Так уж повелось начинать воспоминания с рассказа о своей семье. Не буду исключением и я, тем более что моя семья была не совсем обычной.
Я рос единственным сыном и очень горевал, что нет у меня ни братьев, ни сестёр. Родители мои были людьми несхожими — не только по характеру, но и по образованию, по воспитанию.
Мать, Виргиния Михайловна, в совершенстве владела французским языком, хорошо играла на пианино, немного пела. Окончив гимназию в родном городе, Ростове-на-Дону, она поступила на историко-филологический факультет Петербургского университета. По окончании его вернулась домой, работала учительницей в железнодорожной школе. Позже в этой школе учился и я.
Все дети думают, что их мать — самая лучшая, самая красивая на свете. Но, честное слово, моя и вправду была очень красивой, очень хорошей. Высокая, стройная. Кожа белая-белая, на щеках нежный румянец. Чёрные блестящие волосы всегда гладко причёсаны, разделены ровным пробором. Нос маленький, с еле заметной горбинкой. Губы свежие, яркие. А большие карие глаза, в тени длинных, загнутых, как у детей, ресниц, светились ясным, спокойным светом.
Одевалась она строго, со вкусом: дома носила тщательно отглаженные ситцевые платьица, в школу ходила в чёрном костюме, в белой блузке со стоячим кружевным воротничком.
Мамины доброта и отзывчивость граничили порою с сентиментальностью. Она часто была грустна, задумчива, могла плакать без всяких причин. Сколько мне помнится, я никогда не видел её оживлённой, смеющейся.
Мой отец, Егор Васильевич, паровозный машинист, не имел, казалось, с мамой ничего общего. Живой, весёлый, первый городошник в нашем посёлке, с постоянной доброй улыбкой на лице, он так смотрел на мир голубыми, глубоко посаженными глазами, словно хотел сказать: «До чего же, братцы, хорошо жить на свете!» Я любил, когда он, вернувшись из очередной поездки, грязный, измазанный машинным маслом, весь в угольной пыли, умывался летом во дворе, а зимой на кухне. Он кряхтел, охал и ахал, приговаривая: «Хорошо, ох хорошо!» Поливая воду на почерневшую от загара шею, я с восторгом глядел, как под кожей перекатывались его крепкие мускулы.
Надев чистую сорочку и расчесав мягкие, цвета спелой пшеницы волосы, он первым делом выпивал большую кружку домашнего кваса. Потом садился за стол и в ожидании обеда беседовал со мной.
— Ну-с, кавалер, — спрашивал он, — рассказывай, как вы тут жили без меня?
Его возвращение домой всегда было для меня праздником. Всей душой тянулся я к нему, и временами мне даже казалось, что люблю его больше, чем маму, хотя я и стыдился признаться себе в этом.
Наблюдая за родителями, иногда я невольно замечал отчуждение, несогласие между ними.
Внешне, казалось, всё обстояло благополучно. Мама, зная вкусы отца, готовила к его приезду щи или жирный украинский борщ с салом, кашу, жареное мясо с картошкой. Ставила на стол графинчик с водкой, хотя пил отец редко и мало — только когда у нас бывали гости, его товарищи из железнодорожных мастерских.
И отец всегда был очень ласков с мамой, внимателен к ней. Но их отчуждение, их несогласие порою вдруг прорывалось.
В те дни, когда отец бывал дома, он заставлял меня заниматься гимнастикой, поднимать гири.
— Смелей, смелей, — нередко приговаривал он, — развивай мускулы, — рабочему человеку нужна сила. Нам больше нечего продавать!..
— Иван не будет рабочим, — немедленно возразила мать, услышав однажды эти его слова.
— Это ещё как сказать!.. Нашему брату другие пути-дороги заказаны, — ответил отец.
Мама молча вышла в соседнюю комнату, — не хотела, чтобы мы видели, что она плачет…
Как-то отец обратился ко мне, когда мы были с ним вдвоём:
— Ты, брат, без меня не балуйся, маму не обижай! Ей, бедняжке, и так несладко живётся. Понимаешь?
— Папа, а где мамина родня? Почему они к нам не ходят? — ответил я вопросом на вопрос.
Отец нахмурил брови, помолчал.
— Это длинная история, сынок!.. Вырастешь, узнаешь, — наконец ответил он.
Я знал, что у мамы есть родители, братья и сестра. Кто они, где живут, почему не бывают у нас? Этого я не знал. На эту тему в нашем доме никогда не разговаривали…
Мы долго молчали, потом я опять спросил:
— Зачем мама учит меня французскому, музыке? На что мне это? Ты ведь не учился!..
— Мне многому хотелось научиться, да не пришлось вот… Ничего, ты старайся, пригодится. Не вечно мы будем так жить. Настанет и наш черёд, — тогда, брат, задрожит земля и всё будет по-иному!
В ту пору я был ещё слишком мал, чтобы понимать смысл отцовских слов…
Не любила мама, когда отец ходил на рыбалку и особенно когда он брал меня с собой, — считала это занятие опасным и грубым. Она сердилась, если по вечерам он сидел на лавочке у соседей, пел с ними песни. И вообще не одобряла многие папины поступки, хотя он слыл в посёлке умным человеком и все уважали его. Я часто замечал, что мама, стоя у окна, хмурилась, глядя, как папа играл в городки, как он, сбивая трудные фигуры, громко торжествовал: «Знай наших! В городки играть — не люльку сосать!» Особенно тяготило её, когда у нас собирались папины товарищи из мастерских. В такие вечера она запиралась на кухне и сидела там, пока не уходили гости. Папа же, наоборот, в такие дни бывал оживлённым, весёлым. В ожидании прихода гостей сам накрывал на стол, расставлял рюмки, ставил водку. Гости почти не пили. Слесарь, дядя Саша, приносил с собой баян, но ничего не играл на нём.
Когда я немного подрос, отец, улучив минуту, по секрету от мамы шептал:
— Поищи-ка своего дружка Костю и вдвоём покараульте на улице, пока у нас гости… Если кого заметите — ну там городового или просто незнакомого человека, — дайте знать! — И он с таинственным видом прикладывал палец к губам.
Я рос крепким, здоровым, жизнерадостным пареньком. Любил семью, любил свой дом.
В нашем доме, выстроенном отцом из необожжённого кирпича, побелённом известью, было две комнаты, кухня, передняя, — он ничем не отличался от других домов железнодорожного посёлка на окраине Ростова-на-Дону, где жили машинисты, путевые обходчики, стрелочники, весовщики и рабочие мастерских.
Большая комната с низким потолком называлась столовой. В ней в углу, за ситцевой ширмой, стояли моя кровать и маленький столик, где я готовил уроки.
Посреди комнаты стол, покрытый скатертью, над ним керосиновая лампа-«молния». У стен несколько стульев, диван, над которым громко тикали часы-ходики с тяжёлыми гирями на цепочках. Возле дверей, ведущих в спальню родителей, красовалось единственное во всём посёлке пианино — самая большая ценность в нашем доме. В спальне стояли никелированная кровать, кушетка, комод, круглый столик с зеркалом. На окнах белые, подкрахмаленные занавески. Между окнами этажерка с книгами.
Отравляли мне жизнь зубрёжка французских глаголов и бесконечное повторение одних и тех же гамм. Мне это до того надоело, что временами хотелось удрать из дома. Но мама была неумолима и ни на шаг не отступала от составленного ею расписания: один час — французский язык, два часа — музыка, ещё час — родная речь и математика. И только тогда мне разрешалось идти гулять. Потом мама надумала говорить со мной по-французски. На мои вопросы по-русски она не отвечала, и я был вынужден с грехом пополам подбирать французские слова, чтобы попросить её о чём-нибудь. Если мне удавалось построить удачное предложение, мама приходила в восторг:
— У тебя, мой мальчик, ярко выраженные способности к языкам и абсолютный слух! Ты должен серьёзно работать над собой!
Были ли у меня способности к языкам и абсолютный слух или это только казалось любящей матери — не знаю. Могу сказать одно: языки давались мне легко, а музыку я очень любил и без труда подбирал песенки, услышанные на улице. Но мама запрещала мне играть по слуху.
Мамина строгость проявлялась и в другом: она не разрешала мне дружить с поселковыми ребятами, даже когда я начал ходить в школу. «Чему ты у них научишься?» — спрашивала она каждый раз, когда разговор касался этой темы. Учительница, она совершенно не понимала, что её сын не может расти в одиночестве — без друзей, без товарищей.
А товарищи у меня были. Особенно я дружил с Костей по прозвищу «Волчок».
Оборванный, взлохмаченный, драчун и задира, он учился со мной в одном классе. Потом бросил школу и без дела слонялся по посёлку. Был он сиротой, жил у тётки. В школе я с ним не дружил, — наша дружба завязалась позже и при довольно забавных обстоятельствах.
Однажды вечером я сидел дома один. Отец уехал в очередной рейс, мама занималась в школе с хоровым кружком — разучивала новые песни к рождеству. Подогрев ужин, я поел и улёгся на диван с книгой в руках.
Вдруг дверь распахнулась — на пороге стоял, босой, мокрый от моросившего весь день дождя Костя Волчок.
— Ты один? — спросил он, встряхиваясь, как собачонка.
— Один!.. Заходи, — сказал я, радуясь его приходу. Мне было скучно: из-за дождя никто из знакомых ребят на улицу не показывался.
— Ничего живёте, чисто! — проговорил он, осматриваясь по сторонам. Осмелев, он заглянул даже в спальню. — Ух ты, сколько книг!.. Ты их все прочитал?
— Конечно, — с гордостью ответил я, хотя далеко не все книги, стоявшие на этажерке, были прочитаны мною.
— А мне дашь? Только с картинками.
Я взял с этажерки «Робинзона Крузо», обернул в бумагу и протянул Косте.
— Только уговор: книгу не пачкать и вернуть вовремя! — строго сказал я.
— Ладно уж. — Волчок сел на краешек дивана и принялся рассматривать картинки. — Здорово! — то и дело восклицал он.
Потом, положив книгу на диван, он как-то странно поглядел на меня.
— Вань, правду говорят, что ты армянен?
— Чудак!.. Ты же знаешь моего отца.
— Говорят, мамка твоя армяненка… И ещё — фармазонка!
— Фармазонка?! — Я не понимал этого слова, но оно показалось мне очень обидным. Сжав кулаки, я подскочил к нему: — Я покажу тебе фармазонку!..
Он медленно поднялся с дивана.
— Тебе что, драться охота?
— За такие слова я тебе морду набью!
— Ещё посмотрим, кто кому набьёт!..
Я наступил ему на ногу и со всего размаху ударил его головой в подбородок, — этому приёму научил меня отец. Волчок, лязгнув зубами, растянулся на полу. Я навалился на него, стал колотить куда попало.
— Вот тебе фармазонка, вот тебе!..
— Пусти, бешеный, пусти, тебе говорят! — вопил он.
Вдруг над нами послышался мамин голос:
— Это что такое?!
Я поднялся, с трудом переводя дыхание, красный и такой же взлохмаченный, как Волчок.
— Почему вы дрались? И почему этот мальчик у нас? — строго спросила мама.
— Сам пришёл, я его не приглашал… Книгу попросил. Потом стал говорить о тебе нехорошие слова…
— Какие слова?
— Что ты армянка и… и фармазонка.
К моему удивлению, мама на это нисколько не рассердилась.
— Я действительно армянка, и в этом нет ничего плохого, — спокойно сказала она и обратилась к Волчку: — А ты знаешь, что такое фармазон?
— Знаю, это те, которые в бога не верят, — бойко ответил он.
— В старину «фармазонами» называли вольнодумцев, — сказала мама и, вздохнув, добавила: — Но ко мне это не подходит…
Волчок схватил книгу и молча направился к выходу. Мама остановила его:
— Погоди, Костя! Скажи, пожалуйста, почему ты перестал ходить в школу?
— Потому что… потому что… — Он зло посмотрел на маму и выпалил одним духом: — Потому что обувки нет и на книжки денег нет и взять неоткуда!
— Понимаю, — грустно сказала мама и провела рукой по его всклокоченным волосам. — Ты сегодня ел что-нибудь?
— Утром хлеба поел… Тётка Оксана дала, — я ей воды натаскал…
— Подожди. — Мама пошла на кухню и принесла большой ломоть белого хлеба с куском сала. — На, поешь!
Костя, даже не поблагодарив, жадно стал уплетать хлеб.
— Надеюсь, вы больше не будете драться? — спросила мама.
Мы с Костей промолчали.
Уже стоя у дверей, Волчок кивнул головой в мою сторону и сказал:
— А он ничего… молодец! Здорово умеет драться! — Это была высшая похвала.
— Бедный мальчуган! — вздохнула мама, когда Волчок ушёл.
— Да, бедный!.. Я ему ещё покажу! — сказал я не совсем уверенно.
— Что ему показывать, он и так несчастный!.. Тёмные, невежественные люди болтают всякий вздор, а он повторяет. — Мама прижала мою голову к своей груди. — Как я хочу, дорогой, чтобы ты стал настоящим человеком!.. — В глазах у неё блеснули слёзы.
Мама не стала проверять тетради, как делала обычно в эти часы, а села за пианино. Её длинные, тонкие пальцы коснулись клавиш. Я очень любил, когда она играла. А в тот вечер она играла долго и, как мне казалось, особенно хорошо…
Спустя два дня, когда я шёл в школу, меня догнал Костя Волчок.
— Иван, ты что… злишься? — спросил он, шагая рядом.
Я молчал.
— Вот те святой крест, не хотел я её обидеть! — Волчок перекрестился. — Она у тебя хорошая, добрая!.. Много ты понимаешь… Хлебом меня не купишь! Непродажный я, а к голоду привычный!.. Раз говорю — хорошая, значит, и есть хорошая!
— Ладно уж, — примирительно сказал я, понимая, что Волчок говорит искренне. — Я и сам знаю, какая у меня мама!
Некоторое время мы шли молча.
Волчок опять заговорил, на этот раз о другом!
— А в той книге здорово написано! Вот если бы нам с тобой да на такой остров!.. Как ты думаешь, есть ещё такие острова?
— Сколько хочешь. Даже в притоках Дона есть пустынные острова — там одни птицы гнездятся.
— Это ерунда, близко очень! — Волчок задумался. — Хочешь, сорвёмся отсюда и станем искать необитаемый остров, настоящий? Я уже приготовил топор, пилу. Если бы ещё ружьё!..
— Чудак! Кто же добровольно поедет на необитаемый остров? Робинзон ведь попал туда не по своей охоте.
— Мало что… Я всё равно убегу отсюда, подожду до весны и убегу.
Волчок расстался со мной недалеко от школы. Сунув руки в карманы рваных штанов и насвистывая, он зашагал в сторону посёлка.
Обида была забыта. Но окрепла наша дружба после одной драки, в которой Волчок заступился за меня. С некоторых пор ребята стали дразнить меня «артистом». «Артистами» у нас в школе называли всех, кто любил прихвастнуть, кто важничал, «задавался». Началось это со школьного вечера, на котором я сыграл ноктюрн Шопена. Было это, кажется, в третьем или четвёртом классе. Когда учителя и ребята начали мне хлопать, я сделал несколько шагов вперёд и поклонился, — так учила меня мама. Кто-то из зала крикнул: «Ну прямо артист!»
И это слово будто прилипло ко мне. На следующий день, где бы я ни появился — на улице, в школе, вслед раздавались крики: «Артист, артист идёт!»
Возможно, некоторую роль в этом сыграл и мой костюм. Мама наряжала меня, словно барчука. Она купила мне длинные брюки, зелёную бархатную куртку да ещё повязывала мне на шею дурацкий бант. Никто из ребят в нашем посёлке так не одевался.
И вот однажды, когда я шёл из школы домой, за мной увязалось трое ребят. Они шли и орали во всё горло: «Артист, артист!»
Я старался не обращать на них внимания. Вскоре им надоело кричать, они догнали меня, окружили.
— А ну-ка, поклонись нам скорей, как артисты кланяются! — сказал один из них, длиннорукий веснушчатый парень.
Я беспомощно озирался по сторонам. Драка с тремя верзилами ничего хорошего мне не сулила…
— Ребята, гляньте-ка, у него на шее тряпка! Точь-в-точь как у клоуна в цирке! — с этими словами веснушчатый вцепился в мой бант.
Уже не думая о том, что будет, я изо всей силы ударил его кулаком в скулу. Они словно этого и ждали. Все трое, будто по команде, набросились на меня. Я отбивался, но силы были неравные. Я отступал, из носа текла кровь.
И тут вдруг раздался голос Волчка:
— Эй, вы! Не трожьте его!..
Костя вихрем налетел на моих противников. Они кинулись врассыпную.
Я протянул Волчку руку:
— Спасибо…
— Трусы подлые — втроём на одного! — пробормотал он, смущённый моей благодарностью.
Умывшись у колонки, я направился домой. Дома снял бархатную куртку, развязал проклятый бант и, швырнув всё это на пол, крикнул сквозь слёзы:
— Не буду больше носить этот шутовской наряд!
Мама встревоженно смотрела на меня.
— Что случилось?
— Все смеются, дразнят! Артистом называют…
— Ты бы, Груня, и в самом деле одевала его попроще, — мягко сказал отец.
После обеда, когда мама мыла на кухне посуду, он подсел ко мне, обнял за плечи, спросил:
— Ну, выкладывай, что произошло?
Я рассказал о драке и о том, как Костя Волчок выручил меня.
Отец слушал внимательно, потом усмехнулся:
— А ты без драки хотел прожить? Так не бывает, — одни тебя бьют, других ты бьёшь… Жаль только, что нашему брату достаётся больше, — так уж пока устроен мир… А Костя твой, видать, хороший парень, ты отплати ему тем же. Без хороших друзей трудно жить на свете!..
С того дня и началась наша дружба с Костей.
…Вот так мы и жили, пока не грянула война четырнадцатого года.
Я помню этот день. Помню, как шумел город, словно в праздник. Всюду вывешивали трёхцветные флаги. Толпы людей ходили по улицам, несли знамёна, иконы, пели «Боже, царя храни». На площадях до поздней ночи гремели духовые оркестры.
Отец пришёл домой взволнованный. Сел за стол и, подперев голову руками, долго о чём-то думал. Мама молча наблюдала за ним, потом спросила:
— Не понимаю, Егор, почему ты так волнуешься? Ты служишь на железной дороге и мобилизации не подлежишь…
Отец сердито посмотрел на неё.
— Глупости говоришь!.. Разве дело во мне одном? Сколько народу погибнет, сколько детей осиротеет! Ты подумала об этом? И во имя чего? Ну нет, на этот раз не выйдет. — Он стукнул кулаком по столу. — Кашу-то они заварят, а кто будет расхлёбывать, неизвестно!..
— Опять слова, слова…
— Ничего, дай срок, и наши слова превратятся в дело, да ещё какое!
— Не в первый раз я это слышу… Помнишь, о чём мечтали мы с тобой в Петербурге? И что получилось? Боже ты мой!.. Сколько людей погибло! И всё, всё осталось по-прежнему…
— Если рассуждать по-твоему, остаётся одно — завернуться в тулуп и залезть на печку! Тогда действительно ничего не изменится!..
Первый раз в жизни я был свидетелем ссоры между родителями. Забившись в угол, я сидел тихо, не шевелясь. О чём говорил отец, я не понимал, но был твёрдо убеждён, что в чём-то очень важном он прав…
Как и предсказала мама, отца в армию не взяли. Его отправили куда-то на запад перевозить войска и боеприпасы.
Оттуда он не вернулся…
Словно чёрная тень легла на нашу жизнь, на наш дом.
Получив известие о гибели отца, мама целую неделю плакала, таясь от меня. Она стала ещё печальней, ещё ласковее со мной. А я… О своих переживаниях рассказывать не стану. Я любил отца всем сердцем. При одной мысли, что не стало моего папы, этого сильного, весёлого человека, я готов был кричать, биться головой об стену… С этого дня мне стали ненавистны все люди в форменной одежде — офицеры, жандармы, чиновники, пославшие моего отца на смерть.
Без отцовского заработка нам жилось нелегко. К тому же всё дорожало с каждым днём, а жалованья не прибавляли. Мама с трудом сводила концы с концами. Молоко, мясо и белый хлеб исчезли с нашего стола. О новой одежде нечего было и думать. По ночам мама штопала свои старые платья, чтобы иметь «приличный вид, подобающий учительнице», говорила она. Из отцовских вещей перекраивала мне бельё, брюки, куртки. Мечты о консерватории и университете для её единственного сына рухнули, осталась тяжёлая, каждодневная борьба за насущный хлеб, который доставался нам с превеликим трудом.
Костя Волчок никуда, разумеется, не убежал из посёлка. В начале войны он поступил в мастерские — работал смазчиком. Он ушёл от своей тётки, поселился на чердаке у одной солдатки. Волчок менялся на глазах: в нём появилась какая-то степенность. Он любил теперь сказать в разговоре: «Мы, рабочие». А однажды спросил меня:
— А ты знаешь, что означает слово «пролетарий»?
— Ну… это те же рабочие, — неуверенно ответил я.
— Вот видишь, — хоть ты школу кончаешь и много книг прочитал, а ни черта не знаешь! Пролетарии — это те, у которых нет ничего, кроме своих цепей!
— Каких ещё цепей?
— Которыми пролетариев буржуи опутали. Есть ещё такие слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Вот когда они соединятся, тогда буржуям крышка!
Я завидовал Косте и мечтал тоже поступить в железнодорожные мастерские. Но мама и слышать об этом не хотела. Она уговаривала меня не бросать школу, надеясь, что война скоро закончится и всё переменится к лучшему. Хотя, честно-то говоря, у нас не было никаких оснований ждать лучшего. Ей просто трудно было примириться с мыслью, что я стану простым рабочим…
Нужно было решить: или разрушить мамины честолюбивые мечты и пойти работать в мастерские, или потерпеть ещё год и окончить школу. Не желая её огорчать, я выбрал второй путь и начал усердно заниматься.