Кровавые лепестки

Тхионго Нгуги Ва

Часть третья

Родиться…

 

 

Восход зарделся: он, в сиянье, На ложе прелюбодеянья Узрел Марию. И любви открытье Пронзило свод небесный, как наитье.
Два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями.
Голос возлюбленного моего! Вот он идет, скачет по горам, прыгает по холмам.

 

Глава седьмая

 

1

«Да, Илморог стал совсем другим после похода…» — вторя словам Ндери, писал спустя много лет Мунира; он и сам не смог бы точно определить, что пишет: то ли исповедь, то ли тюремные записки.

Ночью, меряя шагами холодный цементный пол, всем существом своим ощущая враждебность голых стен камеры и ее темноту, он шептал: «Да, все переменилось». Сел на пол в углу, прислонился к степе и вытянул ноги. Начал чесаться, раздирая чуть не до крови бока, поясницу, спину; какое-то мгновение он почти наслаждался — боль на время помогла уйти от тяжких мыслей и воспоминаний. Выскреб из головы жирную вошь, раздавил ее ногтями больших пальцев и вздрогнул: этот тихий щелчок, оглушительно прозвучав в холодном мраке камеры, напомнил ему о смерти. Он вытер пальцы о брюки и пробормотал: «После похода в город… в нас вселился дьявол, и все было уже не так, как прежде».

Восьмой день находился Мунира в полиции Нового Илморога. Он думал, что инспектор Годфри будет наведываться к нему ежедневно для расспросов и бесед. Но вместо этого каждый вечер один из охранников — коротышка или высокий — забирал написанное за день. А Мунира был полон нетерпения, он ощущал неистовый накал духа, необычайную ясность мысли, гордость изобретателя или первооткрывателя и жаждал обрушить их хоть на какого-нибудь слушателя. Еще сильнее, чем прежде, чувствовал он, что держит в руке ключ, который способен раз и навсегда открыть всеобщую связь вещей, событий, лиц, мест, времен. Что вызывает изменения в мире, что является причиной событий? Новый Илморог с его сверкающими неоновыми вывесками, барами и жилыми домами, гастрономами и постоянными распродажами, тенгетой в бутылках, грабежами, забастовками и локаутами, убийствами и покушениями на убийство, проститутками, шныряющими в дешевых ночных клубах, полицейскими участками, облавами и камерами заключения — что породило этот Илморог на месте сонного селения, где сопливые мальчишки лазали по деревьям миарики? И почему события происходят именно тогда и именно так, а не в другое время и не иначе? И каким образом ничтожные деяния человеческие, вызываемые тысячью причин и побуждений, меняют ход истории и обрекают людские души на вечные лишения и муки, на жестокость и несправедливость, по также и на любовь, — да, на любовь, которая непостижима? Разумеется, тут существует некая закономерность, и вот это-то он и хотел объяснить инспектору Годфри.

Когда инспектор не появился и на девятый день, Мунира встревожился всерьез. Он уже устал от монотонности тюремной жизни: по утрам овсянка, стол, обед, состоящий из угали и вареной сукума вики, снова стол, ужин — кукуруза с бобами, затем бессонная ночь на цементном полу. Спал он мало, беспокойно, а утром не находил себе места. Он пытался прогулками по двору снять это напряжение. И вот ночью он внезапно осознал свое одиночество. Время стало зияющей пустотой без начала, середины и конца, без тикающих границ между секундами, без постоянного удлинения и укорачивания теней, без перебранок и смеха, которые в обычных условиях позволяли ощущать движение времени. А что, если… а что, если этого никогда не было?.. Один, в темноте, лишенный возможности услышать человеческий голос, который мог бы как-то возразить ему, он начинал терять уверенность в себе, и чувствовал, что в него вселяется страх. Инспектор Годфри играл с ним в кошки-мышки. Забавлялся, словно кот: то отпустит мышку, даст ей почувствовать иллюзию свободы и близкого освобождения, то снова схватит ее острыми когтями, Утром Мунира подошел к охранявшему его высокому полицейскому и заговорил одновременно требовательно и умоляюще:

— Я хочу поговорить с офицером. Я требую встречи с главным полицейским начальником Нового Илморога. Вы же сами видите, господин полицейский, насколько все это смешно. Взрослый человек, учитель, сидит под стражей и занимается сочинительством. Ибо что такое воспоминания, как не выдумка, продукт горячечного воображения? Я хочу сказать: кто может поручиться, что правдиво изложил события прошлого? Есть же у меня какие-то права, наконец. Я уже изучил все их хитрости: офицер сделает вид, будто готов откликнуться на любую мою просьбу: «Господин Мунира, мы ждем от вас недвусмысленного заявления…» Зачем же он тогда держит меня здесь целых восемь дней? Сегодня — девятый. «Господин Мунира, мы дадим вам перо и бумагу…» Не нужна мне их бумага, и перо — тоже. Послушайте, господин полицейский… Они ведь не заявления от меня требуют… Они ждут признания, обвинения. Передайте им, что я никого не собираюсь обвинять. Хотя нет, господин полицейский, пожалуйста, пойдите и скажите им, кому угодно, даже молодому офицеру, который допрашивал меня первым, что я готов ответить на любые вопросы. Но только пусть заберут меня из этой… тюрьмы.

Высокий полицейский смотрел на него, тщетно пытаясь уследить за ходом его рассуждений. Но он боялся Муниры, как боялся всякого, кто уверял, что слышит голоса свыше. Если бы можно было выбирать, он предпочел бы охранять любого другого заключенного; он старался отвечать ему вежливо и рассудительно.

— Но вы же не в тюрьме, господин Мунира! — сказал он.

Мунира вздрогнул, услышав свое имя.

— А что же это такое? Если не тюрьма, то откройте ворота и выпустите меня отсюда.

Полицейский испугался не на шутку: как бы чего не случилось. С детских лет жил он в страхе перед вторым пришествием Христа и пребывал в постоянной готовности переметнуться на сторону правого. В таких делах ведь никогда не бывает полной уверенности. Заговорил он быстро и довольно нервозно:

— Будьте же благоразумны, господин Мунира. Здесь в вашем распоряжении камера, то есть я хотел сказать — комната. Вы можете выходить во двор. Вы можете гулять, или спать, или писать. Никто вам не мешает. Посмотрите за перегородку. Там находятся только что арестованные, взятые под стражу. У них общие камеры — по четыре, по пять, а то и по десять человек в каждой. А камеры-то будут поменьше вашей. Вчера привели двух молодых парней, ну, скажу я вам, настоящие убийцы. Вы же не хотели бы находиться в такой компании? Я совсем не собираюсь этим сказать, что вы в тюрьме, арестованы или взяты под стражу. Просто… сами знаете… Чуи, Кимерия и Мзиго были Очень Важными Персонами. ОВП. Потребуется много лет, чтобы найти им достойную замену. Они были так богаты. Миллионеры. Только представьте себе: африканские Деламеры. Вы видели пожар?.. Да, конечно, вы же не могли… Ужасно… ужасно… Между нами, господин Мунира, это ведь не грабеж и не попытка грабежа. В этом деле кроется нечто такое, в чем не сразу разберешься. Полиция, конечно, все перевернет вверх дном, а инспектор Годфри… он такая знаменитость… хотя чуточку со странностями… я имею в виду его методы… ну вот, например, сейчас… он совсем не покидает кабинета… и все читает, читает…

— Мне не нужны ваши теории. Я хочу говорить с инспектором Годфри. Вы всего лишь тюремщик. Мы оба в тюрьме. Да что там, все в тюрьме…

— Господин Мунира! Вы же здесь по собственному желанию. Вы хотели изложить на бумаге всю правду. Вы ведь человек значительный. Учитель. Божий человек. Как же вы не понимаете? Только представьте: на их месте могли быть вы. Или в следующий раз окажетесь. Предупредить болезнь легче, чем ее лечить.

Мунира невесело засмеялся.

— Вы слишком болтливы. А знаете ли вы, что мне не во что переодеться? Вы пришли за мной утром. Сказали: «Ничего особенного, господин Мунира, обычный допрос; мы ничего против вас не имеем». А теперь мне не дают даже газету.

— Газету, господин Мунира? Но вы же не просили. Инспектор Годфри лично распорядился, чтобы я предоставил вам все, что вы пожелаете. Только попросите — и все будет у вас. Я сейчас же принесу вам газету, господин Мунира. Но только мне придется запереть ворота. Вы уж не обижайтесь. Я для вас не тюремщик. Я здесь только для того, чтобы вам прислуживать.

Мунира смотрел, как он запирает тяжелые железные ворота. После разговора ему стало легче, но сейчас опять вернулся ночной страх. Он чуть было снова не позвал полицейского. Ведь вот ушел он, и оборвался последний контакт с людьми, и Мунира остался наедине с неразрешенными вопросами… Предположим… предположим… этой закономерности не существует… Он отошел от ворот и присел возле колючей проволоки, отделявшей отведенный ему участок двора. Его клонило ко сну. Он готов был уже задремать. Внезапно до него долетели голоса с другого конца двора, А сердце его радостно подпрыгнуло. Сначала голоса были далекими, неясными, но вскоре ему удалось расслышать какой-то разговор. Он поднял глаза: собеседники сидели к нему спиной. Он весь обратился в слух.

Двое арестантов рассказывали свои истории третьему, вероятно тюремщику, или просто беззаботно болтали друг с другом, не думая о том, что тюремщик или кто-нибудь другой может вынести за пределы этих стен их разговор. На суде они будут все отрицать. Они хохотали сейчас, вспоминая, как отрицали свою вину перед мировым судьей. Их арестовали при попытке ограбления илморогского отделения Африканского экономического банка. Похоже было, что они гордились этим, как и другими своими «подвигами», а также попытками улизнуть от закона.

Голоса показались Мунире знакомыми. Но он никак не мог определить, кому они принадлежат. Он ждал, когда эти двое повернутся к нему лицом. А они все говорили и смеялись, будто ничто больше на этой земле их не занимало, будто вся жизнь только и состояла в той игре, ведущейся по определенным правилам, будто ни к кому в мире они не питали злобы, кроме какого-то «предателя».

Вернулся полицейский и протянул ему «Воскресный рупор». Мунира только взглянул на газету, читать ему уже не хотелось. Не все ли равно, прочтет он ее или нет? Он все же ее взял и бесцельно зашелестел страницами. В глаза бросился аршинный заголовок на четвертой полосе: «Убийство в Илмороге. Предполагается крупный заговор. Политические мотивы?» Как оказалось, заголовок был драматичнее самой статьи. Факты, конечно, уже исчерпаны центральными газетами, особенно склонным к сенсациям «Ежедневным рупором», подумал Мунира, вот почему здесь только эти рассуждения, не подкрепленные доказательствами. Отсюда-то и почерпнул свои теории полицейский. Мунира поднял на него глаза и снова уткнулся в газету. Комментарий оказался интереснее. Кратко обрисовав жизненный путь Чуи, Мзиго и Кимерии, автор назвал их тремя знаменитыми борцами за политическую, культурную и, главное, экономическую свободу африканцев. Принадлежавшая им компания «Тенгета», принесшая счастье и процветание в каждый дом этого района, а стране — мировую славу, была объявлена примером их объединенного предпринимательского гения, не имеющего себе равных даже в период промышленной революции в Европе. Наши Круппы, наши Рокфеллеры, наши Форды! И вот их жизни грубо оборвались в тот момент, когда они вели упорную борьбу за то, чтобы заводы «Тенгета» и филиалы компании в других районах страны всецело принадлежали африканцам. Переговоры о приобретении тех акций, что еще остались в руках иностранцев, должны были вот-вот начаться. Так кому же выгодна их преждевременная смерть? Все подлинные патриоты должны серьезно задуматься над этим!

Ниже следовали новые восхваления и обвинения.

Однако наибольший интерес Муниры вызвало другое сообщение: «Член парламента возглавит марш протеста. Член парламента от Илморога и Южного Руваини, достопочтенный Ндери Ва Риера заявил вчера на пресс-конференции, что он поведет представительную делегацию ко всем министрам, а если будет нужно, то и выше, требуя введения смертной казни за любые хищения — как с применением насилия, так и без него. Он потребует также введения смертной казни за любые преступления, имеющие политическую либо экономическую подоплеку.

Высказываясь по широкому кругу вопросов, парламентарий потребовал полного и постоянного запрещения забастовок. Забастовки создают напряженную атмосферу, порождающую нестабильность и взрывы насилия. Поэтому забастовки следует рассматривать как намеренные антипатриотические акции экономического саботажа.

Призвав руководителей профсоюзов к бескорыстию, он просил их воздержаться от постоянных требований повышения заработной платы без должного учета интересов низкооплачиваемых слоев населения и безработных, которые стали бы единственным объектом благотворительного, справедливого перераспределения средств — тех самых, что в противном случае уйдут на повышение заработной платы. Настало время недвусмысленно заявить профсоюзам, что им не удастся больше держать страну в положении заложницы.

Коснувшись вопроса о делегации, член парламента призвал примкнуть к ней учителей, служащих, деятелей церкви и всех людей доброй воли, чтобы единодушно осудить недавно совершенные чудовищные преступления, способные отпугнуть туристов и потенциальных вкладчиков капитала. Даже местные вкладчики, предупредил он, захотят помещать свои капиталы за границей, если положение будет ухудшаться».

Член парламента любит делать заявления для печати, любит он также всевозможные делегации и петиции, подумал Мунира. Он вспомнил, как тот же самый член парламента десять лет тому назад торжественно, в парадном костюме и при галстуке словно он вещал с амвона, выступил с никому не нужной проповедью, а затем — отбросив всю свою претенциозность — помчался через «Дживанджи-гарденс», преследуемый по пятам толпой безработных, и, наверное, молил бога о спасении. Мунира засмеялся. Он смеялся, пока газета не выпала у него из рук. Он оторвал от нее взгляд и увидел, что три молодых человека на другом конце двора тоже смеются и смотрят на него. Глаза их встретились. Мунира перестал смеяться. Он узнал Муриуки. Вот плоды его, Муниры, воспитания — мальчик сделался вором и попал за решетку.

«Откуда эти внезапные сомнения? — писал он, отвечая на ночной искус. — Все предначертано богом. Тщетные усилия людей препятствуют полному растворению в божественной воле! Мы отправились в город, чтобы спасти Илморог от засухи. Но мы принесли из города духовную засуху».

В этой интерпретации событий, последовавших за походом в город, была доля правды. Сначала в Илмороге появились контора правительственного чиновника и полицейский пост. Затем Союз миссий воздвиг церковь как аванпост евангелического вторжения на языческую территорию. Но Мунира — сейчас, через много лет — видел в этой иронии истории лишь одно из проявлений божественной воли.

 

2

И даже дождь, который начался через месяц после того, как благотворители и их служащие упаковали чемоданы и вернулись в город, казался потом Мунире проявлением божественной воли в ее сияющей, громовой славе. Это был способ показать человеку, насколько тщетны его усилия, насколько он беспомощен, когда пытается воздействовать на волю бога. Только полное подчинение ей… Но для Ньякиньи, Нжугуны, Няхогу, Руоро и других, тех, что глубоко верили во власть Мвати, дождь, конечно же, явился откликом свыше на их жертву, возвестившим конец засушливого года. Они явились свидетелями схватки африканского бога с богами других континентов. В ужасе внимали они небесному грому и взирали на молнии от скрестившихся в небесном сражении мечей.

Вся школа вышла на улицу, и дети запели, обращаясь с мольбой к небесам:

Дождь, хлынь! Я принесу тебе в жертву Молодого бычка И еще одного, С горбом на спине!

Дождь как будто услышал их. Земля жадно глотала, впитывала первые капли влаги и вскоре перестала быть иссушенной твердью, она смягчилась, подобрела. Дети плескались в мутных лужах, скатывались с горок по склизким склонам.

В Ванджу словно вселился дух дождя. Она ходила под открытым небом, упиваясь небесной влагой, промокшая до нитки, юбка плотно облегала ее бедра. Временами она неподвижно сидела на веранде и мысленно вглядывалась в свою жизнь. В чем смысл ее существования? И неизменен ли он? Почему она должна прожить всю жизнь, не выполнив своего предназначения — она ведь женщина. Ей хотелось плакать… но о чем? Ванджа сблизилась с Ньякиньей, они были теперь скорее как мать и дочь, нежели бабушка и внучка, и, когда дождь утихал, бродили по Илморогу, ходили в поле, размельчали комья земли, сеяли.

По вечерам в лавочке Абдуллы собирались люди и говорили о благословенном дожде. Старики рассказывали истории про то, как Дождь, Солнце и Ветер добивались благосклонности Земли, что приходилась сестрой Луне, и как Дождь добился успеха, и после его прикосновения у Земли вздулся живот. Другие возражали: нет, капли дождя — это божественное семя, и даже люди возникли из чрева Матери-Земли после самого первого ливня, излившегося на нее в начале начал…

Земля ждет: ее готовность наполняет силой крылья надежд и желаний. С истовой страстью ждала Ванджа завтрашнего дня, ждала, как и другие женщины, когда разверзнется земля, открыв дорогу нежным побегам жизни.

И вот прекратились дожди, и засияло солнце, и земля распарилась, разверзлась, семена проросли, зашелестели на ветру колоски бобов, побеги кукурузы потянулись к небу, и зеленые листья картофеля распустились под солнцем.

Карега и Мунира часто приходили к Абдулле. Они сидели под открытым небом, купаясь в лучах заката, сытые, умиротворенные, слегка опьяневшие, предавались мечтам за бутылкою пива, а когда они видели идущую к ним с поля Ванджу, их сердца начинали учащенно биться.

Но под внешним покровом безмятежности в глубине их души по-прежнему жили воспоминания о походе в город, где они узнали о другом, весьма тревожном мире, который мог обрушиться на них в любую минуту и разрушить их увлажненный дождем и прогретый солнцем покой. Они не говорили об этом, но каждый понимал на свой лад, что возврата к прошлому нет. Ибо поход поставил перед каждым из них вопросы, на которые не было готовых ответов, бросил им вызов, заключавшийся в том, что они увидели и испытали, — вызов, от которого нельзя было уклониться, потому что он затронул нечто глубоко укоренившееся в их душах, в их представлениях о том, что значит быть человеком, мужчиной, живущим полной жизнью и вкушающим дары свободы.

Карега повернулся к Абдулле.

— Иосиф далеко пойдет, — сказал он, — он делает такие успехи, что мы попросили разрешения перевести его в четвертый класс.

* * *

Занятия в школе возобновились сразу же после того, как исчезла орава благотворителей и благожелателей, — исчезла столь же неожиданно, как и появилась, оставив после себя ту напряженную тишину, какая возникает, когда внезапно смолкнет бесконечно долгая, визгливая перебранка. Карега весь ушел в занятия, избавив себя таким образом от необходимости отвечать на назойливые вопросы совести, но вопросы эти возникали снова и снова, вселяя все большее сомнение: в чем, спрашивал он себя, единство африканских народов?

Иногда, нечасто, ему казалось, что он обрел уверенность: например, было такое время, когда он думал, что общение с любимой девушкой способно стать ключом к проблемам мироздания и разрешить все проблемы. В те дни его сердце билось в одном ритме с сердцем Муками, и мир представлялся ему лишенным тупиков и загадок; этот мир, омытый светом невинности, сулил вечную правду и красоту. Но очень скоро ему пришлось сделать печальное открытие, что разные темные уголки существуют и в них дожидаются своего часа те, кто губят пробивающиеся навстречу свету ростки своим зловонным дыханием, миазмами лжи и лицемерия. Однако даже после того, как Муками ушла из его жизни, он сохранил в душе надежду, неодолимую потребность верить в порядочность хотя бы тех, кто познал страдания, кто героически выстоял в схватке с силами угнетателей. Существование таких людей, как Чуи — пусть лишь в школьном фольклоре, — укрепляло его веру в возможность героических деяний. Поклонение людям, которые, на его взгляд, были способны очистить атмосферу от смрада, постепенно пришло на смену его прежней вере в универсальную целительную силу любви и невинности. Но в Сириане он оказался свидетелем метаморфозы, свершившейся с Чуи: борец за свободу превратился в тирана, не сомневающегося в том, что его власть дарована ему богом… и иностранцами. Кареге на долю выпали многие испытания, в том числе безнадежные поиски работы в городе и унизительная торговля фруктами и овечьими шкурами на обочинах дорог, по которым проезжали туристы. Неужели этого было мало? Зачем он принудил целый поселок отправиться в поход, который — он должен был это знать — не мог кончиться ничем, кроме новых унижений? Да, прав был Нжугуна: они все превратились в уличных попрошаек!

Тоскуя в одиночестве в своем крохотном однокомнатном доме по соседству с домом Муниры, он страдал от бессонницы. Он уже не загорался энтузиазмом во время уроков, как в прежние времена. Одна и та же мысль жужжала в его голове: не только он один, а целое сообщество людей, весь их район осуждены на то, чтобы только давать! А когда запас иссякнет — из-за. грабительских поборов городских паразитов, из-за усталости земли, скверных земледельческих орудий или засухи, — им никто и нигде не поможет. Все люди, непосредственно занятые производительным трудом, обречены на нищету, недоедание и голодную смерть в своей же собственной стране! Он вспоминал, что говорила накануне похода Ньякинья; она была права. И Ванджа была права. Все были правы, кроме него; его подвел неуемный энтузиазм и склонность к идеализму: но где же солидарность и единство людей с черной кожей?

Временами в хаосе и водовороте мыслей внезапно возникал образ адвоката, честного человека, исполненного преданности своему делу и понимающего все.

Однажды он записал ему. «Пришлите мне какие-нибудь книги, — умолял он, — ведь где-то там у вас, в высших сферах городской учености, кто-то обязан все знать». Он ждал две недели — не столько книг, сколько каких-то слов, которые вернут ему веру. Но адвокат ничего не написал ему. Просто прислал книги, приложив к ним список других книг, принадлежащих перу университетских ученых. «Посмотрим, что вы из этого извлечете», — вот и все его слова. Карега сам не знал, что именно он хочет из этого извлечь, но он смутно надеялся найти в этих книгах предвидение будущего, возникшее в результате критического осмысления прошлого. Сначала он взялся за книги по истории. Ему казалось, что история должна дать ключ к настоящему, что изучение истории должно помочь ему ответить на целый ряд вопросов. Где мы находимся теперь и как мы оказались здесь? Как случилось, что семьдесят пять процентов населения, те люди, которые производят продукты и ценности, остаются бедными, а маленькая группка — ничего не делающая часть населения — богатеет? Историю в конце концов нужно писать о тех, чьи деяния и труд в течение долгих лет преобразовывали мир. Как получилось, что паразиты — вши, клопы и блохи, не выполняя полезной работы, живут в довольстве, а люди, работающие чуть ли не по двадцать четыре часа в сутки, голодают и даже не могут прикрыть свою наготу? Как может существовать безработица в стране, где человеческий труд необходим как воздух? И каким образом люди производили материальные ценности и накапливали богатства в доколониальную эпоху? Какие из этого можно извлечь уроки?

Однако вместо того, чтобы ответить на все эти вопросы, дать ему ключ, завладеть которым он так стремился, профессора повели его за собой в незапамятные времена и заставили бесцельно бродить по Египту, по Эфиопии, по Судану, и эти пасторальные прогулки были прерваны лишь появлением европейцев. Здесь историки поставили жирную точку и начали новый абзац. Просвещенному профессорскому уму история Кении до прихода колонизаторов представлялась ничем не вызванным перемещением народов и бессмысленными войнами между ними. Ученые так и не решились вникнуть в истинный смысл колониализма и империализма. Когда они затрагивали эту тему, вооруженное сопротивление народов Кении колонизаторам в их интерпретации превращалось в жестокие убийства; некоторые настаивали даже на реабилитации тех, — кто продался врагам в годы борьбы. Кто-то сочувственно цитировал слова губернатора Митчелла о примитивности народов Кении и пытался даже найти исторические причины этой примитивности, того состояния, которое он назвал недоцивилизацией. Природа была слишком добра к африканцам, заключил он. Итак, спрашивал себя Карега, выходит, африканцы заслужили жестокость колонизатора, который пинком сапога швырнул их в цивилизацию? В истории своей страны профессора не нашли ничего, чем можно было бы гордиться; они взахлеб оскорбляли и принижали усилия людей прошлого, их борьбу.

В отчаянии отложил он книги: может быть, все дело в его невежестве, в отсутствии университетского образования? Ну а как же сопротивление африканских народов? Как я же их герои, о которых рассказывают повсюду, где живут люди с черной кожей? Неужели все это существует лишь в его воображении?

Он обратился к политическим трактатам. Но оказалось, что это еще более запутанный лабиринт. Тут авторы подвешивали тяжелые закругленные фразы на тоненькую, готовую вот-вот лопнуть ниточку мысли, обращались к статистике или же выводили математические уравнения власти. Они рассуждали о политическом неравенстве, противопоставляя это понятие неравенству политики; о традиционной модернизации, противопоставляя ее модернизации традиций, или просто пересказывали, как работают местные правительства и центральный бюрократический аппарат, что возразил тот или иной политический деятель тому или иному политическому деятелю. В подтверждение всего написанного они цитировали разные книги и статьи и аккуратно ссылались на них в сносках. Тщетно пытался Карега найти хоть что-нибудь о колониализме и империализме; попадались лишь отдельные абстрактные фразы о неравенстве возможностей или о законах новых правительств, касающихся этнического равновесия.

Художественная литература немногим отличалась от политической: авторы верно описывали условия жизни, они сумели точно передать атмосферу страха, угнетения и лишений, но вслед за тем вели читателя по тропе неверия, мрака и мистики; что остается людям, кроме скептицизма? Неужели все мы — беспомощные жертвы?

Он запечатал книги и отправил их адвокату с единственным вопросом: «Почему вы прислали мне книги, в которых ничего не говорится об истории и политической борьбе кенийского народа?» И только после этого получил от адвоката довольно длинное письмо:

Вы просили прислать вам книги африканских ученых. Я хотел, чтобы вы получили возможность вынести самостоятельное суждение. Преподаватели, писатели, интеллектуалы — это всего лишь голоса, но не голоса вообще, не нейтральные голоса, а голоса, принадлежащие живым людям, группам лиц, классу имущих. Вы, ищущий правду в словах, поинтересуйтесь сначала, кто эти слова произносит. Их произносит тот, кто просто обосновывает нужды, капризы, причуды своего владельца и хозяина. Поэтому, зная, на кого работает тот или иной интеллект, вы сможете правильно оценить смысл и форму его проявления. Он служит или народу, который борется за свои права, или же тем, кто грабит народ. Не может быть нейтральной истории и политики, когда речь идет о грабителях и ограбленных. Если вы научитесь видеть, что делается вокруг, вы сможете сделать выбор.

«Видеть, что делается вокруг», — что он хотел этим сказать? «Сделать выбор»? Ему не нужны новые хозяева — он просто хочет доискаться истины. Но какой истины? Разве все они не должны стать на сторону черных в борьбе против белых?

Глядя в окно, он видел, как зеленеют поля. Зацветут злаки, потом поспеет урожай, бормотал он себе под нос, но все вопросы так и останутся без ответа. Неужели они бастовали только ради того, чтобы были написаны подобные научные исследования?

* * *

Мунира не мог постичь смысл совершающихся перемен, нового настроения, которое воцарилось в деревне после похода в город. Ванджа и другие женщины объединились в артель, которую они назвали «Ндеми-Ньякинья». Работали они сообща, поочередно обрабатывая участки друг друга во время пахоты, сева и сбора урожая. Мунира и Карега были заняты в школе, но раз в несколько дней все учащиеся вместе с учителями помогали бригаде. Кое-кто сначала сомневался в успехе этого начинания, но, увидев, как много может дать камуинги всего за каких-то несколько педель, тоже присоединялся к остальным.

Люди ощущали приближение новой жизни, какой-то неведомой силы — ее несли на своих крыльях надежда и страх. Былое спокойствие покинуло деревню. Теперь все знали, что угроза таится не только в засухе, но никто не решался выразить свои опасения вслух.

Мунира смотрел на Ванджу, и его поражало, с какой самоотверженностью отдается она крестьянскому труду. Он смотрел на ее руки — кожа на них потрескалась, загрубела, ногти обломались — и с трудом заставлял себя поверить ее рассказам о жизни в городе. Он желал ее, хотел обладать ею, и ему больно было от того, что она все время держалась от него на почтительном расстоянии. Но так же точно вела она себя со всеми, и это утешало его, примиряло с необходимостью ждать своего часа. Сам он был охвачен внезапной жаждой знания. Охота к чтению вернулась к нему, и всякий раз, когда они с Карегой ездили в Руваини за жалованьем, они заходили в книжный магазин. Ему казалось, что еще немного — и он постигнет суть вещей, и на душе у него становилось тепло.

Абдулла, оставшись один в своей лавке, вновь перебирал воспоминания, полные надежды и горечи. Он не знал, чему же теперь верить: ведь одна часто переходила в другую… стремительно и без предупреждений. Он радовался, что Иосиф начал учиться, и в минуты раскаяния спрашивал себя вновь и вновь, как мог он не пускать его в школу. По вечерам он с нетерпением ждал, когда все они, усталые, придут к нему в лавку — кто из школы, кто с поля, потому что только тогда, растворившись в их разговорах за кружкой пива, он был уверен, что спокойствие его души не будет нарушено воспоминаниями о днях минувших. Он видел, как преобразилась Ванджа, сроднившись с деревней, и ему казалось, что с наступлением дождей, обещающих хорошую жатву, что-то новое и в самом деле начнет происходить в их жизни.

Вернулись скотоводы. Они говорили о скоте, который погиб под палящими лучами солнца. Они рассказывали, как кочевали по равнинам. Они надеялись, что засуха никогда больше не повторится. Она не может повториться после всех принесенных ими жертв. Жизнь скоро должна снова войти в нормальную колею.

Однажды обычная смена сезонов явно нарушилась из-за запоздавших дождей. И этот новый, необычный сезон длился с декабря по март. Первый урожай после похода в город был не богат, но все же он не дал им умереть с голоду.

Люди приспособились к новым погодным условиям и после жатвы сразу взялись за пахоту, готовя землю к новым дождям и новому севу, а уж когда они наступят, знать никому не дано.

И снова илморогские крестьяне ждали дождей, снова в их сердца вселились страх и надежда. Как будто бы все здесь осталось по-прежнему. Поход в город, казалось, происходил когда-то давным-давно.

А затем внезапно и почти одновременно прибыли два грузовика, они доставили рабочих, которые принялись строить церковь и полицейский участок. Что это значит? — спрашивали друг друга люди. Это и есть развитие Илморога, обещанное им? В участке будет находиться начальник, объясняли приезжие.

Строители, разместившиеся в палатках, время от времени заглядывали к Абдулле. Их внешность и говор сразу выдавали в них чужих, и илморогцы ощутили вдруг свою солидарность, близость друг к другу — они как бы сплотились перед лицом пришельцев, невольно связывая их с унижениями, которым подверглись в городе. Даже Ванджа, Абдулла, Мунира и Карега приняли сторону местных против чужаков.

Но вскоре церковь и полицейский участок столь же внезапно были забыты.

Июль принес дожди.

Дождь лил две недели, не переставая ни днем, ни ночью, люди носа не показывали на улицу.

Строители сложили палатки, инструменты и уехали.

Дети пели, сидя на порогах домов:

Дождь, дождь Я принесу тебе в жертву Молодого бычка И еще одного, С колокольчиками на шее, Что так звонко звенят — дин-дон!

Через две недели ритм дождя изменился: лило теперь лишь по ночам, а днем светило солнце. Дождь и солнце. Классическое сочетание, предвещающее богатый урожай. Так продолжалось до тех пор, пока поля не зазеленели всходами и не покрылись купами ярких цветов.

И поэтому, когда в конце сезона снова появились строители и опять принялись возводить двуединое здание церкви и полиции, страх сменился радостным ожиданием.

Второй урожай после похода в город обещал быть самым богатым в истории Илморога. Как это было непохоже на прошлые годы, когда самый большой урожай приносил сезон ньяхи, начинавшийся в марте. Мунира и Карега предложили крестьянам помощь школьников на время жатвы.

После сбора урожая готовились совершить обряд обрезания. Сыновья скотоводов будут посвящены в мужчины. Мальчиком Мунира часто убегал из дома, чтобы послушать песни, которые пели во время этого обряда. И после Сирианы он, молодой учитель, один или два раза украдкой бывал на такой церемонии. Было это еще до запрещения танцев во время чрезвычайного положения. На одной из этих церемоний он познакомился с Джулией. Тогда ее звали Ванджиру. Ее голос, манера танцевать, умение целиком раствориться в праздничном веселье заворожили его: вот та, которая наконец сделает его счастливым. Но Ванджиру превратилась в Джулию, и мимолетная мечта найти спасение в мире чувств разбилась о супружеское ложе.

Быть может, это было воспоминанием о той мечте, но он не переставал надеяться, что снова будет обладать Ванджей во время сбора урожая или потом, и чувствовал волнение в крови при одной лишь мысли об этом.

 

3

Во время сбора урожая — будь то кукуруза, бобы или горох — дух молодости вселялся в людей. Дети носились по полям, не обращая внимания на отчаянный визг и крики женщин, — те не могли равнодушно смотреть на вытоптанные полосы поспевших злаков. Иногда детям удавалось спугнуть зайца или антилопу, тогда они устремлялись в погоню через всю деревню и кричали: «Каа-у, каа-у… Лови! Держи!» Даже старики в эти дни уподоблялись детям, хотя изо всех сил пытались унять нетерпеливое возбуждение, когда тащили символические снопы на гумно. Усевшись в кружок, потягивая пиво или просто болтая о всякой всячине, они волновались, наблюдая, как дети, соревнуясь между собой, молотят палками груды бобов и гороха; их радовал приятный запах спелых зерен, с шелестом осыпающихся под ударами с сухих стеблей на землю. Женщины провеивали зерно на ветру; когда ветер вдруг утихал, они осыпали его проклятиями и ждали, держа на весу плетеные плоские корзины, готовые при малейшем дуновении ветерка вновь начать размахивать ими. Ветер точно поддразнивал женщин, издеваясь над их надеждами закончить работу до наступления темноты. На убранные поля выпустили коров, и они носились, задрав к небу хвосты, поднимая клубы пыли, жадно жуя сухие стебли. А иной раз какой-нибудь бык бросался вдогонку за телочкой, забыв об отдыхе и еде в надежде насладиться иными дарами.

* * *

Однажды вечером Мунира и Абдулла отдыхали от суеты лишь недавно закончившейся уборки урожая и толковали о предстоящем обряде посвящения. Карега объяснял Иосифу какие-то алгебраические премудрости. Мунира рассказывал Абдулле, что он всегда ощущал некоторую неполноценность из-за того, что над ним этот обряд совершился в больнице под наркозом, и он так и не почувствовал себя по-настоящему частью своей возрастной группы. Неожиданно появилась Ванджа в юбке, к которой прилипли сухие колючки. Абдулла налил ей пива. Мунира шутливо упрекнул ее: «Где же это скрывалась наша хозяйка?» Только Карега по-прежнему занимался с Иосифом. Ванджа сидела на низком стуле неподвижно, зажав юбку между коленями. Она смотрела на них долгим задумчивым взглядом. «Девушка-крестьянка», — подумал. Мунира, и ему вспомнилась поцарапанная кожа девушек, собиравших снопы в стоги. Все они наслаждались теперь праздностью, отдыхали после утомительного сбора кукурузы под палящим солнцем, и банки пива, выпитой вечером у огонька, было достаточно, чтобы сразу свалило в сон. «Точно из другого мира явилась, — продолжал размышлять Мунира. — Существует ли на свете какое-нибудь занятие, которое может сделать ее непривлекательной?» Глаза Ванджи возбужденно поблескивали, и огоньки эти не гасли даже тогда, когда она замечала на себе жаждущие глаза Муниры. Потом она заговорила, точно обращаясь к себе самой:

— Ну, я все теперь поняла. Вы не поверите моим словам. И все же я скажу: разве не должны мы спасти эту деревню, умилостивить духи тех, что уехали отсюда до нас? Иногда воспоминания причиняют мучительную боль. Разве не должны мы влить свежую кровь в эту всеми забытую деревню? Есть такое растение — тенгета, рассказать о нем могут только старики. Почему старики? А очень просто. Только они о нем и слышали. Это дикая трава равнины, скотоводы знают, где она растет, но не захотят нам показать. Ньякинья говорит, что до прихода европейцев скотоводы гнали из нее напиток, который пили только по окончании полевых работ, и особо — после обряда обрезания, свадьбы или по случаю сооружения новой соломенной кровли. Когда люди пили тенгету, поэты и певцы слагали песни, а провидцы изрекали пророчества. Колонизаторы запретили все это. Белый колонизатор сказал: «Здешние люди ленивы. Они по целым дням пьют тенгету. Поэтому они не хотят работать на железной дороге. И по той же причине они не хотят работать на наших чайных, кофейных и сизалевых плантациях. И не хотят быть рабами». Было это, рассказывает Ньякинья, после илморогской битвы; белые говорили, что наши воины, должно быть, были пьяны: как иначе могли они отважиться поднять руку на пришельцев, уже зная, как расправляются они с непокорными? Поэтому нам запретили гнать тенгету. Разрешалось готовить только более слабый напиток — муратину, и то лицензия выдавалась лишь вождям племен и подрядчикам, которые вербовали людей для работы на фермах европейцев, потому что, рассказывает Ньякинья, африканцы убегали оттуда. Да разве может целый народ бросить свою землю и работать на чужестранцев? Вот так и был утерян секрет приготовления тенгеты, его знают теперь лишь немногие. Этот напиток — дух играющего на гичанди, его пьют во время обряда, когда молятся о плодородии.

Карега, который давно уже перестал заниматься с Иосифом и внимательно слушал Ванджу, спросил:

— А вот илморогская битва… что она о ней рассказала?

— Знаешь, она говорит только то, что хочет. Что-нибудь расскажет, когда ее не просишь, а начнешь расспрашивать — замолчит. Спроси у нее сам.

— А про эту тенгету… она сказала, как ее делать? — спросил Абдулла.

— Обещала показать. Тенгета… Дух, который благословит плоды наших рук.

— Когда она покажет? — спросил Мунира.

— Скоро. Напиток будет готов ко дню свершения обряда. Когда старики начнут пить ньохи, мы угостим их нашей тенгетой.

— Отлично! Это будет наш праздник — прощание с засухой! — с мальчишеской горячностью отозвался Карега. — Праздник богатого урожая.

— Праздник прощания с засухой нашей жизни, — поправил его Абдулла.

— И моление о семени божьем, да упадет оно на нашу землю, — добавил Мунира.

— Деревенский праздник, — сказал Абдулла.

— И самое время — пока полицейский пост и церковь пустуют, — заключил Карега.

* * *

Они взялись за претворение этой идеи в жизнь. Местом действия стала хижина Ньякиньи. Старуха взяла зерна проса, замочила их в воде и положила в сизалевый мешок. Каждое утро в пять часов все они приходили в хижину посмотреть, проросли ли зерна. На третье утро они увидели у дверей хижины Ньякинью, она махала нм рукой: сюда, скорее. Сегодня она разглядела крохотные побеги, с детской радостью сообщила она. И действительно, точно выглядывая из бесчисленных пор мешковины, виднелись нежные желто-зеленые ростки. Есть бог на небе! Ванджа высыпала семена на поднос, и все они принялись аккуратно раскладывать их для просушки. Пальцы Муниры трепетали от близости Ванджи. Боже, вдохни силы в наши руки! Еще три дня прошли в нетерпеливом ожидании. И вот наконец! Старуха следила за растиранием зерен, а занималась этим Ванджа: она опустилась на колени, обвязавшись куском ткани так, что плечи ее были обнажены. Этот процесс сам по себе воспринимался как праздник — дети и даже мужчины уселись вокруг Ванджи и следили за движениями камня в ее руке. Она высыпала семена на широкий плоский кусок гранита — иноро — и с помощью небольшого камня — тхио — растирала просо. Зрители привставали и снова садились, глаза их неотрывно следовали за каждым движением ее прекрасного тела, пока семена наконец не превратились в густое вязкое месиво. Ванджа вся покрылась капельками пота, а глаза ее поблескивали от еле сдерживаемого возбуждения.

Теперь за дело взялась старуха. Она смешала кашицу из семян проса с жареной кукурузной мукой и переложила эту смесь в глиняный горшок, медленно добавляя в него воду и помешивая. На первый горшок она поставила горлом вниз второй, в котором было просверлено отверстие. В это отверстие она вставила бамбуковую трубку, другой конец которой опустила в широкий сосуд, на который поставила тазик с холодной водой. Затем она замазала щели и, когда все было готово, отступила на шаг, обозревая результаты своего труда и искусства. Карега воскликнул:

— Это же химия! Процесс перегонки.

Она поместила все сооружение возле очага. Теперь осталось только ждать, когда жидкость забродит. На это уйдет несколько дней, объяснила Ньякинья.

Деревня готовилась к празднику. Люди собирались группами, пели, танцевали — это была репетиция праздничного дня, предшествующего обряду. Дня, когда жители Илморога будут пить тенгету и славить богатый урожай.

Карега с нетерпением дожидался субботы. Он всегда любил сопровождающие ритуал посвящения танцы, а также песни, особенно такие, когда два или три певца садятся друг против друга и устраивают нечто вроде поэтического состязания. Ему казалось, что в один из таких дней его сердце перенесется в далекие края, где люди живут, спаянные духом общности.

Торжество происходило в доме Нжогу — одному из его сыновей, Нженге, тоже предстояло пройти обряд. И его, и Муриуки, и еще нескольких юношей ожидало испытание ножом, как говорили в народе.

Танцы накануне свершения обряда привлекли людей с ближних и дальних холмов. Пришли даже строители, и в доме Нжогу негде было повернуться. Получилось так, что и Карега участвовал в самом массовом танце, мумбуро. Вообще-то он, как и Мунира, не умел, танцуя, изображать драку. Иногда и в самом деле казалось, что один из танцующих швырнет другого в костер, и у Кареги сводило желудок от страха. Но и его вовлекли в круг, и вскоре он так накричался, что с него в три ручья лил пот.

Ванджа, улыбаясь, смотрела, как отплясывает Карега, весь без остатка отдавшийся праздничному веселью. Ведь он всегда был такой серьезный, что Вандже не раз хотелось пощекотать его, чтобы вызвать улыбку на его вечно задумчивом лице.

Мунира любил танцы, но сам никогда не участвовал в них, не знал слов песен, да и вообще держался слишком натянуто и неуклюже. Поэтому он лишь с грустью смотрел на общее веселье, чувствуя себя немного посторонним, чужаком, остановившимся у ворот незнакомого дома.

А дом этот принадлежал сегодня Кареге, Абдулле и Ньякинье. Особенно Ньякинье. Она мастерски пела, и непристойности с легкостью слетали с ее губ, так же как и похвалы и торжественные поздравления. Она умела, не нарушая мелодии и ритма, найти слова, касающиеся каждого односельчанина и каждого события. Большинство песен, под которые они танцевали, сопровождались рефреном, который подхватывали все. Ньякинья и Нжугуна разыграли даже целую эротическую оперу, исполненную драматического напряжения. Все остальные исполнители — старые и молодые, мужчины и женщины — образовали круг, и круг этот вращался, ноги двигались в такт песне, поднимая пыль столбом.

Нжугуна играет гостя, который остановился у ворот дома. Он воздает хвалу дому и спрашивает, кто хозяин, чтобы с его разрешения пасть на землю и выкупаться в пыли подобно молодому носорогу. Ньякинья отвечает ему, говорит, что рада гостю, что он может чувствовать себя здесь как дома.

Н ж у г у н а.

Покажи мне невесту! Покажи мне невесту!..

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу…

Н ж у г у н а.

…По которой днем кричали мои козы.

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу, Приветствуя молодых храбрецов.

В центр круга выталкивают Ванджу. Все показывают на нее пальцами, а Ньякинья говорит, что это и есть невеста, «она наша, правда, наша, а не чья-то еще, она не из Другого, соседского дома, и мне не придется выслушивать из-за нее множество оскорблений».

Почтительность Нжугуны мгновенно исчезает. На его лице написано презрение.

Н ж у г у н а.

Это и есть невеста? Это и есть невеста?

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу…

Н ж у г у н а.

Такая черная, такая хорошенькая, Но, увы, она же не девственница!

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу, Приветствуя молодых храбрецов.

Ньякинья принимает вызов, она клянется отомстить гостю за оскорбление и обрушивает проклятия на весь его род.

Н ь я к и н ь я.

А ты на что-нибудь способен? А ты на что-нибудь способен?

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу…

Н ь я к и н ь я.

Ты из тех, что горазды хвалиться, А невесте от тебя мало толку!

Нжугуна не лезет за словом в карман, он снова бросается в бой с горделивой самоуверенностью опытного ухажера. Начинается настоящая баталия слов, жестов и намеков, подразумевающих всевозможные любовные коллизии. Толпа танцоров приходит в неистовое возбуждение — всем интересно, кто первый уступит, признает себя побежденным под тяжестью оскорблений. Ньякинья подавляет соперника, ее удары метко поражают цель.

Н ь я к и н ь я.

Та невеста была не про тебя, Та невеста была не про тебя.

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу…

Н ь я к и н ь я.

Я просто сжалилась над тобой, Увидев, как ты изнываешь.

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу, Приветствуя молодых храбрецов.

Нжугуна сдается. Почему, спрашивает он, единоутробные братья должны драться друг с другом, когда общий враг стоит у ворот? Он обращается с мольбой к матери. Он поет песню бойца, утомленного битвой, но возвращающегося домой с победой.

Н ж у г у н а.

Матушка, встречай меня! Матушка, встречай меня! Неужели ты думаешь, Что возвращение твоего сына Будут праздновать чужие люди?

Женщины затягивают песню, которая поется в честь новорожденного или бойца, вернувшегося после схватки с врагом.

Захваченный всеобщим возбуждением, Мунира тоже попробовал спеть песню, ему казалось, что он найдет слова. У Нжугуны и Ньякиньи все получалось так легко и непринужденно! Но, едва начав, он запутался. Теперь Нжугуна и Ньякинья вместе ополчились на него.

Н ь я к и н ь я.

Ты испортил нам всю песню,

Н ж у г у н а.

Ты испортил нам всю песню.
Ведь так же ты можешь испортить нам песню, Когда придет время обряда посвящения юношей.

На помощь Мунире пришел Абдулла.

А б д у л л а.

Я не хотел испортить ваши сладкие песни. Я не хотел испортить ваши сладкие песни, Да только больно уж растрепались Одежды певцов и танцоров. Я только хотел их поправить.

Он замолчал, и тут же вступил голос Ньякиньи, теперь уже примирительный, знаменующий конец танца. Она пела, спрашивая: если нить порвалась, кому поручат связать обрывки? Ей ответил Нжугуна, обращаясь к Кареге: оборванную нить мы передадим тебе, Карега, потому что ты — Великий воин.

Все взоры обратились к Кареге, который должен был связать оборванную нить. Его ученики смеялись — не только потому, что он не мог сделать то, чего от него ждали, но и потому, что их учителя назвали Великим воином. И снова на выручку пришел Абдулла. Он запел о том, что, если старая нить порвалась, значит, пришла пора всем людям спеть новую песню, спрясть новую, более прочную нить.

На его призыв откликнулась Ньякинья. Все уселись на землю и стали слушать ее песню-гитиро. Сначала она с добрым юмором, шутливо, под всеобщий хохот спела о присутствующих.

Но внезапно голос ее задрожал. Она пела о недавних событиях их жизни. О том, как два года прошли без дождя, о приезде внучки и учителей, о походе в город. Она рассказывала, что когда-то представляла себе город сокровищницей, где хранятся неисчерпаемые богатства. А увидела нищету, калек и попрошаек; она увидела мужчин, множество рожденных женщинами мужчин, которых извергала дымящаяся труба — огромное здание, и ей стало страшно. Кто же поглотил все богатства земли? Кто поглотил их?

Теперь она пела не о той засухе, которая обрушилась на них в прошлом году — ее, волновали все засухи ушедших веков, — и не о том походе, что они совершили, а о походах людей в мифический край, где живут Гиганты: у каждого из них по две пасти, и они пожирают людей. Она пела о других битвах, других войнах — о приходе белых колонизаторов и об отчаянной борьбе, какую вели против них юноши, едва совершившие обряд посвящения. Да-да, именно на долю молодых всегда выпадает изгонять прочь чужеземцев, врагов, именно молодым пришлось сражаться с Гигантами, людоедами о двух пастях; вот в чем и заключается смысл обряда, той крови, что проливается, когда мальчика посвящают в мужчину.

Воспев молодых, она замолчала. Женщины четырехкратным возгласом одобрили ее песню. Ньякинья заставила их снова пережить историю их народа.

Праздник продолжался допоздна. Он был воистину прекрасен. Но к концу праздника Карега почувствовал неизъяснимую грусть. Ему показалось, что он держит в руке осколок камня удивительной красоты, случайно извлеченный из земли, или же слышит прекрасную мелодию, залетевшую к ним на какое-то мгновение из далекого, умершего мира.

* * *

Позже, когда свершился обряд у реки, Карега и Мунира пришли в лавку Абдуллы, чтобы там дождаться Ванджи с Ньякиньей и ее таинственной травкой. Ванджа зашла за ними вечером, и они все вместе направились к дому Ньякиньи.

— Мы обыскали все и нашли наконец место, где растет эта трава, и даже в изобилии, — сказала Ванджа.

— Значит, вас не было во время обряда? — спросил Абдулла.

— Ну что ты, конечно, мы там были. Все юноши держались мужественно. Никто не струсил, и нам никого не пришлось бить.

Крохотные цветы с четырьмя красными лепестками. У них не было запаха.

Тенгета. Таинственный дух.

Ньякинья разобрала перегонный аппарат. Сосуд был полон чистой белой жидкости.

— Это всего лишь… да пока что это просто ничего, — объяснила Ньякинья. — В таком виде этот напиток способен только отравить ваши мозги и внутренности. Однако стоит добавить в него тенгеты — и получится несравненное питье. Тенгета. Желанная мечта. Она открывает глаза тем, на кого пало расположение божие, она заставляет их выйти за пределы времени и беседовать с предками. Она развязывает языки провидцам, подсказывает слова певцам и поэтам, дает детей бесплодным женщинам. Но только пить этот напиток надо с верой и чистыми помыслами в сердце.

Они стали рядом с ней, когда она выжимала капельки зеленоватой жидкости в сосуд. Раздалось легкое шипение, и напиток приобрел светло-зеленый оттенок.

— Попробуем сегодня вечером, попозже. Ванджа пригласит старейшин — это не детское питье.

Все пришли в назначенное время. Атмосфера недавнего обряда посвящения располагала к искренности, рождала ощущение близости, как будто все собравшиеся хранили общую тайну. Они сели в круг, по старшинству. Мунира оказался рядом с Нжугуной, Ванджа — между Абдуллой и Карегой. Все развязали свои повязки, сняли обувь — все, что сковывало тело, лишало его свободы. Хозяйка приказала вынуть из карманов деньги, этот предательский металл, который вносит раздор в дома и манит мужчин в город. Собрав деньги, она сложила их на полу за пределами ритуального круга. Потом и сама села.

— Просо — божья сила. — Ньякинья плеснула несколько капель на пол и произнесла: — За тех, что ушли до нас, и за тех, что придут после нас, своим чередом и в свое время.

Затем налила в маленький рог немножко жидкости и принялась наставлять присутствующих, поочередно оглядывая каждого.

— Дети мои, — вещала она, держа в руках маленький рог, — всегда пейте из общего сосуда, и пусть каждому достанется равная доля. И пусть сначала старшие отведают питья. Потом задумайте желание и предайтесь своей мечте. Кто знает, а вдруг вам повезет, если вы будете наготове, и мечта сбудется. А мне сегодня ничего не нужно. Я только вберу в себя запах тенгеты.

Она поднесла рог с напитком к носу и втянула в себя воздух. Затем слегка попробовала кончиком языка.

— Увы, я постарела. У меня больше нет желаний. Кроме одного. Соединиться с моим мужем в другом мире. Знаете ли вы, что мы стали мужем и женой в просовом поле, когда прогоняли оттуда птиц? Он очень хорошо разбирался в травах, мой покойный муж. — Он учил меня делать этот чудодейственный напиток, когда мы лежали с открытыми глазами, прислушиваясь к птичьему гомону. Каждую ночь мы вбирали в себя запах напитка и выпивали по одной капле, и вокруг нас всегда был мир. Ростки проса ласкали паши тела и… и… послушай, Нжугуна, почему бы тебе не начать, а затем передать рог по кругу?

Ее голос принес покой в их сердца, и каждый, дожидаясь своей очереди, чувствовал близость к остальным. Когда пришел черед Муниры, он понюхал напиток, и кисловатые пары ударили ему в голову. «Ты должен пригубить питье», — сказал ему кто то. Он почувствовал, как вспыхнула его глотка — тенгета напоминала отвар листьев эвкалипта, которым лечили Иосифа, — и желудок опалило как огнем. Несколько секунд он ощущал только это жжение в голове и в желудке. Но постепенно пламя угасало, тело и мозг расслабились, потеплели, стали удивительно легкими. О, этот сумеречный внутренний покой. Веки немного отяжелели, он ощутил сонливость, но видел все необыкновенно отчетливо — все до мельчайших подробностей. О, эта ясность света. О боже, эти дивные краски твоего света. Переливающиеся краски радужной мечты. Теперь он был птицей, он взлетел высоко-высоко, и тогда земля и небо, прошлое и настоящее открылись пред ним. Старуха Ньякинья, чье тело было закалено землей, дождем и солнцем, превратилась в звено, связующее прошлое, настоящее и будущее. И он увидел ее в черных одеждах во время богослужения, увидел далеко-далеко в прошлом и в будущем, в одном непрерывном и безграничном движении времени, увидел ее возле Ндеми, который ради своих детей расчищал леса, покорял стихию и овладевал секретами природы. Прошлое, настоящее и будущее соединились в нечто нерасторжимое, и дети его учились во имя некой общенародной цели; они тоже валили деревья, поднимали целинные земли, открывали новые горизонты во славу человека, его творческого гения. Постепенно до его сознания донесся отдаленный голос, который требовал: «Открой нам свои мечты и желания». Он замер посреди полета… Чего желает он от жизни? К чему стремится? Родители приучили его к осторожности, и он, Мунира, привык спокойно стоять на берегу, наблюдая, как ручьи и реки перекатываются через камни и гальку. Его как бы не касалось все это, он всегда был посторонним наблюдателем жизни, наблюдателем истории. Ему хотелось сказать: «Ванджа! Подари мне в новолуние еще одну ночь в твоей хижине, и с твоей помощью, погрузившись в тебя, я сумею заново войти в жизнь человеком действия, игроком, созидателем, а не… механизмом с выключенным приводом». Но, когда он заговорил, голос его звучал до странности монотонно:

— Я и в самом деле не знаю, чего желаю, и вряд ли у меня есть мечты. Но то, что я вижу сейчас, — что это? Что означает это движение вокруг меня? Мне кажется, я вижу Ньякинью, такую же, какой она была вчера и какой будет завтра! Я вижу ее подле Ндеми, но разве такое возможно — ведь он жил в незапамятные времена? Я также вижу ее около мужчин, которые отправляются на войну: расскажи, расскажи нам, Ньякинья, — ты ведь уже начала свой рассказ во время похода в город. Что они увидели? Что же такое они увидели, почему все это скрылось вдруг от моих глаз?

* * *

Что ж, дети мои… вы задаете так много вопросов, а ведь я уже говорила вам, что рассказывать-то больше почти нечего. Ты учился в школе. Ты и этот юноша учите теперь наших детей. Что же вы им рассказываете? Что мы всегда были такими, как сейчас, и такими останемся. А ты, дочь моя, разве тебе не пришлось повидать больше, чем ты решаешься нам рассказать? А ты, Абдулла? Какие еще секреты прячешь ты в обрубке, оставшемся у тебя вместо ноги?.. Ушедшие потомки… но когда-нибудь они снова придут к пониманию самих себя, и тогда царство бога и человека снова будет принадлежать им. Ндеми проклял своих потомков: его дети никогда не должны были покидать эту землю, они должны были защищать ее своей кровью, — эту землю и все, что она родит. Мне до сих пор не все понятно: почему невзирая на наши копья, на наше численное превосходство, они разбили нас и разбросали по всему свету… мне непонятны эти вечные смены плодородия и бесплодия, засухи и дождя, ночи и дня, разрушения и созидания, рождения и смерти. Да, много еще есть вещей, недоступных моему разумению.

Вы помните, у меня был муж. Он был из тех, кто таскал на себе съестные припасы и оружие для белых людей в их междоусобных войнах. Он не хотел быть рабом, как Мунору. Вождь, которого белые назначили надзирателем над носильщиками, потребовал, чтобы каждый из носильщиков принес ему жир от десяти овец и коз. Мой муж был гордый человек. Он решительно отказался. Тогда его занесли в списки бедняков, которые по своей бедности не могли сдать вождю сало. Он был состоятельный человек, но гордый.

Когда белые сражались на войне, некоторых из наших односельчан забрали работать на. их фермах. Вы только подумайте: обрабатывать поля белых, тогда как наши собственные поля были в полном запустении! Потому что женщина одна не может делать всю работу на ферме. Как может она выращивать сахарный тростник, ямс, сладкий картофель, что всегда было уделом мужчины? Как может она вспахать залежные земли? Как может она ковать железо, изготовлять цепи, тянуть проволоку, делать ульи, плести из прутьев загоны для скота? Как может она делать все это, а кроме того, еще и свою женскую работу?

И вот некоторые, сначала поодиночке, а потом собираясь группами, с грузом на голове, потянулись к побережью, прорубая себе в лесах дорогу, а иной раз следуя по тропам, проложенным в прошлом разбойниками из племен суахили и арабами с побережья. И вдруг — прежде чем они достигли Кивбези — они увидели этого зверя на земле. Он был чудовищной длины — ничего подобного они не встречали раньше, он был страшнее, чем Ндаматиа из моря, под сенью которого мы живем до сих пор. Глаза его ярко сверкали, его раздвоенный язык издавал шипение, пасть извергала огонь, и, хотя все они прошли обряд посвящения, путники приросли к земле, словно зачарованные. До них донесся голос: «Не прикасайтесь к этому чудовищу, которое ползает на собственном брюхе. Разглядите его внимательно и уразумейте, чем наделяет господь детей своих в этом мире, не имеющем ни конца, ни края». Они падали от изнеможения. Они оставили позади многие мили, шли днем и ночью, превозмогая усталость и желание броситься на землю и забыться в долгом сне. А теперь им преградило путь это чудовище. Один из них взял камень и швырнул его в зверя. Тот стремительно поднял голову и изверг из себя огонь, который был в десять раз жарче и ярче молнии, и с шипением, от которого содрогнулась земля, пополз от них, волоча по земле свое брюхо. Жажда крови обуяла путников. Они кидали камни, осыпали зверя проклятиями и даже смеялись, радуясь легкости своей победы. Слушайте же, дети мои, слушайте и проникайтесь страхом перед путями господними. Никто из тех, кто прикоснулся к зверю, не вернулся. Одни погибли под огнем немецких винтовок, других свалила малярия, третьи пали от страшной, мучительной рвоты. Лишь немногие из них вернулись с войны.

— А твой муж? — спросил кто-то.

— Он вернулся. Да, он вернулся, но это был не тот человек, с которым мы лежали рядом, тесно прижимаясь друг к другу телами, скользкими от масла мварики и пота.

Она снова замолчала. Качнула разок сосуд с тенгетой и положила руку на мешалку. Она уже не была с ними; как и в тот раз, во время похода, когда Ньякинья начала свой рассказ, она погрузилась в собственный мир грустных мыслей и воспоминаний. Так она и сидела, положив руку на мешалку, слегка наклонив голову и глядя на землю, не отвечая на вопросы, что были написаны на лицах ее слушателей.

* * *

Карега смотрел на согбенную фигуру старухи и повторял про себя: «Никогда больше, никогда больше так не будет». Он повторял эту фразу снова и снова, как будто только она и могла выразить всю трагедию, весь скрытый смысл ее истории, а скорее, их общей истории. Такое же состояние охватывало его и после смерти Муками, и после исключения из Сирианы, и после недавнего похода в город. В самом деле, думал он, история ведь не повторяется, и история его народа тоже — то прошлое, которое он стремился постичь в Сириане и в илморогской школе. О каком же прошлом идет речь? О Ндеми и о прародителях народа, от Малинди до Сонгхая, от Мыса штормов до Средиземного моря? О прошлом погибших цивилизаций, о том, как не давали расти, развиваться черным людям, разбросанным по всему миру, чтобы утолить голод ненасытного бога прибыли, божества-чудовища, о котором говорил адвокат? О сожженных жилищах и погубленных урожаях, о болезнях, занесенных к ним на континент? Или же о прошлом Лувертюра, Тернера, Чаки, Абдуллы, Коиталела, Оле Масаи, Кимати, Матенге и других? Или о вождях, которые продавали людей своего племени в рабство, о тех, кто нес на своих спинах Стэнли и Ливингстона, о тех, кто с готовностью дал убедить себя в том, что служение белому человеку есть служение богу? О прошлом Киньянжуи, Мумиа, Ленаны, Чуи, Джеррода, Ндери Ва Риеры? Ведь у Африки нет единого прошлого, у нее несколько прошлых, и они ведут между собой нескончаемую борьбу. Образы теснили друг друга. Он пытался уловить каждый из них, запечатлеть его в памяти, заставить выдать тайну, но это никак ему не удавалось. И вдруг, по мере того как прошлое все больше раскрывалось перед ним, он увидел — или ему это только показалось — лицо своего брата! Но как же такое возможно — ведь он его никогда не видел? Но лицо не исчезало, оно стояло перед ним, это ускользающее видение прошлого! Он вспомнил историю, которую рассказал им на равнине Абдулла, и подумал: а вдруг Абдулла знал Ндингури? Ведь он родом из Лимуру. Потом он подумал о Мунире: тот знал его брата, он мог бы больше рассказать о нем. Однако, несмотря на то, что они почти два года провели рядом, бок о бок, они удивительно мало знали друг о друге. Мысль о Мунире вызвала в памяти лицо Муками. Может быть, это воздействие тенгеты? Да нет — лицо Муками преследует его всю жизнь.

Много раз, молитвенно прижав руки к груди, пытался он найти какие-то слова, способные выразить его чувство. Сейчас, под властью тенгеты, ему показалось, что он нашел их. И вдруг, вопреки тому что лицо Муками по-прежнему как живое было перед его глазами — может быть, он переправился через реку времени? — ему захотелось смеяться. Он вдруг вспомнил, как Фродшем внушал им, что, если человек берется за перо, он должен быть готов к исповеди: «Дети мои, это возвышенное деяние, обряд очищения». Он говорил, что Иисус и Шекспир изменили английский язык. Перед тем как они начинали писать сочинение, он со всей серьезностью читал им лекцию: «Дети мои вы должны запечатлеть на бумаге только свои истинные чувства». Но они не верили ему, не верили, что сочинение — это исповедь страстей и мук, сжигающих душу. Он Карега, к примеру, часто выдумывал небылицы на героические темы и вплетал христианские поучения в самые простые истории. Вроде рассказа о визите к тетушке. Эта выдуманная им тетушка, вспомнил он сейчас, преследовала его все школьные годы, и он никогда не мог понять, почему учителя — черные, белые, красные и желтые — были вечно озабочены чьими-то тетушками, чьими-то каникулами, первым посещением каких-то городов. Муки и страсти. Какая чушь, подумал он. То, что он на самом деле чувствовал, то, что действительно происходило с ним в жизни, не было предназначено для пера. Есть вещи, которые нельзя выразить на бумаге, они касаются только самого человека, как же можно ради какой-то отметки раскрыть свое сердце другому человеку, учителю? И поверят ли ему, если он напишет, что он не навещал никакой тетушки и не посещал никаких городов, что каждый вечер на закате он просто уходил в горы, откуда открывается вид на болота Мангуо, и ждал ее, ждал, что она встретится ему на пути? И он, Карега, молился, чтобы Христос, бог, господь — тот, что там, на небесах, — заставил ее выйти из большого дома на прогулку в поле, в горы, к болоту — куда угодно!

— Просо — божья сила! — заговорил он, и в тишине, пока рог с тенгетой передавали по кругу, он понял, что сейчас расскажет им об этом. В конце концов разве не набрасывал он этот рассказ несчетное число раз в своей тетради, мысленно повторяя его про себя.

— Что бы я ни делал, куда бы ни шел, спал ли я, бодрствовал ли, она всегда была во мне, неслышно прикасалась к моим мечтам и желаниям. Как будто я встретил ее в ином мире до прихода в этот и она подала мне знак, по которому я должен был узнать ее.

Впервые я встретил ее, когда она сидела у обрыва каменоломни в Мангуо, на горе, которую мы называли Матабуки, неподалеку от жилищ Нджинджу Ва Ндуки и Омари Джума, которого мы звали Умари Ва Джума. Она сидела у самого обрыва, упершись руками в землю, свесив ноги над бездонной пустотой. Дальше, за горой, проходила шоссейная дорога. Люди рассказывали, что ее прорубили на склоне горы итальянские военнопленные. Мне всегда казалось, что машины и велосипедисты как будто извергались внезапно из горы и потом проглатывались ею — такой крутой поворот делала дорога в том месте, которое называлось Изгибом Кимуньи, напротив кряжа Киейя, где была школа Мангуо. Меня поражала смелость этой девушки — у меня всегда кружилась голова при одной лишь мысли о том, чтобы подойти к краю обрыва. И все-таки однажды я приблизился к ней; она посмотрела на меня и пригласила посидеть рядом. Только и всего. Я колебался. «Ну садись, чего боишься?» — сказала она. — «Кто тебе сказал, что я боюсь?» — возмутился я. Мне ничего не оставалось, как подойти, — не мог же я выглядеть в ее глазах трусом. И все же страх не отпускал меня. Сердце неистово стучало, ноги подгибались, колени дрожали. Я боялся. Я очень боялся. Но страх и сковывал меня, и возбуждал. Странная вещь — я шел по узкой тропе между жизнью и смертью, ноги меня не слушались, но что-то похожее одновременно на боль и радость клокотало в моей крови, и это было очень сильное ощущение. Мне хотелось плакать, но я шел вперед, привлекаемый, словно магнитом, ее лицом, улыбкой, узенькой щелочкой между передними зубами, — все это я видел и раньше, но как-то не обращал на это внимание.

Мы сидели, говорили и смотрели, как улетают на закате птицы тхабири. Конечно, я знал ее и раньше — ведь моя мать арендовала землю на одной из ферм ее отца, за горой, недалеко от города Лимуру, где жили поселенцы.

Она спросила, почему я не хожу в школу. Я ответил, что хочу учиться, но то была неправда. Она сказала, что учится в школе Камандура. И тогда я поклялся, что тоже пойду в школу.

Всю следующую неделю я каждый день ходил на поля ее отца собирать желтые цветы пиретрума.

Вообще работа была для меня делом привычным, но теперь я придавал ей особое значение, а мать удивилась: что это на меня вдруг напало. Я сказал ей, что хочу пойти в школу и мне надо заработать денег — внести плату за учение.

Иногда она приходила мне помогать и рассказывала про свою школу. Она приносила спелые красные сливы и необычайно вкусные груши.

Так я заработал достаточно денег, чтобы оплатить учебный год. Видя, как я одержим новой идеей, мать согласилась взять на себя остальные расходы.

Муками учила меня тому, что знала сама, и я делал успехи. Учителя разрешали мне перескакивать через один-два класса, и через два года я отставал от нее только на один класс.

Мать моя была богобоязненная женщина, она вечно шептала молитвы. Но меня она так и не смогла заставить молиться или хотя бы попытаться постичь смысл молитв.

Молиться меня научила Муками. Моя первая молитва — Муками мне сказала, что бог делает все, о чем его просят, — была произнесена по дороге в школу под кедром, на том месте, которое мы называли Камутараква-ини.

В тот день ее не было рядом со мной. Я думал, она заболела или с ней случилось что-то еще. Но так или иначе, чувства, каких я никогда не испытывал прежде, внезапно овладели мною. Я склонил голову, закрыл глаза и попросил бога исцелить ее. И еще я попросил: «Господи, если верно, что ты всемогущ, сделай так… сделай так, чтобы Муками стала моей».

По воскресеньям и в дни школьных каникул я работал на плантации ее отца, и она снова приходила мне помогать.

Мы часто бродили с ней в камышах озера Мангуо, гоняли птиц тхабири, собирали яйца.

А иногда — на поле, где рос пиретрум, или на берегу озера — мы с нею боролись. Она падала на землю, и я падал на нее, и она начинала плакать, тогда я вставал, и она тоже вставала, отряхивала пыль и травинки с юбки и смеялась надо мной, называла меня трусом. Тогда я бросался за нею вдогонку, мы снова боролись, потом внезапно она становилась вялой, как бы обмякшей. Я осторожно опускал ее на землю, и какая-то странная песня начинала звучать в моей крови, и она снова плакала, называя меня злым и грешным. Тогда я отходил от нее, а она опять надо мной смеялась, и я ненавидел ее за то необъяснимое, что со мной творилось.

Она уехала в школу Канджеру, и мне казалось, что наши пути разошлись. Через год я отправился в Сириану. Эти две школы, как вы знаете, расположены неподалеку Друг от друга, их разделяет долина. Мы встречались с ней по субботам и говорили о наших школах, учителях, о семьях, об Ухуру — обо всем.

Мы виделись и во время школьных каникул, но не очень часто, один или два раза — в церкви.

Шел ее четвертый год в высшей школе, а мой — третий, когда я начал замечать перемены в ее отношении ко мне. Она стала раздражительной, точно за что-то на меня сердилась, по если я не приходил, она сердилась еще больше. Я вечно делал все невпопад, и мне казалось, что это из-за экзаменов.

Однажды во время каникул она зашла к нам домой и позвала меня в церковь. Мы шли по той же пыльцой дороге, по которой детьми ходили в школу, вспоминали друзей и разные истории, которые происходили с нами. Был у нас один парень — такой худющий, длинный; его доводили до слез, дразня стервятником. Еще была дочь Кимуньи, по рассказам — одной из самых красивых женщин в наших краях. Мы пришли в церковь и очень обрадовались — на кафедре в тот день был преподобный Джошуа Матенжва, самый популярный среди молодежи проповедник. Во время проповеди Муками держалась с непривычным оживлением; раньше она всегда старалась, чтобы родители не увидели ее со мной или с каким-нибудь другим парнем, а в тот день ей как будто было все равно. После службы мы шли по шоссе, ведущему через Нгениа в Нгуируби. Мы валялись на траве и мечтали: кончим школу, поступим в университет, поженимся, заведем детей и так далее, мы даже спорили, кто у нас родится первым — мальчик или девочка. Она хотела сына, а я дочку, и мы спорили и не замечали, как бежит время. Потом мы бегом помчались через Гитоготи, и неподалеку от Мбири она вдруг предложила: давай, как в детстве, собирать на озере яйца тхабири. Безумная затея — уже темнело, — но это было замечательно. Мы бродили по колено в воде, над нами летали птицы, наши ноги путались в камышах и высокой траве, и это замедляло продвижение к центру озера.

Посередине озера Мангуо высились два холмика, которые никогда не покрывались водой, какие бы дожди ни шли. Позже я узнал, что это остатки плотины, ее построили давным-давно молодые люди по требованию Мукома Ва Нджирири: он был тогда вождем и поставил это условием их посвящения в мужчины. Но в детстве все мы верили легенде о том, будто эти горбы двух гигантских акулоподобных животных, которые обитали когда-то в озере, а тростник на холмиках — их шерсть. Мы добрались до одного из этих холмов и сели. Вокруг была тишина. Удивительная тишина. Мы смотрели, как улетают вслед за солнцем птицы тхабири. Мы сосчитали собранные яйца. Их оказалось десять штук. Они лежали между нами. Муками вдруг вскрикнула и точно окаменела; я увидел, что в подбородок ей впилась пиявка. Я оторвал пиявку, из ранки бежала кровь. Я вытер кровь и принялся успокаивать ее, а она сказала: «Прекрати, я не маленькая». Я рассердился, она тоже, а когда она назвала меня большим ребенком, мне захотелось ее ударить, но она схватила меня за руку, и мы стали бороться. Я здорово разозлился, повалил ее и прижал к земле. Удивительное тепло вдруг разлилось по моему телу, кровь застучала в висках. Муками крепко прижалась ко мне, и над нами опустились сумерки, и весь мир был так спокоен в своем плавном движении.

Когда я проснулся, уже совсем стемнело и на небе взошла молодая луна.

Муками сидела рядом со мной. Она раздавила все яйца, вокруг нее всюду валялась скорлупа.

«Что ты сделала? — спросил я. — Зачем ты это сделала?»

И тут я увидел, что она плачет. Я взял ее за руку, сказал, чтобы она не волновалась понапрасну, что ничего плохого с ней не будет, — я ведь все равно на ней женюсь.

Она посмотрела на меня очень печальными глазами и сказала:

«Не в этом дело. Совсем не в этом дело».

«А в чем же?» — спросил я, чувствуя, что мне, как видно, не понять ни ее, ни вообще какую-либо из женщин.

Ее следующий вопрос буквально потряс меня, настолько он был неожиданным:

«Был у тебя брат, который умер или каким-то образом погиб?»

Брата я представлял себе смутно. Вернее, у меня сохранилось неясное ощущение, будто я видел его когда-то очень давно, когда был еще совсем маленьким. Что-то, видимо, случилось тогда, из-за чего мы переехали на ферму отца Муками и поселились в деревне. Все перепуталось в моем сознании. Один или два раза — должно быть, наслушавшись сплетен соседей, — я спрашивал о брате у матери, по она отмахивалась от меня и говорила, что он уехал к отцу в Рифт-Вэлли, а поскольку я и отца никогда не видел, больше вопросов я не задавал.

«Не знаю, — проговорил я наконец. — Может быть… хотя нет, не думаю. Мне говорили, что мой брат уехал в Рифт-Вэлли. А почему ты о нем спрашиваешь?»

«Дело в том, что отцу все известно про нас с тобой. Он знает, что ты сын Мариаму. Он говорит, что твой брат был в «мау-мау»… и что это он предводительствовал бандой, которая ворвалась в наш дом; это он отрезал отцу правое ухо, обвинив его в сотрудничестве с колонизаторами и в том, что он читает проповеди против «мау-мау». Несмотря на Ухуру, отец никогда не простит его и никогда не позволит мне выйти замуж за человека из бедной семьи, да к тому же еще с таким, по его мнению, преступным прошлым. Вот уже год он твердит, чтобы я порвала с тобой. А сегодня сказал, чтобы я выбирала: он или ты. Я должна тебя бросить, если не хочу искать другого отца и другой дом.»

Мы брели назад по холодной воде, пробираясь через камыши; вокруг — только лунный свет и тишина. Я проводил ее до дому и пошел к себе в Камирито. Я попросил мать рассказать о брате.

«Скажи мне правду», — потребовал я.

«Его звали Ндингури. Он носил бойцам патроны, и белые повесили его. Не задавай мне больше никаких вопросов. Не мне судить поступки мужчин. Все мы в руках божьих.»

Никогда больше не видел я Муками.

Она бросилась с обрыва в том самом месте, где мы впервые встретились с ней. Ее не успели довезти до больницы Ага Хана в Найроби.

 

4

Это необычайное признание поразило всех присутствующих. Старуха сидела неподвижно, уставившись в одну точку. И лишь рука ее все быстрее и быстрее помешивала в сосуде с тенгетой. Ванджа придвинулась поближе к Кареге, Мунира прерывисто вздохнул — то ли всхлипнул, то ли закашлялся. Он встал и вышел. Он и сам не мог понять причину внезапно охватившего его гнева. Муками, его сестра, единственная всегда была на его стороне, и он не знал теперь, кого винить в ее смерти — Карегу или отца. Придя в себя, он вернулся в хижину и стал свидетелем весьма странного, даже жутковатого зрелища.

Абдулла, схватив Карегу за плечи, тряс его изо всех сил и повторял один и тот же вопрос: «Ты, ты — брат Ндингури?» Его голос был похож на рев зверя, которого душат.

В его сознании — но откуда им-то это было знать? — бурлили воспоминания детства: вместе с другом они бегают по мясным и чайным лавкам в Лимуру, ищут на помойке возле бакалеи Манубхая заплесневелый хлеб; горькие и сладкие мечты о школе, неосуществимые в колониальной Кении; воспоминания о поисках хоть какого-то места или ремесла; годы труда в сапожной мастерской; годы пробуждения и новые мечты о черном Давиде, который при помощи пращи, стрелы и украденного ружья восторжествует над белым Голиафом с его толстой чековой книжкой и пулеметами; мечты о полном освобождении, когда черный человек сможет высоко поднять голову, когда он почувствует себя хозяином своей земли, своей школы, своей культуры — воспоминания обо всем этом и о многом другом… а рядом с этими воспоминаниями… утрата… сознание невосполнимости утраты.

Он не мог облечь эти мысли в слова. Он все повторял:

— Ты? Ты? Ты — брат Ндингури?

Они ждали, что будет дальше, ждали объяснения.

Абдулла бросился на свое место и жадно отхлебнул тенгеты. Все в недоумении смотрели на него; его необъяснимая вспышка на время отвлекла их от истории Кареги. Какое-то время он, казалось, полностью пребывал во власти тенгеты, потом оглядел присутствующих, глаза его остановились на Кареге. В насыщенной незаданными вопросами тишине прозвучал его взволнованный, слегка поющий голос:

— Просо — божья сила! Ндингури, сын Мариаму. Ндингури, мое детство, Ндингури, храбрейший из всех. Неоплаканный, неотомщенный, лежит он где-то в общей могиле. В братской могиле. Неизвестный, невоспетый солдат кенийской свободы…

Слушатели ощущали какое-то непонятное беспокойство, даже смущение.

Но вот он овладел собой и заговорил усталым голосом, почти безучастно.

— Просо — божья сила! — повторил он. — Ндингури, сын Мариаму. Утром он пришел в нашу хижину, и моя мать сварила нам просяную кашу. Через день или два была его очередь уходить в лес. Я еще не принес присягу верности и потому не мог присоединиться к бойцам. Покончив с кашей, мы вышли во двор и прислонились к стене хижины, греясь в лучах утреннего солнца. День выдался хоть и солнечный, но ветреный и довольно холодный. Мы обошли наше крохотное, не больше акра поле, бесцельно выдергивая сорные травинки, торчавшие среди побегов гороха и бобов. Мы кидали камни в грушевое дерево, которое росло посредине поля, соревнуясь, кто первый собьет грушу. Но и эта игра, и сами груши не радовали нас. Часов в десять мы направились к индийской лавке, Прошли мимо дома Кимучи Ва Ндунгу, богатого сторонника «мау-мау», которого потом убили белые. Остановились неподалеку. Дом был новый, только что отстроенный, каменный — единственный каменный дом во всем районе, принадлежащий человеку с черной кожей, и мы спросили себя: наступит ли день, когда каждый кениец сможет иметь такой вот дом? Идингури сказал: «Поэтому я и хочу присоединиться к Кимати и Матенге». Возле индийской лавки нам предстояло встретиться с одним человеком, у которого были какие-то темные связи с колониальной полицией: он доставал там патроны, взамен поставляя хорошеньких девочек. Во всяком случае, так выходило по его словам. Его сестра была девушкой Ндингури. Они были родом из Нгечи или Кабуку, а может быть, из Вангиги, да, думаю, из Вангиги; но он частенько околачивался в Лимуру. Он в самом деле несколько раз продавал нам патроны, которые мы тотчас же переправляли в лес нашим братьям в соответствии с клятвой единства, которую мы приняли. Сегодня он должен был принести нам еще патронов, а может быть, и пистолет. Ндингури, сын Мариаму… Он был настолько возбужден, мыслью о пистолете, что не мог этого скрыть; радостное волнение было написано на его лице. Я подшучивал над ним и воспевал его грядущие подвиги. «Однажды некий воин отправился на территорию врага, — говорил я. — Когда вернулся домой, он стал рассказывать своему отцу о сражении: «Враг ринулся на меня и ударил в ребро. Я упал. Тогда на меня ринулся другой, и его копье едва не пронзило мне шею. Третий швырнул в меня дубину, и она стукнула меня по носу…» Он все рассказывал и рассказывал и не замечал, что отец сердится — все сильнее и сильнее. «Сын мой, я посылал тебя туда не для того, чтобы тебя побили и чтобы ты потом радовался своему поражению. Расскажи-ка все эти сказки не мне, а своей мамочке.» Мы рассмеялись. Внезапно он остановился посреди дороги и направил на меня пальцы, сложенные наподобие пистолета. «Ни с места, кровопийца! Подойди сюда! Ложись! Ничком! Руки в стороны! Эй ты, вынь руки из карманов… Кто дал тебе право угнетать черных людей? Почему ты забрал нашу землю? Почему ты выжимаешь из нас пот и оскверняешь наших женщин? Слушайте меня, рыжеволосые джонни, шепчите последнюю молитву вашим богам… Молчите? Вам нечего сказать в свое оправдание… тра-та-та-та», — пистолет в его проворных руках тут же превратился в пулемет, а сам он даже покрылся потом. «Молодец», — сказал я ему, потрепав его по плечу. Он засмеялся, и я тоже засмеялся, вернее, выдавил из себя смешок. Потом разговор зашел о его девушке. Я уже говорил, она была сестрой нашего приятеля, точнее говоря, именно через нее мы с ним познакомились. Тому сначала не поправились новые друзья сестры — мы узнали об этом от нее самой, — но мы с Ндингури не придали этому значения, сочтя обычной ревностью брата. Он и в самом деле потом держался с нами очень дружески, болтал без умолку; именно он и предложил однажды снабжать нас «кукурузными зернами», как мы называли эти смертоносные штуки. Я посоветовал Идингури на этой девушке жениться, и он согласился, сказал, что она обещала его ждать, пока не кончится наша борьба, и что ему самому приятно будет сознавать, что он сражается за близкого человека. Так мы дошли до условленного места неподалеку от магазина, принадлежавшего индийцу по имени Говинджи-Нгунджи. Приятель ждал нас. Мы поздоровались за руку, и при каждом рукопожатии он передавал нам «кукурузные зерна». Все было так легко и просто и заняло не больше минуты, он тут же исчез, как сквозь землю провалился. «Пистолет, — сказал я, — он забыл нам дать пистолет». Ндингури попытался его догнать. Но потом мы решили, что лучше дождаться следующего вечера. И вдруг, откуда ни возьмись, к нам подходят двое и кладут руки нам на плечи. Что-то ледяное и одновременно горячее прожгло меня всего. Я понял, и Ндингури, вероятно, тоже понял, что нас предали. «Крыса», — прошипел он сквозь зубы, и тут его подтолкнули, чтобы он шел вперед. Рядом с индийской лавкой возле ограды из кейских яблонь стояла полицейская машина. Двое полицейских в штатском со смехом отпускали шуточки, называя нас фельдмаршалами и генералами, генералами в рваных штанах. Мне было горько от сознания своего бессилия, и я молча сносил насмешки. Один из них начал обыскивать меня. Лицо у него стало растерянным. «Где патроны?» — закричал он. Я ничего не мог понять. Но вот раздался торжествующий крик второго, который обыскивал Ндингури. Он высоко поднял руку с найденными в карманах Ндингури патронами. И тут я сообразил, что полицейский, который обыскивал меня, не обнаружил внутреннего кармана моей куртки. Все решилось в долю секунды. Я не успел даже подумать о том, что делаю. Решение пришло само. И я последовал ему — я отчаянно рванулся к свободе. Сперва они остолбенели. Потом выхватили пистолеты. Я услышал выстрелы. Я не узнавал себя: как мог я действовать так хладнокровно? Я врезался в гурьбу индийских детей, и полицейским не оставалось ничего иного, как стрелять в воздух и взывать к индийцам за содействием. Но, видимо, торговцы перепугались выстрелов и дыма, а дети решили, что все это какая-то игра — они кричали, хлопали в ладоши и подбадривали меня: «Быстрей, быстрей!» А тут новая орава детей высыпала на улицу и еще больше осложнила задачу полиции и облегчила мою. Я побежал задними дворами к полям, что возле Гвакарабу, по направлению к Ронгаи, где находились лавки африканских торговцев. Вот тут они начали уже стрелять в меня. Я падал. Поднимался. Они снова стреляли. А я все падал и поднимался, перепрыгивал канавы и бугры, мчался по густой траве; наконец миновал базарную площадь Ронгаи, пересек железнодорожную колею и оказался в квартале, где жили рабочие фабрики Батя. Они уже знали, что произошло. Они спрятали меня, а потом вывели на тайную тропу, которая вела через чайную плантацию к лесу, где были наши товарищи.

Ндингури, сын моей тетки. Больше я его не видел. Через неделю его повесили в Гитунгури.

— Просо — божья сила! Я молился: «Избавь меня, о боже, от преждевременной смерти, чтобы я успел поймать и раздавить эту вошь».

И что же? Я, Абдулла, забыл свою клятву, принесенную богу… Старался как-то заработать на жизнь и затаился в конце концов в Илмороге.

Он замолк внезапно, точно ему вдруг не хватило воздуха, и на некоторое время все вокруг перестало для него существовать. Карега не отрывал от него глаз. Ньякинья подняла голову и оглядела всех, точно одна она могла видеть скрытую от них суть вещей, точно одна она умела распознавать в загадочной темноте хижины какие-то знаки.

 

5

Много лет не мог забыть Мунира эту ночь, когда они пили тенгету. Позже в своих показаниях он попытался сделать хоть набросок, найти какие-то слова, чтобы описать их потрясенные лица, встревоженный голос Ванджи, когда она нарушила их задумчивое молчание вопросом, который таился за этими исповедями, воспоминаниями, стремлением разобраться в противоречивых чувствах, рожденных в ночь их первого соприкосновения с тенгетой в ее наичистейшем виде. Хотела ли Ванджа, размышлял он, просто переменить тему разговора и таким образом разрядить напряженную атмосферу той ночи? Но ведь ее вопрос пришелся кстати, потому что обращен был к единственному человеку, способному вывести их к свету из того мрака, в котором они пребывали.

— Скажи нам, матушка, что же такое увидел твой муж? Что сделало его другим человеком? Открыл ли он и тебе смысл того, что увидел?

— Ты говоришь о вспышке яркого света? — спросила Ньякинья так, точно давно ждала именно этого вопроса и успела подготовить ответ на него. — Он много раз пытался рассказать мне о том, что он увидел при вспышке яркого света. Но всякий раз слова точно застревали у него в глотке, едва он начинал говорить. А потом пришла вторая большая война, и снова наших детей, сыновей наших, в том числе и твоего, Ванджа, отца, забрали, а когда они вернулись, мы услышали от них странные названия: Абиссиния, Бама, Индия, Бобой, Нджиовани, Нджиримани и другие. На этот раз наши сыновья держали в руках винтовки, они вопреки своей воле участвовали во всеобщей человеческой бойне. Ночью мой муж шептал мне про это, и его начинала бить дрожь, и я никак не могла его успокоить. А однажды он высказал свою мысль в словах, которые показались мне непонятными и бессмысленными. «Даже это, — сказал он, — даже эта бойня совсем не то, что открылось тогда моим глазам». Я стала расспрашивать снова: «Расскажи мне, что ты видел, что все эти долгие годы тревожит тебя? Ты видел нашего сына?» Он снова задрожал, и я заметила, что на глаза у него навернулись слезы; я крепко взяла его за руку, чтобы успокоить. Вот что он тогда мне рассказал: «Видишь ли, женщина, жена моя… Когда животное, еще более крупное, чем Ндаматиа из наших легенд, извергло из себя свет, мне показалось, что я вижу сыновей и дочерей всех черных народов, поднимающихся сообща, чтобы обуздать силу этого света, и белый человек, который находился с нами, ужаснулся при мысли, что эта сила может оказаться в руках черных богов. И тогда он решил обмануть нас своим ядовитым языком. Ты помнишь Вакарвиги, белого человека, которого мы называли Ястребом? Сперва он побежал к кикуйю и сказал им: «Идут масаи, они хотят отнять ваших коров, и они вооружены до зубов»; а потом он побежал к масаи и сказал им: «Кикуйю идут, чтобы отнять у вас ваших коров и ваших дочерей, и они вооружены до зубов». Ты помнишь, ведь мы едва не перебили друг друга, а Вакарвиги явился в последнюю минуту как миротворец. Когда же его затея провалилась, он в открытую направил свои пушки против дочерей и сыновей черных народов, но те, став мудрее, ушли в леса и горы, чтобы перестроить там свои поредевшие ряды. Они вернулись уже не трепещущими от страха рабами, а отважными воинами, вооруженными пангами, копьями, ружьями и верой. Да, женщина, верой, которая есть не что иное, как один из видов света. Среди них оказалось несколько изменников, они захотели стать прислужниками у белых, захотели подбирать крохи с их стола и пользоваться трудом людей, которые производят все необходимое для жизни. Но в основном черные люди были вместе… И много крови пролилось, и многие были искалечены, остались сиротами и лишились крова, а все потому, что несколько алчных душ, отравленных жадностью, хотели урвать побольше для себя. А йотом они же присвоили себе право быть добродетельными и выдавали это право за истинную добродетель человеческого сердца. Они занимались благотворительностью, позволяли себе проявлять жалость к нам; они даже учреждали законы и правила хорошего поведения для тех, кого оставили сиротами, для тех, кого выгнали на улицу. Скажи мне, женщина, были бы нам нужны жалость, благотворительность, доброта и щедрость, если бы не было среди нас обездоленных и несчастных? Неужели они думали, что мы по-прежнему будем принимать их благотворительность и доброту, зная, что плоды наших трудов способны одарить всех силой, бесконечной мудростью и человеколюбием? Вот почему мне слышится этот стон, этот стон в разгаре яростной битвы… Это странное видение, женщина, и этот ужасающий звук не дают мне уснуть уже много ночей… Я все не решался рассказать тебе…»

Абдулла застонал, и его стон прервал рассказ Ньякиньи о видении, явившемся ее мужу, о видении, смысл которого, как им казалось, они постигли: разве не случилось все это на самом деле? Но Абдулла все стонал и стонал, словно от боли, и извергал проклятия людям, которых видел лишь в своих воспоминаниях. Ванджа обняла его, и он понемногу перестал браниться и стонать и посмотрел ей в глаза, потом отвернулся, и на лице его застыло странное выражение. Лицо Ванджи тоже исказилось, как от боли, и она прикусила губу, будто пыталась сдержать слепы.

Ньякинья поднялась со скамеечки, стоявшей возле сосуда с тенгетой. Старуха оглядела их, и Мунире почудилось, что лицо ее озарило сострадание, бескрайняя нежность и желание исцелить их недуги.

Идите по домам, дети. Идите по домам и ложитесь спать. Вы все читали книгу доброго бога… помните, там сказано, что месть в руках божьих: «Мне отмщение». И разве дело человека творить божий суд и мстить? Спите, и да будет так. Конечно, есть среди нас еще немало предателей.

* * *

«Я все спрашиваю себя теперь, когда все это случилось: что именно пыталась она нам сказать в ту ночь?» — писал Мунира, снедаемый жгучим желанием ухватить ускользающий смысл слов. Если бы слова были поняты, удалось бы предотвратить то, что произошло? Поняты? Кем? Абдулла поднялся первым, вспоминал он, за ним вышли Ванджа и Карега. Ванджа догнала Абдуллу, затем вернулась к Кареге. И Мунира явственно помнит чувство, охватившее его в тот миг: его снова отлучили от чего-то такого, что связывает их всех воедино. Правда, сначала ему самому захотелось побыть одному, наедине со своими мыслями, но поведение Ванджи точно разожгло угасавшее в нем недовольство собой, своей нерешительностью. Он позвал ее, она подошла. Он старался сдержаться, но слова сами рвались с его языка, выплеснув горечь и разочарование всех долгих месяцев, в течение которых она держала его на расстоянии, будто играя его чувствами, надеждами, ожиданиями.

— Зачем ты приехала в Илморог? Без тебя здесь было так спокойно.

— Спокойно — это когда ничего не происходит во-круг? — отпарировала она. Мунира ждал, что она скажет хоть что-нибудь еще, но она уже уходила от него, пританцовывая, туда, где стоял Карега.

* * *

«Они стояли рядом, а я отправился домой, одинокий, Раздираемый мрачными мыслями и беспокойством. Тенгета… Илморог… История Кареги. Когда он говорил, мое прошлое, словно вспышка света, осветило мрачную бездну настоящего. Словно до этой ночи я не знал ни своей собственной семьи, ни своего собственного прошлого. Я тогда вспомнил недавний разговор с отцом, его явно изменившиеся взгляды. Вспомнил его отрезанное ухо. Никогда, признался я себе, я не думал по-настоящему об отце — я просто боялся его. Никогда не знал я по-настоящему своих сестер и братьев. Большинство из них выгодно вступили в брак или еще каким-то образом разбогатели. Некоторые даже уехали в Англию учиться — на медсестру, врача, инженера. Я был посторонний наблюдатель, способный судить о том, что происходит, лишь по случайно оброненным намекам, разговорам, неизменно прерывавшимся при моем появлении. Что ж, отец мой, а не я был хозяином в моем доме, и жена моя ждала его указаний и его похвалы. Мне стало больно — уж не знаю, как это выразить, — от сознания того, что Карега в большей мере связан с моей семьей, чем я. Разве не оставил он в ней свой след? Муками… я ничего не знал о ней, кроме того, что она была моей единокровной сестрой и ученицей… Неужели он проделал весь этот путь, чтобы швырнуть мне в лицо рассказ о ее гибели? Быть может, именно поэтому он явился в Илморог, а свою истинную цель прикрыл историями об ученике, пришедшем к бывшему учителю за помощью и советом? И разве не слышатся в его рассказе какие-то торжествующие нотки?

Я спорил сам с собой, я испытывал странное чувство, неприятное, неловкое: отец все же остается отцом, а я, его сын, делил хлеб и вино с теми, кто изувечил его, моего родного отца, принес смерть в мою семью. Как ни старался, я не мог найти этому оправдание. Я вспомнил слова Абдуллы, просившего бога свести его когда-нибудь лицом к лицу с убийцей Ндингури. Как же быстро я забыл призыв Ньякиньи к мудрости и состраданию! Мое сердце рыдало: господи, дай мне силы, укрепи мою волю. Если бы господь простил нас всех, я, казалось мне, был бы готов на что угодно, только бы вернуть украденное у меня прошлое, мое наследие, то, что связывает меня с моим прошлым. Только бы вернуть отца! Но на пути у меня стоял Карега.

Говоря по правде, я не знал, не был уверен, за кого я хочу отомстить — за себя, за отца, за Муками?.. Я ощущал лишь неизъяснимую потребность сделать что-то такое, что даст мне ощущение причастности. Мне надоело быть зрителем, быть посторонним».

 

Глава восьмая

 

1

Карега, не оглядываясь, шагал в темноту, радуясь возможности остаться наедине со своими мыслями. Ванджа молча шла за ним следом. Голова его горела после всего, что произошло в хижине Ньякиньи. Быть может, он ни разу в жизни не испытывал таких противоречивых чувств, как сегодня. Много времени прошло с тех пор, как он потерял Муками, но только теперь, рассказав об этом, он понял, что щемящая боль и сознание вины не уменьшались с годами. Сегодня он узнал, открыл своего брата, который раньше был для него чем-то вроде призрака, затаившегося в глубине далеких воспоминаний детства. Он открыл его с гордостью и чувством признательности: брат, рискуя жизнью, передавал патроны борцам за свободу — разве не было это высшим мерилом причастности к делу народного освобождения? Вместе с тем при мысли о брате и Абдулле он испытывал благоговейный трепет: откуда такая беззаветная храбрость и вера в себя — ведь вооруженные ржавыми патронами и самодельными ружьями африканские крестьяне вызывали во всем мире лишь снисходительные ухмылки? Каким образом вера в справедливость и уверенность в своих силах могут достичь той высшей точки, когда они преобразуются в непреложную истину? Теперь в его глазах Абдулла стал олицетворением лучших качеств народа, превратился в символ мужественного кенийца. История, которая на школьных уроках воспринималась как романтическое приключение, нечто существующее лишь в воображении, обрела сегодня плоть и кровь.

Чернота ночи, окружающей его, была напоена каким-то предчувствием. Он остановился, дожидаясь, когда Ванджа поравняется с ним, но тропинка была такая узкая, что идти можно было только гуськом, и он снова зашагал впереди. Он не знал, что именно хотел сказать ей, он же понимал, что мысли и чувства во всей их неуловимой отчетливости нельзя выразить словами. Они шли к илморогским горам, и Ванджу поразило совпадение: такое один раз уже было. Все то же смутное ощущение неизбежности, точно все бесчисленные случайности, совпадения и превратности прошлого неумолимо ведут ее… но к чему? Что за зверь таится там, у нее внутри, и отчаянно стремится вырваться наружу? Они стояли рядом, глядя на равнину, неразличимую во тьме. Карега сел в траву, она рядом. Ей тоже многое хотелось рассказать, обсудить, спросить, но слова не шли с языка.

— В твоей семье, должно быть, кровь бунтовщиков, — произнесла она наконец, не сознавая, что прикоснулась к самой сути его мыслей.

— Почему?

— Ну хотя бы твой брат. Ты похож на него? Ой, забыла, ты же его не видел. А теперь вот ты. Целые две забастовки организовал в Сириане.

— Мунира тоже участвовал в забастовках, — ответил он рассеянно, потому что думал в эту минуту о своем брате и Абдулле и пытался представить себе, каково это было — сражаться в лесах.

— Конечно. Но у него-то все вышло по-другому. Он был лишь наблюдателем, посторонним, которого случайно вовлекли в схватку.

— А ты откуда знаешь? Тебя ведь там не было.

— Он сам рассказывал. — Она повторила рассказ Муниры о Чуи. — Он говорил так, будто одно только воспоминание об этом заморозило его навсегда… Да, так вот… Потом ты пытался как-то организовать торговцев шкурами и фруктами. В Илмороге ты затеял поход в город, который спас нас от голода. Это не так уж мало!

Ему нравилось слушать ее воркующий голос. Ее пальцы, случайно прикасавшиеся к его руке, источали удивительное тепло. Однако мысли его беспрерывно метались между Абдуллой, Ньякиньей, Муками и никоим образом не касались ни Сирианы, ни забастовок, ни его участия в них — они выглядели сейчас слишком банальными, слишком мелкими на фоне широкой арены событий, на которой возрождался истинный, неумирающий дух Кении.

— Думаешь, он все нам рассказал? — спросил он просто чтобы не молчать.

— Кто?

— Абдулла.

— Как сказала Ньякинья: много чего еще прячется в ею культе. У каждого из нас есть что прятать.

— И у тебя?

— Да, — спокойно сказала она.

— Вот как? Разве ты что-то скрыла?

— Наверное, придется тебе рассказать, почему я бросила школу.

И она рассказала о своей первой любви, о жажде мщения и все остальное.

Выслушав ее, он спросил:

— Это — тот человек, с которым мы встретились по пути в город?

— Да. Но я стараюсь об этом не вспоминать. Не стоит.

— Не стоит? Так ли, Ванджа? Ничего не стоит только ничто.

— Почему я должна вечно чувствовать себя виноватой, вспоминая давнее поражение? Почему оно всегда должно быть со мной?

Она говорила, повысив голос, — в его словах ей послышался упрек. Он удивленно поднял голову; как странно: разве может он, сам жертва, осуждать ее, тоже жертву?

— Не в том дело, — сказал он. — Не о том речь. Я говорил о твоих муках, страданиях. — Его пальцы непроизвольно сжали ее руку.

Она придвинулась к нему ближе, стараясь его успокоить, точно извиняясь за горячность своих слов. Ее тепло постепенно вливало силы в его грудь, в нем просыпалась жизнь. Сжав ее руки, он ощутил острую боль: в нем рождалось что-то новое, а что-то умирало. Он почувствовал, как ему передается дрожь ее тела, и при одном лишь воспоминании о Муками слезы подступил pi к его глазам. Боль давней утраты сливалась с сочувствием к прошлым страданиям Ванджи, с его собственным смятением. Так где же эта власть слов, о которой говорил когда-то Фродшем?

Слова улетучились неизвестно куда, и одно лишь сознание, одна лишь мысль о прошлых страданиях и утратах соединяла их, рождая взаимную потребность друг в друге. Его сердце кипело от запоздалого гнева, он прикусил губу, стараясь взять себя в руки, сдержать невольное признание своей и ее беззащитности. Но тот же гнев, тот же порыв увлек его, заставил прижать ее к себе сильнее и медленно опустить на траву, уверенной рукой снять с ее тела все покровы, не обращая внимания на ее не очень решительные попытки его остановить: «О, пожалуйста, не надо, Карега», — ему слышались в ее голосе надежда и желание, и он чувствовал, как кровь вскипает в нем, И они устремились навстречу друг другу в поисках исчезнувшего царства, ускользающей надежды, стремясь поскорей забыться в этом бурном натиске нового, и он вдруг почувствовал в себе огромную власть, он мог даровать исцеление, избавлять от смерти, он мог все… И он знал, что это она пробудила в нем силу, вознесла его на гребень волны, озарила перед ним далекие горизонты и неслыханные возможности…

Они проснулись утром, мокрые от росы, которая покрывала горы и равнины, траву, волосы, одежду, землю, розовеющую от первых лучей еще не взошедшего солнца.

— Проснись, Ванджа, — позвал он.

Она слышала его голос, ей было холодно, но она лежала, не открывая глаз.

— Проснись, давай встретим зарю над Илморогом, — говорил он.

Они спустились с горы и, омытые холодным сиянием утра, вскоре разошлись по своим хижинам.

 

2

Заря над Илморогом. Счастливый Новый год. Одна в постели. Она лежит, ощущая во всем теле покой. Покой изнеможения. Как странно. Она наслаждается этим покоем и легкостью, каких не знала раньше. Все другие связи сопровождались бесконечными тревогами, горечью, стремлением к победам — искусственным, недолговечным, мучительной жаждой мести, корыстью. Теперь другое. Святость. Мир. Ее веки отяжелели, онемели. Она словно погружается в нечто, а перед ней его глаза, его лицо. Тенгета… дух… просо, божья сила… просо — прикосновение бога. Сбор урожая. Острая боль от стеблей скошенной кукурузы. Снопы кукурузных стеблей. Листья травы. Соломинки, приставшие к юбке. Комья глины на ногах и на руках, опускающих семена в землю. Дальний путь. Путь по земле, полет по воздуху… Она в Лимуру, в своей хижине. То есть в хижине матери. Как странно все. Лицо, на которое она смотрит, не его лицо. Перед ней неловкий юноша, он вручает ей подарок: карандаш и обкусанную резинку. Она сердится. Выбрасывает подарки. Она хочет, чтобы он написал ей письмо… «Слышишь, ты, — кричит она, — если ты меня любишь, напиши мне в письме, что ты обожаешь меня». Он подбирает карандаш и резинку. Пишет дрожащей рукой: «…неисчислимы, как песчинки на морском берегу, как звезды в небе…» Она в нарядном воскресном платье… выхватывает у него письмо. Читает его двоюродной сестре, только что приехавшей из города. Она смотрит через плечо сестры в его умоляющие глаза и презрительно читает вслух… сестра вдруг исчезла… Она сидит на коленях у отца, учится выговаривать первые слова. Она пропускает трудные слоги и вопросительно глядит на отца. Отец в военной форме, он поет ей песню грубоватым, сильным голосом: «Когда я уйду сражаться за короля, мальчики и девочки, не забудьте меня, солдата, воюющего за короля».

«Где ты был?» — спрашивает Ванджа, пытаясь стянуть с него заломленную набекрень шапочку Африканского королевского стрелка.

«В Бирме… в Индии, в Японии… в далеких странах солдат дрался за короля.»

«С кем ты дрался?»

«С итальянцами, немцами, японцами.»

«Ты с ними поссорился? Ты, должно быть, ужасно злой».

«Нет, я совсем не злой.»

«Почему же-ты с ними дрался?»

«Солдат не задает вопросов… он выполняет приказ и умирает за короля.»

«За какого короля? Он тоже дрался?»

«Хватит, девочка. Ты задаешь слишком много вопросов. Идем, поиграем во дворе… в солдата, который дрался за короля.»

Они выходят, заглядывают в его мастерскую; там множество металлических труб разной длины. Отец нагревает их на огне. Он стучит по ним и придает им разную форму. Он такой искусный, у него такие ловкие руки, он такой умелый, что может согнуть как угодно самую прочную стальную трубу.

«Пана, где тебя этому научили?»

«На войне, дочка… там, где умирают люди… где бомбы… самолеты… Эти белые только одного не умеют — воскрешать людей. Но я был простым солдатом и дрался за короля.»

Он снова начинает петь. На этот раз гимн. Мать ему подпевает. Мать… Она всегда говорит, что выучилась читать и писать, чтобы прочесть книгу бога и избежать унижения — просить чужих людей писать за нее письма и читать письма, присланные ей. Звуки песни прерываются равномерными ударами металла по металлу. Отец объясняет им хитрости кузнечного дела. Ванджа смеется, она счастлива — отец привез ей из Найроби подарки. Конфеты, печенье. Он уже не в армии. На нем длинное грязное пальто, он все время носит тяжелые инструменты и вечно подсчитывает выручку: ставит крестики против имен своих должников и галочки — против имен тех, кто заплатил. Вдруг картина меняется. Ванджа уже не такая маленькая, отец и мать больше не поют вместе, а если и поют, то кончается это всегда возбужденным перешептыванием и ссорами.

«Давай уедем из Кабета, уедем подальше от этого злого города», — умоляет мать.

«Куда ты хочешь уехать, женщина?»

«В Илморог… к твоим родителям… к нашим родителям. Ты видел их всего один или два раза после того, как вернулся с войны.»

«Снова в эту нищету и убожество?»

«Ты боишься того, что отец тебе рассказал? Того, что он увидел при яркой вспышке света?»

«Заткнись, слышишь, женщина. — Отец дрожит от гнева, но голос у него умоляющий. Он уговаривает мать. — Послушай, женщина. Я побывал на войне. Я знаю, белый человек очень силен. Что знает мой отец об англичанах? Что он таскал для них ружья в тысяча девятьсот четырнадцатом году? И то, что слышал от Маджи Маджи и африканцев, которые восстали против белых? А что из этого вышло? Их всех перебили, пока они ждали, что нули превратятся в капли воды. Я был в Индии. Индийцы умнее нас. Англичане правили ими четыреста лет. Видел ли отец хотя бы раз бомбу? А я видел. Я открою тебе секрет власти белого человека: деньги. Деньги движут миром. Деньги — это время. Деньги — это красота, изящество. Деньги — это власть. Имей я деньги, я мог бы купить даже английскую принцессу. Ту самую, что недавно приезжала сюда. Деньги — это свобода. За деньги я мог бы купить свободу для всех наших народов. Вместо того, чтобы вести эти дурацкие разговоры, пригодные разве что для самоубийц, про винтовки и пистолеты и призывать всех черных к единству ради изгнания белых, им следовало бы научиться у англичан делать деньги. Деньгами можно осветить тьму. Деньги избавят нас от страха и предрассудков. Нам не нужны будут сказки про Ндаматиа, который дает нам тень, не будет больше глупых рассказов про зверей, плюющихся огнем. Деньги, женщина, деньги. Дай мне денег, и я куплю на них святость, и доброту, и милосердие, я оплачу ими путь на небо, и святые врата распахнутся навстречу мне. Вот какая сила нам нужна»:

«Да, но какие же это деньги ты заработаешь, если станешь предателем в нашей борьбе?»

Мать плачет… Нет, они вместе с отцом молятся богу в церкви о прощении прошлых грехов, а также грехов тех, кто присвоил себе право оспаривать слово божие, обращенное ко всем людям… аминь… Но в доме становится все напряженней, родители ссорятся каждый вечер. Отец запрещает матери бывать у сестры, которая живет неподалеку от нас, в новой деревне, там, где хижины выстроились в ряд вдоль шоссейной дороги. Поговаривают, что сестра матери связана с людьми из леса.

«Ты навлечешь на наш дом гнев божий».

«Ты хочешь сказать — гнев белых?»

«Твоя сестра помогает «мау-мау». Ты бы лучше ей напомнила, что случилось с ее мужем, когда его схватили с самодельным ружьем.»

«Уж он-то свое искусство кузнеца употребил не так, как ты. Он не был трусом. И сестра моя не такая трусиха, как я, — я вот знаю правду, но посмотреть ей в лицо не решаюсь. Я вижу несправедливость, но говорить о ней боюсь. Я не могу принять присягу, хотя не вижу в ней ничего дурного. Вот я и прячусь в божьей церкви и молюсь об избавлении, но сама ничего не делаю, чтобы приблизить это избавление.»

«Вспомни, что сказано в книге божией. Не сотвори себе кумира. Не убий. Не…» — увещевает ее отец.

«А твой кумир — золотая монета. Разве на ней запечатлен образ господа бога? А не белый ли там бог по имени Георг? И ты убивал. Ты убивал по приказу белых», — отвечает мать.

«Это совсем другое дело.»

«Другое дело! Как же, другое дело! Разве убийство перестало быть убийством? Ты был достаточно смел и силен, чтобы убивать по их приказу. Так неужели у тебя не осталось ни капельки мужества, чтобы пошевелить хоть пальцем для собственного народа, для своих соплеменников? Что говорил тебе твой отец? В их рядах не было трусов, среди них не нашлось предателей собственного народа. Его слова испугали тебя. Вот почему ты к нему не вернулся! Ты даже не пришел посмотреть, когда его вздернули как собаку те самые белые люди, которым ты верой и правдой служил на войне.» Ванджа никогда не слышала таких слов от матери.

«Женщина!..» — кричит отец и ударяет ее, один раз, другой… а потом, потеряв голову, осыпает ее ударами, избивает жестоко, не помня себя от гнева… Мать беспомощно плачет, а Ванджа от ужаса теряет дар речи. И вдруг раздается истошный вопль матери: «Помогите!.. Помогите!.. Пожар!.. Пожар… Дом горит… О сестра моя, о моя единственная сестра…»

А отец глядит на мать и говорит: «Я предупреждал тебя. Это божья кара».

От этих слов мать будто онемела — ее душит ненависть к мужу. А хижина все еще горит. Ванджа обретает наконец-то голос и в ужасе кричит вместе с двоюродной сестрой, только что приехавшей из города: «Помогите! Помогите! Карега, на помощь!»

Ванджа просыпается и все зовет Карегу, чтобы он спас ее от огня. Она страшно напугана, и языки пламени мечутся в ее воспаленном мозгу. Возле кровати стоит Ньякинья.

— Что с тобой, доченька? Что случилось?

Ванджа постепенно приходит в себя. Вспоминает минуты восторга, пережитого там, на горе, и улыбается.

— Скажи мне, мама, прошу тебя. Почему мой отец не вернулся сюда? Что случилось с дедом, как он погиб? Я хочу знать правду.

 

3

Столько волнений, столько открытий — и все за одну ночь. Время сбора урожая от семян, посеянных в далеком прошлом. Полное изнеможение. Но вместе с тем какая-то необыкновенная легкость, бодрость. Он ощущает в себе неистощимую силу илморогской зари. Почему близость с женщиной приносит такой покой, такую гармонию, почему она открывает немыслимые возможности и вселяет бесчисленные надежды? Он пытается уснуть. Тело его готово погрузиться в сон. А мысли скачут, стремительно, но плавно скользят по тихим волнам воспоминаний. Он понимает, что приоткрыл лишь первый слой этой великой, непознанной и непознаваемой тайны, но в то же время ему кажется, что он знал Ванджу всю свою жизнь и все, что происходило с ним в прошлом, было подчинено единой логике и ритму, которые неизбежно вели его к этому мигу откровения. Он пытается нащупать это связующее звено, которое делает бытие непрерывным, однако нить воспоминаний растворяется в далекой дымке, убегая в годы детства. Но вот очертания некоторых событий, силуэты фигур, звучание голосов начинают постепенно выплывать из тумана, останавливаются, не хотят исчезать. Маленьким мальчиком он играет возле матери в песке. «Ты злой мальчик, — кричит она, — ты швырнул мне в глаза песок». Потом женщины с пангами и веревками в руках заходят к ним на участок и зовут: «Мариаму, идем с нами собирать хворост». Мариаму, его мать, поворачивается к нему: «Пойди к Нджери и поиграй там с другими детьми, пока я не вернусь». Он плачет от обиды. Ему кажется, что его предали, и слезы горечи бегут из его глаз. Женщины хохочут. Они говорят: «Ну и дитя». Потом стараются его утешить, называют мужчиной. «Нy-ка, наш мужчина, поиграй-ка с девочками, они ждут тебя. Э, да он хитрец, а с нами, женщинами, видать, будет сущим дьяволом». Но его не так-то просто уговорить. Он ждет, когда они отойдут на значительное расстояние, а потом крадется за ними следом в Мукуриини Ва Камирито, что за горой, и дальше вниз, в Нгениа. Они доходят до изгиба дороги, сворачивают в Кинени, а потом, наверное, углубляются в лес, но он их уже не видит. Он входит в лес. Сперва бежит в одну сторону, потом в другую. Густые заросли колючего кустарника не пускают его. Ему делается страшно. Он кричит, зовет мать. И слышит, как насмешливое эхо многократно повторяет его крик и он затухает где-то в глубине чащи. Он в отчаянии. Его пугает тишина, еще более зловещая от птичьего гомона и шороха насекомых. Он остался один в целом мире, где не слышно больше человеческих голосов. Он снова кричит, он хочет вырваться из этого безмолвия.

Он чувствует, что умрет здесь, что уже умер, и он зовет на помощь: вдруг чья-то спасительная рука вызволит его из неволи и он сможет хотя бы еще один разок поиграть с другими детьми. Оглушенный собственным криком, он незаметно засыпает, а проснувшись, видит, что он в постели, а рядом сидит мать, или же он что-то перепутал? Это совсем другой случай, он из другого времени, а мать вовсе не сидит возле него, она склоняется над кустом пиретрума, как в молитве. Тишина. Он лепит шарики из глины. Поле пиретрума принадлежит отцу Муками. Кареге надоело лепить шарики, он смотрит на мать и вдруг пугается: она застыла в неподвижности. Он зовет ее, и в его голосе отчаяние и панический страх. Мать распрямляет спину и пытается улыбнуться сухими губами. «Пойдем домой… у меня просто закружилась голова… это пустяки», — говорит она. Но безошибочным детским чутьем он угадывает: это не пустяки — у нее голодный обморок, да к тому же ей приходится работать под нещадно палящим солнцем. Они добираются до своей хижины в деревне (когда же они перестали арендовать землю у отца Муками?). Вечером к матери приходят женщины, они укладывают его в постель, но он не спит, подслушивает их разговор. Они шепчутся до глубокой ночи, и он засыпает, а когда просыпается, они все еще шепчутся, но единственное, что ему удается разобрать, это название местности — Гитунгури и слова: «патроны» и «свобода». Они как-то странно смотрят на него, на глазах у них слезы, и Мариаму просит их опуститься на колени, и они молятся, и поют гимн, и снова молятся приглушенными монотонными голосами, которые снова усыпляют его… Все глубже и глубже опускается он в страну сна, окутанную густым туманом, а на пути встречаются знакомые лица, знакомые картины. Теперь он видит молящуюся Муками, потом они вместе стоят на горе и смотрят, как над озером Мангуо кружатся птицы тхабири, и он протягивает руку, чтобы дотронуться до нее… но она легко отрывается от земли, хотя у нее нет крыльев, и он смотрит в изумлении, как она парит над зарослями тростника, который они называли волосами гиппопотама. Она летит теперь рядом с птицами тхабири, а он чувствует неизъяснимую печаль: неужели ему суждено потерять ее в тот миг, когда она так близка? Да, но это вовсе не Муками… это Ванджа… Откуда она тут взялась? Ванджа больше испытала на своем веку, чем он, — ведь фактически Ванджа — это Ньякинья, а Ньякинья знала Ндеми, а Ндеми наверное, с ним что-то неладное творится. Как мог он принять своих учеников за Ванджу, Муками и Ньякинью? Он в классе. «Сегодня, дети, я собираюсь рассказать вам историю Черного Человека, изложив ее в трех фразах. Сначала у него были тело, ум и душа, была земля. На второй день у него забрали тело, чтобы обменять на серебряные монеты. На третий день, видя, что он все еще борется, к нему послали миссионеров опутать его душу и ум, чтобы иностранцы с еще большей легкостью смогли отнять у него землю и все, что на ней произрастает. А теперь я задам вам вопрос: что же сделал Черный Человек, чтобы вернуть себе свое царство на этой земле? Чтобы вернуть себе ум, душу и тело?» Как странно, теперь они плывут по океану времени и пространства на плоту из банановых гроздьев. И он уже не мвалиму, а Чака, ведущий отряды бойцов против иноземных угнетателей. Он Лувертюр, презревший безопасное и безбедное существование домашнего раба, обративший свой ум и силу своих мускулов на службу рабам полей, готовых сплотиться в общей борьбе против тех, кто пьет человеческий пот и пожирает человеческую плоть. «Дети, — говорит он, — видите ли вы этого нового Африканца, сбросившего со своих ног цепи, сбросившего путы с мысли и души, гордого воина и труженика трех континентов Земли?» И они видят его в разных обликах: Койталел, Вайаки, Нэт Тернер, Синк, Кимати, Кабрал, Нкрума, Насер, Мондлане, Матенге — от них исходит один и тот же призыв к людям, голос надежды миллионов африканцев… «Посмотрите, а кто этот неизвестный солдат, зажавший в кулаке три патрона? Это… посмотрите, дети… вы знакомы с моим братом?.. Неутомимым тружеником… Знаете ли вы его? Это Ндингури… Эй, Ндингури!»

Ндингури останавливается.

«Ты не узнаёшь меня?» — волнуясь, спрашивает Карега.

«Конечно, узнаю, иначе зачем мне быть здесь?»

«Как странно. Ты знал, что мы приплываем? Знал о нашем плавании?»

«Да.»

«Ужасно странно.»

«Почему?»

«Ты понимаешь, я никогда не думал…»

«О чем?»

«Что ты меня знаешь. То есть… я ведь был таким маленьким… а может… еще и не родился на свет!»

«Разве это имеет значение?»

«Мы единоутробные братья. Дети Мумби. Вот что имеет значение, правда?»

«Почему ты плывешь на плоту?»

«Я хотел разыскать тебя… чтобы ты увидел, как я вырос… сказать, что я… я знаю твою тайну… я знаком с Абдуллой.»

«Но кто ты?»

«Ведь ты сказал, что знаешь меня и знаешь все о нашем путешествии.»

«Да, я знаю о путешествии ради поисков и открытий, в которое отправились мои братья и сестры. Разве мы не вместе шли по этой дороге? Покажи мне хоть одного черного человека, который чувствует себя хозяином на земле, где он родился. Но кто ты? Мне показалось на мгновенье, что я тебя знаю. Слушайте, братья: потомки Мумби, Мумби — прародительницы всех кикуйю, несущие в одной руке мотыгу, а в другой — три патрона, сражающиеся против столетий бездомного существования, возвращаются, наконец, в свой дом. Вот почему мы приняли присягу в тысяча девятьсот пятьдесят втором году.»

«А ты?»

«Наша земля… наш пот… наши тела… наши мысли… наши души…» — говорит он и присоединяется к колонне таких же, как он, солдат и тружеников земли.

Карега кричит ему вслед:

«Я хочу пойти с тобой! Ты меня слышишь? Я пойду с тобою вместе».

Ндингури поворачивается к нему, вид у него недовольный, усталый.

«Какой же ты учитель? Ты хочешь бросить своих учеников? Борьба, брат мой, начинается там, где ты теперь находишься.»

Он растворяется в тумане времени. Карега глубоко переживает отповедь Ндингури. Как это было глупо… как глупо… Дети тянут вверх руки, у них множество вопросов.

«Да, Иосиф?»

«Ты рассказал нам историю черных людей. Ты говорил нам о наших героях и наших славных победах. Но все эти победы, похоже, кончались поражением. Вот я и хочу спросить… Если то, что ты рассказывал нам, правда, как же сумела горстка европейцев завоевать целый континент и править нами четыре столетия? Наверное, они умнее нас, а мы — потомки Хама, как написано в Библии?»

Карега внезапно вскипает от гнева. Он знает, что учитель обязан всегда владеть собой, но в этом вопросе его Поражение. Вероятно, путешествие слишком затянулось, слишком много пересекли они земель под широкими парусами времени.

«Видишь ли, Иосиф, ты читал Американскую детскую энциклопедию и Библию. При помощи Библии белые люди обкрадывали умы и души африканцев, произносивших благодарственные молитвы за объедки, именуемые помощью, займами, спасением голодающих, в то время, как их компании грабили нас, забирая наше золото, серебро и брильянты, а мы — мы дрались друг с другом, твердя: «Я куке, я луо, я лухуа, я сомали…» Бывают времена, Иосиф, когда победа оборачивается поражением, а поражение — победой».

Его трясет от собственной беспомощности — ведь Ндери и его сторонники вне его досягаемости, и он проклинает их, он проклинает всех оруженосцев — Гуда, Ливингстона, Родса, Гордона, Мейнертзагена, Гендерсона, Джонсона и Никсона. «Если бы я только мог до вас добраться!» — кричит он и просыпается, весь мокрый от пота. Он сел в постели и с облегчением увидел возле себя Муниру.

— Я не хотел тебя будить… но ты проспал весь вчерашний день и всю ночь. Сейчас уже около десяти.

— Неужели? — удивился Карега и зевнул.

— Да. И ты не запер дверь.

— У нас вроде пока нет воров, а что касается полицейских и священников, то они уже заселили только что выстроенные дома.

Мунира ходил по комнате, то и дело останавливаясь. Казалось, он хочет что-то сказать, но никак не может решиться.

Карега с недоумением смотрел на него. Мунира продолжал шагать по комнате, заложив руки за спину, беспрерывно сжимая и разжимая пальцы. Хотя Карега еще не пришел в себя после сна, он понял, что Муниру тяготит что-то, и встревожился.

— Что с вами, мвалиму? — Он снова зевнул. — Никак не проснусь. Простите, что я все время зеваю. Это все тенгета: меня всю ночь мучили кошмарные видения. Вы не думаете, что это опасно? Правда, голова у меня ясная, легкость во всем теле. Но я видел ужасные сны.

— Чепуха. Я чувствую себя прекрасно. Ни головной боли, ни слабости. Я не думаю, что тенгета может быть опасна. Знаешь, когда ты спал, ты все время выкрикивал какие-то имена. Некоторых я не понял, но кое-что разобрал.

— Надеюсь, я не выдал никаких секретов.

— Какие там секреты! Ты все время шептал: «Муками, Ванджа…» — Мунира перестал расхаживать по комнате. Он прислонился спиной к стене. Затем подошел к книжной полке, достал книгу «Лицом к горе Кения», полистал, положил обратно. Достал другую, «Ухуру еще не достигнута», снова полистал и, не читая, поставил на место. Очевидно, это помогло ему собраться с мыслями.

— Мистер Карега! — сказал он вдруг довольно резко. Карега удивленно вскинул на него глаза. Казалось, что Мунира собирает все свое мужество. — Мистер Карега, я не знаю, как все это выразить, но… вы здесь уже почти два года. Можно сказать, вы появились здесь как беженец, и я сделал все, что было в моих силах, чтобы оказать вам гостеприимство. Мы жили под одной крышей, мы с вами делили радости и огорчения. Однако после того, что случилось… я хочу сказать… после вашего признания, касающегося моей сестры, моей семьи и так далее, не кажется ли вам, что пора… э-э… не думаете ли вы, что нам нелегко теперь будет жить здесь вместе, бок о бок.

— Вы имеете в виду, мистер Мунира… никак не возьму в толк, что вы имеете в виду… вы хотите сказать, что я должен оставить свою работу?

— Ну это слишком сильно сказано. Но согласитесь, ваше признание создало довольно-таки неловкую ситуацию. Мы не можем полностью убежать от нашего прошлого, от того, что нас когда-то связало. Я хочу сказать, что у каждого есть свои воспоминания и свое чувство ответственности, из которых слагается то, что я назвал бы самоуважением. Теперь же не исключено, что кто-то может сделать вывод, будто это вы довели Муками до самоубийства.

— Мунира!

— Увы, вы были старше и опытнее ее. И еще, мистер Карега. Мне не слишком льстит, пусть это происходило только во сне, что вы сравнивали мою покойную сестру… или даже просто упоминали ее имя, говоря о проститутке, пусть даже об Особо Важной Проститутке!

Карега вскочил с постели и кинулся на Муниру, тот отступил в сторону, и Карега едва не стукнулся о стену. И тут руки его обмякли, на мгновение застыли в воздухе и опустились. На глаза навернулись слезы возмущения и гнева. Он ощущал болезненную слабость, он не был способен сейчас на месть: этот человек был его учителем, он старше его и хотя бы только поэтому заслуживает уважения. Он сердечно принял его здесь, дал ему работу, а кроме того, сознательно или нет, затронул болезненный сгусток вины, давно таившийся в его сердце. Вот почему Карега застыл в неподвижности, отчаянно пытаясь сдержать слезы.

— Если бы вы не были когда-то… если бы вы не… если…

Он не в силах был закончить фразу. Он сел на кровать и замолк, терзаемый чувством вины, но вместе с тем обиды, недоумения, гнева. Глаза его смотрели мимо Муниры — на школьный двор и куда-то вдаль, как будто бы искали ответа там, где была жизнь, настоящая жизнь, а не здесь, в этом жалком убежище безделья, мечтаний и мыслей о прошлом. Он заговорил, как будто обращаясь к миру, лежащему за пределами Илморога.

— Всего лишь две ночи назад мы вместе пили тенгету, чтобы отпраздновать сбор урожая и благополучный конец года, вероятно наитруднейшего для Илморога. Собран неплохой урожай, и вы со мной согласитесь, что нечасто у людей бывает такое ощущение общности судеб. Вот почему старуха Ньякинья была права, назвав тенгету напитком мира. Но оказывается, это напиток конфликта. Видимо, так должно было случиться, хотя мне неясно почему. У вас были свои причины приехать сюда, у меня — свои. Вы говорите, мы не можем уйти от своего прошлого, и с этим я не могу не согласиться. Но мне непонятно, чего ради мы должны кого-то оскорблять. Все мы проститутки, потому что в мире рвачества и наживы, в мире, построенном на неравенстве и несправедливости, в мире, где одни могут объедаться, а другие — только трудиться в поте лица, где лишь некоторые посылают детей в школы, а другие такой возможности не имеют, в мире, где князь, монарх, бизнесмен могут спокойно сидеть на мешке с миллионами, пока другие голодают или бьются о стены церквей головой, умоляя бога избавить их от голода, да, в мире, где какой-то человек, человек, ни разу не ступивший на эту землю, может, находясь в Нью-Йорке или Лондоне, решать, что мне есть, что мне читать, что делать, о чем думать, только потому, что он владеет миллионами, украденными у бедняков этого мира, — в таком мире все мы проститутки. Потому что, пока хоть один человек сидит в тюрьме, я тоже в тюрьме; пока в мире есть голодный и раздетый, я тоже голоден и раздет. Зачем же одной жертве оскорблять другую жертву? И менее всего нам, бедным, нужна жестокость по отношению к тем, кто когда-то был нам дорог, к тем немногим, кто порвал со своим классовым снобизмом, кто несет в себе веру, любовь, правду, красоту и стремится к свободному общению с другими людьми.

Воцарилась тишина. Мунира чувствовал себя неловко: он снова оказался в роли обвиняемого, в роли человека, чьи моральные качества, как выяснилось на поверку, недостаточно весомы.

— Мой отец — церковный староста, и вы должны бы понимать, что мне изрядно надоели проповеди и поучения, — сказал Мунира и остался очень доволен своим ответом.

— Я знаю, кто он… — сказал Карега и посмотрел в упор на Муниру, который даже заморгал от его пристального взгляда. — Я не собирался проповедовать. Просто я подумал о тех, которые предпочли умереть ради избранного ими пути. Я не уйду из школы. — Нам будет нелегко работать вместе, но я не собираюсь уходить.

— Что ж, посмотрим, посмотрим, — многозначительно произнес Мунира.

— В одном вы, безусловно, правы, — продолжал Карега. — Видимо, я прятался от чего-то. Знаете, почему я разыскивал вас? Потому что вы ее брат. Вы ее учили. Вы учили меня. Дело не только в том, что мне нужна была поддержка; я искренне надеялся, что вы откроете мне загадку Сирианы, объясните мотивы поведения Чуи. Во время похода в город я увидел много других чуй, и теперь, пожалуй, я уже не стремлюсь их понять. Человек взрослеет. История — это не галерея отважных героев. Я хочу остаться здесь и оглядеться вокруг. Я хочу найти свое место в предстоящей борьбе, — добавил он, вспомнив письмо адвоката.

— Посмотрим, — теперь уже угрожающе произнес Мунира, — однако на вашем месте я бы начал подыскивать себе работу в другой школе! А еще целесообразнее было бы вам попытаться попасть в институт усовершенствования учителей.

 

Глава девятая

 

1

Счастливый новый год. Сочная густая трава. Кочующие скотоводы вновь возвратятся на равнину. Прольются новые дожди. Зазеленеют новые травы. Созреет новый урожай. Мы наедимся досыта и забудем засуху прошлых лет. Мы не забудем Муниру, Карегу, Абдуллу и Ванджу. Они нас спасли. Их знание городской жизни, их городские связи. И ослика мы не забудем, да-да, ослика Абдуллы. Он разгуливал теперь, где ему вздумается, и женщины и дети наперебой кормили его из рук кукурузой. На сей раз никто — даже Нжугуна — не жаловался на то, что он ест слишком много травы. Мы часто одалживали его у хозяина, чтобы возить на большие базары в Руваини наши продукты и привозить оттуда городские товары. Так за небольшую плату он стал нашим осликом. Люди говорили про доброту Абдуллы. Да благословит его господь. Посмотрите, что он сделал для Иосифа. Послал его учиться. А сам, этот невоспетый герой нашей борьбы за свободу, без посторонней помощи справляется со всей работой в лавке — и это с одной-то ногой! — и никогда ни на что не Жалуется. Иногда, правда, он уходит в себя, но мы его понимаем. Зато в периоды хорошего настроения он с лихвой искупает те мрачные минуты, рассказывая свои истории, ставшие частью илморогских легенд.

Да, прольются дожди. Созреет урожай. Мы всегда будем помнить героев, оказавшихся среди нас. Мы всегда будем петь о походе через равнину. Да благословит господь старую женщину. Засуха скоро превратится в тусклый мираж где-то далеко за горизонтом. У нас говорят, что тысячелетний голод утоляется одной трапезой. Пусть сгинут вместе с засухой дурные мысли и страшные воспоминания! Всё, кроме исторического похода. Об этом мы всегда будем вспоминать, хотя член парламента от нашего округа так и не приехал к нам, чтобы объяснить все, что произошло. Пусть будет так, говорили мы в первые месяцы нового года; мы не знали тогда, что через год наш поход, подобно богу, который никому не позволит забыть свою щедрость, пришлет из прошлого своих гонцов, чтобы преобразить Илморог и изменить до неузнаваемости всю нашу жизнь. Илморог и мы вместе с ним и в самом деле изменились до неузнаваемости.

Но все это еще впереди. А пока, в начале этой грандиозной эпохи, мы говорили, шептались, сплетничали о полицейском начальнике и о полицейских, которые приезжали в новый участок, жили там с неделю и снова уезжали. Мы посмеивались над священниками, которые приехали из далеких городов, чтобы читать свои проповеди перед пустыми скамьями. Потому что ни один житель Илморога не хотел переступить порог нового здания.

 

2

Годфри Мунира, который давным-давно не садился на своего «железного коня», как-то однажды снова сел на него и с бешеной скоростью носился по Илморогу; незаправленная рубаха трепыхалась на ветру у него за спиной, как сломанное крыло птицы. Он почти все время проводил в одиночестве и даже в лавку Абдуллы редко заглядывал.

Карегу в эти дни видели, как правило, вместе с Ванджей. Что произошло между ним и Мунирой? Странно, очень странно, говорили мы друг другу, не понимая, в чем суть дела.

Но скоро мы все были заинтригованы, тронуты и восхищены расцветом юношеской любви; мы шептали друг другу: вот он, чудесный божий дар. Дружно взойдут и зазеленеют всходы новых хлебов. Мы наедимся досыта и отметим праздник урожая тенгетой.

 

3

Позже, через несколько лет, в илморогском полицейском участке Мунира попытается воссоздать тогдашнюю атмосферу в деревне, которая целиком и полностью определялась отношениями между Ванджей и Карегой. Он сделает это почти теми же словами, как будто отвечая на вопрос, томившийся в наших душах, когда мы наблюдали за разыгрывающейся на наших глазах драмой, заставившей даже стариков вспомнить молодость и любовные утехи под кустами или в зарослях кукурузы.

«Да, я мог попытаться его спасти, — писал Мунира, стараясь объяснить факты в свете минувших лет и событий. — Возможно, мне удалось бы его спасти. Мысль об этом доставляет мне боль. О том, что я мог спасти его, человека, стремившегося к миру и установлению истинных связей между событиями. Вместо этого я подтолкнул его в роковые объятия женщины, подобные тем, что погубили многих замечательных людей в течение столетий. Мне-то это следовало знать. Разве я сам не оказался жертвой этих коварных объятий?

Я пытался, я отчаянно боролся, стремясь высвободиться из них, но безуспешно. Вы помните, я наблюдал, как она постепенно удаляется от меня на нейтральную территорию, держась в стороне от наших испытующих и ищущих глаз? Это началось после приезда в Илморог Кареги. Какое это имеет значение, успокаивал я себя. Меня это не касается — разве я не оставил все позади? Я был стражем божьим в сумеречном свете где-то на грани сна и пробуждения, и разве я не собираюсь там и пребывать и не тревожить сумеречный покой порывами страсти? Сначала мне казалось, что ее преображение меня восхищает. Она не была больше такой, как прежде, когда буквально места себе не находила и пожирала людей своими широко раскрытыми, оценивающими глазами, быть может, скрывавшими злость за внешней добротой. В течение короткого времени, когда ее руки соприкоснулись с землей и пока шла подготовка к походу в город, глаза ее все чаще теряли неестественный блеск и приобретали мягкость и приветливость. В ней исчезала присущая горожанкам округлость линий, появлялась прелестная угловатость крестьянки. Я испытал боль, когда один или два раза снова захотел повторить ту ночь полнолуния, а она осадила меня.

Тогда мне казалось, что я ее понимаю. Разве не мне говорила она о прошлых и недавних страданиях в городе? Ей нужно было время, чтобы оправиться, утешал я себя, и надеялся, что мне представится случай во время похода в город. Я ждал… ждал… чтобы получить пощечину, испытать шок в ту ночь, когда мы пили тенгету. Полтора дня, пока Карега спал, точно под действием снотворного, я все передумал снова и понял, что я и в самом деле был слишком сдержанным, нерешительным. Пора мне взять инициативу в свои руки, сделать хоть какой-то шаг, пусть самый маленький, который привел бы цепь в движение. Я постепенно приходил в неистовство, чувствовал, что рассказ об отце и Муками для меня оскорбителен. Но что я мог с этим поделать? Мог ли я воскресить прошлое и заново связать себя с ним, заново привиться, подобно черенку, к стволу истории, если даже это будет всего лишь история моей собственной семьи, от которой я отпочковался? И будет ли этот ствол расти по-прежнему, раскидывая в стороны ветви, если я стану участником великого возрождения жизни? В то же время я знал, что я не могу сознаться даже себе, насколько сильно ранит меня охлаждение Ванджи. Ведь если говорить честно, убеждал я себя, я никогда не думал о наших с ней взаимоотношениях иначе, как о случайной связи. Я знал слишком много о ее прошлом, чтобы не чувствовать к ней некоторого предубеждения. И тем не менее… И тем не менее я хотел посчитаться с Карегой, и эти мои действия еще более отдалили ее от меня.

Я наблюдал за ней после ночи тенгеты, после моей ссоры с Карегой. Я видел, что в ней совершаются новые перемены. Это было похоже на бурный, не знающий преград рост зелени после дождя.

Мне было больно видеть, как она расцветала, и осознавать, что все это не для меня.

Чем дальше она отстранялась от меня, тем сильнее притягивала меня к себе, пока наконец не опутала мою душу бесчисленными нитями. Безопасное, со всех сторон огражденное существование в сумеречном полусне подошло к концу, и я чувствовал боль от бурного движения крови по моим жилам, очнувшимся от многих лет спячки.

Я ничего не мог с этим поделать. Я шпионил за ними, следил уголком глаза, и то, что я видел, заставляло меня сожалеть, что я слишком поспешно столкнул его со своей орбиты.

Вечерами я видел, как они вместе бежали по полю, цепляясь ногами за какие-то ползучие растения, среди желтых цветов в высокой траве, а когда возвращались, вся их одежда бывала покрыта колючками. Они часто гуляли по илморогскому кряжу, две далекие тени на фоне золотистого сияния заходящего солнца, исчезали за хребтом и возвращались в темноте или при лунном свете.

Любовь их созревала, как созревал в полях новый урожай.

Чувство, которое я не берусь описать, которое, думал я, никогда не сможет завладеть мною, укоренилось, пустило ростки и готово было покрыться цветами.

Одно колыхание ее юбки было для меня подобно удару ножа. Но когда она не попадалась мне на глаза, нож, казалось, еще глубже проникал в мое тело. Если она встречалась мне случайно или мелькала где-то вдалеке, будь то при свете яркого солнца или в сумерки, я чувствовал не удар ножа, а уколы тысячи тонких игл, впивающихся в мою плоть. Ее шаги по песку будоражили меня, ее присутствие вызывало громоподобную пульсацию надежды на недостижимое. Ангел-мучитель!

Мне необходимо было ее видеть. Но это было пыткой. Я презирал себя за то, что потерял над собой контроль. Разговаривая с ней или с Карегой, я старался, чтобы голос мой звучал ровно, — этим я доказывал самому себе, что вполне умею сохранять самообладание. Зачем она приехала в Илморог? Зачем Карега приехал в Илморог? Есть ли в Илмороге место для нас троих?

Я уехал в Лимуру искать новых учителей. На этот раз мне повезло, и я нанял двух выпускников школы Харамбе в Киньогори, и еще одного, который пока не получил аттестата, но зато учился в школе высшей ступени в Нгениа. Сразу три новых учителя!

И помчался обратно на свой наблюдательный пост.

Они по-прежнему гуляли по илморогским окрестностям, по нолям, взбирались на вершины гор, уходили на равнину, и их любовь расцветала, точно они оба сумели оживить умершие, упущенные возможности прошлого. Второй шанс. Его второй шанс разделаться со мной. Первый — это была Муками. Теперь Ванджа.

Я стал тщательно выискивать недостатки в его преподавательской работе, в уровне его подготовки, в содержании уроков, в литературе, которую он рекомендует своим Ученикам. Но, говоря по совести, придраться было не к чему.

В голове у меня складывались целые проповеди на темы высокой морали — о пагубном воздействии на юношество их незаконной связи.

Хлеба созрели, настал день сбора нового урожая.

Однажды я пригласил учителей выпить пива у Абдуллы. Это было в середине третьей четверти.

Я перевел разговор на школьные проблемы, в частности на проблему преподавания истории и других гуманитарных предметов.

— Вы, конечно, знаете, какие дети впечатлительные. Они склонны к подражанию. Мнение учителя они воспринимают как истину, утвержденную Священным писанием. Поэтому мы должны быть крайне осторожны, не правда ли? — спросил я, обращаясь к Кареге.

Меня слушали внимательно, и я упивался убедительностью своих аргументов.

— Осторожны? В чем? — спросил Карега в своей излюбленной и всегда раздражавшей меня манере, притворяясь, будто не понимает, о чем идет речь.

— В том, чему мы их учим. Возьмем, к примеру, политику. Пропаганду. Эти проблемы, вы согласитесь, очень остры и требуют особой подготовки.

Он не ответил. Я все сильнее распалялся и со все большей уверенностью отстаивал свою точку зрения.

— Видите ли, им нужно дать факты. Простые факты. Им нужна информация, с помощью которой они выдержат выпускные экзамены. Да-да, информация, а вовсе не интерпретация фактов. Потом, когда они пойдут в институт, и я надеюсь, что вы со мной согласитесь, они смогут воспринять более сложный материал. К тому времени они научатся размышлять и начнут сами интерпретировать факты. Вот я и говорю: давайте им факты, факты, а не пропаганду о черном цвете кожи, об африканских народах, потому что все это политика; они и без того знают, к какому племени принадлежат. Вот это факт, а не пропаганда.

Я откинулся на спинку стула и осушил стакан пива, весьма довольный собой. Кое-что из сказанного мною я, если говорить честно, вычитал в циркуляре, разосланном во все школы английским инспектором по языку и истории из министерства просвещения; этот инспектор был известен как крупный ученый в области гуманитарных наук. Но какое это имело значение?

— Я не согласен с таким подходом, — начал Карега, и было заметно, что он с трудом подыскивает нужные слова. — Я не согласен с тем, что в нашем развитии, в развитии человеческих существ, есть такая стадия, когда нам нужны только так называемые факты, информация. Человек — мыслящее существо с момента рождения и до самой смерти. Он смотрит, слушает, трогает, нюхает, пробует и просеивает все эти впечатления в своем мозгу, чтобы дать соответствующую оценку непосредственному жизненному опыту. Разве все это чистые факты? Когда я смотрю на вас, то, что я вижу, определяется тем, где я стою или сижу, количеством света в комнате, силой моего зрения, тем, наконец, о чем в данный момент я думаю. Конечно, история о семи слепцах, никогда не видевших слона, которую мы рассказываем в классе, весьма поучительна. Всякое разглядывание, всякое прикосновение связано с интерпретацией. Но даже если предположить, что это чистые факты, то как быть с проблемой их отбора? Разве отбор не есть интерпретация? В какой же пропаганде можно обвинить нас, учителей? Когда вы сейчас говорили, я неизвестно почему подумал о. Чуи. Но это другая история… Поговорим же о так называемой пропаганде, которая якобы не есть факт. Угнетение черных народов — факт. Африканцы, разбросанные по разным уголкам земли, — факт. Африканцы живут в США, Канаде, Латинской Америке, Вест-Индии, Европе, Индии, повсюду — это тоже факт. Африка — один из богатейших континентов с неограниченными возможностями обновления и роста — факт. Каких только полезных ископаемых нет в Африке: медь, золото, алмазы, кобальт, уран! И что только не растет на пашей земле! То, что наши народы сражались против арабских работорговцев, — факт; что народ акамба строил против них мощные оборонительные заслоны, одновременно торгуя с ними слоновой костью, — факт. Наши народы сопротивлялись вторжению европейцев — факт; мы сражались за каждый дюйм нашей территории, за каждый горный кряж, и лишь в результате превосходства их вооружения и предательства кое-кого из нас они победили. Итак, история народа Кении — это история борьбы и сопротивления. И это — факт. Наши дети должны знать, что вредило нам вчера, что мешает нам сегодня. Они должны знать, что формировало нас в прошлом и что сейчас формирует новую породу мужчин и женщин, которые решительно объединяются с людьми Других земель в общей борьбе против того, что принижает нас всех.

Освобождение: можно ли сказать, что кто-то слишком юн, чтобы думать об этом? Напротив, ребенок может по-настоящему себя испытать, только когда он сам начинает ходить, падать, снова подниматься, впитывать в себя окружающее и таким образом открывать самого себя. Мы должны научить наших детей ненавидеть все то, что мешает им любить, и любить все то, что позволяет им любить с открытым сердцем.

Я никогда не задумывался над всем этим. Я видел, что слушатели зачарованы новизной его мыслей и убежденностью, с какой они были высказаны. Мне было не по себе: я хотел опровергнуть все, что он сказал, но не знал, как это сделать. В этот момент в дверях появилась Ванджа.

Ее глаза встретились с его глазами. Я весь напрягся и скорее почувствовал, чем увидел, как сплелись их взгляды, прежде чем она поздоровалась со всеми нами.

Я не мог вынести этой боли.

Я не мог удержаться от дурных мыслей.

Я сел на велосипед и поехал в управление».

 

Глава десятая

 

1

Еще один год подошел к концу. Детей распустили на каникулы, и Мунира занялся годовым отчетом и прикидками на будущее. С удивлением отметил, что он в Илмороге уже пять лет. Теперь в школе будет шесть классов, уроки в две смены. Отлично учится Иосиф. Конечно, у него исключительные способности. Даже если илморогской школе не удастся с первой попытки перевести на экзаменах кого-либо из учеников в школу следующей ступени, то уж со второй попытки Иосиф наверняка этого добьется, и, таким образом, илморогская начальная школа станет известной во всей стране.

Он запер кабинет и вышел на улицу. Все было пусто кругом: урожай уже собрали. Засуха и поход в город превратились в легенду глубокой старины. Правда, никакие обещания пока не воплотились в жизнь. Илморог по-прежнему оставался забытым уголком республики. Даже священники и полицейские с инспектором во главе появлялись здесь только изредка. Один или два раза в школу приезжал Мзиго, торопливо забегал в лавку Абдуллы промочить горло и, осыпая проклятиями дорогу, исчезал снова. Но в результате этих наездов кое-какие улучшения, особенно касающиеся школьного оборудования, все же осуществлялись. Однажды Мзиго привез с собой еще одного нового учителя, так что всего их стало теперь пятеро, не считая Муниры.

«Чаепитие в Гатунду» тоже казалось теперь чем-то таким, что происходило давным-давно, в какой-то другой стране, и Мунира уже подумывал о поездке домой. Но как он посмотрит в глаза отцу теперь, когда он знает обстоятельства гибели Муками? Ненужные мысли, оборвал он себя, ведь его отношение к отцу и его прошлому, постоянная неловкость, которую он испытывал в присутствии отца, не были связаны со смертью сестры. Он взял велосипед — решил ненадолго заглянуть к Абдулле.

Он весело насвистывал, когда увидел ее на узкой тропинке, почти в том же месте, где пять лет назад она поздоровалась с ним и задала столько забавных, но отнюдь не дружеских вопросов.

— О, это ты, мать мужчин, — приветствовал он ее, нажав на тормоза. У него было хорошее настроение: если не считать охлаждения Ванджи, в остальном он преуспевал и перед ним преклонялись все илморогцы, потому что благодаря ему в школе появились новые учителя для их детой. На время он уступил пальму первенства Кареге — это было после возвращения из города, — но теперь… Для полноты счастья ему не хватало только Ванджи. Ньякинья смотрела себе под ноги, но голос ее звучал отчетливо и ясно.

— Я слышала, несколько месяцев назад в школе начали работать три новых учителя.

— Да-да, — недоуменно ответил он.

— Они хорошо себя показали.

— Разумеется. А что, кто-нибудь жаловался?

— Нет. Дети довольны новыми учителями. Как и двумя первыми. Кто дал их нам?

— Серикали. Кто же еще может платить им жалованье?

— Мвалиму, почему они одной рукой дают, а другой отнимают? Разве это справедливо?

— Я… Я не понимаю, — сказал он.

— Ты понимаешь. Ты знаешь больше, чем осмеливаешься сказать.

— Я в самом деле не понимаю… о чем ты…

Он закашлялся и отвернулся. Илморог был погружен тишину. Он увидел двух мальчишек, гоняющих вместо футбольного мяча яблоко. Когда он снова повернул голову, старуха исчезла. «Совсем как в тот раз», — подивился он, раздумывая над ее словами. Внезапно ему расхотелось идти в лавочку Абдуллы: опять разговоры, опять сплетни. Он прислонил велосипед к стене дома. Он стоял и смотрел туда, где только что была Ньякинья. От встречи с ней остался в душе неприятный осадок: она женщина всеми уважаемая и ее враждебность могла ему дорого обойтись.

Он вздрогнул. Его пугали эти необъяснимые повторения прошлого. А ведь именно от тирании прошлого он всегда хотел освободиться. Сначала Ньякинья, теперь Ванджа. Первая вспышка страха сменилась подъемом от смутного ощущения новообретенной власти.

— Хорошим манерам тебя, видно, так и не научили, — сказала она, и голос ее прозвучал точно эхо прошлого. По ее невозмутимому лицу он не мог определить, как она к нему относится. — Ты так и не пригласишь меня зайти?

— Заходи, заходи, — сказал он с неестественной игривостью. Внутри разливалось приятное тепло.

Она взяла складной стул, прислоненный к стене, и села. Ноги босые, простое платье в цветочек. Никаких украшений. Ему показалось, что она точно повзрослела: глаза смотрели твердо, ясно, в них не плясали больше дьявольские, манящие огоньки. Однако ее прямой взгляд, хотя и отнюдь не враждебный, поверг его в замешательство.

— Хочешь чаю?

— Нет, не хочу, — сказала она. — Я бы выпила воды.

— Воды сколько угодно, — сказал он шутливо, протягивая ей кувшин. Теперь у него был алюминиевый бак для сбора дождевой воды. Дом его с годами принял цивилизованный вид — диван, множество прочей домашней утвари, прибавилось книг на полках. Она отхлебнула воды и осторожно, даже чересчур осторожно поставила кувшин на пол.

— Ты не забыл ту ночь, когда мы пили тенгету? — спросила она вдруг.

— Нет. А что? Это было давно. Целый год прошел.

— Я помню, как ты спросил, зачем я приехала в Илморог.

— Да, мне было любопытно узнать… впрочем, у каждого свои причины поступать так, а не иначе. Свои секреты.

— Да, но ты спросил второй раз, хотя должен был знать… Я же рассказывала… про пожар… про «чаепитие».

— Зачем ты ворошишь прошлое? — спросил он, чувствуя себя крайне неловко. Затем добавил: — Не помню, говорил ли я тебе, но я сам тогда только что вернулся с того же самого «чаепития».

— Неужели? Ты мне не рассказал. Но дело не в этом. Зачем ты хотел узнать причину моего приезда? В первый раз.

— Послушай, Ванджа. Если не хочешь, можешь не рассказывать. Наверное, на меня подействовала тенгета. Эта крепкая штука всем развязала языки.

— Но я хочу тебе кое-что сказать. — Она иронически усмехнулась. — Я специально для этого пришла. Я о многом тебе рассказала. Я не пыталась скрыть, кто я есть и кем была. Только одно я утаила. Я всегда боялась, что я бесплодна, что не могу иметь детей. Мысль об этом давила на меня тяжким грузом. Ведь дети, как бы легкомысленно мы к ним ни относились, это то, что делает официантку человеком. Ты мать, и уж этого никто у тебя не отнимет. Я пыталась. Я побывала даже у Барбана в Тхигио. Это знаток трав, он особенно искусен в лечении женских болезней…

— Извини меня, — прервал ее Мунира, — мне кажется, ты говорила, что у тебя был ребенок, что ты была беременна.

— Да. — Она долго смотрела в пол, прикусив губу. — Он умер, — наконец сказала она. — Но много позже я открыла в себе эту потребность иметь ребенка. Правда, еще в школе, девчонкой, я всегда с замиранием сердца глядела на детей, мне хотелось их ласкать, играть с ними. Потом эта жажда стала нестерпимой. Вот почему я приехала. Увидеть бабушку. Увидеть места, откуда родом мой отец, а заодно спросить совета. Она повела меня к Мвати…

— Но, говорят, он не пускает к себе в дом молодых людей.

— Верно. Меня заставили ждать во дворе. Двор большой, окружен живой изгородью из жгучей крапивы и колючего кустарника. Когда меня впустили в дом, я только слышала его голос. Он задал мне несколько вопросов. Не хочу рассказывать подробно. Он посоветовал мне зачать в ночь новолуния, в поле. Я не выполнила его инструкций. Я не очень-то верю в луну. Остальное тебе известно. Такой была моя жизнь. Мое несчастье. Я с этим смирилась.

— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросил он, ощутив острую боль: она просто использовала его дли знахарского эксперимента.

— Я хочу, чтобы ты понял, что значит для меня Илморог, что значит для меня Карега. Пожалуйста, не обижайся если я скажу, что почти со всеми мужчинами я преследовала какую-то цель. Я умею ценить дружеские отношения. Но сначала я хотела только одного — забыть о своих прошлых связях. О своих шрамах. Потом появилась надежда… временами я водила дружбу только с женатыми мужчинами, у которых были дети. Поверь, мне было одиноко. С тобой я тоже на что-то надеялась, но ничего не вышло. С ним все иначе. Он мне нужен. Он мне действительно нужен. Именно он, он сам. Впервые я почувствовала, что и я нужна… как человек… не для унижения, растления, втаптывания в грязь… понимаешь? Это дается немногим… У меня снова появилась надежда почувствовать себя женщиной, человеком, человеком безо всяких там «но», и не стыдиться этого. Ко мне словно вернулись мои девичьи годы, я чувствую, что я вся преображаюсь…

Она замолчала и посмотрела на него. В ее глазах метались огоньки. Он испытывал теперь еще большую неловкость от этого откровенного, безумного взгляда: в нем таился вызов. В ее глазах была какая-то пугающая красота… красота львицы.

— Я рассказываю тебе все это, Мунира, потому что знаю, кто виноват в отстранении Кареги. В его увольнении из школы. Это ты.

Он порывался что-то сказать, возразить, свалить вину на Мзиго, но она продолжала, повысив голос:

— Я требую, чтобы он вернулся в школу. Я хочу, чтобы он вернулся, мы все хотим, чтобы он по-прежнему был учителем наших детей. Делай что хочешь, но он не должен уезжать из Илморога. Иначе… Мунира… я женщина решительная… кому-то рано или поздно придется за это расплачиваться. Я хочу, чтобы ты понял: нужно, чтобы он остался здесь… мне безразлично, каким образом… но если он уедет, то либо ты, либо Мзиго, или же вы оба…

Она встала и стремительно вышла из комнаты, словно боялась, что слова застрянут у нее в горле или что она не сумеет совладать с дрожью в коленях. Слова угрожающе повисли в воздухе, и Годфри Мунира еще долго не мог забыть силу ее голоса, красоту ее тела, ее откровенность, блеск гневных глаз. Все это в одно мгновение окончательно и бесповоротно привязало его к ней. «Я погиб… мы все погибли… но она… она должна быть моей… эти глаза львицы…»

Он знал, что она его покорила. Но он знал и то, что не в силах уже помешать увольнению Кареги. Что сделано, то сделано… сделано ради тебя, моя ночная львица, бормотал он про себя.

 

2

«Господи, сделай так, чтобы он не уезжал», — повторяла про себя Ванджа, глядя на далекие горы Донио, поднимающиеся за равниной. Облака над горами образовывали причудливый рисунок: пещеры, похожие на разверстые пасти, извергающие дым и огонь. Пасти постепенно уменьшались, и вскоре пещеры бесследно исчезли, превратившись в воздушные мотки темно-голубой шерсти. Она следила за медленным расползанием шерсти, пытаясь уловить место, которого коснулась божественная десница. Это отвлекало ее от того, что не давало покоя, будоражило. Но мысль настойчиво возвращалась: если он уедет из Илморога… если он уедет… она тоже уедет. Ванджа вздрогнула: ее пугала мысль о том, что ждет ее, о столкновении с миром, лежащим за пределами этой сельской обители. Она оставила прошлое далеко позади, так пусть оно там и пребудет, за стенами Илморога. Но что она будет делать здесь без него, как жить? Последовать за ним?.. И снова содрогнулась при мысли о мире за порогом ее убежища… Мои раны… без тебя они заноют.

— Иди работать ко мне в лавку, — предложил Кареге Абдулла, — мы будем равноправными партнерами. — Он сам понимал нелепость своей идеи: может ли жалкая лавчонка вместить их всех? Но ничего другого предложить он не мог.

Ванджа посмотрела на Абдуллу. Нечто подобное он предлагал ей пять лет назад. В наступившей тишине слова Абдуллы прозвучали так торжественно, что она едва не рассмеялась. Но как бы странно и неожиданно ни выглядело его предложение, за ним скрывались искренние чувства, Ванджа это знала.

Карега слушал, не вдумываясь в смысл слов. Он был уверен, что все кругом понимают простой факт: ему нечего больше делать в Илмороге, абсолютно нечего. Горечь и злость против Муниры и школьной инспекции отражались сейчас во всем, что он говорил, о чем думал. Он не мог взять в толк, почему же все-таки его так бесцеремонно отстранили от того, в чем он наконец увидел смысл своей жизни. Он чувствовал, что воспитывать детей — его призвание, а уроки стали для него постоянным спором с самим собой, когда он пытался понять психологию детей и в то же время представить себе мир их будущего, их жизненные перспективы. Он уже начал сомневаться в том, что образование может быть единственным средством полного освобождения народа, но еще не созрел для того, чтобы выйти за его пределы и окунуться в большой мир за степами илморогской школы. Однажды он, правда, попытался выйти в тот мир, но закончилось это тюрьмой. Итак, что же ему делать? Вернуться на обочину шоссе, торговать овчинами, грушами и сливами? Неужели его жизнь так и останется длинной чередой неосуществленных желаний и рухнувших надежд, если не считать нескольких случайных эпизодов вроде пребывания в Илмороге? Ведь он стремился только к правде, красоте, пониманию — как могло это помешать спокойствию и миру других людей? Как мог Мунира так поступить с ним? Карегу не удовлетворяло то оправдание, что Мунира глубоко переживает смерть сестры и позор отца. Он ничего не знал о привязанности Муниры к Вандже. А если бы и знал, то не понял бы этого. Он слишком молод. Слишком неискушен. Он еще не ведал той неутоленной страсти, которая зрелого человека может толкнуть даже на убийство, лишь ради того, чтобы самоутвердиться, увериться в том, что не все потеряно. Ведь лорд Фриз-Килби тоже преследовал свою дражайшую супругу с ружьем, предназначенным для туземцев и диких зверей. Но Карега в действиях Муниры видел лишь необъяснимую мстительную мелочность. И вообще все его мысли об учителе — добрые или злые — были почему-то противоречивы, в них таилась растерянность и неоправданные надежды, то же самое он испытывал, когда их кумир Чуи прибыл в Сириану и попытался соперничать с самим Фродшемом. Итак, выдающиеся личности, истинные герои!.. В кого из них верить? А может, он выдумал себе героев или искал их не там. В этот критический момент Карега чуть было не разуверился в людях и в возможности найти истинную красоту и идеалы в мире, где идет ежедневная битва за хлеб насущный. Он слышал голоса Абдуллы и Ванджи, пытающихся предотвратить его падение в бездну.

— Скажи, а почему ты все-таки приехал в Илморог? — спросил он Абдуллу.

Вопрос не был неожиданным, сколько раз Абдулла сам задавал его себе, и все же он вздрогнул. Потом бросил взгляд на далекие горы Донио; солнце уже садилось за вершины. Прогнал от лица назойливую муху.

— После ареста я попал в лагерь Маньяни. А вышел оттуда одним из последних. Это как раз перед тем, как провозгласили независимость, можете себе представить, какие чувства, надежды и воспоминания переполняли меня в те дни. Я говорил себе: если бы только до этого дня дожили Ндингури, Оле Масаи и другие! Торжество веры… слава, венчающая коллективную борьбу и стойкость. Теперь все будет иначе. Я не увижу больше насмешливых белых лиц, презирающих наш труд. Не услышу брани индийского коммерсанта. Им всем придется убраться. Фабрики, чайные и кофейные плантации будут принадлежать нам — народу Кении. Я подумал о тех, кто всегда мешал нам в нашей борьбе. О тех, кто сотрудничал с Гендерсоном. Мне отмщение, говорит господь, но я все же хотел бы помочь ему в этом. Извести паразитов, предателей. Я пел в те дни песню, исполненную надежд:

Вы, грязные предатели, Оруженосцы белых, Куда вы надеетесь скрыться, Когда смельчаки вернутся И трубы возвестят о нашей победе? Нас не спугнул дождь, Нас не испугала смерть, Мы не убоялись львов, Не устрашились холодного ветра. Мы не дрогнули перед иноземцами, Потому что знали: Кения — земля черного человека.

Недели и месяцы я пел эту песню в ожидании перемен.

Я ждал земельной реформы, раздачи земли.

Я ждал работы.

Я ждал, когда будет воздвигнут памятник Дедану Кимати..

Я ждал.

Я говорил себе: я могу продать половину своего акра земли. Я так и сделал и купил ослика с тележкой. Я стал возить чужие товары на рынок. Ослу не нужен бензин или керосин.

Я все еще ждал.

Я услыхал, что людям дают займы для выкупа ферм, принадлежащих европейцам. Мне было непонятно, почему я должен покупать землю, за которую уже заплачено народной кровью. Но все-таки поехал. Мне сказали: это Новая Кения. Здесь ничто не дается бесплатно. Без денег ты не можешь купить землю, а не имея земли, ты не можешь получить в банке ссуду для ее покупки или открытия собственного дела. Получалась какая-то бессмыслица. Когда мы боролись за свободу, мы принимали в свои ряды людей, не спрашивая, есть ли у них земля.

Я говорил себе: может быть… может быть… за этим стоит какой-то большой замысел.

Я ждал.

Я сказал себе: хорошо, я стану немым и глухим. Посмотрю, как пойдет дальше. Посмотрю, что будет. Я видел, как растут разногласия в стане черных. В отношениях между народностями. Между общинами. Районами. Даже самыми близкими. Между семьями. Я вспомнил нашу борьбу, наши бои, наши песни; моя искалеченная нога не давала мне об этом забыть. Я спрашивал себя: как может быть такое между своими? Ведь теперь белый человек наверняка давится от смеха, он так хохочет, что нос его скоро раздвоится, как у той вошки в народной сказке.

Я спрашивал себя: почему никто не вспоминает о погибших? О нашем движении?

Я сказал себе: я обойду все конторы. Я пойду на фабрику, где когда-то служил. Мне нужна была работа, больше ничего.

Я зашел в контору.

Я ищу работу, сказал я.

Они сказали: калека?

Я сказал: а разве калеке не нужно есть?

Они переглянулись.

Они сказали: имеющие уши да услышат, имеющие глаза да увидят.

Это Новая Кения.

Здесь ничто не дается бесплатно.

Захотел на дармовщинку, отправляйся в Танзанию или в Китай.

Я горько усмехнулся. Чтобы поехать в Танзанию или в Китай, все равно нужны деньги на автобус.

Озадаченный, я стоял у дверей конторы. Я выпил до дна мою горькую чашу. В это время из «мерседеса» вышел человек в черном костюме и вошел в контору. Все клерки повскакали с мест, во весь рот заулыбались…

Абдулла замолчал, задумался. Муха продолжала жужжать у него над ухом, и он безуспешно пытался ее отогнать. Потом точно забыл про нее, и взгляд его устремился куда-то вдаль.

— Друзья мои… сегодня меня ничто уже не может взволновать. Мунира был когда-то твоим учителем. Его самого исключили из Сирианы. Как и тебя. Теперь по личным мотивам он выгоняет тебя с работы, а ты растерялся и впадаешь в отчаяние. Думаешь, меня это удивляет? Завтра, друзья мои, и вы ополчитесь против меня. Я не заплачу. Быть может, даже Иосиф накинется на меня с бранью, но я не заплачу. Но в тот день! Разве мог я остаться безучастным? Да у меня все внутри вывернулось наизнанку.

Человек, который вошел в контору, был тот самый тип, что предал меня и Ндингури. Как я позже выяснил, он подписал контракт с этой компанией на перевозки ее товаров по всей стране. Клерки твердили; наконец-то настала Ухуру. До независимости ни один африканец, кроме грузчиков и чернорабочих, не смел прикоснуться к товарам этой фирмы. А теперь господин Кимерия ворочает миллионами!

Я точно к земле прирос. Итак, Кимерия Ва Камианджа пожинает плоды Ухуру!

Я вернулся в свою деревню, продал оставшиеся пол-акра земли. Забрал пожитки, ослика и двинулся в путь вслед за солнцем. Я двинулся в самую глубь страны, где ничто не напоминало бы мне об этом подлом предательстве.

Можете называть это бегством.

Но в душе я уже умер. И только совсем недавно кровь снова побежала по моим жилам. Ох, опять эта проклятая муха!

Он занес руку, надеясь прихлопнуть муху, но промахнулся, попал себе по лицу и пробормотал что-то нечленораздельное. Затем повернулся к Кареге.

— Поэтому я и прошу тебя не уезжать. Куда ты поедешь? Останься здесь. Возьми клочок земли в аренду. Расти хлеб, как Ванджа. Может, что-нибудь и выйдет.

И вдруг Ванджа громко всхлипнула.

— Что случилось? — спросил Абдулла. Затем подумал про отъезд Кареги, и ему пришло в голову, что…

— Ты сказал: Кимерия?

— Тогда это он.

— Кто? О чем ты говоришь? — вмешался Карега.

— Это тот человек, из-за которого я ушла из дому, — сказала она. — Он называл себя Хокинс Кимерия.

Они переглянулись. Комок застрял у Кареги в горле, он сразу вспомнил погибшего брата.

— Это… тот, что… — выдавил он из себя.

— Да-да. Рабочие звали его «господин Хокинс», — сказала Ванджа. Она как будто заново пережила свое унижение в доме Кимерии во время похода в город.

И вдруг боль опять пронзила Карегу: он спит с женщиной, которая принадлежала убийце его брата!

Абдулла ничего не мог понять. Тогда Ванджа объяснила, что человек, который задержал ее, Нжугуну и Карегу в доме на Блю Хиллс, был он самый, Кимерия!

Но, прежде чем Ванджа и Карега успели ответить на все вопросы растерянного Абдуллы, они услышали гул в небе. Им показалось, что это гром. Сначала далекий, он приближался с каждой минутой. В небе показался самолет. Он летел совсем низко, описывая круги, точно отыскивал что-то упавшее с неба. Он то приближался, то снова улетал на далекую равнину, а потом опять возвращался, описав гигантский круг в небе. Рокот мотора вдруг стих, возник снова и снова оборвался. С машиной что-то явно не ладилось. Все трое вскочили с мест. Самолет будто застыл у них над головой, казалось, сейчас он рухнет прямо на них. Они оцепенели от ужаса. Ванджа, прижавшись к Кареге, тихонько охала. Абдулла крикнул:

— Ложись! Все на землю! Ничком!

Они повалились на землю и услышали, как самолет просвистел совсем рядом, и впрямь едва не задев их, сел в поле, в полумиле от лавки Абдуллы.

— Еще чуть-чуть — и он бы срезал нам головы, — сказал Карега, когда они поднялись на ноги и побежали к самолету.

Самолет приземлился благополучно. Европеец в рубашке и брюках цвета хаки и три африканца точно в такой же одежде стояли возле самолета, уперев руки в бока, и разглядывали машину.

— Какой крошечный, — воскликнула Ванджа. — Такие стояли в аэропорту Вильсона.

Они обошли самолет. Сзади, вздыхая, тащился Абдулла. «Нога, моя нога», — твердил он. Ванджа и Карега вернулись к нему. Оба молчали.

Через час весть о вынужденной посадке самолета облетела все общины, все деревни, и ближние, и дальние. Сотни людей скопились на поле. Даже когда стемнело, люди продолжали прибывать с фонарями и факелами в руках.

Они обступили самолет широким кольцом и разглядывали его с таким видом, точно это они своей властью заставили его опуститься на землю.

Событие превратилось в своего рода праздник, который затянулся на несколько недель. Школьники приезжали на грузовиках посмотреть на крылатого коня. Возле самолета постоянно дежурили двое полицейских.

Ванджа вдруг прервала мрачные мысли Абдуллы.

— Я кое-что придумала. Не будем поддаваться печали и отчаянию. Похоже на то, что праздник не скоро кончится. А людям нужно есть. Давай готовить еду на продажу. И немножко тенгеты, чтобы промочить горло, им не повредит… как и нам в наших невзгодах.

Такая блестящая идея и такая простая: Абдулла сразу воодушевился. Ведь есть же «Таскер», а тенгета и дешевле, и приготовить ее легче. Если по всей стране продают чангу, кируру, бусаа, то почему бы в Илмороге не продавать тенгету?

Идея имела полный успех. Спустя неделю люди уже приходили не столько поглазеть на самолет, сколько ради тенгеты. Поползли слухи о том, что напиток дает детей бесплодным женщинам и возвращает силу пожилым мужчинам.

Стали организовываться вечера с танцами и тенгетой. Известность Илморога, где когда-то бродили лишь кочевые скотоводы да старые крестьяне воспевали землю и травы и воздевали очи к небу в ожидании дождя, вышла далеко за горы и долы.

И вот Илморог снова замелькал в центральных газетах. Ндери Ва Риера был назначен членом комиссии правительственных чиновников и авиационников для расследования причин аварии самолета. Сообщение о создании комиссии появилось во всех газетах и было передано по радио. Одна из газет поместила статью с фотографиями самолета в окружении толпы местных жителей. В статье говорилось:

«Четырехместный самолет с топографами и фотосъемщиками на борту, совершивший вынужденную посадку в идиллической деревушке Илморог, округ Чири, стал не только объектом расследования правительственной комиссии, но и предметом странного местного культа. Самолет занимался съемкой местности для проекта трансафриканской автострады, строительство которой вскоре будет осуществлено в тех краях. Вероятно, это в свою очередь даст толчок уже внесенным предложениям, касающимся сельскохозяйственного развития всего района.

Ускоренное развитие Илморога было основным стержнем секретного доклада, подготовленного посланными туда экспертами два года назад, когда засуха и голод угрожали жизни тысяч людей. Илморог считается также потенциальным местом туризма; многое в этом направлении сделал энергичный депутат парламента от Илморога, достопочтенный Ндери Ва Риера, великий поборник Африканской исключительности и один из национальных вождей КОК.

Что же, у нас есть хорошие новости для уважаемого члена парламента.

Туристы уже хлынули в эти края.

Быть может, у них нет американских долларов. Однако они привозят с собой десятицентовые монеты из ближайших округов. И все из-за одного самолета. Беспрецедентное число визитеров, вероятно, не иссякнет, даже когда самолет оттуда уберут.

Теперь самолет стал предметом культа. Его обожествляют так же, как издавна обожествляли легендарное мифическое божество-чудовище, дававшее якобы силу и свет всему округу. Поговаривают, что именно этот зверь и заставил машину спуститься на землю. Возле гаража Каниеки, где стоит самолет, танцуют целые толпы. Они пьют странный напиток, именуемый тенгетой, который вроде бы лечит бесплодие и воскрешает мужскую силу. Тенгета ради Силы! Люди впадают в забытье, некоторых посещают видения самолетов и других машин, которые приводит в движение странное мифическое чудовище, изрыгающее огонь и свет…»

И только для Ванджи, Абдуллы, Руоро, Нжугуны и Ньякиньи, а также для детей илморогской начальной школы главной темой разговоров был не самолет, не толпы зрителей и не туристский бум, а гибель ослика Абдуллы — этой единственной жертвы авиакатастрофы — и отъезд Кареги из Илморога.