Словно ветром дунуло от Ужгорода до Рахова. Сотни людей уходили из сел, городов, поселков в горы и, добравшись до партизанских постов, объявляли: «За Миколу!»

А в Ужгороде суд, назначенный подпольным народным комитетом, судил Луканича и Сабо.

Луканича подняли ночью на квартире, а Сабо взяли в одном из кабинетов дома свиданий, куда он в последнее время зачастил.

Обоих их привели в один из домиков ужгородской окраины.

За столом в комнате, освещенной керосиновой лампой, сидело несколько человек. Среди них были: Верный, уцелевший в числе пятерых подпольщиков после трагедии на подлесной стороне, и я.

Узнав, что их привели на суд, Луканич яростно прохрипел:

— Вы не смеете меня убивать! Слышите? Не смеете!

— Мы не убийцы, — ответил Верный, — мы судьи.

А Сабо сначала будто онемел, съежился весь, окрысился, потом вдруг взмолился:

— Оставьте мне жизнь. Я сам все расскажу.

И, не дожидаясь ответа, торопливо, время от времени бросая опасливые взгляды на угрюмо молчавшего Луканича, начал рассказывать о том, как он стал служить в полиции, как он, узнав о том, что готовятся операции против подпольных народных комитетов, изъявил свое желание принять участие в этих операциях.

— Почему? — спросил Верный.

— У меня была скучная должность, пане, она расшатала мне нервы.

— А кто вас связал с Луканичем?

Сабо замялся.

— Полиция?

— Нет.

— Кто же? Воин Христов?

Сабо вздрогнул и еще больше вобрал голову в плечи.

— Да.

— Трусливая дрянь! — крикнул Луканич.

Сабо отпрянул к стене и словно прилип к ней.

— С каких пор вы стали агентом Воина Христова? — задал я вопрос Сабо.

— С тех пор, как мне отказал Матлах.

— А Луканич?

— Не знаю, но мне кажется, что давно.

Потом Сабо рассказал, как он и еще двое агентов полиции ждали неподалеку от кофейни на Корзо, как к ним присоединился Луканич и как, упустив сначала Горулю, они все ж напали на его след.

Луканич не отвечал на наши вопросы. Скрыв глаза под насупленными бровями, он злобно хранил молчание и, только выслушав приговор, закричал, бросился к столу, полный бешеной, исступленной ненависти…

Именем народа мы приговорили Луканича и Сабо к смерти. В ту же ночь приговор, размноженный в нескольких десятках экземпляров на машинке, был расклеен по Ужгороду. А тела Луканича и Сабо полиция нашла поутру возле каменоломни.

Как-то в конце месяца управляющий послал меня на Верховину, в Воловец, проверить счета по отгрузке леса. Я поехал охотно, рассчитывая побывать заодно у Рущака. Но дорога на Студеницу оказалась перекрытой жандармскими постами, которые никого не пропускали. Жандармов и солдат было полно и на вокзале.

Даже здесь, в Воловце, у железной дороги днем они ходили только по трое.

Огорченный неудачей, я решил быстро проверить счета, чтобы успеть вернуться в Ужгород поездом, который привез меня в Воловец.

Покончив с делами, я сел в вагон и стал ждать отправления. Прошло десять, двадцать, тридцать минут, а поезд все не отходил. Я вышел из вагона, чтобы выяснить, в чем причина задержки. Никто ничего не знал, только знакомый поездной кондуктор, выбрав минуту, когда мы остались у вагона наедине, шепнул:

— Мы еще здесь простоим, пане инженер. Впереди не все в порядке. — И многозначительно подмигнул: — Микола с Черной горы путает все расписания.

— Кто, кто? — переспросил я, насторожившись.

— Я сказал: Микола с Черной горы. Разве вы не слыхали о нем?

— Слыхал, конечно, но ведь его… нет!..

— Как бы не так! — вытянул губы проводник и приблизился к моему уху. — Они бы хотели, чтобы его не было, а он есть. Укажите только, где он находится, и вы получите тридцать угров земли. Вон, советую почитать объявление.

Кондуктор кивнул в сторону вокзала, и я увидел возле щита для реклам, которого раньше не замечал, небольшую толпу.

Человек пятнадцать лесорубов, селян и железнодорожных рабочих стояли перед щитом, слушая, как какой-то грамотей читал вслух объявление. Желтое, с зелеными полосами, привлекающее к себе внимание восклицательными знаками, оно было наклеено поверх старой рекламы Бати.

«Тридцать угров земли тому, кто укажет властям местопребывание Миколы с Черной горы!

Пять угров тому, кто раскроет настоящее имя этого бандита.

Выполните свой долг перед Венгрией!»

Люди слушали и молча разбредались в разные стороны; на смену им подходили другие и так же молча слушали. Только один молодой, краснощекий малый в нескладно топорщившемся городского покроя костюме произнес не то с восхищением, не то с завистью:

— Богато земли! Можно жить!

На него покосились.

— Смотри, — сказал ему угрюмо один из железнодорожных рабочих, — смотри, как бы тебя не наградили всего тремя шагами!

— И тех будет жалко, — добавил другой.

Я вернулся в вагон и сел на свое место у окна.

— Как же так, — недоумевая, вполголоса рассуждал сидевший позади меня селянин с замотанной в холстину пилой, — казнили человека в Будапеште, а теперь опять ищут его!

— Не казнили, — ответил сосед. — Не удалось. Пришли, кажут, за ним, чтобы на казнь вести, а его и нема!

Поезд задержали надолго и отправили только в сумерки.

Когда мы отъехали несколько километров от Воловца, состав замедлил ход. В вагон вошли два жандарма и, встав у дверей, приказали:

— В окна не смотреть! Отвернуться! Живо!

И в этот момент я заметил, что в вагоне стало светлее, а еще немного — и на стенах, на лицах людей появились малиновые отблески огня: что-то горело по обеим сторонам дороги.

— Ох, и светло! — шепнул кто-то позади меня.

— Ничего! — согласился другой. — Будет светлее! Самый свет, он еще впереди!..

И осенью сорок четвертого года мы увидели зарницы этого приближающегося к нам света.

Это было в начале сентября. Пришла Анна Куртинец, радостная, возбужденная, и, едва переступив порог, взволнованно заговорила:

— В Словакии восстание, Иване… Баннская Быстрица в руках восставших, а воинские части Тисо переходят на сторону народа…

Я с силой сжал руки Анны и, усадив ее на стул, засыпал нетерпеливыми вопросами.

— Подробностей я не знаю, — отвечала она, — но восстал народ! Понимаете, что это такое?

И действительно, восстание, вспыхнувшее в соседней поруганной и истерзанной глинковскими фашистскими молодчиками Словакии, разрасталось день ото дня, охватив центральные районы страны. Это был взрыв народного гнева такой силы, что в нашем крае оккупанты стали поспешно эвакуировать свои семьи вглубь Венгрии, а Анна Куртинец поручила мне передать по моим притисснянским адресам распоряжение подпольного комитета: быть в боевой готовности.

Забеспокоились не только сами оккупанты, но и их прихвостни, те, кто, предчувствуя неминуемое крушение Гитлера, стали менять свою ориентацию. Наш старый знакомец Матлах был из числа таких.

Теперь, когда прошло время, собранные воедино рассказы и свидетельства многих людей, которые тем или иным образом были связаны с Матлахом, открыли передо мной многое, что делал и о чем думал этот матерый волк Верховины.

Задолго до того, как Советская Армия вышла в предгорье Карпат, к Матлаху зачастили с визитами богатые хозяева, скотопромышленники и даже выслужившиеся перед оккупантами окружные чиновники. Вид делали они такой, будто очутились в Студенице проездом, — и почему бы по такому случаю не навестить доброго знакомого? Но на самом деле всех их гнала сюда общая тревога. Как собаки чуют в доме покойника, так и они чувствовали, что конец Гитлера и его союзников не за горами, и не спали теперь ночей, думая о собственном будущем.

Матлаха они ненавидели, завидуя его успехам, и втайне всегда желали, чтобы он сломал себе шею, но в эти тяжкие для них всех дни, признавая его ум, хватку, дальновидность, ездили к нему в надежде узнать что-либо важное или угадать, что же собирается делать сам Матлах, когда идет такая беда. Однако выведать им ничего не удавалось.

— Эх, куме, — вздыхал Матлах, — может, и я бы что-нибудь задумал, если б не был таким хворым. Совсем хворость меня замучила, а другое все — суета… Як бог захочет, так пусть оно и делается.

А сам тайком, соблюдая все предосторожности, через доверенных людей скупал на черных валютных рынках Ужгорода, Мукачева и даже самого Будапешта доллары.

Занялся он этим после того, как, обеспокоенный отступлением гитлеровцев, приехал однажды в Ужгород к старому своему советчику, пану превелебному Новаку.

С тех пор как окончила свое бесславное существование «держава» Августина Волошина, Новак, казалось, совсем отошел от политики и отдал себя всецело служению богу, но на самом деле этот духовный отец был рекомендован святой римской церковью американцам и стал их резидентом в Ужгороде. Приезжавшие в епископство папские курьеры привозили Новаку из Ватикана инструкции, а обратно в Ватикан для передачи американской разведке увозились сведения, собранные паном превелебным. Однако эта служба Америке нисколько не мешала Новаку искренне боготворить Гитлера и Хорти.

Несмотря на доверие, каким пользовался у пана превелебного Матлах, последний не был посвящен в подлинную жизнь Новака, а только догадывался о ней и хранил свою догадку втайне даже от самого пана превелебного. Но на этот раз, приехав к Новаку и оказавшись с ним наедине в большой, увешанной потемневшими картинами комнате, спросил:

— На кого надеяться теперь, отче?

— На бога нашего всевышнего, — ответил Новак.

— А поближе? — и Матлах уставился пристальным взглядом на пана превелебного.

— Не понимаю — о ком вы спрашиваете? — произнес Новак, спокойно выдержав взгляд гостя.

— Что же тут непонятного, — как всегда, напрямик сказал Матлах. — Вы же не зря, отче, меня про ровные полонины расспрашивали и про те воинские казармы, что…

— Пане Матлах, — строго прервал Новак, — чего вы хотите?

— Хочу знать, отче духовный: на какого коня мне теперь ставить?

Беседа между Матлахом и паном превелебным длилась недолго, но после нее Матлах будто ожил и со свойственной ему решительностью, но в то же время осторожностью принялся скупать доллары.

— С этими грошами мы не пропадем, — говорил он жене и сыну. — Их сам господь бог над всеми другими поставил.

— А как русские придут? — с тревогой спрашивала жена.

— Не придут. Вся Европа под Америкой будет, а русским только до Карпат дадут дойти.

— Дай матерь божья, — вздыхала и крестилась Матлачиха. — Только бы, Петре, тебя американы не тронули.

— Вот дурость говоришь! — злился Матлах. — Помощь от них идет. На одном возу сидим, одни песни поем.

Вряд ли когда интересовавшийся географией, Матлах купил в Мукачеве огромную карту Европы, повесил ее у себя в спальне и, разобравшись в масштабе, стал каждый день измерять расстояние от Карпат до Советского фронта и до линии фронта американских войск на западе.

— Матерь божья, — шептал он, — подстегни ты моего коня…

Когда пришла весть о словацком восстании, Матлах всполошился не на шутку и помчался в Ужгород, к пану превелебному Новаку.

Сообщения о новых успехах восставших передавались из уст в уста. Я видел, как трудно было людям в Ужгороде, селах, поездах скрывать свои надежду и радость. Плотогоны на Тиссе не расставались с топорами и цапинами; казалось, что они ждали только сигнала.

А между тем гитлеровское командование, сознавая, какая опасность грозит их армиям с тыла, бросило на освобожденные районы Словакии свои отборные дивизии. Завязались ожесточенные бои. На помощь восставшим через линию фронта прорвались отряды советских партизан и были переброшены на самолетах части сформированного в Советском Союзе чехословацкого корпуса. Мы не сомневались, что победят в этой борьбе повстанцы, но произошло другое: восставшие начали терпеть одно поражение за другим. Ходили смутные слухи о каком-то предательстве, а Матлах возвратился к себе в Студеницу повеселевший.

— Ну, старá, пронесло беду! — сказал он жене. — Сдается мне, немцам ни за что бы не взять верх над словаками, як бы того Америке не понадобилось… Ну, и нашлись, нашлись люди, что со двора ворота отперли.

И только сейчас, в наши дни, на процессе Рудольфа Сланского в демократической Праге выяснилось, кто предал восстание в Словакии, и были сорваны личины с тех, кто открыл «со двора» ворота перед народным врагом.

И все же долго еще шли бои в Словакии. Восставший народ сражался с яростью и героизмом, и в одном из таких боев смертью храбрых пал Франтишек Ступа — писатель, адвокат, боец.

Восстание было разгромлено. Но октябрьской ночью я увидел новые зарницы, приближающиеся к нам с востока.

Огонь в доме был погашен. Илько спал. Мы с Ружаной стояли у окна, следя за вспышками зарниц отдаленного боя, и прислушивались к легкому дребезжанию оконных стекол.

— У перевалов? — спросила Ружана, кутаясь в платок.

— Нет еще, не у перевалов… Почему ты дрожишь?

— Я все еще не верю, что теперь уже скоро…

А зарницы продолжали полыхать на горизонте, освещая вершины гор, и было такое ощущение, что в засушливую пору идет долгожданная гроза.