Я служил в лесной дирекции. Служба была нетрудная, неторопливая. Я быстро освоился со всеми ее особенностями, и не только Зденек, но и сам управляющий был мною доволен.

Часто мне приходилось выезжать в лесничества. Я радовался таким поездкам, особенно когда мне удавалось попасть в район Студеницы и пожить денек-другой у Гафии.

После суда над Горулей здоровье моей приемной матери заметно сдало. Она не признавалась в этом, бодрилась на людях и уверяла меня, что ей становится лучше. Но ужгородские врачи, к которым я возил Гафию, говорили другое. Я знал, что она недолго пробудет с нами.

Мы с Ружаной уговаривали Гафию поселиться у нас в Ужгороде, но она и слушать об этом не хотела.

— Что вы, диточки! А хату на кого я оставлю? А хозяйство?

— Какое там хозяйство? — говорила Ружана. — А хату заколотить можно.

— Хату заколотить? — она приходила в ужас от такой мысли. — Илько, даст матерь божья, вернется, а хата заколоченная… Ни, ни, ни, и думать так неможно!

Каждый мой приезд был для нее праздником. День я проводил в лесничестве, а вечером, отказавшись от гостеприимства лесников, спешил в Студеницу.

Гафия всегда дожидалась меня, как бы поздно я ни возвращался.

Сумерничая, она начинала рассказывать о своем прошлом, о том, как ее выдали замуж за Горулю, любившего мою мать. Она жила уже только этим прошлым, настоящего для нее как будто и не существовало. Но, удивительно, в ее воспоминаниях не было ни горечи, ни упрека Горуле.

— Любили они друг дружку, Иванку, ой, як любили! — говорила Гафия. — Да дед твой не хотел дочку отдавать за жебрака… Они ведь тайком хотели обвенчаться, а вот не вышло: поймали… Илько до сих пор Мариино обручальное кольцо бережет. Як помру, Иванку, ты его себе возьми, оно в скрыньке на самом дне лежит, в тряпочку завернуто, серебряное колечко.

Умерла Гафия перед наступлением весны. Смерть ей досталась такая же трудная, как и вся ее жизнь. Я не отходил от Гафии до последней минуты.

— Как же это, Иванку, — твердила она срывающимся голосом, — Илько вернется, а меня уже и нема? Ты ему скажи, чуешь, ты ему скажи…

Но что именно ему надо было сказать, она уже не договорила.

Я похоронил ее морозным апрельским утром возле моей матери, на каменистом студеницком кладбище. И они покоятся рядом, эти две женщины, о каких говорят в народе, что их сердцами, а не солнцем согрето все живое на земле.

Весна пришла дружная, быстрая, как все весны на Закарпатье. Едва растаял за домом снег и на моем склоне обнажилась бурая земля, началась для меня страдная пора. Я сам очистил склон от множества камней и вскопал его сверху донизу. Возвратившись домой со службы, наскоро пообедав, я брался за лопату и спешил на свое «поле».

Из лесничества я привез кусты орешника и высадил их поперек склона полосами, чтобы предотвратить смыв почвы дождями.

— Боже мой! — удивлялся Чонка. — Сколько возни вокруг какой-то паршивой горки! Да она и трудов твоих не стоит. Если ты хочешь вырастить что-нибудь путное — арендуй настоящую землю, а не черт знает что!

— Я говорила ему то же самое, — поддерживала Чонку Ружана, — но ведь он упрям.

— Да как вы не понимаете, — возмущался я, — с хорошей земли всякий сумеет снять приличный урожай, а вот попробуй-ка на этой добиться!..

Несколько раз «поколоть» землю приходил Лобани. Он сбрасывал пиджак и, поплевав на белые от въевшейся в них мраморной пудры руки, брался за кирку или лопату.

Когда кустарник был высажен, оставалось еще ждать, пока можно будет начать посев. Я разбил склон на участки, а каждый участок — на секции с различными дозами удобрений.

В этих секциях в комбинациях с клевером, колоском и ядовитыми бичами горных пастбищ — чемерицей и альпийским щавелем должен был взойти меум.

Пришел день, и семена легли в прогретую солнцем землю. Первые всходы поднимались ровно, радуя меня своей силой и стойкостью. Через какую-нибудь неделю весь склон, от подошвы до самой вершины, зеленел и переливался росами по утрам.

— Ты молодец, Иванку! — сказала однажды Ружана, когда я ей прочитал чуть ли не целую лекцию о меуме и моих наблюдениях над ним. — Ты молодец! Все-таки это флаг, пусть маленький, но флаг! И ты его не опустил.

Как-то Ружана принесла мне несколько номеров советского иллюстрированного журнала «СССР на стройке».

Я подолгу рассматривал каждую фотографию и по нескольку раз перечитывал подписи под ними. На последней странице журнала внимание мое приковал к себе заголовок: «История одного опыта». Я насторожился и стал читать, пораженный масштабами и значительностью того, о чем сообщалось в нескольких строчках.

Это был рассказ об опыте советского агронома Романа Алексеевича Щербины, задумавшего повысить урожайность проса. Чтобы сжать сроки опытов, Щербина вел свою работу в построенных для него колхозом парниках. Здесь он снимал в год вместо одного три урожая и в конце концов нашел то, чего добивался.

Но новый способ нужно было проверить в полевых условиях на разных широтах. Щербина обратился в Сельскохозяйственную академию, и по призыву академии опыт взялись повторить на своих землях семьсот тридцать колхозов в разных краях страны.

Человек моих лет, щуря глаза от солнца, приветливо смотрел на меня со страницы журнала, подняв высоко пучок стебельков с тяжелыми, отвисающими книзу кистями.

Мы пристально и долго глядим друг другу в глаза.

«Завидую вам, агроном Щербина, — мысленно говорю я ему. — Только не вашей удаче, нет, а судьбе».

«Понимаю, — отвечает он, — очень хорошо понимаю. Но и вы не опускайте рук. Разве вы все уже знаете о своей земле? Разве вы до конца разведали ее возможности, силу ее трав и злаков?»

Не выпуская из рук журнала, я вышел из дому и не помню, как очутился перед откосом.

Волнение, владевшее мною, усилилось, но мысль работала ясно, с необыкновенной отчетливостью.

Мне не суждена была завидная судьба советского агронома, меня не ждали ни колхозные просторы, ни поддержка государства. Я был один на узкой тропе — агроном-одиночка. Но этой, пока единственной, тропой я решил идти во что бы то ни стало.