1

В начале октября начались заморозки. Комбинат оказался не подготовленным к зиме. Паропровод, тянувшийся на сотни метров, не был отеплен, и по ночам лопались трубы. В дождь протекали крыши, окна в цехах заколотили листами фанеры, а щели между рамами работницы заткнули тряпками. Запасы угля были небольшие — всего двести тонн на три дня работы. Не хватало и сырья. Запоздает хоть на несколько часов автомашина, посланная за пряжей, — простой оборудования и потеря ритма.

Заниматься производством, вникать во все детали Власову попросту было некогда: чтобы предотвратить остановку комбината, приходилось все свое время убивать на хозяйственные мелочи. А между тем план выполнялся на девяносто четыре — девяносто пять процентов, и, казалось, не было силы, которая сдвинула бы его с этой мертвой точки. Конечно, можно было прихватить один выходной день — на этом настаивал главный инженер Баранов — или заставить людей работать сверхурочно. Тогда месячный план с грехом пополам выполнили бы. «Ну, а что дальше? — думал Власов. — В ноябре — декабре все начнется сызнова. Нельзя постоянно жить в лихорадке. Нужны коренные меры. Но какие?» Этого Власов еще не знал.

Одним желанием производительность труда не поднять. Нужна прежде всего механизация трудоемких процессов — это ясно. Работу десятков грузчиков могут выполнить три самосвала. Два автокара в состоянии заменить восемнадцать подвозчиков угля. Однако все это вопросы будущего…

Однажды поздно вечером, после обхода цехов, Власов вернулся к себе в кабинет и решил еще раз поглубже вникнуть в технико-экономические показатели комбината. План выпуска продукции по ассортименту и рисункам не выполнялся, в светлые тона товар вовсе не красили, и вообще качество выпускаемой продукции вызывало тревогу: всего восемьдесят два процента первого сорта вместо девяноста шести, намеченных по плану! Но что тут можно сделать? Ведь в красильном люди работают на ощупь, вслепую! Везде грязь, масло. Стоит куску ткани упасть на пол или задеть о стену, как приходится перекрашивать его в черный цвет, иного выхода нет. К сырью отношение варварское. Между тем килограмм шерсти стоит почти столько же, сколько килограмм шоколада. Разве на конфетной фабрике топчут ногами шоколад, как топчут шерсть в цехах комбината?..

«Нет, заниматься накладыванием заплаток не буду, — решил Власов. — Чтобы обеспечить нормальную, ритмичную работу, нужно все перевернуть. Конечно, это не так просто, и зарываться нельзя, нужен продуманный во всех деталях план, определенная система и последовательность — иначе недолго и дело провалить, и голову сломать. Когда исчезнет вечная угроза невыполнения плана, тогда у работников и руки будут развязаны, и инициатива появится».

Позвонил телефон. Начальник главка интересовался делами комбината. Власов обрадовался: сейчас он поделится своими мыслями с Василием Петровичем, попросит помощи и договорится о приеме. Но Толстяков интересовался одним — выполнением месячного плана. Ни о чем другом он и слушать не хотел.

— Что за манера — все сваливать на предшественников да на поставщиков! Как по-вашему, до вас люди ничего не делали? Займитесь планом, а всякие проекты можете оставить при себе. Народу нужен товар, а не воздушные замки.

— Но ведь невозможно… — попробовал возразить Власов.

Толстяков не дал ему договорить:

— Никаких «но»! Если вы думаете, что с вас, как с нового человека, не взыщется, то напрасно. Вы за план октября отвечаете головой, и я требую его безоговорочного выполнения.

В трубке послышались короткие гудки.

— Уважаемый товарищ Толстяков, криком план не выполнишь, — вслух сказал Власов, глядя на телефонный аппарат.

2

У крыльца одноэтажного дома против комбината стояла грузовая машина с мебелью.

Матрена Дементьевна, повязав голову платком, в фартуке, помогала Власову расставлять в комнатах мебель и не переставая ворчала:

— Скажи, пожалуйста, ну к чему нам такие хоромы? Чем мы будем обставлять четыре комнаты?

— Что поделаешь, мама! Строители не думали, что в директорской квартире будем жить только мы вдвоем!

— Конечно, не думали! Кому придет в голову, что бывают холостые директора!

— Опять ты за свое!

— Что, не нравится? Другой на твоем месте давно завел бы жену, детишек, а ты в тридцать два года ходишь бобылем. Холостяки на старости делаются злыми.

— Хватит, мама!

Матрена Дементьевна укоризненно посмотрела на него, покачала головой и ничего не ответила.

Ей недавно исполнилось пятьдесят шесть лет; маленькая, кругленькая, она осталась такой же подвижной, какой была в молодости. Волосы хотя и поседели, но по-прежнему были шелковистыми и слегка отливали синевой. Смугловатое, круглое лицо, почти без бровей, бороздили глубокие морщинки. Голубые глаза смотрели строго.

Разместились лишь поздно вечером. Матрена Дементьевна заняла угловую комнату. Там поставили ее никелированную кровать, старомодный комод, зеркало и большой, обитый жестью сундук. Напротив, в комнате побольше, поместился Власов. Он расставил на этажерке книги, на письменный стол поставил два телефонных аппарата, один — от коммутатора, другой — диспетчерский, провел свет к изголовью кровати. Третью, проходную, комнату сделали столовой. Туда поставили буфет, стол, диван, радиоприемник, пианино, купленное еще до войны, и все-таки оставалось еще много свободного места. Четвертая комната пустовала — для нее не хватило мебели.

Матрена Дементьевна вымыла полы, завесила окна, постелила на стол свежую скатерть и, оглядев квартиру, сказала:

— А знаешь, Алеша, получается неплохо, уютно!

В особенный восторг привела ее газовая плита.

— Вот благодать-то! — воскликнула она, зажигая газ. — Дай бог здоровья тому, кто додумался до этого!

За чаем мать вспоминала:

— Я на этой фабрике не раз бывала. Хозяином тут немец был. Порядки завел похуже, чем в крепостное время. В будний день из казармы не выходи, замуж вышла — получай расчет. За каждый пустяк штраф. Харчи покупай у него же в лавке, да еще втридорога. И мастера тоже все были немцы. Как началась война с германцем, рабочие вывезли хозяина на тачке да и вывалили в канаву.

— И ничего им за это не было? — спросил Власов.

— Тогда немцев всюду гнали, громили их магазины на Кузнецком мосту и на Немецком рынке. Городовые на это сквозь пальцы смотрели… Вот не гадала, что придется мне здесь работать!

— С чего ты взяла, что тебе придется работать?

— А что же, по-твоему, я должна делать? День-деньской сидеть сложа руки в четырех стенах и дом сторожить? Были бы у тебя дети — ну, тогда другое дело, я бы их нянчила…

— Ты свое отработала, хватит.

— Ничего! Старый конь борозды не портит. Еще поработаю. Работает же здесь моя подружка, покойного Трофима Назаровича жена, Аграфена. Она всего года на четыре моложе меня. Ты дай там распоряжение, чтобы оформили меня в ткацкий цех. Не бойся, норму выполню!

— Не буду я этого делать, и не проси! И вообще, — что подумают люди: директор не заботится о матери, и она на старости лет вынуждена работать за станком!

— Труд не позорит человека, ничего плохого рабочий народ не подумает. Не распорядишься — сама пойду в отдел кадров и наймусь.

— А я скажу, чтобы тебя не принимали.

— Не имеешь права!..

Позвонили. Власов пошел открывать дверь. На крыльце стояла пожилая работница в платке. Она заглянула через его плечо в комнату и, увидев Матрену Дементьевну, смело вошла.

— Уже устроились? Здравствуйте, Матрена Дементьевна, здравствуйте, товарищ директор! С новосельем!

— Аграфенушка! Заходи, заходи! Легка на помине, мы с Алексеем только про тебя говорили. Раздевайся, садись. Познакомься, Алексей, — обратилась она к сыну. — Вот она, Аграфена Ивановна. Она здесь в ткацком работает.

— Спасибо, некогда мне рассиживаться-то! Узнала я, что Матрена Дементьевна приехала, вот и забежала на минутку поглядеть, как устроились, не нужно ли чего?

— Да ты раздевайся, выпей чайку с нами, закуси.

— Сынок у меня дома один, спать не ляжет, пока я не приду.

Все же Аграфена Ивановна сняла пальто, набросила платок на плечи и села за стол.

— Небось вырос твой Серега, большой стал?

Матрена Дементьевна налила гостье стакан крепкого чая.

— Еще бы! Он с войны на фабрике красильщиком работает, успел помощником мастера стать, — сказала Аграфена Ивановна с гордостью и вздохнула. — Жаль, отец погиб, — мечтал выучить сына на инженера. Не пришлось. Сейчас парень учится в заочном техникуме.

— Честное слово, Аграфена Ивановна, — сказал Власов, — это даже лучше: толковым специалистом будет! Я тоже окончил институт без отрыва от производства. Станки знаю не хуже любого инженера, потому что долго ткацким поммастера работал.

— Зря про себя расписываешь, Алеша! Она тебя хорошо знает! — вставила мать.

Власов удивленно взглянул на гостью.

— Что смотришь? Раньше мы с Груней в одной казарме жили, — на Носовской-то фабрике. Помнишь, Груня, как мы в разные смены попросились, чтобы по очереди нянчить Алешу?

— Как не помнить! Вспоминаю вот, как ты Алексея Федоровича от околоточного отбила.

— А я что-то забыла…

— Ну, как же! Когда Варвару похоронили, пришел к нам в казарму околоточный, хотел забрать сироту в приют. Ты — в слезы. Прижала малыша к груди: «Не дам! Он родной сестры сын, племянник мне. Сама его выхожу». А околоточный ругается: «Дикий народ, говорит, самим жрать нечего, а еще берут на себя обузу». Плюнул и ушел.

— Что же оставалось делать! У них в казенных приютах сиротки мерли, как мухи, — сказала Матрена Дементьевна.

— Ох, и горласты вы были, Алексей Федорович! Кричали, как одержимый, никому спать не давали. Приходилось брать вас на руки и во двор выходить — боялись мы, что выставят нас из казармы.

— Оказывается, вы тоже нянчили меня. А я и не знал! — Растроганный Власов улыбнулся.

— Разве я одна? Всей казармой заботились!.. Ой, заболталась я! Пора домой, Сергей беспокоиться будет. Спасибо вам! — Аграфена Ивановна встала.

— Заходи еще! — У дверей Матрена Дементьевна зашептала ей на ухо: — Только смотри, на фабрике не болтай про старое: он не хочет, чтобы люди знали, что я не родная мать ему.

Аграфена Ивановна понимающе кивнула головой.

3

На новом месте спалось плохо, от усталости ныли кости, а тут еще воспоминания нахлынули. Душу взбудоражил разговор с Аграфеной Ивановной. Матрена Дементьевна ворочалась с боку на бок, тихонько вздыхала. «Старое лучше не ворошить, что в том толку?» — внушала она себе. Но невольно в утомленном мозгу возникало давно минувшее, редел туман, заволакивавший былые события, и образы некогда дорогих сердцу людей воскресали в памяти.

…Вот она, худенькая десятилетняя девочка, с длинными русыми косами, живет с матерью в плохонькой, почерневшей от времени избушке на краю деревни. Ни земли, ни коровы, ничего-то у них нет, одна коза. Отца она помнит смутно. В памяти сохранились только его рыжая борода лопатой да голубые глаза. Отец уехал в город на заработки, когда ей было семь лет, да так и не вернулся. Говорили, будто под поезд попал. Мать не верила и три долгих года ждала мужа, глаза проплакала и наконец, потеряв всякую надежду, заказала панихиду за упокой души раба божьего Дементия…

Летом в деревне привольно, можно бегать по лугам, по лесам, рвать цветы, собирать ягоды, грибы, играть с подружками, благо тепло и ненужно обуви. Но мать все сердится, все повторяет: «Ты сиротка. Мы бедные». Будто бедным и поиграть нельзя! Она заставляет Матрену нянчить соседских ребятишек — за это осенью им дадут немного хлеба, картошки. Мать работает у чужих людей, возвращается домой усталая, разбитая.

С наступлением зимы жизнь становится нестерпимо унылой. Бесконечной вереницей тянутся однообразные, холодные, серые дни. Валит снег, завывает вьюга. Дров мало, печь топят редко — в избе всегда холодно. Зимой мать день и ночь сидит, за ручным станком — ткет. Ей некогда с дочерью и поговорить. Работы у Матрены нет, и она день-деньской старается занять себя хоть чем-нибудь — подметает пол, моет горшки. Потом садится возле матери и внимательно следит за ее проворными пальцами. Пройдет еще три года — и Матрена тоже начнет работать за ручным станком. О, эти долгие зимние вечера!.. Маленький челнок снует между нитками с одного конца станка на другой, Матрена ловит его, нажимая ногой на деревянную педаль. Зев меняет положение, нижние нитки поднимаются вверх, верхние опускаются. Снова летит челнок, и опять все повторяется. Станок однообразно скрипит — зик, зик… Матрену клонит ко сну. Она зевает и, чтобы не уснуть, тихонько запевает про: тяжкую песню. Глаза слипаются, голова клонится на грудь. Матрена карабкается на печку, укрывается овчиной, засыпает как убитая.

Когда она открывает глаза, на улице темно, по-прежнему злится вьюга. Мать уже работает при свете маленькой лампочки с закоптелым стеклом. Перед образами теплится лампада, освещая лица бородатых святых. На скамейке сидит кошка, лениво зевает…

Матрене стыдно, что она проспала, что мать уже работает. Но так трудно расстаться с теплой печкой! Увидев, что она проснулась, мать встает, вытаскивает из печки чугунок и зовет дочь. Матрена проворно спрыгивает на пол, садится за стол. Холодно, ее бьет озноб. В чугунке дымится картошка. Обжигая руки, девочка обдирает кожуру, макает горячие картофелины в соль и торопливо ест. Муки у них мало, мать боится, что до весны не хватит, и печет хлеб только по субботам. Картошка вкусная, но от нее мало толку, поешь — вроде сыт, а через час-другой опять есть хочется… Ну, а теперь за работу! И снопа скрипит станок…

Матрена Дементьевна старается вспомнить еще какие-нибудь подробности своей жизни тех дней, но, кроме скуки, холода, постоянного чувства голода и усталости от работы, будто ничего и не было.

Потом в памяти всплывает худой, угрюмый деревенский кузнец с черной, как у цыгана, бородой. С середины зимы он зачастил к ним. Придет, бывало, снимет тулуп, шапку, перекрестится на образа, сядет за стол и уставится черными глазами в одну точку. Молчит. Мать ставит перед ним миску с толченым картофелем, заправленным козьим молоком, хлеб. Кузнец медленно ест. Скажет два-три слова и опять молчит…

Иногда он приносил с собой водку, выпивал. Лицо его багровело, маленькие глаза загорались. Нетвердым языком он говорил матери какие-то непонятные слова, обнимал ее. В такие вечера Матрене было страшно, и, чтобы не видеть пьяной рожи кузнеца, она забиралась на печь, прятала голову под овчину и горько плакала.

Однажды мать подозвала ее к себе, погладила по голове и сказала, что кузнец будет теперь ее, Мотри, отцом. Девочка зарылась лицом в юбку матери и, рыдая, прошептала, что не хочет нового отца. Кузнец рассердился:

— Молчи! Не твоего ума дело!

К рождеству Матрене купили подшитые валенки, поношенный овчинный полушубок и платок. Обновки привели ее в восторг. В валенках моги не мерзли, и наконец она и зимой сможет выходить на улицу. Мать и кузнец обвенчались. Вечером, после свадьбы, Матрену отослали к тете Паше, сестре отца. Через три дня она вернулась. В доме все оставалось по-старому, только изба пропахла махоркой да еще дегтем от большущих сапог кузнеца.

Стали жить втроем. Когда кузнец был трезв, то больше молчал, курил махорку, тяжело вздыхал. Но чаще он приходил домой пьяным или приносил водку и напивался дома. Тогда он буянил, кричал, говорил скверные слова, а порой бил мать. Матрена смертельно боялась его и, дрожа, думала: «И зачем только мать привела домой такого злого человека?»

Однажды ночью кузнец ввалился в избу сильно пьяный, начал кричать, сквернословить. Мать пыталась унять его, просила не шуметь, не будить дочь. Кузнец размахнулся, ударил мать в грудь. Матрена закричала:

— Не трогай маманю, не трогай!

Кузнец заорал:

— Убью! Вон из моего дома!

Матрена безумно испугалась, скользнула с печи и в одной рубашке выбежала в холодные сени. Мать, улучив минуту, принесла ей одежду и шепнула дрожащей от холода и страха дочери:

— Беги к тете Паше, заночуй. Даст бог, обойдется!..

У тети Паши Матрена всю ночь не сомкнула глаз.

А утром заявила, что ни за что не вернется домой.

Поеду в Москву, к тете Оле. Там работать стану.

Сердобольная старуха, взглянув на ее худенькую фигурку, покачала головой.

— Уж больно мала, доченька, за зря пропадешь!

Но все же собрала ее в дорогу. Положила в мешок каравай хлеба, вареной картошки, головку лука, соль завернула в тряпочку. Поколебавшись, старуха достала из комода серебряный рубль и протянула племяннице.

— Побереги, пригодится… Выходи на большак и по-! проси кого-нибудь довезти до города, а там сама сообразишь, как доехать до Москвы. Ну, с богом!

Тетя Паша трижды перекрестила девочку и проводила ее за калитку.

Матрена поднялась на горку, в последний раз взглянула на отчий дом и, повернувшись к нему спиной, зашагала по направлению к большаку…

4

Матрена Дементьевна встала, напилась на кухне воды и по старой привычке заглянула в комнату сына. Алексей мирно похрапывал. Она на цыпочках подошла к кровати, поправила одеяло, вернулась к себе и опять легла. За окном медленно падал снег, изредка слышался шум проезжавшего грузовика. Близился рассвет, а ей все не спалось. Мысли вновь и вновь возвращали ее к дням юности.

…В Москву она приехала ранним утром. Было морозно, под ногами похрустывал снег. В синем воздухе плыл колокольный звон. Улицы были еще безлюдны. Изредка навстречу Матрене попадались плохо одетые люди, по облику мастеровые. Съежившись от холода, они спешили куда-то. На углах закутанные в платки женщины торговали горячими пирогами. Упитанные городовые стояли на каждом перекрестке. Разъезжали конные патрули. Москва жила еще под впечатлением недавних баррикадных боев. Расспрашивая прохожих, как добраться до Семеновской заставы, Матрена, усталая, замерзшая, дошла наконец до ворот суконной фабрики купца первой гильдии Носова. Здесь она робко спросила, где можно найти Ольгу Сидоркияу. Бородатый сторож, похожий в длинном тулупе на деда-мороза, буркнул в ответ:

— Если не в смене, то, стало быть, в казарме. Вон пойди туда, спроси. — Он показал на некрашеный забор и отвернулся…

Матрена Дементьевна до сих пор не забыла того памятного часа, когда она впервые вступила на территорию фабрики и тем самым навсегда связала свою жизнь с ткацкими станками.

Толкнув калитку, она оказалась в пустынном, заснеженном дворе. Высокая кирпичная стена полукругом окружала двор, ограждая казарму — ветхий двухэтажный деревянный дом со множеством дверей, обитых мешковиной, — от фабричных корпусов. У самой стены, на веревке, протянутой между тремя сиротливо торчавшими обледенелыми деревьями, висело белье.

Матрена стояла растерянная, не зная, в какую дверь толкнуться. К счастью, скрипнула калитка, и во двор вошла закутанная в платок женщина с ведрами. Узнав, что девушка ищет Ольгу Сидоркину, она приоткрыла крайнюю дверь и крикнула:

— Сидоркина Оля! Тут тебя спрашивают.

Тетя Оля, высокая, костлявая, раньше времени состарившаяся женщина, встретила племянницу неприветливо.

— Чего вздумала приехать сюда в этакую пору? — спросила она, разглядывая худенькую девочку.

Матрена скороговоркой, волнуясь, рассказала все о себе и, боясь, что тетка отошлет ее обратно, со слезами на глазах закончила:

— Обратно ни за что не поеду!

Тетя Оля вздохнула.

— Проклятущая наша жизнь. Горе, видно, вместе с нами рождается, — сказала она и задумалась. Матрена с замирающим сердцем ждала решения своей судьбы. Проведя шершавой рукой по волосам племянницы, тетя решила: — Ладно, приехала — так уж оставайся, авось что-нибудь придумаем.

Она повела Матрену в дом, усадила на табуретке между нарами, дала ей кусок белого хлеба, напоила чаем.

— Ложись, спи, а мне в смену пора, — сказала она и ушла на фабрику.

Постель тети Оли была на втором ярусе нар. Матрена вскарабкалась туда, как карабкалась дома на печку, села на жесткий тюфяк и, обняв худые коленки, с любопытством осмотрелась по сторонам. Завешанные пестрыми ситцевыми занавесками нары в длинной казарме чем-то напоминали цыганский табор. В узком проходе между нарами и стеной женщины, громко болтая, стирали белье, готовили на керосинках обед. Несмотря на адский шум, работницы ночной смены, укрывшись с головой одеялом, крепко спали. Воздух казармы был влажный, словно в бане. От едкого запаха мыла, пищи и пота щекотало в носу, слезились глаза.

Устав от множества впечатлений, Матрена растянулась на тюфяке и тотчас уснула.

Утром она с теткой отправилась в контору. Больше часа прождали они у массивных дубовых дверей, пока управляющий фабрикой, краснощекий, пузатенький господин в пенсне, впустил их к себе в кабинет. Ольга низко поклонилась ему и заискивающе стала просить принять племянницу на фабрику.

— Вот эту? — с усмешкой спросил управляющий, бросив беглый взгляд на смущенную девочку. — Ну, куда такому заморышу на фабрику!

— Сирота она. Христом-богом прошу, не откажите. Вчера говорила я с мастером Наумычем — он согласен взять ее в шпульную, если вы разрешите…

— Ну что ж, раз мастер согласен, пусть работает. Только ведь шпульницам в казарме места не полагается!

— Да уж ладно, если будем работать в разных сменах, то спать сможем в одной постели, — поспешно ответила Ольга и, поблагодарив управляющего за оказанную милость, вытолкнула растерявшуюся Матрену из кабинета.

5

Вспоминая свой первый день работы в пыльном цехе, насмешки работниц, сердитые окрики мастера, треск и грохот, от которых кружилась голова, Матрена Дементьевна невольно подумала: «Разве кто из нынешней молодежи поверит, что в те времена, прежде чем стать ткачихой, надо было пять лет проработать шпульницей за десять копеек в день, жить впроголодь да спать на одной постели с теткой в душной, зловонной казарме?..»

В ту пору большинство рабочих фабрики питалось артельно, по специальностям. Малооплачиваемые прядильщицы вносили в артель по два рубля в месяц, ткачи — два рубля пятьдесят копеек, красильщики — по три. Пищу готовили поочередно работницы. Они же откармливали, свиней и один раз в неделю, по воскресеньям, ели мясное. Матрена, получая десять копеек в день, конечно, не могла мечтать об артельных харчах и ограничивалась хлебом, изредка покупая дешевую колбасу, а по утрам пила сладкий чай.

Дважды в год рабочие переживали тревожные дни. Зимой фабрику закрывали на время святок, а весной, с наступлением пасхальных дней, всех работающих, за исключением мастеров, ремонтников и кочегаров, увольняли. После полуторамесячного перерыва их принимали вновь. Накануне пуска фабрики рабочие становились в очередь и один за другим поднимались в контору. Наверху, на широкой площадке у дверей, стоял хозяин, бородатый старообрядец Носов-старший, в глухом черном сюртуке, и рядом с ним толстенький управляющий. Кивок головы фабриканта означал, что рабочий принят и может пройти налево, в расчетную часть, для получения табельного жетона. Не удостоившийся хозяйского кивка поворачивал вправо и обязан был немедленно забрать свои жалкие пожитки и покинуть казарму.

Установив такой порядок, Носов преследовал троякую цель: не платить за простой фабрики во время мертвого сезона, сделать рабочих послушными, держа их под вечным страхом увольнения, и, наконец, два раза в год проводить чистку, избавляясь от нежелательных рабочих.

Каждый раз, поднимаясь в контору, Матрена дрожала от страха. Чтобы казаться старше, она надевала тетино длинное платье, повязывала голову платком и в таком виде появлялась перед грозными очами хозяина.

Только в 1911 году ее перевели на ткацкий станок — и то благодаря стараниям тетки Ольги, угостившей ткацкого мастера. Матрена быстро освоила станки и начала хорошо работать. Спустя год ей положили оклад шесть рублей пятьдесят копеек и дали место в казарме. Ценой жестокой экономии она скопила немного денег, завела обитый жестью сундук — тот самый, что стоит сейчас в углу возле дверей, — купила платье, модные в то время высокие башмачки на шнурках, шерстяной платок.

Но вскоре Матрену постигло несчастье — умерла тетка. За день до смерти старая труженица впервые за долгие годы не пошла на работу. Бледная, осунувшаяся, с потухшими глазами, лежала она на спине и тихо стонала. Ночью, когда Матрена вернулась с вечерней смены, больная подозвала ее к себе и, с трудом произнося каждое слово, сказала:

— Помираю… Одна останешься… Совсем-совсем одна, понимаешь? Смотри, блюди себя…

Матрена, припав к ней, громко заплакала. Тетка Ольга холодеющими пальцами погладила волосы племянницы и после долгого молчания снова заговорила:

— Не плачь — все помрем, кто раньше, кто позже, дорога-то одна… Еще слава богу, что в своей постели помираю, не в богадельне, как другие, не на улице. Похорони меня в маркизетовом платье. Остальные вещи себе возьми… — Она хотела еще что-то сказать, но не смогла — захрипела, стала жадно ловить ртом воздух…

Узнав о смерти Ольги Сидоркиной, обитательницы казармы заголосили, оплакивая не столько ее смерть, сколько свою горькую долю. Многих ожидала та же участь: умереть здесь, на фабричной койке, без семьи и близких, не испытав никаких радостей в жизни.

После похорон тетки Матрена нашла в ее сундуке какие-то высушенные, рассыпавшиеся при прикосновении цветы, шелковую шаль, белое, ни разу не надеванное платье и деньги — семь рублей двадцать копеек. Это было все, что накопила ткачиха Сидоркина за тридцать четыре года беспрерывной работы на фабрике. Кто знает, какие она вынашивала мечты, когда шила себе белое подвенечное платье? Быть может, в молодости тетя Оля любила кого-нибудь?..

Горе и одиночество послужили причиной тому, что нелюдимая, никогда не имевшая подруг Матрена вдруг сошлась с Варварой, тоненькой, голубоглазой девушкой, будущей матерью Алексея.

Они спали рядом и по ночам, когда в казарме наступала относительная тишина, раздвинув ситцевую занавеску и положив головы на одну подушку, шепотом делились мыслями, наивными своими мечтами, вспоминали былое или, как маленькие, рассказывали сказки, слышанные в детстве. В прошлой жизни у них не было ничего хорошего, и все же, вспоминая о ней, Матрена грустно вздыхала. В деревне осталась мать: Она изредка присылала письма в несколько слов: «Жива, здорова, того и тебе желаю, моя бесценная доченька».

Варвара была скромная, застенчивая девушка; разговаривая с чужими, она краснела, опускала глаза. И все же однажды она призналась Матрене, что ей нравится молодой кочегар Федор…

6

Федор Власов появился на Носовской фабрике весной 1912 года и благодаря общительному, веселому характеру быстро сошелся с фабричной молодежью. Старики тоже отзывались о нем с уважением: «Молодой, а, видать, башковитый! Золотые руки, работает — залюбуешься». В то время Федору было года двадцать четыре, не больше. Коренастый, литой, он весь, казалось, состоял из одних мускулов.

За новым кочегаром, так легко завоевавшим симпатии всей фабрики, водились мелкие грешки — любил он пофорсить, одевался с шиком, как одевались в то время одинокие, прилично зарабатывающие мастеровые: суконные брюки заправлял в начищенные до блеска хромовые сапоги, сатиновую косоворотку, надетую навыпуск под коротенький пиджак, подпоясывал шелковым шнурком. И никто из молодежи не умел носить так лихо, как он, картуз с блестящим козырьком, из-под которого выбивался чуб темно-каштановых волос.

В свободные вечера Федор приходил с гармошкой во двор женской казармы, садился на скамью под деревом и, закинув ремень за плечо, тихонько наигрывал душевные мелодии.

Услышав звуки гармошки, обитатели казармы медленно выползали из своих нор, окружали молодого кочегара. Молодежь подхватывала песни. Пожилые работницы, пригорюнившись, украдкой вытирали слезы: знакомая песня воскрешала в их памяти давние дни, покинутый дом, молодость, а быть может, и несчастную любовь…

Когда Федор кончал играть, исчерпав весь свой репертуар, кто-нибудь из девчат просил его сыграть плясовую. Он не заставлял себя долго упрашивать. Приосанившись, весело поглядывая на Варвару, словно прося ее одобрения, он с увлечением играл то польку, то краковяк, то разудалую русскую. Девушки, обняв друг друга, самозабвенно кружились до поздней ночи на пыльном дворе…

После таких вечеров Варвара долго не могла уснуть, лежала с открытыми глазами, думала… Наконец поднимала занавеску, будила Матрену и шепотом говорила:

— Ой, Мотя, если б ты знала, какой он хороший! И глаза-то у него сияют, а сам добрый, добрый…

Словно ничего не понимая, Матрена спрашивала:

— Это ты про кого?

— Да про Федора же, про кочегара…

Изредка Федор заходил в казарму, шутил, балагурил, рассказывал смешные истории. Уже тогда за его невинными шутками Матрена Дементьевна угадывала какой-то особый смысл, но никому о своих догадках не говорила. Она понимала, что кочегар не такой простачок, каким кажется. Недаром старики окрестили его «умной башкой».

— Здорово, бабоньки! Ну как вы тут живете-можете? — начинал он, присаживаясь на табуретку. — Гляжу — не жизнь у вас, а чисто рай! Тепло, уютно, с крыши не каплет. Этак век захочется жить. Небось каждый месяц по гривеннику откладываете на приданое и в сундук прячете? Правильно делаете! Без приданого нынче никто замуж не возьмет. Вот наш хозяин — слыхали, какое приданое дочери отгрохал? Он ее замуж выдает и по этому случаю построил для нее и будущего зятя отдельный особняк. Говорят, будто в том особняке заплутаешься — четырнадцать комнат да зал размером побольше нашей казармы. Во всех комнатах потолки расписаны золотом, лестницы из белого мрамора. Парчовая мебель, ковры, картины, а вокруг особняка большой сад, чтобы молодые чистым воздухом дышали, а весной песни соловьиные слушали. А кроме того, хозяин, говорят, отвалил зятьку еще деньгами полмиллиона. Думаю, думаю я — никак не пойму: откуда у людей такие деньги берутся? Наш бородач на станке каком их печатает, что ли? Сидит ночи напролет и печатает себе новенькие сотенки…

— Ну да, печатает! А фабрика-то на что? — спросила словоохотливая ткачиха Елизавета.

Федор сделал удивленное лицо.

— Вот тебе и на! Выходит, это мы с вами ему эти миллионы зарабатываем? Признаться, никогда бы я сам до этого не додумался. Ткачу — шесть целковых с полтиной в месяц, кочегару — красненькую, а ему — мешок золота? Как в сказке, ей-богу!..

— Федя, вот ты бы и женился на хозяйской дочери и жил бы себе припеваючи! Дом, сад, полмиллиона денег — все твое!

— Что ты, тетя Лизавета, да я этакую выдру и за миллион не взял бы! У меня на сердце другая. Хочу жениться на голубоглазой красавице и жить с ней душа в душу.

— Ну, и за чем дело стало? — не унималась Елизавета.

— Да вот не знаю: может, я ей не по душе?..

— Твоя красавица, видать, больно привередлива, плохо разбирается в молодцах. Вот я бы за тебя с закрытыми глазами пошла, да ты, верно, не захочешь. Стара уж, — пошутила Елизавета.

Тут в разговор вмешалась пожилая трепальщица тетя Маша:

— У тебя, Федор, ни кола ни двора — вот девушка и страшится связать свою судьбу с твоей. Одними песнями сыт не будешь.

— Что кол да двор? Это дело наживное! Была бы любовь. Есть у меня две руки — неужто одну жену не прокормлю?..

Иной раз Федор приносил с собой в казарму газету и читал про забастовки рабочих в разных городах.

— Слышь, бабоньки, — говорил он потом, — какие дела творятся на свете? Если разобраться всерьез, то выходит, что народ правильно делает. Ведь нельзя вечно терпеть — не бессловесная же мы скотина! Если рабочие дружно бросят работу по всей России, все замрет, жизнь остановится и хозяева волей-неволей пойдут на уступки. Помнят ведь, злодеи, про пятый год!..

На фабрике стали поговаривать, будто кочегар Федор в политику замешан, идет против властей. Некоторые стали его остерегаться, а женщины в казарме предупреждали Варвару:

— Смотри, Варвара, будь осторожна. Твой Федор хоть и самостоятельный парень и лицом, фигурой тоже взял, но — горячая голова! Того и гляди, накличет на себя беду, в острог попадет…

Куда там! Варвара ничего не хотела слушать! Она уже без Федора ни жить, ни дышать не могла. Каждый вечер, надев белую кофточку и накинув на плечи шелковую шаль, счастливая, сияющая, бежала к нему на свидание…

Незаметно пролетели лето и осень, начались холода. Варвара притихла, стала задумчивой. Как-то ночью, отдернув, по обыкновению, занавеску, она положила голову на подушку Матрены и сказала:

— Пусть про него что хотят говорят — мне все равно! Скажи он мне слово — я за ним на край света пойду, все муки приму… Я-то знаю, какой он хороший!

После крещения они обвенчались.

Наконец-то сбылась мечта Варвары — у нее был свой уголок. Правда, комната молодоженам досталась маленькая, сырая, обстановка убогая, но Варвара была счастлива. Как чисто, как порядливо было в ее комнатке, как старательно мастерила она коврики из лоскутков, вышивала накидки на подушки!

Матрена Дементьевна часто бывала у молодых и — что греха таить! — завидовала подружке. Однако счастье Варвары длилось недолго. Летом четырнадцатого года грянула война, перевернувшая вверх дном жизнь не только Варвары и Федора, но и множества людей.

На фабрике начали вырабатывать серое шинельное сукно, и интендантское начальство разрешило хозяину забронировать нужное ему количество квалифицированных рабочих. Все думали, что Федора не тронут, — уж кого-кого, а кочегара никак не заменить женщиной. Между тем фабрикант рассудил иначе: он поспешил одним махом и без большого шума избавиться от всех неблагонадежных. Через неделю после объявления войны Федора Власова в числе многих других мобилизовали в армию и отправили на фронт.

После отъезда мужа Варвара хотела было удержать за собой комнату, надеясь, что Федор скоро вернется. Однако это оказалось не так-то легко. Из семи рублей заработка четыре приходилось платить за комнату, а на три рубля жить было невозможно — все дорожало с каждым днем. Варваре пришлось вернуться в казарму, скрыв свою беременность, — иначе ее не пустили бы туда.

Зимой пришло извещение о гибели Федора. Варвара с горя слегла и до самых родов не вставала.

Родив мальчика, она почувствовала, что не жилица на белом свете, и умолила Матрену взять ее сына.

— Будь ему заместо матери, не отдавай в приют, пропадет он там! — шептала Варвара.

Через три дня она умерла…

Светало, а Матрена Дементьевна все не могла уснуть. Сколько горя, сколько страданий выпало на ее долю, как много пришлось пережить! Но жизнь ткачихи Матрены Сорокиной прошла не даром, ей было чем гордиться: она вырастила нареченного сына — Алексея Власова.