На другой день после суда я сел в поезд и поехал в Ужгород: в Брно мне делать сейчас было нечего. Ступа взял на себя все дальнейшие хлопоты по делу Горули. Он хотел попытаться опротестовать решение суда.

Прямо с вокзала я отправился в банк к Чонке. Идти к Лембеям я уже не мог, понимая, что теперь дорога туда мне заказана.

— Что ты наделал? — заохал, увидев меня, Чонка. — Что ты наделал?

Оказалось, что он знал обо мне решительно все.

— Это ведь Ужгород! — разводил Чонка руками. — Человек не успеет где-нибудь на Радванке сесть за стол, как ужена другом конце, на Собранецкой, знают, сколько кнедликов лежало в его тарелке. Юлия назвала тебя сумасшедшим, старый — арестантом. Он рвал и метал, запретил нам произносить твое имя… И вот еще, Иванку…

Последовал глубокий вздох, и Чонка с неохотой полез в боковой карман, достал оттуда конверт и протянул его мне.

— Извини, пожалуйста, что я вскрыл это письмо. Я понял, что тут важное для тебя.

На меловом листке было написано:

«В связи с тем, что Ваш поручитель пан Матлах изволил взять назад свое поручительство, покорнейше просим представить нашей фирме новую гарантию и внести очередной взнос. В том случае, если это не будет сделано Вами в двухнедельный срок, вступает в силу двенадцатый пункт договора, по которому дом переходит в собственность фирмы.

Всегда к Вашим услугам

Колена — младший».

— Что-то надо предпринять, — сказал Чонка, — и непременно!

— Ничего не надо, — ответил я, — это бесполезно.

— Ты с ума сошел! — воскликнул Чонка. — Подарить этим разбойникам почти готовый дом! Он что, легко дался тебе?

— А если и не легко? Все равно ничего уже нельзя сделать: ни денег, ни поручителей.

Я порвал письмо и выбросил его клочки в корзинку для бумаг. Поглощенный тем новым, что вошло в мою жизнь, я ни о чем не сожалел. Только одна Ружана, казалось, еще связывала меня с прошлым, и сердце больно сжалось, когда Чонка заговорил о ней.

— Несладко Ружане, Иванку. Ее теперь не видно и не слышно в доме.

— Моей вины нет перед нею.

— Я плохой судья, — развел руками Чонка. — Мне очень жаль, что все так печально кончилось. Терпеть не могу печальных концов!

Он вынул из кармана пиджака остро отточенный карандаш, провел острием по ладони и, вскинув на меня глаза, сказал:

— Ты ведь и сейчас любишь ее, несмотря ни на что.

— Да, — признался я. — Это-то и тяжело…

Попросив Чонку, чтобы он принес мои вещи из флигелька, и условившись с ним о встрече в семь часов вечера возле моста, я отправился искать себе пристанища. Мне повезло. Я довольно быстро нашел комнату в небольшом домике у пожилой вдовы. Сама хозяйка жила по соседству у сына, а этот дом из трех комнат пустовал. Он стоял в верхней части города, приткнувшись к горе. Крутой, лишенный всякой растительности, изъеденный дождевыми потоками склон высился над участком позади дома.

Наступил вечер. Точно в условленное время я был у моста. Чонка ждал меня там с моими вещами.

— Могу тебя поздравить, — сказал Чонка, — уже известно, что ты сегодня приехал. Только я вернулся домой, как Юлия мне сообщила эту новость. Ужгород!..

Я взял из рук Чонки мой чемодан, и всю дорогу, пока мы шли к моей новой квартире, Чонка вздыхал и охал.

Снова начались мучительные поиски работы, день за днем, день за днем…

Устроиться по специальности нечего было и думать. Теперь я искал любого заработка.

Я поселился на окраине, в так называемом рабочем квартале. Здесь жили виноградари, каменотесы, столяры с мебельной фабрики «Мундус» и гончары с керамического завода. С некоторыми из них я уже успел познакомиться, а с одним венгром, мраморщиком Шандором Лобани, даже сдружиться. Это был человек лет под шестьдесят, с умом живым и любознательным, охотник поговорить и замечательный мастер своего дела. О камне, а в особенности о мраморе, он мог рассказывать часами и был убежден, что люди только по недомыслию своему считают камень холодным и мертвым.

— И в камне душа откроется, — говорил Лобани, — если вы только с душой подойдете к нему; а подойдешь без души и к живому — живое мертвым становится.

Знакомство наше состоялось случайно. Был воскресный день, и, как всегда в праздник, люди собирались небольшими группами у калиток потолковать о новостях. А новости были важные и волновали они всех: правительство наконец признало Советский Союз и готовилось подписать с советским правительством договор о взаимопомощи.

К одной из таких групп, собравшихся невдалеке от моего дома, подошел и я.

— В добрый час, в добрый час! — говорил коренастый седой старик. — Давно пора! Меня еще с прошлой войны рана по ночам мучает.

— И откуда они только берутся такие, как этот Гитлер? — с возмущенным недоумением спросил кто-то. — Выскочил и пошел расти, как бурьян в поле.

— На худом поле и трава худая, — ответил старик. — Ну ничего, теперь у ихнего Гитлера голова болит.

— А лучше было бы, — вмешался я в разговор, — чтобы она и болеть не могла.

— И на это срок придет, пане, — улыбнулся старик.

Начал накрапывать дождь. Люди стали расходиться по домам, а старик подошел ко мне и сказал:

— Мы почти соседи, на одной улице живем.

Так и состоялось наше знакомство с Лобани. И хотя в тот день поговорили мы мало, но симпатию друг к другу почувствовать успели. Прошло немного времени, и Лобани уже знал все перипетии моей жизни и однажды, постучавшись ко мне, сообщил, что нашел для меня дело «возле себя».

— Работа тяжелая, пане Белинец, и непостоянная.

— Все равно, какая бы она ни была! — ухватился я за его предложение.

— Придется разгружать мрамор на железной дороге, — сказал Лобани, — другого ничего нет. Но ведь не умирать вам с голоду. Может, потом что лучшее подвернется.

Работа оказалась и в самом деле тяжелой: приходилось под дождем и пронизывающим ветром сгружать с платформ на подводы глыбы мрамора; но и такой работе я был бы рад, если бы только не приходилось по два-три дня дожидаться, когда прибудут новые платформы. Нас было пятнадцать «счастливцев». С утра до позднего вечера мы топтались на товарной станции, чтобы не прозевать прибытия платформ. Ждать приходилось нескончаемо долго, а платили нам только за часы разгрузки.

Прошла неделя, другая, третья — и никаких перемен. Тех нескольких крон, что я получал, едва хватало на пищу, а из них приходилось еще урывать плату квартирной хозяйке.

Все чаще я начинал задумываться о том, что надо мне уезжать из Ужгорода.

Я старался гнать от себя эту невеселую мысль. Мне не хотелось уезжать из города, где жила Ружана. Правда, я избегал всякой возможности встретиться с ней. Но одно сознание, что она где-то здесь, что я хожу по тем же улицам, по которым ходит она, поддерживало мои силы. Да и куда было ехать?..

Из окна моей комнаты часами глядел я на отроги лесистых Карпат, запорошенных январским снегом. За первой грядой возвышалась вторая, за второй — третья… Все выше и выше. Верховина, край ты мой любый, земля, взрастившая меня! Ведь это неправда, что я лишний здесь, что я не нужен тебе?

Как-то я стоял у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу. Надвигался вечер. Укрытая снегом земля была светлее неба. Далеко-далеко в горах горел огонек. Вдруг позади бесшумно отворилась дверь, и кто-то негромко позвал меня:

— Иванку!

Я обернулся: на пороге стояла Ружана.

В первое мгновение мне показалось, что в комнате посветлело.

Я сделал шаг, другой, третий навстречу Ружане, но вдруг, точно опомнившись, огромным усилием воли заставил себя остановиться и приглушить вспыхнувшую было радость.

Ружана, сделав движение, тоже внезапно остановилась. И хотя в сумерках лица ее не было видно, я почувствовал, что на нем написана сейчас растерянность.

Так мы неподвижно, в полном молчании стояли друг против друга. Охваченный смятением, я боролся с воспоминанием о последнем нашем свидании, о той горечи, с которой я ушел тогда из дома Лембеев, не услышав от Ружаны ни слова поддержки. Забыть бы об этом сейчас…

Я хотел зажечь свет в комнате. Ружана задержала мою руку и начала быстро снимать перчатки. Наконец, что-то преодолев в себе, она спросила:

— Ты собираешься уезжать, Иванку? Да?.. Но ты никуда не уедешь.

Это были ее первые слова. Она произнесла их торопливо, с придыханием, точно ей не хватало воздуха.

Я ничего не ответил.

— Не молчи, — попросила она, чуть касаясь пальцами моей руки. — Ну, скажи хоть что-нибудь… Ты не хотел меня видеть?

— Не хотел, — через силу проговорил я.

— Это неправда, — повела головой Ружана, и в голосе ее послышался укор.

— Да, это неправда… Но все равно, я не хотел… Мне было очень тяжело…

— Знаю, — прервала меня Ружана. — Но я пришла не затем, чтобы вспоминать… Мы не можем друг без друга, Иванку, милый, потому-то я и пришла… совсем…

Мне показалось, что я ослышался.

— Что ты сказала?

— Совсем, — повторила она решительно.

— Ружана, — заговорил я, — это ведь невозможно… У меня ничего нет, кроме рук, которым я не могу найти работы.

— Ты только этого боишься? — испытующе спросила она.

И по тону, каким Ружана задала свой вопрос, я понял, что она страшится услышать какую-то другую сторону правды. Но высказать ее я уже не мог. Горечь и ожесточение, вызванные воспоминанием, вдруг улеглись.

— Только этого, Ружана, — опустил я голову, — другого ничего.

Ружана приблизилась ко мне. Пахнуло еще не выветрившимся запахом мороза, принесенным ею с улицы.

— Но и у меня есть руки, Иванку, — сказала она. — Видишь, вот они. И им немножко повезло. Я нашла работу. Мы больше никогда не расстанемся!