В тревогах и слухах, а потом в угрозах и воинственных выкриках прошел тридцать восьмой год. Подобно тому как совсем еще недавно всеобщее внимание было приковано к Абиссинии — первой жертве захватнических устремлений фашизма, — а несколько позже к мужественной Испанской республике, подобно тому как взирал изумленный мир на молниеносное превращение Австрии в германскую провинцию, — так в тридцать восьмом году миллионы глаз были устремлены на Чехословакию.

Разжигая нацистский психоз среди судетских немцев, фашистская партия бывшего гимнаста Генлейна, державшая в чехословацком парламенте около сорока мандатов, стала требовать присоединения Судетской области к Германии.

Вместо того чтобы запретить эту партию и лишить ее мандатов, правительство попустительствовало генлейновцам под прикрытием все тех же лозунгов пресловутой «демократии». Но, в сущности, оно уже боялось своих доморощенных фашистов, за спиной которых стоял Гитлер. Что он теперь предпримет? Об этом только и говорили при встречах, об этом в страхе думали мирные люди, включая радиоприемники.

— Ультиматум, пане! — взволнованно выкрикнул однажды, старик почтальон, протягивая мне, как он делал это каждое утро, газету сквозь решетку калитки.

— Какой ультиматум?

— Да вот, пане, читайте… Гитлер заявил Праге о своей поддержке требований Генлейна…

Это страшное известие не явилось для меня неожиданностью. Рано или поздно мы готовы были его услышать, но удар от этого не стал менее чувствительным… Ошеломленный, я развернул газетный лист.

— Вот тут, пане, — тыкал пальцем в газету почтальон. — На первой странице…

Был тот час утра, когда на нашей обычно тихой улице царило недолгое оживление. С подлесной северной стороны шли на работу железнодорожники, водопроводчики, каменщики, ехали на велосипедах служащие частных и государственных контор. Все они знали почтальона Мучичку и, поравнявшись с нами, спрашивали:

— Какие новости?

— Ультиматум, — горестно отвечал почтальон.

Люди останавливались, слезали с велосипедов, просили газету и, заглядывая через плечо друг другу, читали. Одни бурно выражали свое негодование, другие подавленно молчали.

— Дождались! — гневно воскликнул пожилой мужчина в форме железнодорожника. — Дело ведь не в Судетах! Судеты — только проба. Этот проклятый Гитлер рассчитывает проглотить всю Чехословакию, как проглотил Австрию!

Мучичка глубоко вздохнул:

— Я маленький человек, но я думаю: Испания, Австрия, теперь мы… Когда же он наконец подавится?

— Теперь должен подавиться, — уверенно произнес железнодорожник. — Я уже хлебнул порохового дыму достаточно, но если речь зайдет о том, что пора поломать ребра Гитлеру, готов хоть сегодня!

— Один в поле не воин, — печально проговорил стриженный под ежик велосипедист. — Мы маленькая страна, хотя наша армия не на последнем счету.

— Но у нас большие союзники! — горячо возразил я. — Россия и Франция!

— И вы верите в союзников, пане? — спросил велосипедист.

— В Россию — да, — ответил я твердо.

— Вместе с Россией, — воскликнул почтальон, — и я солдат!

Это было сказано от души и с таким задором, что все улыбнулись Мучичке. Он откозырял и, поправив сумку, зашагал в своей форменной, развевающейся пелерине к соседнему дому.

Требование, предъявленное Гитлером, породило, однако, не смятение, чего ожидали генлейновцы и на что рассчитывал сам германский фюрер, а гнев и решимость народа отстаивать свою независимость. Должно быть, это и побудило правительство объявить мобилизацию.

Эшелоны везли мобилизованных к германской границе, в Судетские горы, и к границе с Венгрией, где националисты уже в это время открыто заговорили о своих притязаниях на Подкарпатский край, эту якобы исстари венгерскую землю.

«Гитлер не пройдет! Хорти не пройдет!» — кричали мобилизованные, когда эшелон останавливался на станции, и пели ставшую популярной в Чехословакии советскую песню «Если завтра война».

А по городам и селам все настойчивее и настойчивее стали говорить о том, что Сталин приказал восьмимиллионной армии быть наготове и, как только понадобится, прийти на помощь Чехословакии; то была надежда народа, его желание, его глубокая уверенность.

Только теперь, в наши дни, всем стало известно предложение Советского правительства, переданное в ту пору через Клемента Готвальда президенту Чехословакии Бенешу. Это было подтверждение обязательств, взятых на себя Советским Союзом. Советский Союз готов оказать военную помощь Чехословакии даже в том случае, если этого не сделает Франция, и даже в том случае, если бековская Польша или боярская Румыния откажутся пропустить советские войска. Сталин подчеркнул, что Советский Союз может оказать помощь Чехословакии при одном условии: если сама Чехословакия будет защищаться и попросит о советской помощи.

Лишь немногие знали в те дни об этом предложении Сталина. Но ни для кого не были секретом происки близких к правительству реакционных элементов, добивавшихся отказа правительства от договора с Советским Союзом.

— Гитлер оценит такой шаг, — твердили они, — и Чехословакия будет спасена.

Народ сердцем чувствовал опасность, грозившую ему, и вот, как выражение самого главного, чем жили теперь люди, прозвучало требование к правительству: «Мы за нерушимый договор с Советским Союзом!»

Эти слова родились одновременно во всех областях Чехословакии. Они были начертаны углем и мелом на стенах домов. Их писали на своих транспарантах рабочие-железнодорожники и верховинские лесорубы. Они звучали с одинаковой силой в разных концах площади Корятовича в Ужгороде, где собрались делегаты от нашего края, уезжающие в Прагу для участия в демонстрации единого антифашистского фронта.

Вместе с делегатами на площадь пришли сотни людей, встревоженных, негодующих и в то же время готовых к действию, жаждущих встать на защиту своей страны от разбойничьих притязаний фашизма.

В центре площади на крыше легковой машины стоял Куртинец. Лицо его было строго, и голос звучал отрывисто и взволнованно.

В эти грозные дни, не зная ни сна, ни отдыха, он выступал то у солотвинских солекопов, то перед солдатами на венгерской границе, то у великобычковских химиков, то в горных селах.

Для одних его слова как бы служили выражением их собственных чувств и мыслей, для других они становились спасительной твердью среди засасывающих, подобно трясине, шепотков трусов и пораженцев.

— Только одно, — говорил Куртинец, — только одно может отвести нависшую над нами опасность: верность договора с нашим советским союзником и решительные меры против тех, кто толкает страну на путь капитуляции. Нам говорят: отдайте Судеты Гитлеру — и вы спасете мир в Европе. Ложь! Если мы согласимся, нас ждет не мир, а война, нас ждут такие страдания, каких еще не испытывали люди. Полное доверие Советскому Союзу, с которым мы связаны договором о взаимопомощи! Фашистов — за решетку, а демократию — народу! Все права словакам и украинцам! Вот программа спасения, которую народ должен заставить президента и правительство принять немедленно, пока еще не поздно…

Над вечерней Прагой шел дождь. Но город, несмотря на непогоду, кипел. Улицы были запружены народом. Тысячи огней, пламя шипящих факелов отражались и дробились на мокрых зонтах, раскрытых над головами людей. Транспорт остановился. Отжатые к тротуару, вереницами вытянулись автомобили; казалось, еще немного, и людское половодье оттеснит их к самым стенам домов. А кругом, куда ни кинь взгляд, зонты и факелы, зонты и факелы; они плыли в одном направлении — к площади перед дворцом президента.

Это шли пражане, люди из Кладно, Брно, Братиславы, шли чехи, словаки, венгры, немцы-антифашисты и многочисленная делегация нашего края.

Дробный стук дождя по натянутым верхам зонтов, похожая на всплески поступь тысяч и тысяч людей, голоса — все это мешалось, и в воздухе стоял гул.

Но время от времени, с одинаковыми, как мне казалось, интервалами, гул как бы отодвигался, замирал, уступая дорогу катящемуся из одного конца улицы в другой скандированию: «Верность дружбе с Советским Союзом!.. Верность дружбе с Советским Союзом!..» Короткая пауза, и затем могучее, требовательное: «Фа-ши-зму — нет!»

На площади перед дворцом демонстранты избрали депутацию, которая должна была вручить президенту Эдуарду Бенешу требование народа, принятое на митингах антифашистского фронта во всех краях страны. В числе избранных депутатов оказался и я.

Десятки узких проходов мгновенно образовались в людском море, затопившем площадь, и по этим коридорам проходили выбранные к дворцовым воротам.

У ворот я очутился рядом с профессором Ярославом Мареком. Он приехал в Прагу делегатом из Брно. Без зонта и шляпы, с мокрыми, а потому еще больше завившимися волосами, в плаще с высоко поднятым воротником, он что-то настойчиво доказывал полицейскому офицеру, стоявшему по ту сторону решетчатых ворот.

— Мы — народ, — слышался требовательный голос Марека, — и сам пан президент должен был бы открыть перед нами ворота…

Я тронул Марека за плечо. Он обернулся, узнал меня, и мы молча крепко пожали друг другу руки, и в этом рукопожатии заключалось все: и радость неожиданной встречи, и наша тревога, и наша решимость.

Ждать пришлось долго. Наконец калитка открылась. Мы пересекли вымощенный плитами двор и, очутившись в здании дворца, стали подниматься по широкой, залитой светом лестнице.

Бесшумные, выутюженные чиновники президентской канцелярии жались к перилам, будто боялись замараться о нашу вымокшую одежду, и провожали нас взглядами, в которых читалось любопытство и беспокойство.

Президент республики доктор Эдуард Бенеш принял нас у себя в канцелярии.

Щупленький, невысокого роста человек, с прилизанными, на пробор светлыми волосами и с такой же, казалось, прилизанной улыбкой, вышел к нам в просторную приемную. Взгляд его скользнул по нашим мокрым от дождя лицам, по одежде, с которой стекала на пол и ковер вода, и по лицу президента мелькнула тень испуга… Должно быть, во всем, что он увидел, было нечто неожиданное, требовательно вторгшееся, чуждое и враждебное как ему самому, так и этим дворцовым стенам, привыкшим к шепоту чиновников и иносказательным речам дипломатов.

Навстречу президенту из рядов депутации выступил Ярослав Марек. Он поклонился Бенешу и протянул папку, в которую были заключены резолюции митингов.

— Это воля народа, пане президент, — твердо произнес Марек. — Народ хочет мира и готов заплатить за него кровью, но не свободой. Народ хочет, пане президент, чтобы вы и правительство решительно отвергли предложение о капитуляции и в своих решениях исходили только из интересов независимости страны.

— У нас нет никаких других интересов, — быстро проговорил Бенеш, и в голосе его послышалось недовольство.

А Марек, будто не расслышав слов Бенеша, продолжал:

— Народ протестует против того, чтобы Чехословакия стала разменной монетой для правительств некоторых держав в их игре с Гитлером. Народ отлично понимает, что мы — небольшая страна, но мы можем спасти свою независимость, а значит и мир, если попросим помощи у Советской России. Народ ждет ее. Слово за правительством. Честь имею, пане президент!

Марек поклонился и отступил на свое место.

Бенеш, не читая, долго перелистывал страницы папки, явно выгадывая время для того, чтобы обдумать ответ. Но тут стоявшая рядом со мной женщина, работница из Кладно, сделала шаг вперед. В приемной прозвучал ее взволнованный, полный тревоги голос. Она говорила задыхаясь, точно долго бежала, торопливо, словно боялась, что ее прервут и она не сможет высказать того, что наболело. Грузная, с выбившимися из-под платка седыми прядями мокрых волос, стояла она перед Бенешем.

— Пане президент, я вскормила и вырастила пятерых сыновей. Это моя надежда и радость, другой радости у меня нет в жизни. Я Марта Бутечикова, пане президент, из Кладно. У меня хорошие сыновья. Теперь они все пятеро стали солдатами. Вчера я их провожала в Судеты, на границу… Пусть не предают моих детей, пане президент! Пусть их не предают!

— Их никто не предаст, пани, — проговорил Бенеш, с трудом скрывая охватившее его смятение. Он вытащил торчащий в верхнем карманчике пиджака платочек, вытер им ладони и сунул платочек обратно. — Я и правительство — слуги республики. Мы выполним свой долг до конца.

Больше он ничего не сказал. Аудиенция закончилась.

Со смутным чувством чего-то уже свершившегося и непоправимого спускались мы по широкой дворцовой лестнице, а навстречу нам, предводительствуемые чиновником, в приемную уже спешили уборщики со щетками, тряпками и электрическими полотерами.

«Мы выполним свой долг до конца…»

И они выполнили свой долг до конца, эти «слуги республики»! Но не перед народом и страной, а перед теми, кто назначал их президентами, премьерами, министрами, кто в лютой своей ненависти к Советской стране вскормил для будущей войны против нее Гитлера.

Правители Франции, Англии, Польши и самой Чехословакии предпочитали отдать страну на растерзание фашизму, чем увидеть в ней хотя бы одного советского воина.

Польское правительство заявило, что оно не сможет пропустить через свою территорию Красную Армию. Нам было известно, что отвечало правительство Франции на предложение Советского Союза выполнить взаимные обязательства перед Чехословакией: «Мы уговорим Гитлера».

Двадцать девятого сентября тридцать восьмого года в Мюнхен на свидание с Гитлером и Муссолини слетелись премьер-министры Франции и Англии.

Может быть, и вам когда-нибудь попадется в руки старый иллюстрированный журнал, подобный тому, какой лежит сейчас передо мной. На страницах его фотографы запечатлели для истории несколько моментов этого предательского совещания.

Вот за столом, в креслах с высокими спинками, сидят: сам фюрер с безумными глазами маниака, быкоподобный Муссолини, угодливо улыбающийся премьер-министр Франции Даладье и сухопарый мрачный старик Чемберлен — премьер Англии. Нет среди них только тех, кто осторожно уже подбирал к своим рукам вожжи. Да и зачем следить за этим столом, — вассалы договорятся сами. До поры до времени лучше оставаться в тени, у себя дома, за океаном, в Нью-Йорке или Вашингтоне. Что значит судьба какой-то Чехословакии, если, пожертвовав ею, можно начать готовить Гитлера к походу на Восток! Правда, ефрейтор стал строптив: лезет в Наполеоны и позволяет себе порой огрызаться на самого хозяина, — но что за беда! Война Гитлера с Россией обескровит обе стороны, и тогда можно будет крепко прибрать к рукам и тех и других.

Сделка состоялась. Вопреки воле народа, Судеты были отданы Германии без единого выстрела.

С проклятиями покидали солдаты свои укрепления, оставляя оружие врагу. Города были похожи на потревоженные муравейники. Люди толпились у радиорепродукторов, все еще не веря случившемуся, все еще надеясь услышать опровержение, но его не последовало… Я видел, как плакали женщины, как, ошеломленные неслыханным предательством, потупясь, стояли мужчины, — каждый из нас чувствовал, что Судеты — это только начало и что самые тяжелые испытания впереди.

Иллюстрированный журнал не поместил на своих страницах ни фотографий солдат, посылающих проклятия предателям, ни изображения плачущих женщин, он поместил лишь фотографию утирающего слезы президента. Доктор Эдуард Бенеш в черном пальто с непокрытой головой стоял на ступеньках широкой мраморной лестницы, поднося платок к глазам. Теперь никого не могли бы обмануть эти слезы. Это плакал не президент, на глазах у которого теряла свою независимость его страна, а предатель, добросовестно сослуживший свою иудину службу.

Но не только теперь, годы спустя, а и в ту пору многих и многих не могли уже обмануть слезы президента. Наступили дни бессильной ярости, разброда и великого протрезвления для тех, кто до последней минуты верил в честность буржуазных правителей, в их преданность республике и народу. Все рушилось, рассыпалось на глазах с трагической, ошеломляющей быстротой. И те, кто давно уже избрал для себя путь борьбы, стояли на пороге новых, неслыханных испытаний, требующих мужества, жертв и стойкости.