В старинной греко-католической церкви по Цегольнянской улице были зажжены все праздничные огни, и пан превелебный Новак возносил молитву о даровании победы оружию славного витязя Хорти и его союзников.

Вряд ли еще когда-нибудь в своей жизни духовный отец молился с таким усердием, как в июньский погожий день тысяча девятьсот сорок первого года, и казалось, что Новак не просил победы, а требовал ее у бога.

Война!

Давно уже вблизи советской границы по горам, от вершины до подножий, безжалостно вырубались широкие частые просеки, позволяющие хорошо просматривать местность. Из сел сгоняли людей строить укрепления на перевалах, но все, что вчера лишь было догадкой, предположением, слухом, сегодня стало действительностью. Война с Советским Союзом! Война!

Страшно прозвучало для меня вначале это слово, почти невозможно было сразу осознать его трагический смысл.

Хлынул новый поток репрессий. Даже в самых глухих горных селах появились усиленные пулеметами жандармские посты. Жандармы проводили облавы на отказывающихся ехать работать в Германию верховинских селян. Селяне встречали жандармов топорами, кольями и после кровавых стычек уходили в лес.

Родная речь была под запретом. Непокорных учителей высылали вглубь Венгрии.

«Под страхом смертной казни…» — с этих слов начинался почти каждый приказ или постановление.

Сабо прекратил свои обходы. Ему хватало дела и без нас. Но мы теперь не ощутили от этого никакого облегчения.

Меня снова вызвали в полицию, где человек, похожий на гусака, уставившись на меня блеклыми глазами, объявил:

— Будете являться сюда для отметки каждые три дня, и не один, а с женой. Поняли, что я сказал?

С чувством тайного злорадства выслушал я это приказание. Шла война с Советской страной, и какое значение по сравнению с мощью надвигающейся на фашизм грозы могли иметь эти меры предосторожности, придуманные жалкими полицейскими чиновниками!

Как и большинство людей в нашем крае, я был глубоко убежден в неприступности и могуществе Советского Союза. Убеждение это было так сильно, что его не могли поколебать ни первые победные реляции гитлеровского командования, ни горестное сознание того, что где-то уже горят советские города и селения, что по советским полям, топча зреющий хлеб, рвутся на восток фашистские танки.

— Нет, нет, это не может так продолжаться! — упрямо твердил я, шагая по комнате, в которой стояли у радиоприемника притихшие и растерянные Чонка и Ружана.

Будапешт передавал записанный на пленку репортаж с поля боя. Из приемника несся рев машин, неясные голоса команды, звуки взрывов, похожие на грозовые разряды, и торопливый рассказ гитлеровского корреспондента о том, что происходит сейчас у него перед глазами:

— Сто пятнадцать километров от границы! Бой идет за большую железнодорожную станцию… Налево в строительных лесах высится недостроенный жилой дом. Русские засели в доме и упорно сопротивляются… Сейчас… сейчас все будет кончено: четыре танка открывают огонь по дому. Вы слышите: первый выстрел… второй… третий! Строительные леса горят!.. Величественное зрелище!.. Огневые точки русских подавлены. Можно продвигаться вперед… Танки, а за ними пехота переходят железнодорожное полотно. Сто пятнадцать километров от границы!

— Иване, Василю, — шептала Ружана, прижимая к себе удивленно смотревшего на взрослых маленького Илька, — неужели они так сильны?

Я не отвечал ей. Я думал о другом: «Сто пятнадцать километров от границы!»

— Нет, что-то должно произойти…

— А ты… ты твердо веришь, Иванку, что все переменится? — спросила Ружана.

— Верю!..

Ожидание этой перемены стало для меня, как и для каждого честного человека, в ту пору единственным смыслом жизни. Люди хорошо сознавали, что сейчас идет война за судьбу и самое существование всех народов, битва между свободой и рабством, жизнью и смертью.

Однако время шло, а нависшая над нами туча не рассеивалась.

В витрине одного из магазинов канцелярских принадлежностей, мимо которого мне почти ежедневно случалось проходить, была выставлена большая карта фронтов. Каждое утро в один и тот же час предприимчивый владелец магазина, кругленький толстяк венгр, закрашивал коричневой краской все новые и новые куски завоеванной немцами территории. Он делал это старательно, педантично, с раздражающей тщательностью недалекого человека.

У витрины задерживались прохожие, скрепя сердце останавливался там и я, чтобы узнать, куда заползет сегодня обмакнутая в краску кисть. А коричневая, непроницаемая пелена, как какая-то дурная напасть, ползла все дальше и дальше на восток, хороня под собой голубые ленты рек и светлые кружки городов. Она переваливала через Днепр, растеклась по югу и вокруг Ленинграда. Неужели никто не в силах остановить ее ядовитое течение и нам не на что больше надеяться?

Дыхание у меня спирало от отчаяния. Я быстро отходил прочь, но мне чудилось, что проклятая кисть неотступно следует за мной, закрашивая неживым, тяжелым цветом дома, людей, небесную голубизну.

В эти страшные дни собственные беды людей словно отступили на задний план. Бои в России — вот к чему были прикованы их тревожные думы.

Лесорубы в горах, державшиеся обычно со мной сдержанно, улучив удобную минуту, подходили поодиночке и, как бы невзначай, спрашивали:

— Уж не слышно ли, пане, чего-нибудь доброго?.. Как там?..

— Пока ничего, — отвечал я.

Одни, выслушав мой ответ, отходили молча, а другие, потоптавшись, не выдерживали:

— Эх, надо было бы, пане, один бог знает, как то надо…

А я чаще, чем когда-либо, думал теперь о Горуле и Куртинце. Как не хватало мне сейчас этих людей! Горуля далеко. А Куртинец?.. Может быть, ему удалось бежать или и он замучен, как сотни его товарищей, в застенках и концентрационных лагерях? Но в душе у меня жила какая-то странная уверенность, что Куртинец жив, что он здесь, в нашем крае.

Мысль разыскать Олексу стала все настойчивей преследовать меня. Наконец я принял решение… Но как осуществить его в это страшное время, когда люди избегали встреч даже со своими близкими друзьями, а малейшее неосторожное слово грозило непоправимой бедой? И все же я решил начать поиски.

Терпеливо, настойчиво, будто ощупью во мраке, я стал нащупывать пути к тому, чтобы узнать что-нибудь о людях, которые были близки с Куртинцом, но — увы! — мне не удавалось напасть на след ни одного из них. Иногда почему-то мерещилось, что старик Лобани мог бы мне тут помочь. Но Лобани уехал из Ужгорода, и я потерял всякую связь с ним. И вот, когда казалось, что все мои попытки напрасны, я вдруг вспомнил лесного объездчика Имре Гевизи, в сторожке которого последний раз виделся с Горулей. Гевизи продолжал свою службу, но уже не на Ужанщине, а в долинном притиссянском лесничестве, недалеко от того места, куда я ездил выплачивать деньги сплавщикам. Он был единственным не исчезнувшим с моего горизонта человеком, связанным в моей памяти с именами Горули и Куртинца. Я решил при первом же удобном случае повидаться с ним.

Объездчик вначале принял меня приветливо, но едва только я осторожно намекнул на цель моего приезда, как он забеспокоился и стал уверять, что ничего и никого не знает, а то, что раньше знал, — так сейчас не такое время, чтобы ему, венгру, вспоминать об этом. Его дело — лес, а до остального он не касается, и господину инженеру лучше тоже забыть, что он когда-то видел в сторожке под Ужом.

Объездчик явно тяготился моим присутствием, и я заторопился уйти.

Гевизи не стал удерживать меня, но вышел со мной, чтобы проводить через кукурузное поле.

— Ах, господин инженер, — сетовал он дорогой, отклоняя нависшие над тропой листья кукурузы, — как легко ни за что ни про что пропасть человеку! Ну мало ли чего взбредет кому в голову, а ты за это отвечай!

— Не беспокойтесь, Гевизи, — с досадой прервал я объездчика, — я не донесу на вас.

Он остановился, что-то дрогнуло в его лице.

— Я совсем не к тому, — смущенно пробормотал он. — Я никогда не сомневался… Если бы только в моих силах было помочь, уж верьте мне…

Я промолчал.

— А разве господин инженер в последнее время где-нибудь видел господина Куртинца? — неожиданно спросил Гевизи, испытующе глядя на меня.

Я насторожился.

— Нет, не видел. А что?

— А я думал, вы его где-нибудь тут встретили, — с облегчением, как мне показалось, произнес Гевизи и тут же стал торопливо прощаться со мной.

Через минуту каждый из нас уже шагал своей дорогой.

Последняя надежда что-либо узнать о Куртинце рухнула.