиня Мэри!..

Она еще ниже поклонилась и покраснела.

Кровь залила ее щеки… Она смутилась, точно сказала какую-то неловкость, не то такое, чего никто не должен слушать.

«Княгиня Мэри», — шепнула она, глядя в зеркало, и еще раз низко поклонилась.

— Княгиня Мэри!..

Она покровительственно кивнула головой.

— Madame la princesse Mery…

— Madame la duchesse… Ведь выйти замуж можно не только в Польше…

«Но, нет, нет, непременно в Польше за поляка», — подумала она…

— О, Мэри Гнезненская не увезла бы своих миллионов за границу… Мэри Гнезненская отдаст свою руку только поляку!.. Да, только бы удалось! Княгиня Траутмансдорф, княгиня du Медина-Сидония Колонне…

Можно позволить себе всякие желания, всякие требования и мечты, если ты так красива, так дивно красива, так умна… И быть при этом единственной дочерью Гнезненских…

Смешна эта m-lle Лименраух со своими 400 тыс. приданого… Ведь у меня 11 миллионов. С такими деньгами и в Европе многое сделаешь, а у нас — все. Впрочем — папа все больше и больше увеличивает капитал, а мне всего 19 лет. Ранее 22 лет я замуж не выйду; за это время папа дойдет до 12 миллионов, может быть, до 14, а может быть, и до 20!

Ведь папа гениален в делах, а я его родная дочь!..

И она снова поклонилась себе в зеркало…

— И я буду гениальной в моих делах.

Она опять поклонилась.

— Мэри, ты должна сделать карьеру… Помни же это! — сказала она громко и погрозила себе пальцем.

Но лицо ее омрачилось.

Почему же папа не старается получить титул барона?

Ведь это не так трудно. Он говорит, что титул сделал бы его смешным в Варшлве, где каждый помнит его дедушку Гавриила Гнезненского, шерстяного и хлебного маклера. Да он, кажется, назывался даже Гнезновер, ей это сказала однажды Герсылка Вассеркранц в припадке злобы.

…Ах! Эти Вассеркранцы, Лименраухи, Моргенштейны. Хорошо еще, что в нашей семье нет ни Пистолетов, ни Медниц. Эсвирь Медница… Я сама видела такую вывеску за Железной Брамой.

Мэри прочла это раз в своем альбоме, но это писал кто-то таким измененным почерком, что она не могла догадаться.

…Я как роза саронская и лилия долин.

Кипит, бушует во мне жизнь… Красота моя ослепляет.

Таковы, верно, были женщины наши, когда евреи покоряли Азию…

Брр… Евреи!..

…Я как роза саронская…

Вся я прекрасна… И нет изъянов во мне.

Она рассмеялась. Глаза ее остановились ка губах. Перестала смеяться.

Эти губы — причина ее вечных тревог!

Не потому, чтобы они были некрасивы — рисунок их безукоризнен, они алые, прелестные… Но губы беспокоили ее — они выражали что-то… чего сама Мэри не могла ни назвать, ни определить.

— Если я погибну, — сказала она своей двоюродной сестре Герсылке Вассеркранц, — то меня погубят мои губы — увидишь…

Она чувствовала, что владеет собой; своими взглядами, своим голосом, движениями, даже мыслью, сердцем — этому ее выучили, и она сама воспитала это в себе.

Но в губах ее было что-то, что было выше ее сил, ее воли. И она знала, что их ей не покорить.

— Что это такое? — думала Мэри иногда.

Между тем, все впечатления отражались сначала на ее губах.

Прислушиваясь к музыке, которую она предпочитала всем другим искусствам и которая действительно трогала ее, Мэри чувствовала, что все звуки касаются ее губ раньше, чем слуха.

При декламации или пении слова и звуки голоса точно ласкали и нежили ее губы… Если же кто-нибудь ей нравился, губы ее ощущали странное чувство.

Губы мои созданы для поцелуев, но страшны для того, кто целует их, и страшны для меня. Губы мои, как я вас боюсь!.. Созданы для поцелуев…

Какое то бессилие овладело ею, какая то истома…

— Созданы для поцелуев… — повторяла она полушепотом, — мне кажется, что я не страстна, а… похотлива (так это называет Герсылка). Впрочем, Герсылка слишком много знает и страшно испорчена… она безусловно развращает меня.

— Роза саронская…

Пройдясь немного по комнате, она снова остановилась перед зеркалом.

— Да, да! — шепнула она. — Я должна покорить мир. Пусть мой жизненный путь будет сплошным триумфом. Раз я не могу быть еврейской Венерой в храме Соломона, то я, по крайней мере, должна добыть ценой моей пляски голову Иоанна Крестителя, подобно Саломее…

«Sie tanzt mih rasend. Ich werde toll! Sprich Weib was ich dir geben soll? Sie lächelt! Hedela! Trabanten, Läufer! Man schlage ab das Haupt dem Täufer»!

— Да, да, весь мир в руках смельчаков. И его можно закружить до безумия! И безумен будет он от моей пляски!

«Hedela! Trabenten, Läufer! Man schlage ab das Haupt dem Täufer!..»

Она топнула ногой…

— Bce — мое! Все — для меня! Я так хочу!

С расширенными ноздрями и полуоткрытыми губами, за которыми блистали зубы, Мэри стояла, смотря в зеркало и наслаждаясь своим великим, страшным могуществом. Царская красота, редкий ум, чарующая прелесть и талантливость…

— Во мне есть что-то демоническое, — шепнула она. — Власть!.. В 19 лет быть так могучей!

Чего она не покорит, чего она не бросит к своим ногам! И ей показалось, что море голов клонится к ее ногам и шепчет полуголосом какую-то песнь, или гимн:

«Ты — как роза саронская и как лилия долин… Ты меж девами подруга моя, как лилия меж терновником. Ты закрытый сад, закрытый источник… О, источник живых вод, плывущих из Ливана!..»

И она радовалась этому гимну, этим преклоненным головам и своей великолепной исключительной памяти.

— Что же мне делать, если я среди дев, как лилия среди терновника… Быть может, я и трех раз этого не читала, а почти весь гимн знаю наизусть.

«Чрево твое, как стог пшеницы, окруженной лилиями», — здесь Мэри рассмеялась.

А море голов, преклоненных пред нею, шумело: «Кто та, что встает как заря, прекрасна как месяц, чиста как солнце!»

И хотя у царя 60 жен и 80 налож…

Мэри бросило в жар, она оборвала… и опять посмотрела на губы свои… полуоткрытые, пурпурные, немного влажные… «Наложи меня, как печать, на сердце твое и, как печать, на грудь твою… Ибо сильна, как смерть, любовь, крепка, как могильный камень. Углы ее, как углы огненные и как пылающий огонь. Великим водам не погасить такой любви, не затопить ее рекам; а если кто отдаст за нее весь достаток дома своего, будет отвергнут».

О, как прекрасна, как пленительна — любовь сладчайшая!

— Удивительная у меня память! — шепнула она.

А море голов, преклоненных пред ней, шумело: «Кто та, что встает как заря, прекрасна как месяц, чиста как солнце!»

— Брр… Если бы моя фамилия была «Медница»!.. M-lle Мария Медница… Мэри Медница… А ведь я могла бы так называться! Почему-то мне кажется, что и моя бабушка, фамилии которой я никогда узнать не могу, тоже была Медница. И все Медницы из-за Железной Брамы, оборванные, грязные торговки, плутовки и обманщицы: все они мои родные…

— Брр… — Кровь снова залила ей лицо… — Видно, какой-то добрый гений покровительствовал мне… Ведь это было бы страшно… Мисс Мэри Медница…

Брр…

Однако горевать нечего. Это ничуть не поможет.

Фамилия моя Гнезненская, даже довольно аристократическая фамилия. Уж дедушка переменил ее. Да при том у меня 11 миллионов! Дивная красота, редкий ум и богатство… все, что может заменить фамилию.

Я в Варшаве — первая.

Разве я не хороша собой?

Мэри остановилась перед зеркалом.

При каждом взгляде в зеркало ей прежде всего бросался в глаза избыток жизненной силы, им она так и дышала.

От искры ума и жизненной силы, грудь и бедра точно разрывают корсет.

А все это сливается в чудную классическую гармонию.

— Ты могла бы служить моделью Венеры, если бы у евреев была Венера, — сказал ей раз дядя Ганугут, гордившийся всегда своим происхождением и обладавший прекрасной скульптурной коллекцией.

«Ты, как роза саронская и как лилия долин… Уста твои подобны кораллам, речь пленительна… Обе груди твои, как серны-близнецы, пасущиеся между лилиями… Вся ты прекрасна, подруга моя! и нет в тебе изъянов…»

Она почувствовала страстное желание броситься на кого-нибудь, впиться губами в его шею и сосать, сосать, кровь…

К ногам моим! К ногам!..

К ногам!..

Ах, стать на чью-нибудь голову ногою.

Растерзать, рвать, чувствовать свою мощь…

Она горстями бросала бы золото, золотом била бы по лицу. Пусть это золото жжет, как огонь, сечет, как бич. А вы — протягивайте к нему руки, теснитесь, толкайтесь, бейте друг друга… Чувствовать их под своими ногами!..

Пусть их мечутся, вопят, умоляют…

Демон!..

Но, посмотрев на свои губы, Мэри смутилась… Ей показалось, что губы эти слушают, но не понимают ее; будто у них свои глаза, и они другими глазами смотрят на мир. Перед ними она чувствовала себя бессильной.

— Вот слабею я! — вспомнила она из «Без Догмата».

Какая-то сила таилась в ее алых губах.

— Губы мои и мое честолюбие будут моею гибелью, — думала она, — мне не устоять, я слишком честолюбива. Страшно…

И она почувствовала себя бессильной и ничтожной.

— Ничто, ничто не спасет меня!.. Страшно… — шепнула она.

Мэри точно оглянулась на кого-то. И вдруг у нее перед глазами встало лицо адвоката Якова Лесимберга, человека очень порядочного; любовь его к Мэри была всем известна, хотя он только издали осмеливался глядеть на нее.

Но Мэри не обращала никакого внимания на этого жида. Ее возмущало даже и то, что он смеет глядеть на нее.

Ведь, по выражению дяди Гаммершляга, — она и для княжеского стола была бы лакомым кусочком.

— В сущности, я очень одинока, — подумала Мэри. — Мама, что для меня мама? Мама вздыхает и скучает в Варшаве по Карлсбаде, в Карлсбаде по Биарице, а в Биарице по Варшаве.

Это, право, единственное ее занятие.

Она настолько интересуется мною, что в случае моей смерти поплакала бы недели две. Впрочем, она не интересуется ничем и никем, ни мною, ни отцом, ни тем и ни сем.

Папа — обыкновенный Geschäftsmann; ведь следует все называть настоящим именем, как говорит ксендз Варецкий.

Отец меня очень любит, восхищается мной, но помимо внешнего лоска — он остался сыном дедушки Гнезновера… И кто же еще у меня? Нет ни братьев, ни сестер. Герсылька пока даже Вассеркранц? или может быть, Михаил Кухен. Все они слишком мало развиты для меня… Я одинока, я совсем одинока. Ведь у меня нет никого, и никто меня не любит. Если я нуждаюсь в чужой помощи, то могу ее найти, и найду только за деньги.

Она горько усмехнулась…

За деньги, все за деньги…

Полюбил бы меня хоть кто-нибудь?.. И сколько молодых людей делали мне предложение, сколько ухаживали за мною! Смельчаки!.. Пятеро из них любили других… странно, кажется, никто еще не полюбил меня, несмотря на мою красоту, несмотря на то, что я между девами, как лилия среди «терновников»…

Боятся, не смеют…

Но какой-то внутренний голос шепнул ей, что это неправда. Мэри горько усмехнулась… Странно… Ведь в других влюбляются, в Герсыльку, в Фроню Вассеркранц, в Маргариту Лименраух, в Саломенну, сестру Скразских, хотя они и некрасивы и не богаты. Иосю Вагнер, Иосю Кутускую, Ядвигу Подрембскую… В каждую кто-нибудь влюблен, — в Подрембскую даже несколько молодых людей, два или три. А ее — никто не любит. Правда, что все эти барышни сами также влюбляются, все стараются полюбить кого-нибудь, если не все, то, по крайней мере, большая часть… Она же, она одна никогда… Никого не любит и не старается полюбить. Она жаждет лишь страстных наслаждений: упоений, опьянений…

Она почувствовала, что губы ее вытягиваются… Какая-то страшная, неведомая сила предстала перед ней и обдала ее холодом.

— Страшно! — шепнула Мэри.

Но это чувство прошло. Мэри захотела еще раз вернуть свои мысли, но они уже спутались. И чудилось ей, что она видит лицо Владислава Стжижецкого.

— Он, кажется, влюблен в меня… — подумала она.

Эх, какая любовь… любовь артиста…

И что он такое? Будь он немцем, французом, англичанином — но польский композитор!..

Никогда ему не добиться всемирной известности.

Впрочем, какое мне дело до него? Замуж за него я не выйду. Madame Стжижецкая, что это значит?

Если бы он был всемирной знаменитостью… Польская знаменитость удовлетворила бы меня, если бы у меня был один или два миллиона, а ведь у меня их 11, а может быть, будет больше со временем… Нет, нет… Да и к чему все это? Ведь он не сказал мне ни одного слова. Каковы были наши отношения? Мы разговаривали на раутах с тех пор, как меня ввели в свет; затем мы поссорились и перестали разговаривать. Ничего не было между нами и ничего нет.

Из-за чего мы поссорились? Собственно говоря — без причины. Но я иногда жалею… Ни с кем я так не разговаривала. Он видел мою душу — смотрел в нее… слишком глубоко смотрел… Ба! Мне все можно. Я могу заплатить…

Он узнал мое странное честолюбие и мой эгоизм, который всю меня поглощает и переполняет…

Но к чему говорить об этом?

Боже мой, как он глуп! Чего ему захотелось. Разве он не понимает, что и не могу запретить никому судить обо мне, это не в моей власти, но я могу не позволить делать себе замечания… А, впрочем, кто знает?..

Он мне нравится… Хотя, собственно говоря, я сама не знаю, что мне в нем нравилось: он или его талант, а быть может, и правда, что я ему нравилась… так все говорили… А теперь перестали говорить — как жаль… Как он сегодня странно играл, я ничего подобного никогда не слыхала…

О чем он думал?

Если он воображал, что я занята им, — он дурак.

— Madame Ja comtesse Mery Zamoyska, madame la comtesse Mery Potocka — поклонилась она себе в зеркале и шепнула опять: — la princesse Mery Lubomircka, la princesse Mery Kaelzeroitt… Княгиня Мэри…

Ей стало жарко — смутилась.

Нет, мало владеть миллионами и быть красавицей…

— Графиня Мэри, княгиня Мэри, — все смелее шептала она, выходя из будуара и как бы привыкая к звуку этих слов. — Madame la comtesse Mery… Княгиня Мэри…

Mery это сделает Мэри, позаймется этим, — говорила, картавя, божественная светлейшая княгиня Мэри…

…Все мое, я все могу покорить, все!.. Avanti Mery!

Мэри, ты должна быть первой дамой в Польше, одной из первых в Европе.

У тебя для этого все в руках! Я знаю, что ты можешь этого достигнуть. Незачем будет тебе писать на визитных карточках comtesse или же princesse Mery telle et telle, nec Sweznichsky. Слава Богу, мне дали зато приличное христианское имя, и фамилия моя не Пистолет, не Медница.

Да будет слава Богу Всевышнему! Е avanti Mery!

Тебе предстоит еще покорить мир!.. Avanti Mery!