1
Читать иногда скучно, но бывает, я натыкаюсь на что-нибудь, про что мне приятно знать. Сейчас я пишу, сидя у окна и положив на колени картонку, а перед этим просто долго сидела и смотрела на снег. Огромные, тяжелые, слипшиеся хлопья падали с неба. Боб велел мне не утомляться, чтобы спина не болела оттого, что я таскаю свое выпирающее пузище. Поэтому я долго смотрела на снег и вспоминала, что читала несколько дней назад про круговорот воды в природе, как это все устроено на самом деле: испарение, конденсация, ветер и воздух. Я смотрела на снег и думала, что эти белые комья были недавно водой Атлантического океана, превращенной в пар солнечным жаром. Я представляла, как облака плывут над водой, как вода в них кристаллизуется и становится снежинками, а снежинки падают и слипаются, так что теперь я вижу их за своим окном в Нью-Йорке.
Иногда мне очень приятно что-нибудь такое знать.
В детстве Саймон рассказывал мне про круговорот воды, про равноденствия и все такое. У него была старая школьная доска и мел; помню, он рисовал мне на ней планету Сатурн с кольцами. Когда я спросила, откуда он все это знает, Саймон ответил, что со слов отца. Его дедушка в детстве смотрел на небо в телескоп, в давние времена до того, что Саймон называл «концом интеллектуального любопытства».
Саймон не умел читать и писать, никогда не ходил в школу, но знал о прошлом. Не просто о чикагских борделях, но о Римской империи, Китае, Греции и Персии. Помню, как он, зажав в зубах сигарету с марихуаной, стоял у дровяной печки в нашем дощатом домике, помешивал бобовый суп или рагу из кролика и говорил: «Раньше в мире были великие люди, обладающие умом, силой и воображением. Были святой Павел, и Эйнштейн, и Шекспир…» У него был целый список имен из прошлого, который он важно произносил в такие минуты, и я всегда дивилась, его слушая. «Были Юлий Цезарь, Иммануил Кант и Толстой. А теперь одни роботы. Роботы и принцип удовольствия. У каждого в голове одно только дешевое кино».
Господи. Мне почти так же грустно без Саймона, как без Пола. Если бы только он был со мной в Нью-Йорке в утренние часы, когда Боб работает в университете! Когда я писала первую часть своего дневника, фиксировала свою жизнь, пока мы с Полом еще жили вместе, мне хотелось, чтобы Саймон был рядом. Я бы спросила, какой я была, когда пришла в его дом, как выглядела, была ли хорошенькой и умненькой и правда ли училась так быстро, как он говорил. А сейчас мне недостает его по другой причине. Я скучаю по его чувству юмора, по его раскованности. Несмотря на свою старость, он был гораздо раскованнее и забавнее тех двоих, с которыми мне довелось жить потом.
Пол был ужасно серьезный. Смешно вспоминать, какое у него стало лицо, когда я бросила камень в питонью клетку, или как важно он учил меня чтению. И как он читал начало своего дневника, когда мы жили в библиотеке, и хмурился, и оттопыривал губы – даже на тех записях, которые мне казались комичными.
Боб не многим лучше. Глупо ждать от робота чувства юмора, но все равно трудно вытерпеть его серьезность и болезненную чувствительность. Особенно когда он рассказывает мне про сон, который снится ему всю его долгую жизнь. Сперва мне было любопытно, потом стало скучно.
Подозреваю, то, что я сейчас живу с ним в его трехкомнатной квартире, как-то очень сильно связано с этим сном. Почти наверняка именно сон вызвал у него стремление жить обычной жизнью человека из далекого прошлого. Такой, какой жил тот, кому его сон изначально принадлежал.
Так что я – жена или любовница, которая была бы у этого человека. И мы разыгрываем что-то вроде семейного быта, потому что Боб этого хочет.
По-моему, это безумие.
И откуда он знает, что его мозг не скопирован у холостяка? Или у женщины?
Он не слушает моих возражений. Говорит: «Тебе ведь со мной неплохо, Мэри?»
И я думаю, мне с ним неплохо. Я скучаю без Пола. Наверное, я немножко его любила. Но если разобраться, нынешняя жизнь при темнокожем роботе тоже ничего.
В конце концов, я ведь в зоопарке жила! Справлюсь.
За окном по-прежнему идет снег. Я закончу эту запись, а потом еще часок посижу – буду пить пиво, смотреть на снег и ждать, когда вернется Боб.
Конечно, здорово было бы вернуть Пола. Но, как говорил Саймон, все сразу не бывает. Я справлюсь.
2
Боб снова рассказывал мне свой сон. Как всегда, я могла только вежливо улыбаться и делать вид, будто сочувствую. Ему снится белая женщина, но она совсем на меня не похожа. Я темноволосая и крепкая, у меня хорошие, округлые бедра и ляжки. Она блондинка, высокая и худая. «Эстетичная», – говорит он. А я не такая – хотя слово отлично подошло бы Полу. Женщина во сне Боба всегда стоит у пруда с темной водой и одета в купальный халат. Я в жизни не носила халатов и вряд ли бы стала долго стоять у пруда, хоть с темной водой, хоть со светлой.
Наверное, я пытаюсь сказать, что он влюблен в нее, а не в меня и что это к лучшему.
Я точно не влюблена в Боба, даже ненавидела его, когда он забрал у меня Пола и отправил в тюрьму. После первого шока я кричала и бросалась на него с кулаками. Труднее всего было привыкнуть, что он правда детектор, а значит, детекторы правда есть. Меня не смущает, что он робот и черный; самое страшное – открытие, что меня могут уличить. Всю жизнь мне давало силы чувство, что я не поддаюсь на обман, как все остальное общество идиотов, в котором я живу, а теперь это чувство у меня отняли. Это отчасти поколебало уверенность, которую дал мне Саймон, единственный человек, которого я любила или когда-либо полюблю.
Ладно. Пол был милый, хороший, и я о нем беспокоюсь. Я уговариваю Боба выпустить Пола из тюрьмы, куда уж там его отправили, но Боб даже говорить об этом отказывается. Повторяет: «Ничего плохого ему не сделают», и все. Поначалу мне немножко хотелось плакать о Поле, мне не хватало его доброты, и наивности, и детской радости, с которой он покупал мне вещи. Но я никогда по-настоящему о нем не плакала.
Боб, с другой стороны, очень влиятельная личность. Я знаю, что он очень, очень старый – старше, чем был бы Саймон, живи он до сих пор, – но это вроде бы несущественно, только придает ему трогательную усталость от мира. А то, что он робот, вообще ничего для меня не значит, лишь немного упрощает наши отношения, поскольку между нами не может быть секса. Я огорчилась, когда впервые это узнала, но с тех пор уже привыкла.
3
Уже полгода, как Пола забрали. С Бобом мне живется вполне благополучно, хоть и не сказать, что я счастлива. Смешно ругать робота за отсутствие человеческих качеств, и тем не менее именно из-за этого мне с ним сложно. Я не хочу сказать, что у него нет чувств – совсем наоборот. Если я не приглашу его посидеть со мной, когда ем, он обидится. Когда я на него злюсь, он выглядит искренне обескураженным. Однажды он так мне надоел, что я обозвала его роботом. Боб пришел в ярость (мне даже страшно стало) и заорал на меня: «Я не выбирал, в кого воплотиться!» И это правда. Он совсем как Пол в том смысле, что надо все время следить, чтобы не задеть его чувства. Это мне все равно, что другие делают и говорят.
Однако Боб не человек, и забывать это нельзя. В первые месяцы я иногда забывала. Ко второму месяцу злость, что Боб забрал Пола, улеглась, и я попыталась его соблазнить. Мы сидели за кухонным столом и молчали. Я доедала яйца и пила третий стакан пива. Боб сидел рядом, наклонив ко мне свою красивую голову, и смотрел, как я ем. В нем была какая-то трогательная застенчивость. Я давно привыкла, что Боб не ест, и не делала из этого простого факта никаких выводов. Может быть, пиво на меня так подействовало, но я впервые заметила, какой же он на самом деле красивый, какая у него молодая темная кожа, короткие курчавые волосы и прекрасные карие глаза! Какое мужественное и выразительное лицо! На меня нахлынуло чувство не столько сексуальное, сколько материнское. Я положила ладонь ему на руку чуть выше запястья. Она была теплая, как у человека.
Боб уставился в стол и ничего не сказал. В то время мы вообще мало разговаривали. Он был в бежевой синлоновой рубашке с короткими рукавами, и его черная – прекрасно-черная – рука была очень гладкая, теплая на ощупь и безволосая. Я поставила стакан с пивом и потянулась, чтобы положить ладонь ему на колено в брюках цвета хаки. И в это короткое мгновение – пока я ставила стакан и затем неуверенно потянулась к его колену, все еще легонько сжимая его руку, – я внезапно ощутила такое сексуальное возбуждение, что голова закружилась, и я положила ему руку не на колено, а на внутреннюю сторону бедра.
Мы сидели так довольно долго. Я честно не знала, что делать дальше. Я совершенно не просчитывала ситуацию, и слово «робот» ни разу не мелькнуло у меня в голове. И все же я не двинула руку выше, как поступила бы, будь рядом другой… будь рядом человек.
Потом Боб поднял голову и поглядел на меня. Лицо у него было очень странное, вообще без всякого выражения.
– Что ты пытаешься сделать? – спросил он.
Я просто тупо смотрела на него.
Он наклонил голову ко мне:
– Что, черт побери, ты пытаешься сделать?
Я молчала.
Тогда он свободной рукой снял мою ладонь со своей ноги. Я убрала руку с его запястья. Боб встал и начал снимать штаны. Я смотрела на него, и в голове у меня не было ни единой мысли.
Я совершенно не ждала того, что он хотел этим сказать. А когда увидела, то испытала шок. Между ногами у него не было ничего. Просто ложбинка в гладком коричневом теле.
Боб все это время смотрел на меня, а когда увидел, что я все поняла, сказал:
– Женщина, меня сделали на фабрике в Кливленде, Огайо. Я не родился. Я не человек.
Я отвела взгляд и через секунду услышала, что он надевает штаны.
В тот вечер я поехала на мыслебусе в зоопарк. А еще через несколько дней обнаружила, что беременна.
4
Вчера вечером, вместо того чтобы рассказывать про свой сон, Боб стал говорить про свой искусственный интеллект.
Он сказал, его мозг вовсе не телепатический, как у мыслебусов. Они получают инструкции и едут согласно тому, что он называл «приемником волевого сигнала и маршрутизатором». Боб сказал, что и у него, и у остальных шести или семи детекторов, оставшихся в Северной Америке, телепатических способностей нет вовсе. Телепатия была бы чрезмерной нагрузкой на их сознание «человеческого образца».
Боб – робот Девятой модели. Он говорит, Девятые модели, из которых, вероятно, остался он один, принадлежали к особому типу «скопированного интеллекта» и что это была последняя в мире серия роботов. Их создавали как руководителей производства; сам Боб возглавлял автомобильную монополию, пока частные машины не исчезли совсем. Он рассказал мне, что раньше были не только частные машины, но и аппараты, которые перевозили людей по воздуху. Даже поверить трудно.
Мой рецепт в общении с Бобом после того, как он настоял, чтобы я жила у него: задавать вопросы, как что работает. Ему вроде бы приятно на них отвечать.
Я спросила, почему мыслебусы не водят шоферы-роботы.
– Идея состояла в том, чтобы построить совершенную машину, – ответил он. – Та же идея привела к созданию меня – к созданию таких роботов, как я.
– А в чем совершенство мыслебусов? – спросила я.
Мне они представлялись такими обыденными: они всегда рядом, сиденья такие удобные, и внутри редко больше трех-четырех пассажиров. Прочные серые четырехколесные машины из алюминия; в отличие от других механизмов всегда исправны, и для пользования ими не нужна кредитная карточка.
Боб сидел в пыльном плексигласовом кресле в кухне нашей квартиры, я варила синтетические яйца на атомной плите, на единственной работающей конфорке. Часть обоев над плитой отвалилась много лет назад, и видны одинаковые книжки в зеленых переплетах, которыми прежние жильцы когда-то давно обили стену для тепла.
– Например, они всегда работают, – мрачно проговорил Боб. – Им не нужны запчасти. Мозг мыслебуса так хорошо находит точки напряжения в конструкции и вносит поправки в распределение нагрузки, что менять ничего не требуется.
Он долго смотрел на окно, за которым падал снег.
– Мое тело работает так же, – продолжал он. – Мне тоже не нужны запчасти.
И надолго умолк.
Мне показалось, что он отвлекся. Я и раньше такое замечала и сказала ему об этом.
– Просто впадаю в деменцию, – ответил тогда Боб. – У роботов мозги изнашиваются, как и у всех других.
Но получается, у мыслебусов мозги не изнашиваются.
Думаю, Боб чересчур одержим своим сном и попыткой «воскресить утраченное „я“» – именно ради этого он отправил Пола в тюрьму и забрал меня к себе. Боб хочет выяснить, чей у него мозг, и вернуть себе воспоминания того человека. Думаю, это невозможно. И наверное, он знает, что это невозможно. Его мозг – вычищенная копия мозга кого-то очень умного. Полностью вычищенная, за исключением нескольких снов.
Я сказала ему, что надо успокоиться. «Если сомневаешься, забудь», – как говорил Пол. Но он говорит, это единственное, что спасает его от безумия. Единственное, что интересует. В свои первые десять синих Девятые модели выжигали себе микросхемы бытовым током и трансформаторами, расплющивали мозги тяжелым заводским оборудованием, превращались в идиотов или в буйнопомешанных, топились в реках, закапывали себя заживо на сельскохозяйственных полях. После Девятой модели роботов больше не делали. Ни одного.
У Боба есть привычка, когда он думает, ерошить пальцами свои черные курчавые волосы. Это очень человеческий жест. Я никогда у роботов такого не видела. И еще он иногда насвистывает.
Однажды Боб сказал мне, что помнит обрывок стихотворения из стертой памяти своего мозга, вот такой: «Мне кажется, я знаю, чей огромный что-то…» Но он не помнит, что огромное. Слово вроде «сон» или «дом». Иногда он произносит это так:
– Мне кажется, я знаю, чей огромный сон…
Но у него нет чувства, что это правильно.
Я спросила, почему он считает себя не таким, как другие роботы Девятой модели. Боб ответил, что, насколько он знает, больше ни у кого из них не было этих «воспоминаний». И добавил: «Я – единственный черный». Больше ничего говорить не стал.
В тот вечер на кухне, когда за окном шел снег и Боб куда-то ушел мыслями, я вернула его назад вопросом:
– Так все «совершенство» мыслебусов в том, что они сами себя ремонтируют?
– Нет, – ответил Боб и провел пальцами по волосам. – Нет.
Но вместо того чтобы объяснить, как на самом деле, он попросил:
– Дай мне сигарету с марихуаной, а, Мэри?
Он всегда зовет меня «Мэри», а не «Мэри Лу».
– Ладно, – сказала я, – но разве травка действует на роботов?
– Просто принеси, – ответил Боб.
Я принесла косяк из коробки в моей спальне. Это мягкий сорт, называется «Невада», их приносят два раза в неделю вместе с искусственным молоком и синтетическими яйцами всем людям в нашем доме. У этих людей, как у большинства, желтая кредитная карточка. Я говорю «людям», потому что Боб тут единственный робот. Он ездит на работу на мыслебусе и отсутствует шесть часов ежедневно. Большую часть этого времени я читаю книги или древние журналы на микропленках. Боб приносит мне с работы книги почти каждый день. Из архивного здания еще старше того, в котором жили мы с Полом. И еще он принес мне проектор для микропленок, после того как я спросила, бывает ли еще что-нибудь для чтения, кроме книг. Боб умеет быть очень заботливым, хотя, если подумать, я подозреваю, что все роботы запрограммированы так: чтобы помогать людям.
Я точно уклонилась от моей задачи зафиксировать свою жизнь. Может, у меня тоже развивается деменция – как у Боба.
Нет, неправда. Просто это так увлекательно – снова фиксировать мою жизнь. До тех пор мне было ужасно скучно. Так скучно, как после смерти Саймона в Нью-Мексико, как в зоопарке Бронкса до того, как Пол меня нашел, такой простой, такой детски трогательный…
Мне надо перестать думать про Пола.
Я принесла Бобу его косяк, он закурил и глубоко затянулся. Потом, просто чтобы поддержать разговор, спросил:
– Ты правда совсем не куришь? И не принимаешь таблетки?
– Да, – ответила я. – Мне от них плохо, физически плохо. И вообще мне не нравится сама идея кайфа. Я предпочитаю ясное сознание.
– Да, оно у тебя такое. Я тебе завидую.
– Ты мне? Я человек, я подвержена болезням, и старости, и переломам костей…
Он меня как будто не слышал.
– Я запрограммирован ясно и четко воспринимать мир двадцать три часа в сутки. Только в последние десять лет, когда позволил себе думать о своих снах, о моей бывшей личности, о ее стертых переживаниях и чувствах, я научился… расслабляться и блуждать мыслями. – Он снова затянулся. – Мне никогда не нравилось ясное сознание. И точно не нравится сейчас.
Я с минуту думала о его словах.
– Вряд ли марихуана действует на металлический мозг. Почему ты не попробуешь запрограммировать себе кайф? Ты ведь можешь изменить в себе какие-нибудь микросхемы и почувствовать эйфорию или опьянение?
– Я пробовал. Еще в Дирборне. И потом, когда правительство назначило меня проректором этого горе-университета. Во второй раз я старался сильнее, чем в первый, потому что меня взбесила здешняя пародия на образование: учить ничему студентов, которые приехали учиться ничему, какой-то погруженности во внутренний мир. Но я не смог захмелеть. Только заработал похмелье.
Боб встал, подошел к окну и некоторое время смотрел на снег. Я сняла яйца с плиты и начала их очищать.
Наконец он заговорил снова:
– Может, я так разозлился из-за погребенных в мозгу воспоминаний о классическом образовании. А может, потому, что меня и впрямь выучили моей работе. Я знаю и понимаю инженерное дело. Никто из моих студентов не знает законов термодинамики, векторного анализа, стереометрии или статистики. Я знаю все эти дисциплины и многие другие. Это не магнитные воспоминания, встроенные в мою память. Я их учил, вновь и вновь проигрывая библиотечные кассеты, так же как все остальные роботы Девятой модели, в Кливленде. И я учился на детектора… – Он тряхнул головой и повернулся от окна ко мне. – Но все это больше не имеет никакого значения. Твой отец был прав. Функционирующих детекторов почти не осталось. В них больше нет нужды. Когда перестали рождаться дети…
– Дети? – переспросила я.
– Да, – ответил он и сел. – Давай я расскажу тебе про мыслебусы.
– Но что с детьми? – спросила я. – Пол мне как-то говорил…
Боб посмотрел на меня как-то странно.
– Мэри, я не знаю, почему дети больше не рождаются. Это как-то связано с оборудованием по контролю за численностью населения.
– Если никто больше не рождается, то на Земле скоро не останется людей.
Боб минуту молчал. Потом глянул на меня.
– Тебя это заботит? – спросил он. – Тебя правда это заботит?
Я смотрела на него, не зная, что ответить. Не уверена, что меня это и правда заботит.
5
Мы переехали в эту квартиру через неделю после того, как Пола забрали, и за эти месяцы я успела ее полюбить. Боб ищет роботов-ремонтников, чтобы поправить обвалившуюся штукатурку, наклеить новые обои, починить конфорки и заново обтянуть диван, но пока никого не нашел. Он, наверное, самое высокопоставленное лицо в Нью-Йорке; по крайней мере, я не знаю никого, кто обладал бы большей властью. И все равно ничего не может сделать. Саймон говорил, что все разваливается и что туда и дорога. «Век технологии сгнил», – говорил он. Что ж, за сорок желтых со смерти Саймона все стало еще хуже. И все-таки тут совсем неплохо. Полы и окна я мою сама, и здесь всегда много еды.
За время беременности я пристрастилась к пиву, а Боб знает место, где оно всегда есть, – его привозят из автоматической пивоварни. Каждая третья-четвертая банка оказывается кислой, но ее легко вылить в туалет. Кухонная раковина тоже засорилась.
Позавчера Боб принес мне старинную картину ручной работы, чтобы завесить большое уродливое пятно на стене в гостиной. Под картиной бронзовая табличка, и я прочла надпись: «Питер Брейгель. Пейзаж с падением Икара». Она красивая. Я вижу ее с того места за столом, где пишу. На ней вода – океан или большое озеро, – а из воды торчит нога. Ее я не понимаю, но мне нравится вся остальная сцена, она такая мирная. Кроме ноги, которая бултыхается в воде. Надо будет как-нибудь найти синей краски и закрасить ее.
Боб умеет продолжить разговор через несколько дней после того, как мы вроде бы его закончили. Думаю, это как-то связано с особенностью хранения информации в его мозгу. Он говорит, что не способен ничего забыть. Но если это так, почему ему надо было трудиться, чтобы запомнить всякие науки, когда он изучал их в начале жизни?
Сегодня утром я завтракала, а Боб сидел рядом, и он снова заговорил про мыслебусы. Наверное, думал о них, пока я спала. Иногда мне чуточку не по себе, когда я утром встаю с постели, а он сидит в гостиной, подперев большими руками подбородок, или расхаживает по кухне. Я предложила научить его чтению, чтобы ему было чем занимать себя по ночам, но он ответил: «Мэри, я и без того слишком много знаю», и я не стала настаивать.
Я ела из миски невкусные синтетические хлопья, и тут Боб сказал без всякой связи:
– Мозг мыслебуса не воспринимает мир с постоянной ясностью. Просто ловит внешние сигналы. Наверное, неплохо иметь такой мозг. Способность улавливать внешние сигналы и ограниченное чувство цели.
– Мне случалось встречать таких людей, – сказала я, жуя жесткие хлопья.
На Боба я не смотрела, а по-прежнему полусонно таращилась на коробку с хлопьями. Там была идентификационная картинка: улыбающееся лицо человека, которому все вроде бы должны верить, хотя имени его почти никто не знает, над большой миской явно синтетических протеиновых хлопьев. Зачем нарисованы хлопья, понятно – иначе как понять, что в коробке? Но я давно гадала, зачем портрет. Одно должна сказать про Пола: он приучал задаваться подобными вопросами. Ему, как никому из моих знакомых, было любопытно понимать значение разных вещей и как они на нас действуют. Наверное, я отчасти этого у него набралась.
Пол сказал мне, что лицо на коробке – это лицо Иисуса Христа и что раньше его помещали очень много на чем. «Рудиментарное благочестие», – такой термин где-то вычитал Пол. Видимо, что в этом и состояла идея, когда все подобного рода планировали, наверное, сто или больше синих тому назад.
– Мозг мыслебуса, – продолжал Боб, – всего лишь читает в сознании пассажира, куда тому надо ехать, и старается довезти его без аварий, а также наилучшим образом согласовать маршрут с тем, куда нужно другим пассажирам. Наверное, неплохая жизнь.
– Если тебе нравится кататься на колесах, – заметила я.
– Первые модели мыслебусов, созданные на заводах Форда, были двусторонними телепатами. Они транслировали музыку или приятные мысли в голову пассажирам. Некоторые ночные рейсы навевали эротические мысли.
– А почему такого больше не делают? Оборудование сломалось?
– Нет. Как я тебе говорил, мыслебусы не такие, как остальные железяки. Они не ломаются. От этой затеи отказались, потому что никто не хотел выходить из мыслебусов.
Я кивнула, но сказала:
– Я бы вышла.
– Ты другая. Единственная незапрограммированная женщина в Северной Америке. И точно единственная беременная.
– Почему я забеременела, если никто больше не беременеет?
– Потому что ты не принимаешь таблеток и не куришь марихуану. Почти все препараты в последние тридцать лет содержат противозачаточные компоненты. После того как мы с тобой об этом поговорили, я послушал библиотечные ленты. Был план прекратить рождаемость на год. Компьютерное решение. А дальше что-то разладилось, и рождаемость не восстановилась.
Я была глубоко потрясена и мгновение сидела, раздумывая об услышанном. Очередной сбой оборудования, очередной перегоревший компьютер – и в мире не стало детей. Навсегда.
– А ты можешь что-нибудь с этим сделать? В смысле, исправить это?
– Может быть, – ответил он. – Но я не запрограммирован на ремонт.
– Да брось, Боб, – сказала я с внезапной досадой. – Я уверена, ты мог бы покрасить стены и прочистить раковину, если бы только захотел.
Он промолчал.
Я чувствовала странное раздражение. Что-то в нашем разговоре про отсутствие детей – которого я не замечала, пока Пол мне не сказал, – меня не то смущало, не то злило.
Я пристально посмотрела на Боба. Тем взглядом, который Пол называл загадочным и за который, по его словам, он меня полюбил.
– Умеют ли роботы врать? – спросила я.
Боб не ответил.
6
Вчера Боб пришел из университета пораньше. Я уже на восьмом месяце и в основном просто слоняюсь по квартире, убивая время и глядя на снег за окном. Иногда немного читаю, а иногда просто сижу. Вчера мне было скучно, я не находила себе места, так что, когда пришел Боб, сказала ему:
– Было бы у меня приличное пальто, я бы ходила гулять.
Мгновение он смотрел на меня как-то странно, потом сказал: «Я достану тебе пальто», повернулся и вышел за дверь.
Вернулся он часа через два. За то время я еще больше извелась от скуки и досадовала на Боба, что он все не возвращается.
В руках у него был пакет, который он не сразу мне отдал, а некоторое время держал в руках и лишь потом протянул мне. Выражение лица у него было странное – очень серьезное, и… как бы это сказать?.. ранимое. Да, Боб, такой большой и сильный, показался мне в эту минуту слабым и ранимым, как ребенок.
Я открыла пакет. Внутри лежало ярко-красное пальто с черным бархатным воротником. Я достала его и померила. Оно было очень красное, и воротник мне не понравился. Но радовало, что оно правда теплое.
– Где ты его взял? – спросила я. – И почему так долго за ним ходил?
– Мне пришлось проверить описи пяти складов, прежде чем я его нашел, – ответил Боб, глядя на меня.
Я подняла брови, но промолчала. Пальто сидело на мне прекрасно, если только не пытаться застегнуть его на животе.
– Тебе нравится? – спросила я, поворачиваясь перед Бобом.
Он долго и задумчиво смотрел на меня, прежде чем ответил:
– Нормально. Наверное, больше подошло бы, будь у тебя черные волосы.
Очень странные слова. И никогда прежде Боб не показывал, что обращает внимание на мою внешность.
– Мне перекраситься? – спросила я.
Волосы у меня каштановые, самые заурядные. Что у меня эффектное, так это фигура. И глаза. Мне нравятся мои глаза.
– Нет, я не хочу, чтобы ты красила волосы, – с какой-то странной печалью ответил Боб и неожиданно спросил: – Хочешь со мной прогуляться?
Мгновение я смотрела на него, не позволяя себе моргать, потом ответила:
– Конечно.
Когда мы вышли на улицу, он взял меня за руку. Ну я и удивилась. Боб начал насвистывать. Почти час мы гуляли под снегом по почти пустым улицам и по Вашингтон-Сквер, где несколько обдолбанных старух молча курили свои косячки. Боб старался идти медленно, чтобы я за ним поспевала – он правда огромного роста, – но за все время не произнес ни слова. Иногда он переставал насвистывать и смотрел мне в лицо, как будто изучая, однако по-прежнему молчал.
Это было странно и в то же время почему-то приятно. Я чувствовала, что Бобу это все почему-то важно: и красное пальто, и прогулка со мной за руку. И мне совсем не обязательно было знать, что это для него значит. Если бы он хотел, чтобы я знала, он бы сказал. Просто я понимала, что нужна ему, и от этого ощущала себя очень важной. Приятное чувство. Жалко, что он не обнял меня за талию.
Иногда мысль, что я скоро стану матерью, пугает меня и заставляет чувствовать одиночество. Я никогда не говорила об этом с Бобом и не знала, как это выразить; он слишком погружен в собственные желания.
Я прочла книгу про рождение детей и про уход за ними. Но я не знаю, что такое быть матерью. Я ни одной в жизни не видела.
7
Здесь в Нью-Йорке, гуляя в снегопад, я разглядываю лица. Они не всегда пустые и глупые. Некоторые сосредоточенно хмурятся, будто некая сложная мысль силится выразиться в словах. Я вижу поджарых седых мужчин в яркой одежде; они идут с остекленелыми глазами и о чем-то думают. Групповые самосожжения происходят по всему городу. Уж не о смерти ли думают эти люди? Я их не спрашиваю. Это не принято.
Почему мы не разговариваем между собой? Почему не прижимаемся друг к дружке на холодном ветру, дующем по пустым улицам города? Когда-то в Нью-Йорке были домашние телефоны. Люди говорили по ним – может быть, издалека, странно тонкими, искаженными электроникой голосами, – но говорили. О ценах на крупу, о президентских выборах, о сексуальной распущенности детей-подростков, о страхе перед погодой и страхе перед смертью. И они читали: слышали голоса живых и умерших, говорящие с ними красноречиво-беззвучно. Они были связаны с гомоном человеческих голосов, который звучал у них в голове, словно говоря: «Я человек. Я говорю, слушаю и читаю».
Отчего люди перестали читать? Что случилось?
У меня есть экземпляр последней книги, выпущенной издательством «Рэндом хаус», которое когда-то печатало и продавало миллионы книг. Книга называется «Жестокое изнасилование», ее напечатали в 2189-м. На форзаце обращение издательства, которое начинается словами: «Этим романом, пятым в серии, „Рэндом хаус“ закрывает двери редакции. В значительной мере этому способствовало исключение чтения из школьной программы в последние двадцать лет. С прискорбием…» И так далее.
Боб вроде бы знает все, но даже он не смог ответить, когда и почему люди перестали читать.
– По большей части люди слишком ленивы, – сказал он. – Хотят только развлечений.
Может, он и прав, но мне кажется, дело в чем-то другом. В подвале нашего дома (а он очень старый и много раз ремонтировался), на стене возле реактора нацарапано: «ПИСАТЬ – ОТСТОЙ». Стены выкрашены темно-зеленой краской, и на ней нацарапано много рисунков: члены, женские груди, люди, занятые оральным сексом или бьющие друг друга, а надпись всего одна, вот эта: «ПИСАТЬ – ОТСТОЙ». И говорит она не о лени – кому-то не лень было писать, царапая твердую краску гвоздем или ножом. По-моему, это грубое утверждение говорит прежде всего о сильнейшей ненависти.
* * *
Может, тоска и холод, которые я вижу повсюду, это из-за того, что больше нет детей. Даже молодых нет. За всю свою жизнь я не видела никого младше себя. Я представляю детство только по собственным воспоминаниям и по гадкому обману с роботами-детьми в зоопарке.
Мне должно быть не меньше тридцати лет. Моему ребенку, когда он родится, не с кем будет играть. Ему предстоит одиночество в мире старых и усталых людей, утративших дар жизни.
8
Видимо, в истории Древнего мира был период, когда еще существовали авторы, пишущие сценарии для телевидения, хотя никто из актеров не мог эти сценарии прочесть. И хотя некоторые авторы надиктовывали свои сценарии на магнитофоны – особенно популярные в ту эпоху сценарии про секс и боль, – многие из своего рода снобизма продолжали печатать на машинке. И хотя пишущие машинки к тому времени давно не выпускали, достать запчасти и ленты к ним было почти невозможно, кто-то по-прежнему приносил машинописные сценарии. А значит, на каждой студии был чтец – человек, который начитывал отпечатанный сценарий на магнитофонные кассеты, чтобы актеры могли выучить роли, а режиссер – понять, что происходит. Альфред Фейн, чьей книгой обили для тепла стены нашей квартиры после Смерти углеводородов, был и сценаристом, и чтецом на исходе эры сюжетного телевидения или литературного видео. Его книга называется «Последняя автобиография» и начинается так:
Я еще застал время, когда чтение факультативно преподавали в государственных школах. Отчетливо помню группу двенадцатилеток на уроке чтения у мисс Уорбертон в Сент-Луисе. Нас было семнадцать, и мы гордо считали себя интеллектуальной элитой. Тысячи других учеников школы, которые могли написать лишь такие слова, как «жопа» и «говно», и корябали их на стенах спортзалов и телевизионных комнат, занимавших большую часть школы, уважали нас, хотя и не любили. Да, нас травили – до сих пор с ужасом вспоминаю хоккеиста, который регулярно до крови разбивал мне нос после урока Мыслепутешествий, – но втайне они нам завидовали. И они хорошо понимали, что такое «читать».
Но это было давно, а сейчас мне пятьдесят. Молодежь, с которой я работаю, – порнозвезды, молодые и горячие режиссеры спортивных телепередач, эксперты по удовольствиям, специалисты по внушению эмоций, рекламщики – не знает и не хочет знать, что такое чтение. Недавно мы снимали эпизод по сценарию пожилого автора, и там требовалось, чтобы девушка бросила книгой в женщину постарше. Это было что-то в русле религии добра, адаптированное из давно забытого древнего источника, и действие происходило в больничной приемной. Рабочие собрали довольно убедительную приемную с пластиковыми стульями и ковром, но когда появился режиссер, реквизитор обратился к нему и сказал, что «не совсем понял насчет книги ». Режиссер, не зная, что такое книга, но не желая в этом признаваться, спросил меня, зачем она нужна. Я ответил, что она маркирует читающую девушку как интеллектуалку и в некотором смысле аристократку. Он сделал вид, будто задумался, хотя наверняка не понял половины слов, а потом сказал: «Пусть кидает стеклянную пепельницу. И чтобы кровь лилась. А то эпизод чересчур пресный».
Я был настолько потрясен, что даже спорить не стал. До тех пор я не осознавал полностью, насколько все плохо.
Отсюда вопрос: зачем я это пишу? И ответ один: я пишу, потому что мне всегда этого хотелось. В школе мы все учились читать и думали, что когда-нибудь будем писать книги, а кто-нибудь станет их читать. Теперь я понимаю, что слишком долго собирался, и все равно буду писать дальше.
Что забавно, именно этот сценарий принес режиссеру награду. По сюжету женщина привозит своего мужа, Клода, в клинику для лечения импотенции. Покуда они ждут доктора, в героиню швыряет стеклянную пепельницу молодая, сексуально неудовлетворенная лесбиянка. Героиня впадает в кому, во время которой испытывает религиозное пробуждение, с видениями.
Помню, на банкете в честь присуждения премии я запивал мескалин джином и пытался объяснить сидящей рядом гологрудой актрисе, что единственный критерий телеиндустрии – денежный, что у телевидения нет истинных устремлений, кроме обогащения. Пока я говорил, она все время улыбалась и время от времени легонько гладила свои соски. А когда я закончил, сказала: «Но деньги – это тоже самореализация».
Я напился и увез ее в мотель.
Печатая эти строки, я чувствую себя так, как, наверное, чувствовали себя талмудист или египтолог в Диснейленде двадцатого столетия. С той разницей, что мне, в отличие от них, не приходится задаваться вопросом, нужна ли кому-нибудь моя книга: я точно знаю, что она не нужна никому . Могу лишь гадать, сколько в мире осталось грамотных. Вероятно, несколько тысяч. Мой приятель работает по совместительству главой издательской фирмы; он говорит, что книга в среднем находит примерно восемьдесят читателей. Я спросил его, почему они вообще не прекратят выпуск книг. Он сказал, что честно не знает, но его фирма – крохотное подразделение огромной развлекательной корпорации, и о них, скорее всего, просто забыли. Сам он читать не умеет, но уважает книги, потому что его мать была затворницей и читала почти все время, а он ее очень любил. Кстати, он – один из немногих моих знакомых, кто рос в семье. Большинство моих приятелей – выпускники интернатов. Я воспитывался в кибуце, в Небраске. Но я еврей, что сейчас тоже большая редкость: быть евреем и знать это про себя. Я был одним из последних членов кибуца; мне было чуть за двадцать, когда его превратили в государственный интернат для лиц умственного труда.
Я родился в 2137 году…
Дочитав до этой даты, я заинтересовалась, как давно жил Альфред Фейн, и спросила Боба. Он ответил:
– Примерно двести лет назад.
Я спросила:
– А сейчас есть даты? У теперешнего года есть номер?
Боб холодно на меня посмотрел и сказал:
– Нет, сейчас дат нет.
Мне бы хотелось знать дату. Хотелось бы, чтобы у моего ребенка был год рождения.