Выступили на рассвете. Бойцы хорошо отдохнули, почистились, привели себя в порядок и шагали весело. У нас появились горные пушки и новые «максимки». Обозы пополнились санитарными повозками, палатками. Полк наш выглядел внушительно.

На пригорке Акимов повернулся и, в последний раз взглянув на окутанный утренним туманом город, вздохнул.

— Что, расставаться жалко? — пошутил я.

— Пропади он пропадом!.. Нигде я таких бед не терпел, как в этом проклятущем городе!.. — Он махнул рукой, отвернулся.

На этот раз наш путь оказался ещё труднее. Скалистые горы, леса, ручьи, узкие, труднопроходимые дороги. Подталкивая пушки и повозки, мы медленно поднимались всё выше. На пятые сутки догнали нашу дивизию и заняли отведённый для нас участок фронта. Белые, умело используя рельеф местности, надёжно закрепились. Казалось, нет на свете такой силы, которая могла бы выбить их с неприступных позиций. Наши попытки смять противника, отбросить назад прямой атакой успехом не увенчались. Пулемётным огнём и винтовочными залпами он преграждал нам путь, прижимал к земле.

Командование решило совершить обходный манёвр. Нашему и четвёртому батальонам приказали углубиться в тыл противника и внезапно атаковать его.

Разведчики нашли в горах незащищённые тропинки. Совершив за ночь двадцатикилометровый марш, мы вышли к утру на условленное место, но внезапная атака сорвалась: часовые белых подняли. тревогу. Бой завязался раньше намеченного времени. Положение осложнялось ещё тем, что четвёртый батальон застрял где-то в горах. Вместо того чтобы самим атаковать, мы вынуждены были обороняться. Наша рота несла большие потери: убили политрука, Акимова тяжело ранили.

К двенадцати часам подошёл четвёртый батальон. В небо взвились три красные ракеты — сигнал к атаке. Противник, зажатый в тиски с двух сторон, на этот раз не выдержал и начал медленно отступать. К вечеру его позиции оказались в наших руках. Путь на Закавказье был открыт.

Санитары устроили для тяжелораненых носилки из брезента, похожие на детские люльки, — их отправляли в тыл. Я разыскал Акимова, подошёл к нему. За ночь лицо шахтёра осунулось, глаза потухли, он тяжело дышал. Держа его руку и шагая рядом, я старался успокоить его:

— Не унывай, Аким Нестерович! Поправишься — вернёшься к нам. Мы ещё повоюем!..

— Нет, Ваня… Был конь, да изъездился. Я, кажись, отвоевался… Боюсь, как бы не повезли в тот город, где мы с тобой отличились. — Утомившись, он закрыл глаза, замолчал.

Я сунул ему под подушку две банки сгущённого молока, найденные в окопах белых, пачку махорки и отошёл в сторону.

На душе было скверно, хоть плачь. Нет ничего тяжелее, чем прощание на фронте с раненым другом…

Возвращаясь, встретил Шурочку. Свежая, раскрасневшаяся от утреннего холода, она покрикивала на санитаров, торопила их.

— Копошатся, как старые бабы! Пошевеливайтесь…

Увидев меня, Шурочка всплеснула руками:

— Ваня, и ты здесь!.. Уж не ранило ли тебя опять? — Она подошла, обеспокоенно, ласково заглянула в глаза.

— Нет, друга провожал…

— Ты меня забыл совсем!

— Времени нет, Шурочка. Бои всё…

— Вот и плохо, что бои! Сегодня жив, а завтра… Видишь, сколько народу покалечило, — она указала на палатки, около которых лежали раненые. — Ты, миленький, приходи! Вином угощу, шоколадом, — разведчики столько натаскали — жуть!

— Спасибо, приду!..

Через несколько дней со мной случилось то, чего я никак не ожидал.

Во время привала, когда бойцы, пообедав, отдыхали в защищённой от ветра лощине, к ним подъехали комиссар и начальник политотдела. Слезли с коней, подсели к нам. Завязалась обычная в таких случаях беседа. Красноармейцы интересовались положением на других фронтах, спрашивали, скоро ли конец войне, как насчёт мировой революции. Комиссар отвечал, а потом сказал:

— Нужно, товарищи, подумать о политруке. Ваш погиб в бою за рабоче-крестьянское дело, как настоящий большевик. Хороший был товарищ, скромный. Но его не воскресишь…

— Да, мёртвых не воскресишь, — сказал пожилой коммунист Семёнов, назначенный командиром нашего отделения вместо Акимова.

— Кого выберем политруком? Какие есть на этот счёт соображения? — комиссар ждал ответа бойцов.

— Силина, — раздались голоса.

Я не верил своим ушам. Но поднялся Семёнов и сказал:

— Правильно! Иван подходящий парень, не подкачает. Грамотный, политически подкованный и в бою не подведёт.

— Что ж, я с вами согласен, — поддержал Семёнова комиссар. — Товарищ Силин хоть и молодой и в партии недавно, но успел на деле показать, чего он стоит. Будем надеяться, со временем из него получится хороший политработник. Есть другие кандидатуры?

— Нет, — ответили бойцы. — Силина давай!

— Будем голосовать. Кто за то, чтобы члена Российской Коммунистической партии большевиков Ивана Силина избрать политруком второй роты, прошу..

Я вскочил на ноги, стал отказываться:

— Подумайте, товарищи, какой из меня политрук?! Лучше выберем другого, вон сколько хороших партийцев!..

Бойцы засмеялись. Раздались голоса:

— Хватит, всё ясно!.. Голосовать, голосовать!..

— Итак, самоотвод Силина не принимается. Кто «за», прошу поднять руки!..

Я никак не мог опомниться. Неужели я на самом деле — политрук целой роты? От страха и волнения меня даже в жар бросило.

— Поздравляю тебя, товарищ Силин! — Начальник политотдела пожал мне руку. — Вечерком зайдёшь ко мне, потолкуем…

Хлопот и забот у меня стало так много, что трудно и перечислить. Следи, чтобы кашевары вовремя приготовили обед и ужин. Заботься о сапогах и портянках, чтобы на марше никто не натёр ноги и не отстал. Ругайся с начпродом, думай о ночлеге и топливе. Организуй политбеседы во всех отделениях, снабжай политбойцов и агитаторов свежими газетами, литературой. Кончился день, наступила ночь, бойцы поели и спят себе спокойно, а ты проверяй посты, занимайся кучей всяких дел: напоены ли, накормлены ли кони, получены ли боеприпасы, как с фуражом. Обеспечь, чтобы утром, к подъёму, были хлеб и кипяток. Поздно ночью с командиром уточняешь по карте маршрут роты на завтра. Пишешь политдонесение. Отмечаешь в дневнике дела на завтра…

Единственным утешением было то, что политруку полагался конь. Что греха таить, я гордился этой привилегией. Приятно молодому парню проезжать по деревне или городу верхом на коне во главе колонны, рядом с командиром, и ловить на себе восторженные взгляды детворы, парней и в особенности девушек!..

С моим другом Костей Волчком встречался я редко. На марше или во время отдыха увидимся, перекинемся несколькими словами и разойдёмся. После собрания, на котором меня выбрали политруком, он сам пришёл ко мне, и мы проговорили до самого рассвета.

— Молодец ты, Иван! Здорово, что тебя избрали политруком! — сказал он.

— Хлопот много, — пожаловался я.

— Ничего, зато на коне ездишь! Везёт тебе. Комиссар наган подарил, а теперь — конь. Ещё немного, глядишь, комиссаром станешь!.. А меня назначили командиром пулемётного расчёта. Кончится война, поеду в военную школу. Давай вместе махнём!

— Нет, я военным быть не хочу… Вот консерваторию окончить — это дело. Или университет. И писать статьи, как комиссар. Умная башка! Скажу тебе по секрету — я по музыке скучаю. Лежу по ночам и в уме всё играю… Костя, ты письма из дому получаешь?

— Чудак, кто станет мне писать, разве тётка? Да она неграмотная и особенно горевать не будет, если я не вернусь.

— Мама мне не пишет… Скоро семь месяцев, как мы уехали из дома, и — ни одной строчки…

— Письма застревают!.. Один наш боец получил от жены письмо, написанное в прошлом году. — Костя поднялся. — Мне пора, пойду…

Я долго не мог уснуть. Почему не пишет мама, что случилось? Не заболела ли она? Решил запросить Ростовский военкомат, — пусть узнают, что с мамой, и напишут. Ведь. пишем же мы в другие военкоматы по делам наших бойцов…

Осень вступила в свои права. Вершины гор побелели. Дул пронзительный ветер. За ночь земля покрывалась тонким слоем инея. Холод донимал нас.

Фронта, по существу, не было. Армия белых разлагалась, таяла. С каждым днём увеличивалось количество перебежчиков. Обманутые солдаты переходили к нам в одиночку и целыми группами. И всё же мы продвигались медленно. Враг, сколотив небольшие силы из офицеров, националистов и кулаков, избрал новую тактику — нападал на части Красной Армии из-за угла. Во время похода — чаще по ночам, на стоянках, — отряды конных головорезов делали неожиданные наскоки, разрушали мосты, устраивали завалы, поливали из пулемётов по колонне, рубили спящих бойцов, сеяли панику и бесследно исчезали в горах. Нам приходилось всё время быть начеку.

Однажды, в яркий солнечный день, я ехал рядом с Кузьменко во главе колонны. Неожиданно где-то впереди нас началась беспорядочная стрельба. Пришпорив коня, я поскакал, чтобы выяснить, в чём дело. Вдруг чувствую — что-то ударило меня в правую ногу, повыше колена. Не обращая внимания, догнал идущих впереди разведчиков, спросил, почему стреляли.

Ко мне подошёл разведчик Вася.

— Налетели, сволочи, вон с той горы! Одного нашего убили, другого ранили — и исчезли… Разве их догонишь? — Увидел кровь на моих брюках и сказал: — Да вы ранены, товарищ политрук!

Особой боли я не чувствовал — ногу жгло, кровь обильно просачивалась сквозь сукно.

— Обойдётся! — Мне не хотелось показаться неженкой разведчикам, в особенности Васе.

— А всё же перевязать не мешает. Ребята, нет ли у кого бинта? — спросил он у товарищей.

Бинта не оказалось. Не слезая с коня, я ножом разрезал брюки, достал из кисета табак, смешанный с махоркой, насыпал на рану, оторвал рукав сорочки, и туго завязал. О таком своеобразном способе лечения мне рассказывал в своё время Пахомов.

— Обследуйте тропинки, чтобы колонна случайно не попала под огонь! — приказал я разведчикам и повернул обратно — доложить командиру.

Решили послать на помощь разведчикам одно отделение с пулемётом и сделать короткий привал.

— А ты отправляйся к санитарам, — посоветовал Кузьменко.

— Ерунда, — я махнул рукой. — Из-за каждой царапины обращаться к санитарам! Хороший пример для бойцов…

— Напрасно! Загрязнишь рану, хуже будет…

Я не послушался Кузьменко и жестоко поплатился за это. Нога начала нестерпимо болеть. Знобило, кружилась голова, я с трудом держался в седле.

Кузьменко, заметив моё состояние, приказал двум бойцам снять меня с коня, уложить на носилки и отнести в санитарную повозку.

Увидев меня на носилках в полуобморочном состоянии, Шурочка разволновалась. Нога сильно распухла, сапог снять не удалось, — его разрезали ножом. Обрабатывая рану, Шурочка сердилась:

— Сумасшедший! Ну можно ли насыпать в открытую рану махорку да ещё завязать грязной тряпкой? Это же форменное самоубийство!..

Забинтовав ногу, она напоила меня и решительно сказала:

— Дело дрянь, пуля застряла, а рана загрязнилась! Придётся отправить тебя в госпиталь!

— Что ты, зачем в госпиталь!.. У нас в полку есть свой доктор, позови его. Полежу у тебя в повозке дня три и встану. — Я говорил с трудом — начинался жар.

Шурочка покачала головой.

— Ладно уж, пошлю за врачом, посмотрим, что он скажет!..

Ночь я провёл в бреду, часто терял сознание. Шурочка не отходила от меня, вытирала пот с лица, поила водой, поправляла подушку, давала какие-то капли. А врача всё не было. Он пришёл на следующий день утром, осмотрел рану и пробурчал себе под нос:

— Да… — и приказал немедленно отправить меня в госпиталь.

Шурочка успокаивала меня:

— Ничего, миленький, ты не волнуйся! В госпитале опытные врачи, они быстро вылечат. И вернёшься обратно к нам!

— Не хочу в госпиталь!..

— Мало ли что, — надо! Доктор и так отругал меня, — почему не отправила ещё вчера.

Ногу будто сверлили острым железом. От боли замирало сердце. Я кусал губы, чтобы не кричать, и покорно ждал своей участи — госпиталь так госпиталь, лишь бы скорее конец!..

Меня положили в такую же люльку, как недавно Акимова. Впереди лошадь, сзади лошадь, а между ними укреплённый на палках брезент. От каждого толчка я стонал. К вечеру потерял сознание. Очнулся в госпитале на операционном столе.

Около меня хлопотали люди в белых халатах. Доносились обрывки фраз: «Гангрена… загрязнение… Ампутация неизбежна… Пулю извлёк… ставьте тампон… Подождём до утра…»

Утром мне стало чуточку легче, но нога горела, а голова была такой тяжёлой, что я не мог даже приподнять её.

Ко мне подсел врач в белом халате, с чёрной бородкой. Достал часы, пощупал пульс и, посмотрев табличку с записями температуры, спросил: — Ну-с, как мы себя чувствуем?

— Плохо, — ответил я. — Жарко, нога сильно болит…

— Рана ваша сама по себе пустяковая, но вы загрязнили её. Началась гангрена. Надеюсь, понимаете, что это означает?

Я кивнул головой.

— Хотя это и неприятно, но я обязан сообщить вам, что ногу придётся ампутировать выше колена.

Я вздрогнул, закрыл глаза. Почему-то вдруг вспомнилось: у церквей, на перекрёстках улиц оборванные, обрюзгшие, потерявшие человеческий облик инвалиды на костылях с протянутой рукой… Губы мои невольно зашевелились, и я повторил часто слышанные слова: «Подайте, Христа ради, инвалиду на пропитание…»

— Что вы сказали? — спросил доктор.

— Ничего, я так…

— Вот и договорились… Через час начнём. Не бойтесь, мы вас усыпим, и вы ничего не почувствуете.

— Нет, я не дам! — крикнул я не своим голосом.

— Успокойтесь, вам нельзя волноваться. — Доктор погладил меня по голове.

— Не дам! — повторил я и отбросил его руку.

Дружочек, иначе нельзя. Лучше остаться без ноги, чем умереть. Со временем сделают вам искусственную ногу, вы и хромать не будете…

— Не дам!

Доктор встал.

— Советую хорошенько подумать!.. Дорог каждый час. Если гангрена распространится на брюшную полость, ампутация не поможет, — сказал он и ушёл.

Мою койку обступили выздоравливающие. У кого забинтованная голова, у кого рукав пустой, а кто ковыляет на костылях.

— Ты, друг, не упрямься!..

— Жить без ноги лучше, чем умереть…

Я молчал.

Пожилой человек, не беря костыли, допрыгал на одной ноге до моей койки, сел рядом со мной.

— Ты молод, тебе жить надо, — заговорил он ласково. — У меня жена, трое детей, и то дал ногу отрезать. Без ноги в крестьянском хозяйстве совсем не годится, однако согласился!.. Кому польза, если помру? А так хоть на божий свет погляжу, детишек своих увижу. Да и бабе пособить смогу.

Инвалид, похоже, утешал сам себя.

— Лучше умереть, чем у церкви милостыню просить! — сказал я охрипшим голосом.

— Зачем милостыню? Говорят, есть такие мастерские, где инвалидов к ремеслу приспосабливают.

— Говорят, кур доят! — вставил человек без руки. — Одни разговоры… Скажите на милость, какому ремеслу можно научиться без правой руки?

— Что рука? Главное — голову иметь на плечах, всё остальное приложится, — сказал другой.

Разговоры утомили меня, я задремал.

Проснулся от прикосновения чьей-то руки. Полная пожилая сестра, нагнувшись, марлей вытирала пот с моего лица.

— Проснулся! — обрадовалась она. — Сейчас измерим температуру, посмотрим, как у нас дела.

Пока я держал термометр под мышкой, сестра завела со мной дипломатический разговор.

— Мать-то есть у тебя?

— Есть…

— И конечно, она тебя любит. А ты хочешь причинить ей горе!

— Не понимаю…

— Ты же умный, не упрямься, согласись!

— Хватит говорить об этом! Не хочу быть инвалидом!..

Сестра покачала головой, достала термометр.

— Держится… Тридцать девять и восемь!.. Ты понимаешь, что это значит?

Я молчал. На меня напало такое безразличие, что ни о чём не хотелось думать, ничего не хотелось слышать. Санитары подкатили к моей койке узенькую тележку, положили меня на неё и отвезли в операционную.

На столе ногу разбинтовали.

— Посмотрите, — сказал мне бородатый врач и, видя, что я этого сделать не в силах, велел сестре приподнять подушку.

Я взглянул и ужаснулся: не нога, а толстое бревно, похожее по цвету на сырую говядину.

— Видели? Долг обязывает меня предупредить вас ещё раз. Положение крайне опасное, почти безнадёжное, — решайте.

— Нет, нет и ещё раз нет!

— В таком случае подпишите эту бумагу. Здесь написано, что вы категорически отказываетесь от ампутации. Тем самым я снимаю с себя всякую ответственность… — Врач помялся и решительно добавил: — Всякую ответственность за вашу жизнь. Это, конечно, не значит, что для вашего спасения мы не предпримем всего, что в человеческих силах. Но за благополучный исход не ручаюсь.

Дрожащей рукой я кое-как расписался. А вдруг и вправду подписываю себе смертный приговор?

С этого дня началась борьба за мою жизнь. Врачи, сёстры, санитары почти не отходили от моей койки и делали всё, чтобы облегчить мои страдания. Сочувственно относились ко мне и соседи по палате, — достаточно было мне попросить пить, как несколько человек бросались за водой.

Три раза в день возили меня в операционную, и врачи подолгу колдовали надо мной, ножницами резали разлагающиеся, но ещё живые ткани, рану заливали чем-то таким, что сердце замирало и круги шли перед глазами. Боль была невыносимая, я часто терял сознание. Нервы у меня были в таком состояний, что от одного вида тележки меня бросало в жар, тело покрывалось испариной. Временами хотелось умереть, лишь бы избавиться от непрекращающейся боли. Однажды даже попросил у пожилой сестры яд, за что она отругала меня последними словами:

— Не командир ты Красной Армии, а жалкий трус! Ему умереть хочется! И как у тебя язык поворачивается говорить такое? Стыдись!..

Высокая температура начала спадать только на шестой день. По глазам окружающих я понял, что дело идёт на поправку, хотя никто ничего определённого не говорил. Боль тоже понемногу утихала — я мог уже шевелить пальцами раненой ноги.

Жизнь постепенно возвращалась ко мне. Первым признаком этого были воспоминания. Всё недавно пережитое с мельчайшими подробностями воскресало в памяти. Хотелось поскорее возвратиться к товарищам, к Шурочке. Она представлялась мне сейчас красивой, доброй, необыкновенно привлекательной. А вот посёлок, милый моему сердцу домик наш и даже мама — странное дело! — вставали в памяти словно в каком-то тумане…

И ещё я любил представлять себе, как, закончив войну, поеду в Москву, отправлюсь в консерваторию и скажу: «Мои пальцы одеревенели потому, что долго держали винтовку. Мой слух притупился потому, что вместо музыки я слушал орудийную канонаду. Прошу вас, примите меня в консерваторию!» Потом рисовал себе картину: я стал музыкантом, выступаю в лучших концертных залах страны. Слушать меня придут комиссар, Овсянников, Костя и непременно Шурочка, — все они будут восторгаться моим талантом. Акимов покачает головой, прищурит глаза и скажет: «Вот, оказывается, ты какой! И такого парня чуть не расстреляли из-за паршивой пары сапог…»

Во время очередной перевязки врач наконец сказал:

— Вы родились под счастливой звездой, опасность миновала, рана затягивается.

Я поблагодарил его и спросил:

— Помните, доктор, как вы уговаривали меня согласиться ампутировать ногу?

— И правильно уговаривал!.. На моей практике из сотен случаев гангрены выздоравливали единицы. Не думайте, победило не ваше упрямство, — хотя и в нём вам отказать нельзя, — а молодость и сильный организм. Вы долго будете жить!..

Рана моя затягивалась, но на правую ногу ступить было нельзя. Дали мне костыли, и я тихонько ковылял по палате.

В госпитале кормили скудно — четыреста граммов чёрного хлеба, по две тарелки так называемого супа и вдоволь кипятку. Зато было тепло. Печки-буржуйки топились круглые сутки. Железнодорожная станция находилась поблизости, и те, кто мог ходить, собирали на путях каменный уголь.

От нечего делать мы с азартом забивали козла, а по вечерам собирались около печки и слушали рассказы бывалых бойцов. В особенности увлекательны были воспоминания питерского рабочего Севастьянова, который участвовал во взятии Зимнего и однажды видел Ленина.

Стояла южная зима с холодными ветрами, мокрым снегом и надоедливым дождём. Я часто садился у окна, подолгу смотрел на голые деревья в саду, на свинцово-серые облака и с тоской думал: когда же наконец вырвусь отсюда и догоню свой полк?…

Этот день наступил скорее, чем я предполагал. В госпиталь непрерывным потоком поступали больные тифом, и, чтобы освободить для них место, выписывали всех выздоравливающих. Выписали и меня.

Надев помятую, пахнущую дезинфекционной камерой одежду, нацепив наган, я взял документы, полагающиеся четыреста граммов хлеба, попрощался со всеми и вышел на улицу.

День был тёплый, солнечный. От свежего воздуха закружилась голова, пришлось сесть на ступеньки госпитального крыльца. Куда идти? Чужой город, ни родных, ни знакомых. В кармане — ни гроша…

Однако на что-то нужно было решиться. Не сидеть же до вечера на ступеньках госпиталя и чего-то ждать. Собравшись с силами, я спустился на дорогу, что вела в город. В палате я сравнительно легко орудовал костылями, но здесь, на мощённой булыжником дороге, которая была вся в ямах и рытвинах, передвигаться было трудно. А до города целых два километра. К счастью, скоро меня догнала подвода. Возчик придержал коня и предложил сесть.

Кое-как взобравшись на подводу, я положил костыли и разлёгся на сене, но тут же пожалел об этом: подвода тряслась и подпрыгивала, каждый толчок отдавался в ноге, причиняя нестерпимую боль.

— Останови, пожалуйста! Лучше я сойду, — попросил я старика возчика.

— Почему сойдёшь?

— Не могу, нога болит.

— Ай-ай-ай, нехорошо! Пешком совсем трудно. — Старик цокнул языком, покачал головой. Положив около своего сиденья охапку сена, он накрыл его мешком и предложил мне сесть. — Держись за доску, больной нога пусть висит, — посоветовал он.

Я пересел. Нога хотя и болела при толчках, но не так сильно — можно было терпеть.

Въехали в город. Он показался мне пыльным, грязным. По обеим сторонам узких улиц и кривых переулков тянулись высокие заборы, за ними, как за крепостной стеной, глинобитные одноэтажные дома с плоскими крышами. Навстречу нам медленно шагали нагружённые до отказа ослики; поднимая облака пыли, проезжали фаэтоны. Шумели дети, кричали уличные торговцы.

Миновали окраины. Возчик остановил коня и спросил:

— Куда пойдёшь?

— Сам не знаю…

— Первый раз приехал?

— Из госпиталя я.

Старик задумался.

— Гостя уважать надо, — наконец проговорил он. — Пойдём домой. Еды мало, вино есть, пить будем!

— Спасибо! Лучше в военкомат пойду. Скажи, как туда добраться?

— Прямой пойдёшь, налево пойдёшь, спросить будешь.

Я слез и, мало что поняв из его объяснений, медленно заковылял по мостовой.

В центре города улицы были шире, дома — двух-, трёхэтажные, с балконами. Нижние этажи из гранита, верхние из серого и розового туфа.

Рассматривая их, я увидел стеклянную вывеску красного цвета — «Городской комитет РКП(б)». «Почему бы не зайти? — мелькнуло в голове, и я зашёл. В большой комнате сидели две девушки. Одна, совсем молоденькая, двумя пальцами стучала на пишущей машинке. Другая, чуть постарше, в красной косынке, писала за столом.

— Вам кого, товарищ? — спросила она, взглянув на меня.

От этого простого слова — «товарищ», а главное, от того, как оно было произнесено, сразу потеплело на душе.

— Откровенно говоря, сам не знаю. Я коммунист, сегодня выписался из госпиталя. В этом городе никого не знаю, вот и зашёл…

— И правильно сделали! Лучше всего вам поговорить с секретарём горкома, товарищем Брутенцём… Садитесь, он скоро освободится.

Не прошло и трёх минут, как мы непринуждённо беседовали. Я рассказал девушкам, как был ранен, как мне хотели отнять ногу.

Машинистка принесла чайник, разостлала на столе газету, поставила три жестяные банки из-под сгущённого молока. Секретарша вынула из ящика стола коробочку с сахарином и пригласила меня пить кипяток.

— Извините, товарищ, чая и сахара у нас нет!

Я, в свою очередь, вытащил из кармана шинели завёрнутый в бумагу хлеб, разделил его на три доли.

— Не нужно! Мы дома, паёк получаем, — запротестовала машинистка. — Ешьте, пожалуйста, сами!

— Пировать, так всем вместе! Если бы ещё соли…

— Есть и соль.

Хлеб, посыпанный солью, запивали горьковатым от сахарина кипятком.

Из кабинета секретаря горкома вышел посетитель. Я вошёл.

— Выписанный из госпиталя после ранения политрук второй роты горнострелкового Красной Армии полка Иван Силин!

Тщательно проверив мои документы, секретарь дружески пожал мне руку и указал на стул:

— Садись, товарищ Силин! Чем могу быть тебе полезен?

Рассказывая вкратце о себе, я разглядывал секретаря. Красивый, молодой — лет двадцати пяти. Немного усталое, смуглое лицо. Чёрные непокорные волосы падали на широкий лоб, и, разговаривая, он часто откидывал их рукой назад.

— Всё нормально! Куда же обращаться коммунисту в твоём положении, если не в партийную организацию? — сказал он, выслушав мой рассказ. — Давай подумаем вместе, как быть дальше. Ехать тебе на фронт, по-моему, рановато. Только обузой будешь. Не лучше ли задержаться у нас? Поправишься, научишься ходить без костылей, — догонишь свой полк. А мы за это время узнаем, где он находится.

Я молчал. Мне очень хотелось поскорее добраться до своих, но секретарь был прав: действительно, что я буду делать на фронте с такой ногой? Отлёживаться у Шурочки в санитарной повозке?

— Так и сделаем! — Он задумался и добавил: — Устроим тебя в лучшем виде, не беспокойся!

Снял телефонную трубку, куда-то позвонил.

— Говорит Брутенц! Имею просьбу: пришли, пожалуйста, ко мне проворного парня из твоих сотрудников… Нет, совсем не то! Нужно устроить одного фронтового товарища… Совершенно верно; думаю, ничего особенного не случится, если буржуи подкормят его… Хорошо, жду.

В ожидании «проворного парня» Брутенц познакомил меня с обстановкой в городе.

— У нас здесь, как, впрочем, во всём Закавказье, скопление контрреволюции всех видов и оттенков, — начал он. — Дашнаки, меньшевики, бывшие офицеры, даже анархисты. Царские чиновники, люди так называемых свободных профессий — адвокаты, журналисты, врачи с солидной практикой. Первые никак не хотят примириться со своим банкротством, откровенно ненавидят нас, сопротивляются, вредят на каждом шагу. Вторые считают себя солью земли и не хотят, чтобы ими управляли малограмотные рабочие и солдаты. На днях был у меня один такой журналист. Длинные волосы до плеч, пенсне с золотой цепочкой. «Я, говорит, в Европе учился, тремя языками владею, сотрудничал в солидных газетах и журналах. Моими статьями зачитывались, а теперь малограмотный редактор, не державший в руках даже Вольтера, бракует мои статьи и фельетоны, да ещё грозится выгнать из редакции». — «По всей вероятности, вы пишете не то, что нужно», — говорю ему. Он на дыбы: «Что значит не то, что нужно? Где священные права личности, где свобода слова? Неужели вы так наивны и думаете, что я стану писать по вашему заказу?» Вот какими типами мы окружены, не говоря уже о буржуазии, о торговцах. Этим легче расстаться с жизнью, чем со своим добром. А тут ещё национальные особенности, религиозные предрассудки… Всё, всё нужно перестроить заново, а людей грамотных, проверенных — раз, два, и обчёлся!..

В кабинет вошёл молодой человек в кожаной куртке и отрапортовал по-военному:

— По приказанию председателя явился в ваше распоряжение!

— А, Левон!.. Хорошо, что прислали именно тебя. Ты ведь знаешь всех местных богатеев наперечёт.

— Конечно, знаю!

— Познакомься с товарищем Силиным. Он — фронтовик, ранен, выписался из госпиталя. Ему нужно отдохнуть, поправиться. Можешь устроить его в богатый дом, где бы его сытно кормили?

— Ещё бы! — Молодой человек пожал мне руку.

— Отлично! Предупреди хозяев, чтобы они ухаживали за нашим товарищем как следует. Впрочем, тебя учить не надо!

— Всё понятно! — Левон хитровато подмигнул мне. — Можно идти?

— Да, идите. — Секретарь горкома, прощаясь со мной, сказал: — Дней через десять — пятнадцать зайдёшь ко мне, тогда решим, как быть дальше. Не спеши, тебе прежде всего нужно поправиться.

Вышли на улицу. Левон был мой ровесник, может быть, года на два старше. Родился и вырос он в этом городе, участвовал в подпольной работе молодёжной организации, сидел при белых в тюрьме. Сейчас он работал в Чека, оперативным уполномоченным. По его словам, работа хоть и хлопотливая, но интересная.

— Знаю я богатый дом, где все мужчины удрали, остались одни женщины, — сказал он, приноравливаясь к моим шагам. — Шесть комнат, обстановочка — лучше не надо! Продуктов тоже припрятали достаточно хватит надолго. А главное — все говорят по-русски. Когда-то это считалось здесь признаком образованности, культурности. Ты будешь жить у них как у Христа за пазухой!

— Что ты!.. Неудобно! — Весь этот план с «буржуйским домом» мне решительно не нравился. Я не представлял себе, как это я ворвусь в чужой дом, стану в нём жить. Как меня встретят? Как я себя буду чувствовать среди чужих, заведомо враждебных людей. Невольно вспомнился роскошный дом моего деда в Ростове… Что было бы, если б в нём вот так же появился какой-то ненавистный «красный»?..

— Неудобно? — усмехнувшись, переспросил Левон. — Они разбогатели на нашем труде. Мы в подвалах ютились, а они во дворцах роскошествовали! Теперь пусть немного потеснятся. Очень даже удобно!

Поднялись на второй этаж большого дома с балконами, выходящими на центральную улицу, Левон громко позвонил. Я стоял рядом как обречённый…

Дверь открыла благообразная седая женщина в чёрном шерстяном платье.

— Вам кого? — Лицо старухи выражало страх и растерянность.

— Вас! — Левон, не дожидаясь приглашения, вошёл. Я последовал за ним.

Миновав переднюю, где стояли большие зеркала, мы очутились в просторной комнате. Тяжёлые шторы на высоких окнах были опущены. На полу большой ковёр, вдоль стен мягкие кресла под чехлами, диван, сервант, полный хрусталя, посредине круглый стол, застланный плющевой скатертью, на стенах картины. В дальнем углу я увидел концертный рояль, при виде которого у меня забилось сердце.

— Я из Чека, вот мой мандат! — Левон протянул старухе документ, но она даже не взглянула на него. — Привёл к вам командира Красной Армии. Он ранен и будет жить у вас до полного выздоровления.

— Не понимаю, почему именно у нас?.. Для раненых есть госпиталь! — старуха говорила срывающимся от волнения голосом.

— Всё это мы знаем без вас! — оборвал её Левон. — Наш товарищ нуждается в усиленном питании, и ничего страшного не случится, если вы немного потеснитесь и поделитесь с ним продуктами, которых у вас и без того слишком много. Это даже справедливо, — ведь ранили-то его ваши друзья!

Поняв, что возражать бесполезно, старуха молча опустила глаза, как бы показывая, что покоряется грубой силе. Только лёгкий румянец, выступивший на бледных щеках, выдавал её волнение.

Опираясь на костыли, я стоял около дверей, готовый немедленно уйти, и проклинал себя за то, что согласился пойти с Левоном. Между тем мой спутник становился всё настойчивее.

— Покажите, где он будет жить?

— Зачем вы спрашиваете меня? Выбирайте сами, вы ведь хозяева…

Левон пропустил мимо ушей слова хозяйки. Он бесцеремонно ходил по квартире, открывал двери комнат.

— Вот здесь ему будет хорошо! — услышал я его голос. — Иван, иди сюда, взгляни на эту комнату.

Я нехотя пошёл. Комната, которую выбрал для меня чекист, казалась очень уютной, хотя обставлена была скромно. Никелированная кровать под тюлевым покрывалом. У окна маленький письменный столик, два удобных кресла, зеркальный шкаф, тумбочка, на полу коврик.

— Ну как, нравится?

— Может, не надо? — шепнул я ему на ухо. — Может, лучше нам уйти?

Левон свирепо посмотрел на меня и скорее для старухи, чем для меня, громко сказал:

— Решено, обоснуешься здесь! — Повернувшись к хозяйке, добавил: — Думаю, обойдёмся без недоразумений. Вы понимаете меня?

— Ещё бы!..

— Ну, бывай здоров. Устраивайся, а я буду каждый день навещать тебя. Да, запиши мой телефон. До свидания! — Он кивнул хозяйке и ушёл.

Мы со старухой стояли и молчали. Она не смотрела на меня. Я боялся поднять глаза на неё. Я представлял себе, каким жалким кажусь ей — худой, обросший, на костылях, в измятой шинели, провонявшей дезинфекцией…

— Разрешите прежде всего узнать ваше имя и отчество, — спросил я наконец у неё.

— Сусанна Христофоровна.

— Не обращайте внимания на моего товарища, — продолжал я. — Стеснять вас не собираюсь и комнату эту не займу. Побуду у вас несколько дней, где вам будет удобно, — и уеду на фронт. Не стал бы вовсе тревожить, но, к сожалению, положение у меня безвыходное: город чужой, знакомых нет…

Моя речь произвела впечатление, черты лица у старухи смягчились.

— Здесь живёт моя старшая дочь. Она привыкла к этой комнате. Если не возражаете, то рядом есть другая…

— Пожалуйста, мне всё равно!..

Комната оказалась чуть поменьше, но такая же уютная и светлая.

— Нравится?

— Право, мне совестно, что стесняю вас, — ответил я.

— Ах, боже мой!.. Весь мир перевернулся вверх дном! Я давно перестала чему-либо удивляться!..

Появилась ещё одна полная пожилая женщина.

— Ашхен, затопи ванну, пусть молодой человек выкупается. Он некоторое время будет жить у нас, — распорядилась старуха и ушла.

Из разговора с Ашхен я узнал, что она младшая сестра хозяйки, потеряла мужа и, видимо, живёт в этом доме на положении бедной родственницы.

— Принесу тебе покушать, подкрепись, пока вода согреется, — сказала Ашхен. Она показалась мне доброй, отзывчивой.

На столе появились румяные булочки, сливочное масло, сыр, горячее молоко, сахар. Я давно не ел таких вкусных вещей и вмиг проглотил всё без остатка.

Ашхен дала мне бельё, лохматое полотенце и позвала в ванную. Размером с большую комнату ванная была выложена кафельными плитками. На подставке губка, душистое мыло. Я влез в ванну и долго нежился в тёплой воде.

Позже, лёжа в мягкой постели, под тёплым одеялом, я подумал, что буржуям жилось, да и теперь ещё живётся, неплохо!..