А Верховина зашумела.

В воскресенье после церковной службы священник в Студенице обратился с пасторским словом к селянам. Стоя на идущей вокруг церкви галерейке, он призывал их к покорности и терпению, обещая за это царство небесное и вечное блаженство. Перед ним на церковной лужайке под стонущим осенним ветром стояла селянская толпа; люди, понурив головы, уныло слушали пастырское слово.

— Господь бог наш, — монотонно тянул священник, — принял страдания и терпел муки за грехи людские, и нам шлет он испытании, чтобы мы страданием и терпением искупили грехи свои.

— Отче духовный, дозвольте спытать вас, — неожиданно раздался голос, и, расталкивая толпу, вперед к галерейке вышел Горуля.

Толпа шелохнулась, словно от порыва ветра. Мужчины подняли головы и насторожились, женщины плотнее запахнули свои платки и гуни, а ребятишки теснее прижались к материнским подолам.

Горуля выждал мгновение и, став вполоборота, чтобы одновременно видеть селян и священника, спросил:

— Вы тут сказали про грехи. Но какие грехи вот у этой дивчинки? — он шагнул к первому ряду селян, где стоял Федор Скрипка со своей пятилетней внучкой, и поднял ее, как перышко, над толпой. — Какие у нее грехи, люди, чтобы принимать за них испытания от господа бога? За какие грехи ее с батьком и дедом гонят с земли? Что же бог слова не скажет, отче духовный?

— Богохульник! — рявкнул на Горулю стоявший поблизости корчмарь Юрко Попша.

— Ни, я не богохульник, — мотнув головой, спокойно сказал Горуля и, не спуская с рук испуганную девочку, продолжал: — Я правды хочу… Или, может быть, у меня грехов больше, чем у Матлаха? Или я, — голос Горули захлебнулся от гнева, — я с Федором Скрипкой да со Штефаковой Оленой, а не Матлах со своими волошинцами и аграрами добиваемся, чтобы на народ фашистскую петлю накинули, як Гитлер накинул ее на всю неметчину? — Горуля подступил к Попше. — Может, то не Петро Матлах, а я, Горуля, суд подкупил и долги приписал нашим односельчанам, чтобы забрать их землю? Нет, ты скажи прямо перед народом: кто?

— Скажи! Скажи!.. — послышалось с разных сторон.

И, как туман рассеивается от солнечного тепла, так рассеялась унылая покорность, владевшая людьми всего несколько минут назад, а вместо нее поднималось из глубины души то наболевшее, гневное, что каждый таил. Да, они были грешны друг перед другом, враждовали при семейных разделах, шли в топоры из-за меж, завидовали случайному заработку соседа. Но под этой накипью, как уголь под золой, горела и не гасла жажда правды, свободы и справедливой жизни.

Толпа зашевелилась. Заговорили все сразу.

Горуля опустил на землю испуганную девочку, она бросилась к деду и вцепилась в его руку.

— Люди! — раздался голос Горули. — Вот тут нам отец духовный сказал: «Терпите, бо все должны терпеть». А что кому терпеть? Панам — их богатство, а нам — нужду, голод и неправду?

— Мы своими трудами нажили! — крикнула из толпы Матлачиха.

— Может, поменяемся? — спросил у нее Федор Скрипка. — Чтоб не так тяжело было, я тебе пустое брюхо, оно — ух! — какое легкое! А ты мне малость грошей и свою тенгерицу.

— Надорвешься!

— Ничего, мне соседи подмогут.

Пронесся смешок, но Горуля прервал его.

— Ну что же, добрые люди, — спросил он, — может, потерпим, подождем до поры, пока Матлах всех с земли не сгонит, пока лютый не скосит?

И вдруг из толпы вырвался одинокий, надрывный голос Олены:

— Хлеба-а-а!

Кто крикнул, Горуля не разглядел, но он подхватил:

— Да, хлеба! Работы! И чтобы правда стояла! Чтобы фашизму дороги не было! Люди, в Мукачево идем! Мы будем не одни, вся Верховина пойдет! — И над толпой взметнулись и рассыпались брошенные Горулей листовки.

— В Мукачево!

— В Мукачево-о-о-о!

К вечеру во всех соседних селах, а за ними и в других уже знали, что из Студеницы люди поднимаются в голодный поход на Мукачево. И когда на рассвете двести студеницких крестьян с Ильком Горулей во главе подошли к соседнему селу, их уже ждала там другая колонна с алыми полотнищами, на которых еще не подсохли надписи: «Не трогать землю студеницких!», «Гэть фашизм!», «Хлеба голодным!» Колонны слились в одну и двинулись дальше.

День выдался ясный. Скупо грело осеннее солнце. Умытые дождями горные леса были тронуты ржавчиной, и тени гонимых ветром облаков быстро скользили одна за другой. Мужчины шли в серяках, с котомками и посошками. У хлопцев на отворотах курток были нашиты алые сердечки. Женщины месили дорожную грязь посиневшими от холода ногами, неся на плечах постолы или тяжелые полусапожки. В колонне было немало детей; уставших брали на руки поочередно отцы, матери и просто соседи, и хотя большинство ребятишек не понимало, куда и зачем они идут, лица их были так же строги и сосредоточенны, как у взрослых.

Рядом с Горулей шагал Семен Рущак, ведя за руку дочку свою Калинку. Девочка, семеня босыми ножками, едва поспевала за отцом и, глядя на щелкающий от ветра красный флаг, который нес впереди плечистый лесоруб из Заречья, пугливо щурила глаза при каждом хлопке.

На перекрестках колонну встречали все новые и новые группы селян. И колонна принимала их, как река принимает свои притоки, становясь все шире и полноводнее. К полудню по дороге уже шагало несколько тысяч, а впереди было еще много перекрестков и сел. Прошел слух, что из других горных округов тоже движутся на Мукачево колонны голодного похода.

В некоторых селах задерживались. Стихийно возникали митинги. Потом строились и снова шли, и Горуля, оборачиваясь, уже не мог разглядеть конца колонны.

На ночлег остановились километрах в пяти от большого села. Загорелись костры. Вечеряли молча, словно стесняясь друг друга. Торопливо съедали две-три захваченные из дому картофелины. У иных и этого не было. Потом, уложив спать детей, прикорнули возле костров женщины, а мужчины сидели еще долго, курили и, глядя на ночь, изредка перебрасывались короткими фразами.

Посреди ночи Горулю разбудили. Он быстро поднялся и увидел присевшего у костра человека в черном широком пальто и сдвинутой на затылок шляпе. Горуля спросонья не узнал его сразу, но, всмотревшись, обрадовался:

— Эге! Товарищу Куртинец! Олексо!

— Доброго здоровья, Ильку.

— Что так в ночи?

— По поручению краевого комитета.

— Вот добре, — сказал Горуля, — а то, знаешь, — и кивнул в сторону костров, — войско!

— Сколько идет? — спросил Куртинец.

— Не считал, — пожал плечами Горуля, — думаю, тысяч десять, а то, может, и все двенадцать.

Куртинец встал, окинул взглядом длинную вереницу огней и снова сел.

— Хорошо поднялись!.. Я листовки привез.

— Как добирался? — заботливо спросил Горуля.

— До Свалявы на авто, а оттуда лошадьми.

— Не рискованно одному?

— А я не один, — сказал Куртинец, — со мною товарищи.

— Так лучше, — произнес Горуля и, помолчав, осторожно спросил: — Ну, а як там мой Иванко? Все еще у тебя в Мукачеве?

— Нет, уехал.

— Куда?

— Сюда, к вам.

Горуля забеспокоился:

— Не было его тут.

— Плохо, значит, смотришь. Лучше надо смотреть, — и Куртинец засмеялся.

Горуля недоуменно поглядел на смеющегося Куртинца, затем поднялся и оглянулся.

— Я шагнул к нему.

— Иванку!.. Человече!..

Мы обнялись и расцеловались.

— Вот теперь ты пришел, — шептал Горуля. — Теперь уж пришел… Ох, и заждался я тебя!..

Он взял меня, как бывало в детстве, за плечи и повернул в сторону дороги:

— Видишь, сколько нас?..

Бесконечная вереница костров уходила вдаль, отгоняя холодную темень осенней ночи. Сотни, тысячи людей лежали и сидели у огня. Народ был в походе, и какой-то грозной силой веяло от этих костров, пылающих по обеим сторонам дороги. И мне казалось, что те же огни освещали в детстве моем поляну близ Студеницы, когда мать, держа меня за руку, вышла на круг перед громадой и произнесла: «Я Белинцова Мария. Воля моя — быть с Украиной-матерью нашей на веки вечные» и громада отозвалась: «Да будет!»

— Пойду с вами, вуйку, — сказал я.

— В добрый час, — кивнул Горуля.

Тем временем у костра развязали привезенный из Мукачева мешок. Куртинец вытащил из него несколько пачек листовок и, когда мы подошли к костру, протянул одну из них Горуле.

Горуля взял тонкий листок, начинающийся словами: «Требуйте хлеба и работы! Требуйте договора о дружбе с Советским Союзом! Требуйте единого фронта против фашизма!»

Куртинец терпеливо ждал, пока Горуля прочитает все до конца, а читал тот, по обычаю своему, медленно, вникая в каждое слово.

— То верно, что не милости идем просить, — произнес он. — Свое, кровное требуем.

— С рассветом раздайте, — сказал Куртинец, закуривая от головешки. — Завтра утром рабочие Мукачева объявят забастовку солидарности и выйдут на улицу вместе с вами. Пусть люди поймут свои права и силу.

Горуля воодушевился.

— Поймут, Олексо! Все поймут, не сомневайся.

— … И пусть знают, что партия наша всегда за них и всегда с ними. Из Праги звонил товарищ Готвальд и сказал, что Центральный Комитет партии придает огромное значение походу. Ведь это не только голодный поход, и народ требует не только хлеба и работы.

— То правда, — подтвердил Горуля. — Як бы ты послушал, Олексо, что люди на митингах про Гитлера говорят и про тех песиголовцев, что ему служат у нас на Чехословатчине!..

Куртинец кивнул головой.

— Знаю, по Иршавской дороге колонна несет чучела Генлейна, и даже пана превелебного Августина Волошина смастерили из соломы. Народ чувствует, в чем зло, а нам надо разъяснять людям, что сейчас борьба за хлеб и работу немыслима без борьбы с опасностью фашизма. По решению краевого комитета с вами останется товарищ Славек, — Куртинец посмотрел на приземистого крепыша чеха, рабочего-механика Свалявского лесохимического завода. — Не знакомы?

Славек улыбнулся:

— Знакомы.

— А как же, — подтвердил Горуля, — он меня когда-то анархистом обозвал!

— Вот что помнишь! — рассмеялся Славек. — А ведь за дело обозвал!

— За дело, — признался Горуля.

Куртинец встал, стряхнул соринки с пальто и тут только заметил спящую Калинку. Косички ее растрепались, личико румянилось в отсветах пламени, рука была откинута в сторону, и худые пальчики шевелились во сне.

— Детей тоже с собой взяли? — шепотом спросил Куртинец.

— А что же, — также шепотом ответил Горуля, — когда старый орел летает, молодой учится…

— Внучка? — спросил Славек.

— Ни, — вздохнул Горуля.

— Красавицей будет… — произнес Куртинец.

— Надолго ли с такой жизни? — сказал Горуля и вдруг поднял на собеседника глаза: — А может, и надолго? Может, доживет?

Куртинец понял Горулю.

— Доживет!.. И мы с вами доживем.

— Дуже бы надо… — сказал Горуля.

…Ходили от костра к костру, присаживались и беседовали с теми, кто бодрствовал. Многие просыпались и, завидев незнакомых людей, пододвигались поближе и слушали.

Наконец наступило время Куртинцу уезжать к остальным колоннам, двигающимся на Мукачево другими дорогами.

…Остаток ночи прошел без сна. Горуля разбудил спавших у соседнего костра хлопцев, сказал им что-то, и те мгновенно разбежались в разные стороны. Это были связные колонны. А через некоторое время один за другим стали подходить к Горулиному костру коммунисты.

— Вот что, — сказал им Горуля, — краевой комитет прислал листовки. Отберите каждый у себя всех грамотных, и чтобы завтра утром не было в нашей колонне ни одного человека, якой бы не знал, что в этих листовках написано. — И обернулся к Славеку: — Так я говорю?

— Так, — кивнул Славек. — Митинга созывать не надо, пусть грамотные ходят от костра к костру.

— Сделаем, — кратко отвечали люди и, забрав листовки, уходили.

Последнюю пачку Горуля протянул мне:

— Пойдешь и ты, Иванку, возьми.

Лишь только занялся рассвет, все были уже на ногах. Листовки, как белые ручные голуби, мелькали тут и там.

Я переходил от костра к костру. Вокруг мгновенно собирались группы слушателей. И мне припоминались: раскаленная дорога под перевалом, солдаты, возвращающиеся домой с войны, и я, хлопчик, читающий пастухам и лесорубам газету «Правда» с докладами Ленина о мире и земле.

Вот и теперь слушали меня с глубоким вниманием, и каждый норовил непременно подержать в руках этот листок. Само сознание, что рабочие Мукачева — железнодорожники, табачники, мебельщики, портные — в знак поддержки похода объявили забастовку и ждут всех, кто двинулся в голодный поход, на улицах города, пробуждало радостное чувство уверенности в себе, укрепляло связь каждого с большой, несокрушимой, организующей волей.

Построились и пошли. И в утренней тишине был слышен гул поступи тысяч людей.

Я шагал в одном ряду с Оленой. Она шла босая, молчаливая, и ее загрубевшие в тяжелой работе руки непривычно отдыхали. Она удивленно вслушивалась в мерный шаг колонны, словно это была незнакомая, но чем-то сразу пленившая ее песня, которую хотелось запомнить.

Я и сам прислушивался к этому шагу, похожему на могучее дыхание. Ощущение свободы, силы переполняло, радовало и волновало меня, как радует и волнует человека дуновение первого влажного весеннего ветра. Знаешь, что быть еще и морозу и непогоде, но уже ничто не в силах выстудить в сердце занесенного туда тепла. И только одно печалило и угнетало — Ружана… Неужели она осталась где-то там, далеко, в стороне от всего этого?..

Проходили через большое торговое село.

Только голова колонны подошла к сельской площади, как из-за поворота вынырнула и, скрипнув тормозами, остановилась посреди дороги синяя открытая машина. С ее сиденья, как пружинные игрушки из шкатулки, поднялись Лещецкий и еще двое мужчин.

Передние ряды колонны замедлили движение, чтобы обойти машину, но тут выскочила вторая такая же и загородила проход.

Шеренга, в которой шел Горуля, приостановилась, но задние ряды колонны все наседали. И не успел он обернуться и крикнуть, как напиравшие сзади оттерли его от товарищей.

Я очутился рядом с Горулей в кругу незнакомых селян и среди них, может быть мне это показалось только, увидел Сабо. Узкое лицо его на какой-то миг мелькнуло передо мной и исчезло. «Сабо? — удивленно подумал я. — Откуда он взялся в колонне?» Но сколько я ни искал его взглядом, найти больше не мог. «Должно быть, кого-то другого признал за Сабо», — решил я и успокоился.

Между тем Горуля попытался пробиться вперед, но, растолкав несколько человек, остановился.

Шум стих, отголоски его еще доносились с задних рядов, и тут стоявший в первой машине Лещецкий снял шляпу и крикнул:

— Доброго здоровьячка, земляки!

— Доброго здоровья, пане! — угрюмо ответили несколько человек.

— Ну, какой я вам пан? — поморщился Лещецкий. — Может, тут и односельчане мои?

— А если и есть, так что? — громко ответил Горуля.

Лещецкий прищурился:

— Э! Да то никак студеницкий Горуля? Ну да, он самый! А я сразу и не узнал. Богатым будешь! Или уже разбогател?..

— Моего богатства тебе и не сосчитать никогда, — ответил Горуля, — а вот твое мы всё подсчитаем: и те кроны, что ты с нашего брата дерешь, и те, что тебе аграры заплатили, чтобы ты с ними заодно стал. Так ведь, Михайле?

— Брешешь! — нервно передернул плечами Лещецкий и крикнул: — Люди, я не шутковать сюда приехал, а предупредить! Не слухайте коммунистов! Не слухайте их! Расходитесь мирно по селам и ждите. Аграрная партия вас в обиду не даст, она за селянство душой болеет, бо то ваша, селянская партия. Вот приехал до нас из Праги пан Поспишил, — Лещецкий обернулся к стоявшему рядом с ним в машине человеку с бесцветными глазами и тяжелой челюстью. — Пан Поспишил выслушает ваши нужды, скажет свое слово там, в Праге, а тогда будем с банком договариваться, чтобы кредит на каждый двор…

— А отдавать чем будем? — прогремел Горуля. — Чем будем отдавать? Может, этот кредит такой, как ты скотину по селам годуешь?

— К бису!

— Не надо нам кредита!

— Работы!.. — послышалось со всех сторон.

— Работы и хлеба!.. От земли нашей руки уберите!

— Гэть с дороги! — крикнул Горуля. — Гэть!

Нас было человек десять — пятнадцать. Не сговариваясь, мы рванулись к машинам, чтобы своротить их с дороги, но оказавшийся рядом со мной Семен Рущак внезапно остановился, схватил меня за руку и с силой потянул назад, в толпу.

На крыльцо корчмы медленно всходил жандармский офицер. Оттеснив любопытных, он остановился на верхней ступеньке и, заложив руки за спину, стал глядеть на толпу с каким-то насмешливым любопытством.

Наступила зловещая тишина, и колонна инстинктивно подалась назад, образуя между первым рядом и машинами свободное пространство. Других жандармов, кроме офицера, не было видно, но все чувствовали, что они притаились где-то неподалеку.

— Не шуткуйте, люди! — воспользовавшись наступившей тишиной, снова крикнул Лещецкий. — Лучше возвращайтесь мирно домой. Пан губернатор приказал никого не пускать в Мукачево.

Прокатился глухой ропот. И вдруг из колонны шагнула вперед Олена. Босая, в холщовой, вышитой крестом кофте, она, не оглядываясь, шла прямо к машине.

Лица Олены не было видно, но по защитному движению рукой, которое сделал Лещецкий, я понял, какую ненависть он прочитал в ее глазах.

Все это произошло мгновенно. Олена ускорила шаг, кинулась к машине, словно одним движением хотела столкнуть ее со своего пути. Кузов только качнулся. Но на помощь Олене бросился зареченский лесоруб, увлекая за собой других. В мгновение ока я очутился рядом с Оленой. Машина приподнялась. Я увидел испуганное лицо Лещецкого, он ухватился за бортовое стекло. И в ту же секунду, почти неслышный в гуле голосов, раздался выстрел.

Стоявший позади Лещецкого пан Поспишил вскрикнул и, разметав руки, повалился на сиденье…

Машины были отброшены в сторону. Колонна во главе с Горулей вырвалась на площадь.

— Строиться! Строиться! — то и дело раздавался громкий голос Горули.

И десятки связных, подхватив это приказание, передавали его вдоль всей колонны.

Мы строились на ходу, не сбавляя шага, стремясь поскорее миновать площадь, но не тут-то было: впереди, на другом конце площади, вытянулась цепочкой жандармерия.

Славек что-то шепнул Горуле. Горуля подозвал одного из связных, и к задним рядам прокатился короткий сигнальный свист.

Колонна, замедлив шаг, остановилась и вдруг начала таять. Это было удивительное, поразившее меня зрелище. Сотни, тысячи людей молча рассыпались в стороны, исчезая в боковых улочках и за плетнями дворов. Дорога пустела с каждой минутой.

Только потом, когда я вместе с увлекшим меня за собой Семеном Рущаком очутился в кукурузном поле и село осталось далеко позади, я узнал, что это была заранее выработанная тактика похода: рассыпаться, встретив заслон жандармерии, и снова сойтись на дороге в условленном месте.

Мы пробирались небольшими группами по полям, перелескам, не выпуская из виду дорогу, и вышли к ней только тогда, когда заметили на макушке придорожного дерева алый флажок — сигнал сбора.