Пересмешник

Тевис Уолтер

Бентли

 

 

День девяносто пятый

Я больше не устаю. Работать стало легче, и я чувствую себя более сильным.

Я принимаю сопоры и стал лучше спать по ночам. Еда вполне сносная, так что ем я много. Больше, чем когда-либо в моей жизни.

Мне не нравится действие сопоров, но они нужны, чтобы высыпаться. И они немного приглушают мучительные мысли.

Сегодня я поскользнулся и упал между рядами растений. Другой заключенный, который был рядом, подбежал и помог мне встать. Он высокий и седой. Я еще раньше обратил на него внимание, потому что он иногда насвистывает.

Он помог мне отряхнуться, потом глянул на меня внимательно и спросил:

– Ты не ушибся, приятель?

Это было чересчур – почти до неприличия – тесное общение, но мне не стало противно.

– Все в порядке, – сказал я.

И тут один из роботов закричал: «Посягательство на личное пространство!» Седой глянул на меня, широко улыбнулся и пожал плечами. Мы оба вернулись к работе. Но я успел услышать, как он бормочет на ходу: «Чертовы придурочные роботы!» Меня изумила и сила его чувств, и то, что он высказывает их без всякого стеснения.

Я видел, как другие заключенные перешептываются во время работы. Обычно успевает пройти несколько минут, прежде чем робот это заметит и велит им замолчать.

Роботы ходят между рядами вместе с нами, но они останавливаются, не доходя до обрыва на краю поля. Может, они так запрограммированы, чтобы не упасть (или чтобы их не столкнули). Так или иначе, в конце каждого ряда бывает недолгое время, когда они меня не видят, потому что склон понижается к обрыву.

Я научился к концу ряда ускоряться, нажимая на курок «пистолета» по два раза на каждый такт музыки. Это позволяет мне стоять на краю океана в течение шестнадцати тактов: я благодарен «Арифметике для мальчиков и девочек» за то, что могу их сосчитать. Я стою и смотрю на океан. Он прекрасен: такой большой и спокойный. Что-то в глубине меня как будто отзывается на него чувством, которое я не знаю как назвать. Но я снова учусь радоваться незнакомым чувствам. Иногда над океаном летают птицы: они парят, раскинув изогнутые крылья, над миром людей и машин, загадочные и такие красивые, что дух захватывает. Глядя на них, я иногда повторяю про себя слово, которое узнал из фильма: «Восторг!»

Я сказал, что учусь радоваться незнакомым чувствам, и это правда. Насколько сильно я изменился с тех пор, как, меньше желтого назад, впервые испытал эти чувства при просмотре немых фильмов. Знаю, что нарушаю все, чему меня учили в детстве, все, что мне говорили об отношении ко внешнему миру, но это меня не останавливает. На самом деле мне даже нравится делать то, что всегда запрещалось.

Мне нечего терять.

Особенно океан привлекает меня в дождливые дни, когда и небо, и вода серые. Под обрывом тянется полоска песка; она желтовато-коричневая, и этот цвет красиво сочетается с серым. А белые птицы в сером небе! Сейчас, в камере, сердце у меня бьется сильнее при одном воспоминании. И еще это печально, как лошадь в шляпе в старой киноленте, как падение Кинг-Конга – медленное-медленное, как слова, которые я сейчас произношу вслух: «Лишь пересмешник поет на опушке леса». Как вспоминать Мэри Лу, сидящую на ковре с книгой.

Печаль. Печаль. И все-таки я в силах принять печаль, включить ее в ту жизнь, что я сейчас фиксирую.

Мне нечего терять.

 

День девяносто седьмой

Сегодня на поле случилось нечто поразительное.

Я работал уже часа два, приближался второй перерыв. Вдруг позади меня, где обычно находится робот-надзиратель, раздались шуршание и хруст. Я обернулся и увидел, что робот дерганой походкой идет прямо по ряду. Как раз когда я на него взглянул, он наступил тяжелым башмаком на растение Протеин-4. Оно с мерзким звуком лопнуло и забрызгало ему ногу лиловым соком.

Робот шел, мрачно сдвинув губы и глядя вверх. Он пошатнулся, наступил еще на одно растение и замер на миг, как будто заснул, а потом всем весом рухнул на землю. Другой робот подошел, глянул на его неподвижное тело и сказал: «Встань». Но первый робот не шелохнулся. Второй робот поднял лежащего и понес его к тюремному зданию.

Через минуту над полем прокатился зычный крик: «Ребята, поломка!» Раздался топот бегущих ног. Я в изумлении увидел, что заключенные в синих робах бегут между рядами, и тут я почувствовал у себя на плече чью-то руку. Никогда прежде со мной такого не было, чтобы чужой человек положил мне руку на плечо! Это был тот самый седой заключенный. Он сказал: «Бежим на берег, приятель!» – и я побежал за ним. Мне было страшно. Страшно, но хорошо.

Там есть место, где прибрежный обрыв невысокий и в нем есть расщелина со стертыми каменными ступенями. Я спускался вместе с другими заключенными, дивясь, как они хлопают друг друга по спине и перекликаются – такого я не видел даже в детстве. А на стенке расщелины рядом со ступенями я увидел кое-что еще более странное. Это была надпись поблекшей белой краской: «Джон + Джули = любовь. Выпуск 94-го».

Все было так необычно, что я чувствовал себя почти загипнотизированным. Люди разговаривали друг с другом и смеялись, почти как в пиратских фильмах. Или, кстати говоря, в фильмах про тюрьму. Но одно дело видеть что-нибудь на экране, и совсем другое – когда это происходит на самом деле.

И все же, размышляя об этом в своей камере, я понимаю, что не пришел в ужас и не смутился, скорее всего, потому, что видел такое тесное общение в фильмах.

Некоторые заключенные собрали выброшенные волнами куски дерева и развели костер. Я никогда прежде не видел открытого огня, и мне понравилось. Некоторые сбросили одежду и со смехом вбежали в воду; одни остались играть и плескаться на мелководье, другие зашли глубже и поплыли, прямо как в бассейне для фитнеса. Удивительное дело: они все держались группами, и пловцы, и те, что играли, причем, похоже, нарочно.

Мы, остальные, сидели вокруг костра. Седой вытащил из кармана рубахи косячок и прикурил его от веточки, которую взял из костра. Мне подумалось, что ему открытый огонь не в новинку, да и всем остальным тоже, как будто они жгли костры уже много раз.

Один с улыбкой спросил соседа:

– Чарли, давно была последняя поломка?

И Чарли ответил:

– Да уж, давно. Заждались.

А первый рассмеялся и сказал:

– Ага!

Седой подошел и сел со мной рядом. Он протянул мне косячок, но я мотнул головой. Он пожал плечами и передал косячок тому, кто сидел за мной. Потом сказал:

– У нас по меньшей мере час. Роботов здесь чинят небыстро.

– Где мы? – спросил я.

– Не знаю. Всех в суде вырубают, в себя мы приходим уже здесь. Но один малый как-то сказал мне, что думает, это Северная Каролина. – Он обратился к тому, кому передал косячок (тот как раз передавал его следующему). – Верно, Форман? Северная Каролина?

Форман обернулся:

– Я слышал, Южная. Южная Каролина.

– В общем, что-то такое, – сказал седой.

Некоторое время мы молча сидели вокруг костра, глядя на огонь, слушая шум прибоя и редкие крики чайки над головой. Потом один из заключенных постарше обратился ко мне:

– За что тебя посадили? Убил кого-нибудь?

Я растерялся, не зная, что ответить. Про чтение он бы не понял.

– Я жил с другим человеком, – ответил я наконец. – С женщиной.

Лицо у него просветлело и тут же стало печальным.

– Я когда-то жил с женщиной. Больше синего.

– Да? – спросил я.

– Да. Синий и желтый. Не меньше. Хотя сюда меня отправили не за это. А за то, что я вор, вот почему. Но уж я помню…

Он был морщинистый, худой и сгорбленный; на голове у него осталось всего несколько волосков, а руки, когда он взял косячок, затянулся и передал соседу, дрожали.

– Женщины, – произнес седой, нарушив затянувшееся молчание.

От этого слова у старика как будто открылась внутри какая-то заслонка.

– Я ей кофе варил, – сказал он, – и мы его вместе пили в постели. Настоящий кофе с настоящим молоком. А иногда мне удавалось раздобыть какой-нибудь фрукт. Апельсин, например. Она пила кофе из серой кружки, а я сидел на другом конце постели и делал вид, будто думаю про свой кофе, а на самом деле любовался ею. Господи, я мог любоваться ею без конца.

Он тряхнул головой.

Я чувствовал его печаль. От услышанного у меня мурашки пошли по рукам и ногам. Никто прежде со мной так не разговаривал. Старик сказал то, что чувствую я. И хотя мне было грустно, на душе стало как будто легче.

Кто-то спросил тихо:

– Что с ней сталось?

Старик ответил не сразу:

– Не знаю. Однажды я вернулся домой с завода, а ее нет. И больше я ее не видел.

Некоторое время все молчали, потом подал голос один из заключенных помоложе. Думаю, он хотел подбодрить старика.

– Что ж, быстрый секс лучше, – философски заметил он.

Старик повернулся, посмотрел ему прямо в глаза, а потом сказал, громко и отчетливо:

– В жопу. Засунь свой быстрый секс себе в жопу.

Молодой заключенный смутился и отвел глаза.

– Я не…

– В жопу, – повторил старик. – В жопу твой быстрый секс. Я знаю, что со мной было. – Он посмотрел на океан и тихо повторил: – Я знаю, что со мной было.

От слов старика, от того, как он смотрел на океан, расправив плечи под выцветшей тюремной рубахой, а ветер колыхал последние волоски на его натянутой лысине, на меня накатила печаль сильнее и глубже той, от которой хочется плакать. Я думал о Мэри Лу, какой она иногда бывала по утрам, когда пила чай. И как ее рука касалась моей шеи. И как она иногда смотрела на меня, смотрела, а потом улыбалась…

Наверное, я долго так сидел, думая о Мэри Лу, и чувствуя свое горе, и глядя на океан за плечом старика. Потом седой спросил тихо: «Хочешь поплавать?» Я вздрогнул от неожиданности и ответил: «Нет», может быть, чересчур быстро. Но мысль о том, чтобы раздеться перед чужими, резко вернула меня в реальность.

И все-таки я люблю плавать.

В интернате каждому ребенку выделяли десять минут в бассейне. Мы плавали по одному: у нас были очень строгие правила индивидуализма.

Я думал об этом, когда седой вдруг сказал:

– Меня зовут Беласко.

Я глянул на него, на песок подо мной и ответил:

– Очень приятно.

Он немного подождал и спросил:

– А тебя как зовут, приятель?

– Ой, – ответил я, по-прежнему глядя на песок. – Бентли.

Седой положил мне руку на плечо и заглянул в лицо.

– Рад познакомиться с тобой, Бентли, – сказал он, широко улыбаясь.

Через некоторое время я встал и пошел к воде, но не туда, где купались другие заключенные. Хоть я сильно изменился с тех пор, как уехал из Огайо, столько тесного общения и чувств сразу мне было вынести тяжело. И мне хотелось думать о Мэри Лу в одиночестве.

У края воды я нашел рака-отшельника в маленькой закрученной раковине. Я узнал его по рисунку из книги, которую нашла Мэри Лу, «Береговая фауна Северной Америки».

Здесь сильно и свежо пахло солью, а волны мягко накатывали на мокрый песок со звуком, которого я никогда раньше не слышал. Я стоял под солнцем, глядя, нюхая воздух и слушая шум волн, пока Беласко не позвал:

– Пора идти, Бентли. Его уже скоро починят.

Мы молча поднялись по ступеням, заняли свои места на поле и стали ждать.

Через некоторое время вернулись роботы. Они не заметили, что мы нисколько не продвинулись. Идиоты-роботы.

Я нагнулся и принялся работать в ритме музыки, а когда дошел до конца ряда, посмотрел вниз. Наш костер еще горел.

Сейчас я понял, что только что написал: «наш костер». Удивительно думать о чем-то как о принадлежащем нам – нам, группе людей.

Когда мы возвращались с берега на поле, я шел рядом со стариком. Мгновение мне хотелось сказать ему что-нибудь доброе, поблагодарить за слова, которые смягчили мою печаль, или даже обнять его за худые старческие плечи. Но конечно, я ничего этого не сделал, потому что не умею. Очень жалко, что так. Мне правда этого хотелось, но я не смог.

 

День девяносто девятый

Вечерами у себя в камере я много думаю. Иногда о том, что прочел в книгах, или о моем детстве, или о трех синих, когда я преподавал в Огайо. Иногда я думаю о том, как учился читать, больше двух желтых назад, после того как нашел фильм, карточки и книжки с картинками. На коробке было написано: «Комплект „Учимся читать“». Первые напечатанные слова в моей жизни, и, разумеется, я не мог их прочесть. Откуда у меня взялось терпение разбираться, пока я не научился понимать слова в книге?

Если бы я не научился читать и не приехал в Нью-Йорк в надежде устроиться преподавателем чтения, я бы не сидел сейчас в тюрьме. Не встретил бы Мэри Лу. Меня бы не терзала печаль.

Про Мэри Лу я думаю больше, чем про все остальное. Помню, как она старалась не показать испуг, когда Споффорт уводил ее из моей комнаты. Тогда я последний раз ее видел. Не знаю, куда Споффорт ее забрал и что с ней сейчас. Наверное, она в женской тюрьме, но точно я не знаю.

Когда мы ехали на мыслебусе в суд, я спросил у Споффорта, что с ней будет, но он не ответил.

Я пытался цветными карандашами нарисовать ее лицо на бумаге, однако ничего не получилось: я никогда не умел рисовать.

Желтые и синие назад у нас в интернате был мальчик, который замечательно рисовал. Раз он положил свои рисунки на мой стол в классе. Я потрясенно их разглядывал. Там были птицы, и коровы, и люди, и деревья, и робот, который смотрел за порядком в коридоре. Все это он нарисовал изумительно четко и похоже.

Я не знал, что делать с рисунками. Давать свое другим или брать что-нибудь у них – ужасный проступок, за который строго наказывали. Я оставил их на столе, а на следующий день их там уже не было. А еще через несколько дней исчез и мальчик, который рисовал. Не знаю, что с ним сталось. Никто о нем больше не упоминал.

Будет ли то же самое с Мэри Лу? Неужели это конец и никто в целом мире никогда больше о ней не услышит?

Сегодня я принял на ночь четыре сопора. Не хочу так много вспоминать.

 

День сто четвертый

Сегодня вечером после ужина Беласко пришел ко мне в камеру! И принес маленькое бело-серое животное.

Я сидел в кресле, думал о Мэри Лу, вспоминал ее голос, когда она читала вслух. И вдруг увидел, что дверь открылась, а за ней Беласко! Улыбается, а под мышкой у него то самое животное.

– Как?.. – начал я.

Беласко приложил палец к губам и сказал тихо:

– Бентли, сегодня ни одна дверь не заперта. Можешь считать это очередной поломкой.

Он прикрыл за собой дверь и поставил животное на пол. Оно село и глянуло на меня с выражением утомленного любопытства, затем принялось задней лапой чесать себе ухо. Оно было вроде собаки, только поменьше.

– Двери запирает на ночь компьютер, но иногда он забывает это сделать.

– Надо же, – сказал я, по-прежнему глядя на животное. Потом спросил: – Кто это?

– Ты про кого?

– Про животное.

Беласко изумленно на меня вытаращился:

– Бентли, ты не знаешь, что такое кошка?

– Я никогда их не видел.

Он затряс головой, затем нагнулся и погладил животное.

– Это кошка. Домашний зверь.

– Домашний? – переспросил я.

Беласко снова затряс головой и улыбнулся:

– Слушай, ты, что ли, ничего не знаешь, кроме того, чему учат в школе? Домашний зверь – это друг. Он живет у тебя дома.

«Конечно», – подумал я. Как Роберто, Консуэла и их пес Барбоска. Барбоска был домашним зверем Роберто и Консуэлы. И в книжке говорилось: «Роберто – друг Консуэлы». Друг – это тот, с кем тебе хочется видеться чаще, чем с другими. Получается, животное тоже может быть другом.

Мне хотелось потрогать кошку, но я боялся.

– У нее есть имя?

– Нет, – ответил Беласко, подошел и сел на краешек моей кровати. Говорил он по-прежнему почти шепотом. – Нет. Я просто зову ее «кошка».

Он вытащил из кармана косячок и сунул в рот. Рукава его тюремной куртки были закатаны, и я видел у него на обеих руках, сразу над браслетами, рисунки, как будто напечатанные синей краской. На правой было сердце, на левой – силуэт голой женщины.

Беласко закурил:

– Если хочешь, можешь дать кошке имя.

– То есть я могу придумать, как ее называть?

– Ага.

Он протянул мне косячок. Я взял его почти запросто – хотя знал, что курить одну сигарету незаконно, – затянулся и вернул Беласко.

Потом я выдохнул дым и сказал:

– Ладно. Кошку будут звать Барбоска.

Беласко улыбнулся:

– Ладно. Ей давно было нужно имя. Теперь вот есть. – Он глянул на кошку, которая медленно прохаживалась, изучая камеру. – Верно, Барбоска?

«Бентли, Беласко и их кошка Барбоска», – подумал я.

 

День сто пятый

Думаю, тюремные корпуса – самые древние здания, какие мне доводилось видеть. Их пять, они выстроены из каменных блоков и покрашены зеленой краской, окна грязные и зарешеченные. Я бывал в двух – в спальном корпусе, где живу, и на обувной фабрике, где работаю по утрам. Что в трех других – не знаю. Один стоит чуть в стороне от других и выглядит еще более старым. Окна заколочены, как у летнего домика в «Ангеле на веревочке» с Глорией Свенсон. Во время послеобеденной прогулки я подходил к этому корпусу поближе, чтобы его разглядеть. Оно сплошь заросло влажным мхом, а его большие металлические двери всегда заперты.

Вся территория обнесена очень высокой двойной изгородью из металлической сетки. Когда-то она была покрашена в красный цвет, но выцвела до розовой. В ней есть ворота, через которые нас водят на поле. Рядом с этими воротами всегда дежурит охрана – четыре робота-недоумка. Когда мы проходим, они всегда проверяют металлические браслеты у нас на руках.

Когда мне выдавали тюремную робу, смотритель тюрьмы – здоровенный робот Шестой модели – провел пятиминутный инструктаж. В частности, он объяснил, что если заключенный попытается сбежать – если его браслеты не деактивируют на выходе, – то они раскалятся и, если он сразу не вернется к воротам, пережгут ему запястья.

Браслеты тонкие и тугие; он сделаны из очень прочного тускло-серебристого металла. Не знаю, как их надевают. Когда я очнулся в тюрьме, они уже были у меня на руках.

* * *

Наверное, приближается зима, потому что снаружи холодно. Однако солнце по-прежнему светит, и поле, на котором мы работаем, прогревается. Земля у меня под ногами, когда я удобряю гнусные растения, теплая, а вот остальному телу зябко. Идиотская музыка не смолкает ни на минуту, поломок больше не было, а роботы все смотрят и смотрят. Все как во сне.

 

День сто шестнадцатый

Одиннадцать дней как я ничего не писал про мою жизнь. Я бы потерял им счет, если бы каждый день после ужина не ставил карандашом метку на обоях. Метки я рисую под большим телеэкраном, который занимает почти всю дальнюю стену камеры. Мое кресло привинчено к полу лицом к экрану, так что я вижу свои метки, когда поднимаю взгляд от бумаги, на которой пишу, подложив на колени доску. Они похожи на рисунок из аккуратных серых полосок на стене, под телевизором.

Мне разонравилось писать. Иногда я чувствую, что если не буду читать книги или смотреть немые фильмы, то разучусь читать и утрачу желание вести дневник.

С той первой ночи Беласко больше не приходил. Наверное, компьютер с тех пор не забывал запирать двери на ночь. Сделав метку на стене, я всегда проверяю дверь, и она всегда заперта.

Я уже не думаю о Мэри Лу постоянно, как раньше. Я вообще меньше думаю. Принимаю сопоры, выкуриваю косячки, смотрю эротические фантазии и фантазии о смерти на трехмерном телеэкране и ложусь спать пораньше.

Одни и те же программы повторяются каждые восемь-девять дней. Вместо них я могу смотреть программы самоусовершенствования и перевоспитания с тридцати ББ, которые каждому заключенному выдают при первом инструктаже. Меня не интересуют программы – я просто смотрю телевизор.

Хватит на сегодня писать. Надоело.

 

День сто девятнадцатый

Сегодня, когда мы работали на поле, началась буря. Роботы-надзиратели растерялись из-за ветра и проливного дождя и не реагировали, когда мы все собрались над обрывом. Ливень хлестал по нам, а мы смотрели на небо и воду. Небо постоянно менялось, оно было то серое, то черное, то снова серое. Молнии вспыхивали почти без остановки. А внизу грохотал океан. Волны прокатывали по пляжу и разбивались об основание обрыва; едва успевала схлынуть одна, как набегала следующая – темная, почти черная, пенистая, рокочущая.

Мы все смотрели, и никто не пытался говорить. Раскаты грома и шум волн оглушали.

Потом, когда гроза начала затихать, мы все повернулись и зашагали назад к тюрьме. Я шел по полю Протеина-4, и дождь, уже не такой сильный, по-прежнему бил в лицо. Одежда на мне промокла. Я дрожал от холода, и внезапно в памяти возникли строчки:

О ветр осенний, когда повеешь, Чтоб тихий дождик лил? А я, о Господи, с любезной Опять в постели был!

Я упал на колени, прямо на мокрую землю, и зарыдал о Мэри Лу, о том времени, когда мой разум и воображение ожили, пусть и ненадолго.

Надзирателей рядом не было. Беласко вернулся за мной, молча помог мне встать и, поддерживая за плечи, отвел в спальный корпус. Мы не говорили, пока не оказались перед дверью моей камеры. Тогда он отпустил мои плечи и посмотрел мне в лицо. Глаза у него были серьезные и ободряющие.

– Черт, Бентли, – сказал он. – Кажется, я понимаю, что ты чувствуешь.

Потом он легонько хлопнул меня по плечу и ушел к себе в камеру.

Я стоял, прислонившись к холодным стальным прутьям, и смотрел, как другие заключенные, мокрые от дождя, возвращаются в свои камеры. Мне хотелось обнять за плечи каждого из них. Все они, даже те, чьих имен я не знал, были мои друзья.

 

День сто двадцать первый

Сегодня я попал в заколоченное здание.

Это оказалось просто. Я был во дворе, куда нас после обеда выпускают погулять. Два робота-надзирателя поднялись по ступеням к двери, отперли ее и вошли внутрь. Когда они показались снова, у каждого в руках была коробка, в каких нам обычно приносят туалетную бумагу. Роботы двинулись к спальному корпусу, оставив дверь открытой. Я вошел.

Полы внутри были из пермопласта, стены из чего-то другого, грязного и крошащегося. Свет почти не проникал через заколоченные окна. Я быстро пошел по темным коридорам, открывая двери.

Некоторые комнаты были пусты, в других на стеллажах лежали мыло, бумажные полотенца, туалетная бумага, лотки для еды. Я взял еще стопку бумажных полотенец для дневника. И тут над двустворчатой дверью в конце коридора я увидел потускневшую табличку. Вторую табличку с надписью в моей жизни: первая была в подвале университетской библиотеки.

Сперва я не мог разобрать слов, потому что света в коридоре не было, а выцветшие буквы покрывала грязь. Но, подойдя поближе и приглядевшись, я разобрал: «БИБЛИОТЕКА ВОСТОЧНОГО КРЫЛА».

От слова «библиотека» я чуть не подпрыгнул. Так и замер, глядя на табличку. Сердце бешено колотилось.

Я подергал двери, но они оказались заперты. Я тянул, толкал, силился повернуть ручку – все без толку. Это было ужасно.

От ярости я замолотил по ним кулаками, но только ушиб себе руки.

Тут я услышал, что надзиратели вернулись и вошли в одну из комнат с припасами, так что поспешил выскользнуть наружу.

Я должен попасть в библиотеку! Мне необходимы книги. Если я не смогу читать, и учиться, и думать о том, о чем стоит размышлять, то мне лучше себя сжечь, чем жить дальше.

Уборочные машины работают на бензине. Я могу добыть его и самосжечься.

Заканчиваю писать. Буду смотреть телевизор.

 

День сто тридцать второй

Одиннадцать дней я в отчаянии. Не смотрю на океан, дойдя до конца ряда, не пишу по вечерам. Мозг настолько пуст, насколько я могу опустошить его работой: я сосредотачиваюсь только на резком, отвратительном запахе Протеина-4.

Надзиратели ничего не говорят, но я их по-прежнему ненавижу. Это единственное мое чувство. Их плотные медлительные тела, их бессмысленные лица похожи на мясистые синтетические растения, которые я удобряю. Они (это фраза из «Нетерпимости») – мерзость в моих очах.

Если принять четыре или пять сопоров, то смотреть телевизор даже не противно. Моя телевизионная стена хорошая, работает без помех.

Тело больше не болит. Оно окрепло, мышцы стали твердыми. Я загорел, глаза видят ясно. На руках и на ногах – мозоли. Я работаю хорошо, так что меня больше не били. Однако печаль вернулась. Она возвращалась понемногу, и теперь мне хуже, чем даже в первые дни. Все кажется безнадежным.

Иногда я по целому дню не думаю про Мэри Лу. Безнадежно.

 

День сто тридцать третий

Я нашел, где держат бензин. В компьютерном сарайчике на краю поля.

У всех заключенных есть электронные зажигалки, чтобы курить марихуану.

 

День сто тридцать шестой

Вчера Беласко снова пришел в мою камеру, и поначалу мне это было неприятно. Когда я обнаружил, что дверь не заперта, я занервничал, потому что не хотел уходить и не хотел, чтобы кто-нибудь ко мне заглянул.

Но он все равно вошел и сказал:

– Рад тебя видеть, Бентли.

Я смотрел в пол. Телевизор у меня был выключен, и я сидел на краю кровати уже несколько часов, без движения.

Беласко некоторое время молчал. Я слышал, как он сел на мой стул. У меня не было сил даже поднять голову и посмотреть на него.

Наконец он тихо заговорил:

– В последние дни я наблюдаю за тобой на поле. Ты похож на робота.

Голос у него был сочувственный, утешающий.

– Да, наверное, – с трудом выдавил я.

Мы оба долго молчали, потом он сказал:

– Бентли, я знаю, каково тебе. Ты думаешь о смерти. Как те в городах, которые обливаются бензином и поджигаются. Или как мы тут. Я видел, как ребята уплывают в океан. Черт, я и сам об этом думал. Плыть и плыть, сколько можешь, и не оглядываться…

Я изумленно повернулся к нему:

– Ты?! Мне казалось, ты такой сильный.

Беласко сухо рассмеялся, и я глянул ему в лицо.

– Черт, я такой же, как все. А эта жизнь не многим лучше смерти. – Он снова рассмеялся и покачал головой. – И сказать по правде, на воле тоже не многим лучше. Настоящей работы нет, только херня, как здесь. В интернате для рабочих нас учили: «Труд приносит удовлетворение». Чушь собачья. – Он вытащил из кармана косячок и закурил. – В первый синий после выпуска я начал воровать кредитные карты. Полжизни провел в тюрьме. Поначалу хотел умереть, но не умер. Теперь у меня есть кошки, и я немного гуляю тайком… – Тут он сам себя перебил: – Эй! Хочешь кошку Барбоску?

– Чтобы она была… была моей? – ошарашенно переспросил я.

– Ага. А почему бы нет? У меня еще четыре. Чертовски трудно добывать им всем еду, но я тебя научу.

– Спасибо. Я был бы рад. Рад иметь кошку.

– Можем сейчас за ней сходить.

И я вышел из камеры. Оказалось, это совсем легко. Когда мы миновали незапертую дверь, я повернулся к Беласко и сказал:

– Мне уже лучше.

Он легонько хлопнул меня по спине:

– Для того и друзья, верно?

Мгновение я стоял, не зная, что ответить. Потом, почти не задумываясь, что делаю, взял его за локоть. И тут мне пришла мысль.

– Есть одно здание, куда я хочу попасть. Как ты думаешь, вдруг оно тоже не заперто?

– Очень может быть, – ухмыльнулся Беласко и добавил: – Пошли глянем.

Мы вышли из здания. Просто вышли, и все. Надзирателей видно не было.

В заброшенное здание мы попали без труда, но внутри было темно, и мы постоянно натыкались на ящики в коридоре.

– Иногда в таких старых домах бывает выключатель на стене, – услышал я голос Беласко.

Он принялся шарить, на что-то натыкаясь и чертыхаясь. Потом раздался щелчок, и над головой зажглась большая лампа. Я сперва испугался, что надзиратели увидят свет, потом вспомнил про заколоченные окна и успокоился.

Однако дверь в библиотеку оказалась по-прежнему заперта! Я и без того был весь взвинчен, так что чуть не разрыдался.

– Это сюда ты хотел попасть? – спросил Беласко.

– Да, – ответил я.

Не спрашивая, что мне там нужно, он принялся разглядывать замок. Я никогда прежде не видел таких замков: он вроде бы даже был не электронный.

Беласко тихо присвистнул:

– Надо же, какое старье!

Он отыскал в кармане тюремную зажигалку, бросил на пол и раза два со всей силы ударил ногой, пока она не раскололась. Затем поднял раздавленную зажигалку и вытащил из мешанины пластмассы, металла и стекла кусок жесткой проволоки примерно с палец. Я молча наблюдал, совершенно не понимая смысла его действий.

Беласко нагнулся к замку, вставил проволоку в отверстие и пошевелил внутри. Время от времени в замке что-то негромко щелкало. Беласко пару раз тихо ругнулся. Потом, когда я уже собирался спросить, что он делает, в замке что-то тренькнуло. Беласко с ухмылкой повернул ручку, и дверь открылась!

Внутри было темно, но Беласко снова нашел на стене выключатель. На потолке зажглись две тусклые лампы.

Я взволнованно огляделся, надеясь увидеть заставленные книгами стеллажи, но увидел только голые стены. Я смотрел долго, ощущая что-то вроде дурноты. Здесь были древние столы и стулья, несколько ящиков вдоль стен, но никаких стеллажей. Даже ни одной картины на облупившихся стенах.

– Что такое? – спросил Беласко.

– Я надеялся отыскать… книги.

– Книги? – Слово, очевидно, было ему незнакомо. Но он сказал: – А что там в ящиках?

Я кивнул и, уже почти не надеясь, подошел к ящикам. В первых двух оказались ржавые ложки – настолько ржавые, что они как будто спеклись в бурую массу. Но в третьем лежали книги! Я взволнованно принялся их вынимать. Двенадцать книг! А на дне ящика я обнаружил стопку писчей бумаги, почти даже не пожелтевшей.

Я с жаром принялся читать заголовки. Самая толстая книга называлась «Свод законов штата Северная Каролина с изменениями и дополнениями. 1992 год», другая – «Столярные работы. Советы домашнему мастеру», третья, тоже очень толстая, – «Унесенные ветром». На удивление приятно было просто держать их в руках и думать, что там у них внутри.

Беласко смотрел на меня с легким любопытством. Наконец он спросил:

– Это и есть книги?

– Да.

Он взял одну, провел пальцем по запылившейся обложке.

– Никогда про такое не слышал.

– Давай заберем кошку и отнесем их ко мне в камеру, – сказал я.

– Ага, – ответил он. – Я тебе помогу.

Мы забрали Барбоску и отнесли книги ко мне вообще без всяких трудностей.

Теперь уже совсем поздно, и Беласко вернулся к себе в камеру. Сейчас я закончу писать и посмотрю книги. Я спрятал их между моим гидроматрасом и стеной, возле того места, где спит Барбоска.

 

День сто тридцать девятый

Я очень утомился, потому что читал почти всю прошлую ночь, а сегодня весь день работал. Но какие же замечательные книги я нашел! Мой усталый мозг постоянно занят всем тем новым, о чем я теперь могу думать.

Наверное, надо составить список моих новых книг:

«Свод законов штата Северная Каролина с изменениями и дополнениями. 1992 год»

«Столярные работы. Советы домашнему мастеру»

«Унесенные ветром»

«Библия»

«Оделовское руководство по ремонту и техобслуживанию роботов»

«Толковый словарь»

«Причины сокращения населения»

«Европа в XVIII и XIX веках»

«С рюкзаком по Каролине»

«Краткая история Соединенных Штатов»

«Давайте устроим пикник! Что можно приготовить на морском берегу»

«Искусство танца»

Я читаю исторические книги, немножко одну, немножко другую, и смотрю незнакомые слова в словаре. Теперь, когда я знаю алфавит, пользоваться им – одно удовольствие.

В исторических книгах для меня очень многое непонятно. Трудно свыкнуться с мыслью, что когда-то в мире было так много людей. В книге про историю Европы есть картинки Парижа, Берлина и Лондона. Размер домов и количество людей просто не укладывается в голове.

Иногда, когда я читаю, Барбоска запрыгивает ко мне на колени и засыпает. Мне это нравится.

 

День сто сорок девятый

Уже десять дней я каждую свободную минуту провожу за чтением. Никто мне не запрещает. Надзиратели не обращают внимания; скорее всего, их программа вообще не учитывает такое явление. Я даже беру с собой книгу на общественное время, и никто не замечает, что я читаю, а не смотрю фильм.

У моей синей тюремной куртки – уже заметно выгоревшей – большие карманы, и я все время ношу с собой какую-нибудь книгу поменьше. «Краткая история Соединенных Штатов» и «Причины сокращения населения» обе маленькие и хорошо влезают в карман. Я читаю их во время пятиминутных перерывов на фабрике.

«Причины сокращения населения» начинаются с фразы: «В первые тридцать лет двадцать первого века население Земли уменьшилось вдвое и продолжает сокращаться». Не знаю почему, но у меня дух захватывает, когда я читаю что-нибудь такое, о человеческой жизни вообще или о далеком прошлом.

Я не знаю, как давно был двадцать первый век, хотя понимаю: он был позже, чем восемнадцатый и девятнадцатый века, о которых говорится в исторической книжке. Но в интернате нам про «века» не говорили. Значение этого слова известно мне только из словаря. Вся человеческая история разделена на такие промежутки длиной по сто лет – по двести желтых.

Двадцать первый век был, наверное, очень давно. Хотя бы потому, что в этой книге не упоминаются роботы.

«Оделовское руководство по ремонту и техобслуживанию роботов» издано в 2135 году. Из исторических книг я знаю, что это двадцать второй век.

«Библия» начинается так: «В начале сотворил Бог небо и землю». Там не говорится, в каком веке было это начало и кто такой Бог. Я не понимаю, что такое «Библия» – историческая книга, руководство или поэзия. В ней упоминается много странных людей, и непохоже, что они были на самом деле.

Роботы в книге Одела показаны на рисунках и схемах. Это самые простые модели для сельскохозяйственных работ и учета.

«Унесенные ветром» напоминают некоторые знакомые мне фильмы. Насколько я понял, это выдуманная история. Она рассказывает про глупых людей в больших домах и про войну. Вряд ли я ее дочитаю, уж очень она длинная.

Остальные книги мне по большей части совсем непонятны, и все же они вроде бы вписываются в некую общую, смутную картину.

Больше всего мне нравится то странное чувство от чтения некоторых фраз, когда по коже бегут мурашки. Удивительно: часто это фразы, совершенно мне непонятные или вызывающие грусть. По-прежнему помню две строчки еще из моих дней в Нью-Йорке:

Жизнь моя легка в ожиданье смертного ветра, Как перышко на ладони около глаз.

Сейчас я закончу писать дневник и вернусь к чтению. Жизнь у меня очень странная.

 

День сто шестьдесят девятый

Я постоянно читаю, не принимаю сопоры и не курю травку. Читаю до тех пор, пока глаза не начинают слипаться. Тогда я падаю на кровать; голова идет кругом, лица, люди, мысли из прошлого теснятся в мозгу, пока я не засыпаю от переутомления.

И я узнаю новые слова. По тридцать-сорок в день.

Задолго до роботов и приватности у человечества была жестокая и удивительная история. Не знаю, как относиться к некоторым умершим людям, про которых читаю, или к событиям. Была Русская революция, и Французская революция, и Великий огненный потоп, и Третья мировая война, и Денверский инцидент. В школе нас учили, что до Второй эпохи царили жестокость и разрушения, потому что не было уважения к правам личности, но подробностей не рассказывали. У нас не воспитывалось чувство истории; мы знали лишь, что до нас были другие люди и нам живется лучше. Но нам никогда не советовали думать о чем-нибудь, кроме себя. «Не спрашивай; расслабься».

Удивительно думать, сколько людей умирало в мучениях на поле боя ради честолюбивых устремлений императоров или президентов. Или о том, что большие группы людей, например Соединенные Штаты Америки, скапливали в своих руках богатство и власть, оставляя других ни с чем.

И все равно складывается впечатление, что хорошие люди тогда тоже встречались. И многие из них были счастливы.

 

День сто семьдесят второй

В последней части «Библии» рассказывается про Иисуса Христа. Многие предложения там подчеркнуты прежним читателем.

Иисуса Христа убили, когда он был еще молодой, но до тех пор он успел совершить много всего удивительного. Он вылечил многих больных и говорил всякие необычные слова. Некоторые подчеркнутые фразы похожи на то, чему нас учили на уроках благоговения. «Царствие Божие внутри вас», например, напоминает то, как нас учили искать удовлетворения исключительно в себе, с помощью транквилизаторов и погружения во внутренний мир. Но другие его высказывания совсем не такие. «Да лю́бите друг друга» – одно из них. И еще очень сильное: «Я есмь путь и истина и жизнь». И еще: «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас».

Если бы кто-нибудь пришел ко мне и сказал: «Я есмь путь и истина и жизнь», я бы изо всех сил постарался ему поверить. Именно к этому я стремлюсь: к пути, к истине, к жизни.

Насколько я понял, Иисус утверждал, что он – сын того самого Бога, который сотворил небо и землю. У меня это вызывает большие сомнения. Однако он вроде бы знал то, чего не знали другие, и не был дураком, как люди в «Унесенных ветром», или опасным честолюбцем, как американские президенты.

И в любом случае Иисус был тем, что называют «великим человеком». Не уверен, что мне нравится само это понятие. От него немножко не по себе. «Великие люди» слишком часто строили кровавые планы.

Мне кажется, я стал лучше писать. Знаю больше слов, и строить предложения мне уже легче.

 

День сто семьдесят седьмой

Я прочел все свои книги, кроме «Унесенных ветром» и «Искусства танца», и хочу еще. Пять ночей назад двери снова не заперли; мы с Беласко сходили в заброшенное здание и все там обыскали, но книг больше не нашли.

Мне нужно новое чтение! Когда я вспоминаю горы книг в подвале университетской библиотеки, мне изо всех сил хочется оказаться там.

В Нью-Йорке я видел фильмы про побеги из тюрьмы. А ведь в тех тюрьмах надзиратели были люди, а не роботы-недоумки, как у нас.

В книге «С рюкзаком по Каролине» есть карта. На ней показаны Северная и Южная Каролина, но и Нью-Йорк тоже. Если идти по берегу, чтобы океан был от меня справа, я приду в Нью-Йорк. Только не знаю, насколько это далеко.

В книге «Что можно приготовить на морском берегу» рассказывается, как искать съедобных моллюсков и все такое. Если бы я сбежал, то сумел бы прокормиться таким способом.

И я могу переписать свой дневник, более мелким почерком, на тонкую бумагу, которую нашел в ящике с книгами. Тогда его можно будет унести в кармане. Но все книги я взять не смогу.

А главное, браслеты никак не снять. Если только не придумать, чем их разрезать.

 

День сто семьдесят восьмой

На обувной фабрике есть большая машина, которая режет листы пластика для подметок. Сверкающий стальной нож разрезает стопку в два десятка твердых листов зараз. Возле машины дежурит робот, людям к ней подходить не положено. Но я заметил, что робот иногда вроде бы дремлет. Наверное, он практически выжил из ума, поэтому ему поручили самую простую задачу: стоять рядом с машиной.

Если дождаться, когда он задремлет, подойти к машине и подвести руки точно к нужному месту, возможно, лезвие разрежет мои браслеты.

Если ошибиться, мне отрежет руки. Или нож не справится с металлом, застрянет и вырвет мне руки из суставов.

Это так страшно, что я лучше не буду об этом думать.

 

День сто восьмидесятый

В «Причинах сокращения населения» рассказывается интересное про число людей в мире.

Современная демография объясняет снижение численности населения на планете различными, зачастую противоречивыми способами. Наиболее убедительные исследования упоминают один или более из следующих факторов:

1. Страх перед перенаселенностью.

2. Улучшение методик стерилизации.

3. Исчезновение семьи.

4. Повышенное внимание к «внутренним» переживаниям.

5. Утрата интереса к детям.

6. Общее желание избежать ответственности.

Затем в книге анализируют каждый из этих пунктов.

Однако нигде в ней не обсуждается возможность, что детей не будет совсем. А это, я думаю, то, к чему пришел мир. Вряд ли сейчас где-нибудь есть дети.

После нашей смерти никого не останется.

Не знаю, плохо это или хорошо.

И все-таки мне кажется, во многом замечательно было бы стать отцом ребенка и чтобы Мэри Лу была его матерью. И мне хотелось бы жить с ней и чтобы мы были семьей – несмотря даже на риск для моей индивидуальности.

В конце концов, что пользы от моей индивидуальности? И правда ли она священна, или меня этому учили лишь потому, что кто-то когда-то запрограммировал учивших меня роботов это говорить?

 

День сто восемьдесят четвертый

Сегодня убрали растения Протеин-4. Когда мы пришли на поле работать, там уже были две большие желтые машины, которые с ревом ездили по рядам, словно огромные мыслебусы, вздымая облака пыли и срезая созревшие растения по двадцать-тридцать зараз. Срезанные растения загружали в самосвалы. Наверное, дальше их измельчат и превратят в соевые батончики или в синтетические протеиновые хлопья.

Мы встали подальше от поля из-за вони, которая сегодня была хуже обычного, и некоторое время молча смотрели на машины.

Наконец Беласко сказал мрачно:

– Ну вот, работа еще одного сезона уезжает.

Никто не ответил. «Работа еще одного сезона». Я огляделся, примечая все внимательнее, чем в последние три недели. Деревья на холмах за тюремными корпусами совсем облетели. Воздух холодил кожу. От этого и от бледной голубизны неба я ощутил как будто зуд. А над холмами птицы летели огромной стаей и поворачивали все разом.

И я решил, что надо убежать из тюрьмы.