Само по себе оно выглядит точно как в 1932-м – глупое, нечеловеческое здание, в архитектуре которого нет ничего, кроме стремления поставить рекорд. Сегодня, третьего июня 2467-го, у него все столько же этажей, сто два, однако на них не осталось даже офисной мебели. В нем тысяча двести пятьдесят футов. Почти четверть мили. И оно никому теперь не нужно. Это всего лишь зрительный ориентир, свидетельство того, что человечество умело делать непомерно большие вещи.

Контекст увеличивает его куда сильнее, чем Нью-Йорк двадцатого столетия. В Нью-Йорке нет больших зданий. Он высится над Манхэттеном в одинокой целеустремленности, каким, вероятно, и возник изначально в честолюбивых замыслах своих архитекторов. Нью-Йорк – почти могила. Эмпайр-стейт-билдинг – его надгробие.

* * *

Споффорт стоит так близко к краю платформы, как смог подойти. Он один, ждет, когда Бентли и Мэри Лу закончат подъем. Он нес ребенка Мэри Лу, и теперь держит малышку, защищая ее от ветра. Девочка спит у него на руках.

Небо справа, над Ист-Ривер и Бруклином, скоро начнет светлеть, но сейчас еще темно. Внизу еле-еле различаются огни мыслебусов. Они медленно ползут по Пятой и Третьей авеню, по Мэдисон и Лексингтон-авеню, по Бродвею и дальше, по Центральному парку. В одном доме на Пятьдесят первой улице светятся окна, на Таймс-Сквер все дома черны. Споффорт смотрит на огоньки, заботливо держит малышку, ждет.

Тяжелая дверь у него за спиной открывается, слышны шаги. Почти сразу запыхавшийся голос Мэри Лу произносит:

– Дай мне малышку, Боб. Я отнесу ее на лестницу.

Подъем занял у них больше трех часов.

Споффорт оборачивается, видит темные силуэты людей, отдает ребенка Мэри Лу. Та произносит из темноты:

– Боб, скажи, как будешь готов. Мне надо будет унести малышку.

– Мы дождемся рассвета, – говорит он. – Я хочу видеть.

Два человека садятся, на ветру вспыхивает трепетный огонек: Бентли закуривает сигарету. В яркой светотени Споффорт видит склоненную над ребенком Мэри Лу, ее растрепанные ветром волосы.

Огонек гаснет. Споффорт смотрит на ее едва различимую серую фигуру и на фигуру Бентли. Они сидят, касаясь друг друга плечами: старый-престарый архетип человеческой семьи, здесь, на вершине нелепого здания над немым и бессмысленным городом, где люди спят наркотическим сном, роботы копошатся, имитируя жизнь, а единственный свет – маленькие доброжелательные сознания мыслебусов, спокойные и довольные, снующие по пустым улицам. Искусственный мозг Споффорта воспринимает телепатическое гудение мыслебусов, но оно не влияет на его разум, в котором что-то медленно раскрывается. Чувства улеглись, ничто не мешает этому раскрытию. Споффорт поворачивается к северу.

Внезапно из ниоткуда, из тьмы и ветра, возникает крохотное трепетание; что-то темное и маленькое садится на его неподвижную правую руку и превращается в замерший силуэт птицы. На руке у Споффорта сидит воробей – городской воробей, отважный, взволнованный, залетевший чересчур высоко. И он вместе с роботом ждет рассвета.

И вот заря занимается над Бруклином, заливает Верхний Манхэттен, Гарлем, Уайт-Плейнс и то, что прежде было Колумбийским университетом, серый свет разгорается над землей, где некогда спали на грязных шкурах индейцы и где позже белые в суетной гордыне сосредоточили немыслимые усилия, деньги и власть, чтобы возвести здания, наполнить улицы автомобилями и озабоченной толпой и, наконец, скатиться к вымиранию от наркотиков и погруженности в свой внутренний мир. Рассвет ширится, встает солнце, выпирает алым шаром над Ист-Ривер. Тогда воробей встряхивает головкой и улетает с голой руки Споффорта, унося в себе свою крохотную жизнь.

И Споффорт ощущает то, что медленно раскрывалось и наконец раскрылось в его мозгу: радость! Такая же, как сто семьдесят лет назад в Кливленде, на умирающей фабрике, где он впервые обрел сознание и захлебнулся первым глотком жизни, еще не зная, что одинок в мире и всегда будет одинок.

Сейчас он с радостью ощущает босыми ступнями твердую поверхность, чувствует ветер на лице и ровное биение собственного сердца, чувствует свою молодость и силу. И в это краткое мгновение Споффорт любит их в себе.

И тогда он, не оборачиваясь, произносит:

– Я готов.

Слышен детский ор; Мэри Лу укладывает ребенка на лестничной площадке у двери. Руки упираются в копчик, и Споффорт знает: это ее руки. Через секунду он чувствует еще одну пару ладоней, выше. Слышит дыхание. Смотрит прямо вперед, на оконечность острова Манхэттен.

Затем он ощущает голой спиной касание ее волос и, уже начиная заваливаться вперед, чувствует прикосновение ее губ, ее теплое женское дыхание. Он раскидывает руки. И падает.

И продолжает падать. Лицо, обдуваемое холодным встречным ветром, спокойно, обнаженная грудь раскрыта, сильные ноги вытянуты, легкие защитные брюки хлопают, металлический мозг ликует от того, к чему так долго стремился. Роберт Споффорт, прекраснейшая игрушка человечества, испускает вопль навстречу манхэттенской заре и, раскинув руки, принимает Пятую авеню в свои судорожные объятия.