Прошлой ночью я не могла уснуть, лежала целый час или больше, думая про одиночество на улицах, про то, что люди больше друг с другом почти не разговаривают. Пол как-то показал мне фильм «Утраченная струна». Там была долгая сцена того, что называлось «пикником»: человек десять-двенадцать сидят за большим столом под открытым небом, едят кукурузу в початках, дыню и что-то еще. И они все время разговаривают между собой. Тогда, сидя на кровати Пола в его аляповатой комнате, я не обратила особого внимания на сцену, но она почему-то застряла в памяти. В жизни я ничего подобного не видела – чтобы много людей сразу ели и оживленно разговаривали под открытым небом, где ветер колышет их рубашки и блузки и треплет женщинам волосы, а в руках у них простая настоящая пища, и они едят и разговаривают, как будто ничего лучше и быть не может.
Кино было немое, читать я тогда не умела и не знала, о чем они говорят, но это и не имело значения. Просто вчера я лежала, и мне до боли хотелось сидеть за длинным деревянным столом в древнем черно-белом кино, есть кукурузу в початках и разговаривать со всеми этими людьми.
Наконец я встала и пошла в гостиную, где Боб сидел и смотрел в потолок. Я села в кресло у окна; он кивнул мне, но ничего не сказал.
Я потянулась, зевнула и спросила:
– Боб, почему люди больше между собой не разговаривают?
– Да, – ответил он так, будто сам только что об этом думал. – Когда меня только сделали, в Кливленде, люди чаще разговаривали. На автомобильном заводе еще были рабочие-люди помимо роботов. Они собирались по пять-шесть человек и говорили. Я видел.
– И что произошло? – спросила я. – Я никогда не видела, чтобы люди разговаривали группой. По двое еще бывает иногда, но редко.
– Точно не знаю. Наверное, это было связано с улучшением качества транквилизаторов. И с погруженностью в себя. Правила личного пространства это закрепили. – Боб задумчиво на меня поглядел. Иногда кажется, он больше человек, чем все люди, каких я знала, за исключением, может быть, Саймона. – Правила личного пространства и обязательной вежливости составил один из нас, Девятых моделей. Он рассудил, что именно в этом нуждаются люди теперь, когда у них есть наркотики, чтобы себя занять. И это практически остановило преступность. Раньше люди совершали много преступлений, в том числе насильственные преступления против личности.
– Знаю, – ответила я, не желая даже думать про это. – Я смотрела телевизор…
Он кивнул:
– Когда я впервые проснулся к жизни – если это можно назвать жизнью, – меня учили математике. Учителем был робот Седьмой модели по имени Томас. Мне нравилось с ним разговаривать. И мне нравится говорить с тобой.
Произнося это, Боб смотрел в окно, на безлунную ночь.
– Да, – сказала я. – И мне нравится с тобой говорить. Но что случилось? Почему люди перестали говорить… и читать, и писать?
Боб очень долго молчал. Потом он провел пальцами по волосам и начал тихо:
– Когда я учился промышленному менеджменту, мне показывали фильмы по разным аспектам автомобильной монополии. Меня готовили руководить промышленностью – для этого и создавались все роботы Девятой модели, – так что мне показывали все аудио- и видеоматериалы «Дженерал моторс», «Форда», «Крайслера» и «Сикорски». В одном из фильмов большой серебристый автомобиль плавно и бесшумно мчался по пустому шоссе, словно призрак или сон. То был древний автомобиль с двигателем внутреннего сгорания, созданный до Смерти углеводородов и задолго до Эпохи ядерных батарей.
– Смерти углеводородов?
– Да. Когда бензин стал дороже виски и люди в основном сидели по домам. Это назвали Смертью углеводородов. Она произошла в двадцать первом веке. Затем начались Энергетические войны. А потом создали Соланжа. Он был первым из Девятых моделей и сильно, в отличие от меня, запрограммирован дать человечеству самое нужное. Соланж изобрел ядерную батарею. Управляемая термоядерная реакция: безопасная, чистая, неисчерпаемая. Соланж перевел свое тело на питание от такой батареи, и дальше нас всех уже строили такими же. Одной батареи мне хватает на девять синих.
– Соланж был черным? – спросила я.
– Нет. Он был очень белокожим. И голубоглазым.
Я встала сделать себе кофе.
– Почему ты черный?
Пока я наливала горячую воду в кофейный порошок, Боб молчал.
– Не знаю, – ответил он наконец. – Думаю, я единственный чернокожий робот в истории.
Я взяла кофе и села на прежнее место.
– Так что было в том фильме? Который с автомобилем?
– Там был только один человек. Мужчина в пастельно-голубой рубашке и серых полиэстровых брюках. Окно в машине было поднято, стереосистема, кондиционер и круиз-контроль включены. Его руки, белые и мягкие, легко держали руль. А лицо… о, его лицо!.. оно было пустым, как луна.
Я не совсем поняла, что Боб хочет сказать.
– Когда я была маленькая и только сбежала из интерната, я часто изводилась и не знала, чем себя занять. Тогда Саймон говорил: «Успокойся и дай твоей жизни течь своим чередом». Я старалась так и поступать. Это делал человек в автомобиле?
– Нет. – Споффорт встал и потянулся, совсем по-человечески. – Напротив. Никакой жизни у него не было. Считалось, что он «свободен», но с ним ничего не происходило. Никто не знал, как зовут мужчину, но один человек называл его Даниэлем Буном – последним пионером. У ленты был саундтрек. Низкий, властный, мужественный голос пел: «Пусть свобода и радость открытой дороги твой двух окрылят!» И он мчался по пустой дороге на скорости семьдесят миль в час, изолированный от внешнего воздуха, изолированный, насколько возможно, даже от шума собственного автомобиля, несущегося по этому пустому шоссе. Американский индивидуализм. Свободный дух. Пионер-первопроходец. С человеческим лицом, неотличимым от лица робота-недоумка. А дома или в мотеле у него был телевизор, чтобы изолироваться от мира. И стереосистема. И таблетки в кармане. И картинки в журналах, которые он пролистывал, где еда и секс были лучше и ярче, чем в жизни.
Боб расхаживал босиком из конца в конец комнаты.
– Сядь, Боб, – попросила я. – Когда все это началось? Автомобили… контролируемая среда?
Он сел, вынул из кармана рубашки недокуренный косячок, зажег его.
– Автомобили – их производство и продажа – приносили очень много денег. А телевидение стало одним из величайших источников выгоды. Однако было что-то еще, что-то очень глубокое в самом отклике человечества на автомобиль, телевизор и таблетки. Когда компьютеры, выпускавшие транквилизаторы и телевизоры, довели их до совершенства, нужда в автомобилях отпала. А поскольку никто так и не сумел сделать автомобиль с водителем-человеком полностью безопасным, их выпуск решили прекратить.
– Кто решил? – спросила я.
– Я. Мы с Соланжем. Это была наша последняя встреча. Он бросился с крыши здания.
– Господи! – проговорила я. – В моем детстве автомобилей уже не было. А вот Саймон их помнил. Так это тогда изобрели мыслебусы?
– Нет. Мыслебусы появились примерно в двадцать втором веке. В двадцатом и двадцать первом были автобусы, управляемые шофером-человеком. А еще троллейбусы. Почти во всех крупных городах Северной Америки к началу двадцатого века было то, что тогда называли трамваями.
– И что с ними стало?
– Автомобильные компании от них избавились. Давали взятки городским чиновником, чтобы убрать трамвайные пути, через рекламу в газетах убеждали горожан, что так и надо. В итоге промышленность выпускала больше машин, и больше нефти перерабатывалось в бензин, и больше бензина сгорало в моторах. Корпорации росли, что приносило незначительной прослойке людей сказочное богатство, возможность жить в роскошных домах, иметь прислугу. И это изменило жизнь человечества более радикально, чем печатный станок. Оно породило пригороды и сотни других зависимостей – сексуальных, экономических, наркотических – от автомобиля. И автомобиль расчистил путь для еще более глубокой, более внутренней зависимости от телевидения, потом от роботов и, наконец, от завершающего и предсказуемого финала: химического управления мозгом. Препараты, которые употребляете вы, люди, названы по лекарствам двадцатого века, но они несравненно сильнее, несравненно лучше справляются со своей задачей, а изготавливает их – изготавливает и распространяет везде, где есть человеческие существа, – автоматическое оборудование. – Он глянул на меня. – Думаю, все началось с того, что человек научился разводить огонь, чтобы согреть пещеру и отогнать хищников. А закончилось валиумом продленного действия.
Я с минуту смотрела на него, потом ответила:
– Я не принимаю валиум.
– Знаю. Потому и забрал тебя у Пола. Поэтому и еще потому, что у тебя будет ребенок.
– Про ребенка я понимаю. Ты хочешь играть в семью. Но я не понимаю, как с этим связаны таблетки. Или то, что я без них обхожусь.
Он укоризненно покачал головой:
– Разве не очевидно? Мне нужна была женщина, с которой можно говорить. И в которую можно влюбиться.
Я долго таращилась на него, прежде чем выговорила:
– Влюбиться?
– Конечно. А почему бы нет?
Я попыталась было ответить, но не смогла. И правда, почему он не может влюбиться, если захочет?
– И у тебя получилось? – спросила я.
Боб долго смотрел на меня, потом раздавил косячок в пепельнице.
– Да, – сказал он. – Увы.
Влюбиться. Сидя в гостиной посреди ночи, я некоторое время обдумывала это древнее слово. Что-то в нем меня поразило. И лишь потом я поняла, что никогда его не слышала. Оно было из немых фильмов, из книг, но не из жизни, какой я ее знала. Саймон как-то сказал: «Любовь – обман», но больше я этого слова, кажется, не слышала. В интернате, где нас учили: «Быстрый секс лучше», оно даже не упоминалось. А тут передо мной робот с печальным молодым лицом и долгой-долгой историей красивым голосом говорит, что влюбился в меня.
Я отпила остывший кофе и сказала:
– Что для тебя значит «влюбиться»?
Боб ответил не сразу:
– Трепет в животе. И в районе сердца. Желание, чтобы тебе было хорошо. Одержимость тобой, тем, как ты наклоняешь подбородок и как иногда смотришь. Как держишь сейчас чашку с кофе. Как посапываешь ночью, когда я сижу здесь.
Я была потрясена. Такие слова я иногда читала и не обращала на них внимания. Даже не задумываясь над ними, я знала, что они как-то связаны с сексом и с тем, что в древности называли «семья», но в моей жизни такого нет и не может быть. И как такое может быть в «жизни» этого искусственного существа, этого элегантного гуманоида с его бурой кожей и курчавыми кератиноидными волосами? Этого лжечеловека, выращенного на фабрике. Без половых органов, неспособного пить и есть – манекена с бездушными карими глазами, работающего от батарейки. Что это за влюбленность, о которой он говорит: психическое нарушение, преследующее его и всю прометеевскую серию последних искусственных интеллектов, безумная сверхчеловечность обреченной партии Девятых моделей?
И все же, глядя на Боба, я готова была его поцеловать. Готова была положить руки на его широкие красивые плечи, прижаться губами к его влажным губам.
И тут я поняла – о Господи Иисусе Христе! – поняла, что плачу. Слезы бежали у меня по щекам. Я уронила голову на раскрытые ладони и зарыдала, как рыдала только в детстве, когда поняла, что в целом свете у меня никого нет. Сквозь меня словно пронесся мощный порыв теплого ветра.
Выплакавшись, я посмотрела на Боба. Лицо у него было спокойное, как, наверное, и у меня.
– А у тебя это бывало раньше? – спросила я. – Ты влюблялся?
– Да. Когда я… когда я был молод. Тогда среди людей еще были женщины, не одурманенные препаратами. Я любил одну из них. У нее что-то бывало такое в лице, иногда… Но я никогда прежде не пробовал жить с женщиной. Как мы с тобой сейчас живем.
– Почему я? Мне было хорошо с Полом. Мы бы создали семью. Почему ты выбрал меня?
– Ты – последняя, – сказал Боб, глядя мне в лицо. – Последняя до моей смерти. Я хотел восстановить свою спрятанную жизнь. Стертую память. Хотел, пока не умру, узнать, что такое быть человеком. Стремился к этому всю жизнь. – Он перевел взгляд на окно. – К тому же тюрьма будет Полу на пользу. Если он достаточно возмужал, то убежит. Ничто в мире уже не работает как следует: машины и роботы в основном ломаются. Если он захочет выбраться из тюрьмы, то выберется.
– Ты что-нибудь вспомнил? За то время, что мы живем вместе? Заполнил какое-нибудь белое пятно в своей памяти?
Боб покачал головой:
– Нет. Ни одного.
Я кивнула.
– Боб, тебе надо фиксировать свою жизнь, как делаю я. Наговорить всю свою историю на диктофон. Я ее запишу и научу тебя, как ее читать.
Он снова посмотрел на меня. Теперь его лицо казалось очень старым и грустным.
– Мне это незачем, Мэри. Я не могу забыть свою жизнь. У меня нет способа забывать. Это исключено.
– Господи, – сказала я. – Это должно быть ужасно.
– Да, – ответил он. – Это ужасно.
* * *
Как-то Боб спросил меня:
– Ты скучаешь по Бентли?
Я ответила, не поднимая глаз от стакана с пивом:
– Лишь пересмешник поет на опушке леса.
– Что-что? – удивился Боб.
– Пол так говорил иногда. Когда я думаю о нем, я вспоминаю эту фразу.
– Повтори, – с неожиданным напором потребовал Боб.
– Лишь пересмешник поет на опушке леса, – сказала я.
– Лес, – повторил Боб. И добавил: – «Мне кажется, я знаю, чей огромный лес». Вот эта строчка. – Он встал и пошел ко мне. – «Мне кажется, я знаю, чей огромный лес, но из своей глуши…»
* * *
Так что Боб наконец получил слово для стихотворения, которое не мог вспомнить больше ста лет. Я рада, что хоть чем-то ему помогла.