Горуля был арестован в Мукачеве уже после того, как по городским улицам прошли тысячи и тысячи демонстрантов, а власти вынуждены были принять их требования для передачи президенту республики.

Револьвер с пустой гильзой, найденный жандармами в кармане Горулиной куртки, должен был лежать как вещественное доказательство на судейском столе.

Имя раненого Поспишила не исчезало со страниц газет: «Он шел к ним с открытым сердцем, а они в это сердце выстрелили…»

Пражский листок чешских националистов взывал: «Пусть этот выстрел образумит тех чехов, которые верят в интернационализм красных… Состояние здоровья пана Поспишила угрожающее».

Известие об аресте Горули и затеваемом против него процессе застало Франтишека Ступу в Татрах. Он забрался в глухую горную деревушку, чтобы завершить работу над давно начатым романом. Теперь, бросив все, Ступа помчался в Мукачево, оттуда в Прагу и заявил, что будет защищать Горулю на предстоящем процессе.

Суд должен был состояться в Кошице — старинном словацком городе. Здесь находился высший краевой суд, который вел разбирательство наиболее важных дел Подкарпатской Руси.

Я приехал в Кошице за три дня до начала процесса и уже застал там Ступу, Анну Куртинец и Славека.

Потрясенный арестом Горули и чудовищностью выдвинутого против него обвинения, я буквально не находил себе места и требовал от Ступы, чтобы он подсказал мне, какие меры я лично должен предпринять, чтобы спасти Горулю.

— Терпение, терпение! — уговаривал меня Ступа, искушенный в делах такого рода. — Терпение! Надо дождаться суда.

Миновал день, другой, и вдруг известие, ошеломившее нас: суд над Горулей переносится из Кошице в Брно.

— Все это шито белыми нитками! — возбужденно говорил Ступа. — Они боятся — боятся демонстрации и протеста: Кошице — это слишком близко к Подкарпатской Руси, и здесь можно ожидать всего. Брно в этом отношении гораздо удобней: коренной чешский город. И до Брно далеко… Я, разумеется, опротестовал решение, но мой протест оставлен без последствий.

В Брно мы приехали днем.

Франтишек Ступа сразу же отправился в суд, Анну Куртинец и Славека еще на вокзале встретили представители Брновского комитета партии и увезли к себе. Сойтись все вместе мы должны были в гостинице.

Я остался один и пошел к Марекам. С волнением позвонил я у знакомой двери. Открыла мне сама пани Марекова. Она удивилась и обрадовалась моему появлению. На шум выбежал из кабинета Марек. И сразу же забросал меня вопросами. Прошло не так уж много времени с тех пор, как мы в последний раз виделись, но мне казалось, что прошла целая жизнь.

Когда я рассказал своим друзьям о том, что привело меня в Брно, Марек помрачнел, снял пенсне и стал вертеть его в руках.

— Наступают трудные времена, пане Белинец, — произнес он. — Я и раньше не был в восторге от того, что творилось у нас, а сейчас и подавно. Пора вмешаться честным людям в эту чертову политику.

У Марека я пробыл до вечера и, вернувшись в гостиницу, постучал в номер Ступы.

Ступа был уже у себя.

— Встретили кого-нибудь на лестнице? — спросил он, когда я прикрыл за собой дверь.

— Да, двоих: старика и еще какого-то молодца.

— Вот, вот, они есть посланцы чешских патриотов! Как звучит! А на самом деле посланцы наших доморощенных наци…

И Франтишек Ступа рассказал мне следующее.

Весь день он пробыл в суде и, возвратившись в гостиницу, застал ожидавших его в вестибюле старика в котелке и еще какого-то бравого, пышущего здоровьем мужчину. Ступа не знал этих людей, а они не назвали себя.

— Нам бы хотелось поговорить с паном Ступой, — приподняв котелок, сказал старик.

Зашли в номер. Ступа пригласил посетителей сесть, но они не сели.

— Пане, — заговорил старик, строго глядя на Ступу красными глазами, — нас прислали к вам чешские патриоты. Мы знаем, что вы коммунист, и это прискорбно для почитающих ваш талант честных чехов.

— Не думаю, — улыбнулся Ступа.

— Прискорбно, — настойчиво повторил старик. — Вы коммунист, но вы все-таки чех. Вы должны отказаться защищать какого-то там словака или русина, стрелявшего в чеха.

— Я защищаю ни в чем не повинного человека.

— Это определит суд, — вмешался молчавший до сих пор спутник старика. — Но без вас, пане Ступа, так хотят чехи.

— Уж не вы ли их здесь представляете? У вас нет с ними ничего общего. Чехи — народ сердечный, прямой, честный.

И без того бледное лицо старика совсем побелело от злости.

— Значит, вы полагаете, что мы не чехи?

— Не полагаю, — поправил Ступа, — а твердо убежден в этом.

Старик надел котелок.

— Честь имею, пане Ступа. Будем надеяться, что этот процесс будет последним в вашей адвокатской карьере.

— Мой последний судебный процесс еще впереди, — резко сказал Ступа, — но на нем я буду уже не защитником, а обвинителем.

— Не нас ли вы собираетесь судить? — усмехнулся бравого вида мужчина.

— Обязательно! И вас и то, что таких, как вы, породило.

Суд над Горулей происходил в большом мрачном зале, стены которого были обшиты темным деревом. Под самым потолком висела тусклая люстра, освещавшая лишь середину помещения. По краям судейского стола были водружены два старинных кованых канделябра. Слабое пламя свечей бросало желтоватый свет на лица сидевших за столом.

Входя сюда, я подумал, что свечи эти, должно быть, зажигаются здесь в особо важных случаях, когда присутствующим хотят напомнить, что со времен святой инквизиции прошло не так уж много времени.

…Судебное заседание длится уже по крайней мере час. Обвинительное заключение прочитано. Идет допрос свидетелей. Первый из них — Сабо! Нет, я не обознался тогда у сельской площади… Подавшись тощим корпусом вперед, преисполненный сознания, что от его слов зависит судьба подсудимого, Сабо с наглым упоением трусливого, но находящегося под высокой защитой человека дает показания. Да, конечно, он сам видел, как стрелял Горуля, видел собственными глазами! Выхватил из кармана вон тот револьвер, что лежит на столе, и выстрелил в высокочтимого пана. Это святая правда!

Ступа просит у суда разрешения задать вопрос свидетелю.

— Скажите, свидетель, кто приказал вам идти в колонне похода?

— Мне? — и костлявые руки Сабо, описав дугу, коснулись кончиками пальцев груди. — Мне?.. Никто, пане. Я бедный человек и шел вместе со всеми.

— Откуда?

— Из Заречья, пане. Я там служу конторщиком при лесопильном заводе.

— Вы, должно быть, хотели сказать: не «служу», а «числюсь».

Сабо вбирает голову в плечи.

— Не пойму, пане.

— Что ж тут непонятного, — усмехается Ступа, — конторщик, которого редко видят в конторе.

— Я больной человек, пане, и кроме того…

Наступает пауза.

— Что? — спрашивает Ступа. — Вы выполняете другие поручения?

— Да, — нехотя подтверждает Сабо.

— Чьи?.. Воина Христова?

Звонок судьи.

— Суд не интересуют служебные обязанности свидетеля. Это не имеет никакого отношения к делу.

— Весьма существенное, — возражает Ступа. — Лесопильный завод, на котором числится конторщиком свидетель, принадлежит пану Балогу, родному брату священника Стефана Новака, если не самому Новаку, — фигуре ныне весьма заметной среди националистов и клерикалов на Подкарпатской Руси. Кроме того, «Воин Христов» — это псевдоним пана Стефана Новака. И если напомнить свидетелю о его разговоре в корчме Чинадиева накануне голодного похода с Иваном Гуртяком — правой рукой «Воина Христова», то перед нами встанет истина.

— В чем она? — отрывисто, хмуро посмотрев на Ступу, спросил судья.

— В том, что выстрел был провокационный. В том, что свидетели обвинения и стрелявший — он стоит перед нами тоже в качестве свидетеля — оплачены либо националистами, либо клерикалами. Я вторично прошу суд допустить к свидетельским показаниям служанку корчмы Елену Сабодаш, которая слышала разговор свидетеля с паном Гуртяком.

— Суд не может удовлетворить просьбу защиты, — произнес судья, порывшись в бумагах.

— По какой причине на этот раз? — спросил Ступа.

— Елены Сабодаш нет в Брно.

— Но она была здесь утром! — воскликнул Ступа.

— А сейчас нет. И местонахождение ее нам неизвестно.

Ропот проносится по залу. Я вижу, как трудно сдерживать негодование Ступе. И сквозь ропот слышен его голос:

— Защита настаивает в своем утверждении, что выстрел и все последовавшее за ним — провокация, как провокационны и сообщения о тяжелом состоянии пана Поспишил а, жизнь которого якобы в опасности.

— Доказательство! — выкрикнул прокурор.

— Извольте, — ответил Ступа. — Пуля задела мякоть правой руки. В Мукачеве Поспишилу сделали перевязку и отправили в Прагу. Но пан Поспишил не был оставлен в больнице пражским врачом. Удивительный случай в медицинской практике: тяжело раненный человек, жизнь которого в такой опасности, совершает прогулки по саду близ Праги и, я полагаю, посмеивается над тем, что о нем печатают чуть ли не некрологи.

— Подтверждение!

— Прошу суд вызвать свидетеля защиты доктора Йозефа Стоянского, врача пражской больницы…

Доктора Стоянского вызвали после короткого перерыва.

В зал вошел высокий седой человек. Лицо его было очень бледно. Он неуверенной походкой направился к круглой площадке для свидетелей.

— Доктор Стоянский, — спросил судья, — правда ли, что вам первому пришлось осмотреть рану пана Поспишила, после того как он был привезен из Мукачева в Прагу?

— Да, — подтвердил свидетель.

— Вы нашли эту рану легкой или тяжелой, опасной для жизни?

Стоянский опустил голову и глухо произнес:

— Тяжелой.

В зале заволновались. Ступа подался вперед и насторожился.

— Оставили ли вы пана Поспишила в больнице, — продолжал допрос судья, — или отправили его домой?

Стоянский еще ниже опустил голову.

— В больнице, — проговорил он чуть слышно.

— Свидетель Йозеф Стоянский, — раздался голос Ступы. — Почему вы говорите на суде совершенно противоположное тому, что говорили мне?.. Кто вас запугал?

Стоянский вцепился в барьерчик и пошатнулся. Судья позвонил. Служители подскочили к доктору и, взяв его под руки, повели из зала.

— Свидетель запуган! — произнес Ступа. — Разве вы не видите, в каком он состоянии?

— Нас интересует не состояние свидетеля, — ответил судья, — а то, что он сказал.

Защита заявила протест, но судьи выслушали его с безразличным видом, как выслушивали они и мои показания и многочисленные свидетельства в пользу Горули.

Все, что слышал и видел я в зале суда, было до того невероятно, что я начинал сомневаться: реально ли это? Бывали такие минуты, когда я готов был вскочить с места и крикнуть не судье, а переполненному залу: «Разве вы не видите, что здесь творится, почему вы молчите?!» Но сидевшие рядом со мной Славек и Анна Куртинец сдерживали меня.

— Вам это в новость, пане Белинец, — с горечью шептала мне Анна. — А что такое суды над коммунистами? И товарища Славека судили, и мне пришлось пять лет тому назад сидеть на той же скамье, где сидит сейчас Горуля. А разве процесс Димитрова в Лейпциге не был чудовищной провокацией?

Горуля вел себя во время суда как-то странно. Он с нескрываемым любопытством слушал и обвинительный акт, который с пафосом читал молодой судейский секретарь, и выступления свидетелей. Иногда он разводил руками и мотал головой, словно хотел сказать: «Ну и плетут же люди, просто уши вянут от такой брехни!»

Поведение Горули удивляло и беспокоило не только меня одного.

Во время перерыва ко мне сквозь толпу пробился Марек. Он задыхался от возмущения:

— Это чудовищно!.. Это фашизм… Они распоясались совсем, и судьи и прокурор. Они даже не считают нужным соблюдать видимость правосудия!.. Это страшно!.. А Горуля ваш уж очень спокоен, не нравится мне такое спокойствие.

— Это и меня тревожит, пане Марек, — признался я.

Все последующее время я не сводил глаз с Горули, и он мне казался очень постаревшим, беззащитным, попавшим в большую беду человеком, который еще не сознает, что с ним творят.

Но вот «судебное разбирательство» окончено. Судья предоставил последнее слово подсудимому.

Горуля медленно, как бы нехотя, поднялся со скамьи и, перегнувшись через барьер, устремил напряженный взор куда-то поверх головы судьи. По залу пронесся шепот, люди начали вытягивать шеи и недоуменно переглядываться друг с другом. Над головой судьи висел портрет президента, а над портретом — всем хорошо знакомый герб республики. Больше ничего примечательного там не было.

Шепот перерос в глухой гул. Даже члены суда заерзали на своих креслах и стали украдкой оглядываться. Судья посмотрел в ту сторону, куда был направлен взгляд Горули.

— Что вы там вздумали разглядывать, подсудимый? Мы ждем вашего последнего слова.

Горуля виновато улыбнулся и, продолжая рассматривать что-то видимое ему одному, сказал:

— Прошу прощения, пане прокурор, что побеспокою вас. Может, мне про то надо было пана судью спросить, да он спиной к гербу сидит, а у меня очи слабые. Что там написано, над львом? Дуже прошу, прочитайте мне.

— Вам следовало бы знать, подсудимый, — презрительно усмехнувшись, произнес прокурор, — девиз страны, в которой вы живете, — «Правда победит!»

— Красно дякую, пан прокурор, — с той же виноватой улыбкой произнес Горуля и обвел взглядом зал. — Первое слово — «правда» — прочитал, ну, а дальше никак не могу разобрать, что написано дальше. А оказывается, вот оно что — «победит!»

Он говорил негромко, мягко, но за этой мягкостью зал, и господа судьи, и прокурор почувствовали силу, которую нелегко сломить.

— «Правда победит», — повторил Горуля, — так, так…

— Но какое отношение это имеет к судебному разбирательству? — раздраженно спросил судья.

— Ниякого, паночку, — ответил Горуля, — к суду ниякого…

Славек зааплодировал, его поддержали десятки людей в разных концах зала. Судья нервно зазвонил в колокольчик и начал призывать публику к порядку. Горуля в ожидании, пока все утихомирится, стоял, опустив голову, и задумчиво водил пальцем по деревянной перекладине барьера. Но лишь все стихло, он снова поднял голову, и тут все увидели, как необыкновенно изменилось его лицо, каким оно стало строгим и гневным.

— Не я стрелял и не я ранил, — сказал он, — об этом добре знают и судья, и прокурор, и тот иуда, что продал свою совесть. Я тюрьмы не страшусь, пане прокурор, после Верховины тюрьма — рай! Вы загляните в голодные очи наших детей, послухайте, как ревет наш скот от бескормья. Я бы, может, сказал, послухайте, как плачут наши жинки, так этого услышать нельзя: у них уже сил нет вслух плакать. Поешьте хлеб, который мы едим. Ох, хлеб, хлеб!.. Как стала республика, нам обещали графскую землю на выкуп, а кому она пошла, та земля? Фирме «Латорица», да корчмарям, да сельским богатеям; с одного пана на другого капелюх надели, вот и вся реформа!

Голос Горули звучал грозно, и слова его обретали несокрушимую силу. Я слушал Горулю, дивясь и восхищаясь его мужеством.

— Что ни год, — продолжал Горуля, — то голод, что ни год, то тиф или оспа. Подсчитайте, сколько у нас слепых на Верховине, сколько зобатых, сколько калек и сколько могил! На тридцать тысяч селян нашей округи ни одного лекаря, но зато в каждом селе по четыре корчмы. Ох, Верховино, свитку ты наш!.. Свет ты наш, Верховина!.. А вы, пане прокурор, пугаете меня тюрьмой. И если я из вашей тюрьмы убегу — а убегу я непременно, это я вам твердо обещаю, — так не с того, что мне в тюрьме гирше, а для того, чтобы опять поднять народ за лучшую долю. Меня судят тут не за то, что в человека стрелял! Дурница! Вы сами добре знаете, что дурница, а судят за то, что я коммунист! — Внезапно Горуля замолчал и, склонив на плечо голову, стал прислушиваться.

Зал шевельнулся и тоже затих, ловя неясный гул, пробивающийся с улицы сквозь каменные стены здания. Но это не был обычный гул большого города.

Анна Куртинец и Славек переглянулись, и лица их приняли строгое, значительное и торжественное выражение.

— Это рабочие Брно пришли, слышите? — шепнул, склонившись ко мне, Славек.

Теперь уже в зале явственно слышалось, как сотни голосов скандировали по-чешски:

— Комму-ни-стам сво-бо-ду!

— Фа-ши-стов в тюрь-му!

Судья вскочил с кресла:

— Закрыть окна!

Но и без его приказания служители суда уже бежали по проходам балкона, к распахнутому окну.

— Подсудимый, вы кончили?

— Не торопитесь, пан судья, — сказал Горуля, — последнее слово за мной, а не за вами. Вы можете меня засудить, но судьей мне быть не можете. У меня один судья — народ! Чули вы когда про такого? Правда и в самом деле победит, только не ваша, а моя, партии моей правда.

…Приговор был вынесен ночью: «Виновен. Семь лет тюремного заключения».

Когда мы вышли из здания суда на площадь, она была запружена народом. Над ней стоял гул возмущенных голосов. Пробраться сквозь запрудившую площадь толпу не было никакой возможности. Десятки факелов освещали возбужденные лица людей. Легкий ветер колебал пламя.

— Они боялись это услышать в Кошице от словаков и русинов, — сказал Франтишек, — пусть послушают от чехов в Брно!