Загробная жизнь или последняя участь человека

Тихомиров Е.

Отдел I. Смерть и бессмертие

 

 

1. Господство смерти

Если бы кто-либо из небожителей, никогда не бывавших на земле, нами обитаемой, явился на ней и обратил внимание на наш род человеческий, то что бы — вы думаете — наиболее могло поразить его взор? Мне кажется, что его, всего скорее, удивила бы и поразила наша ужасная смертность. В лице человека он тотчас узнал бы владыку земли, коему все подчинено и волею или неволею служит; а в смерти он тотчас увидел бы лютого врага и тирана, коему этот владыка земли отдан в жертву, наряду с последними из бессловесных. И долго ли надлежало бы ожидать ему, чтобы сделать это последнее заключение о нас? Ни единой даже секунды, ибо на земле, нами обитаемой, — узнайте и ужаснитесь! — не проходит ни единой секунды без того, чтобы не умер кто-либо, так что, если считать непрерывно и по порядку ряд смертей человеческих, то сей счет мог бы служить вместо самых верных часов для измерения нашего земного времени. Так бренен и мимоходящ образ бытия нашего здесь!

Почти четвертая часть людей для того только, по-видимому, и рождается, чтобы умереть, не оставив следа бытия своего, кроме только разве в растерзанном скорбию сердце родителей; для многих минута рождения служит, вместе, и минутою скончания; многие умирают, не выходя на свет, имея гробом утробу матернюю. Из остающихся жить едва третья часть достигает юношества и едва половина переходит за средину жизни; а доживающих до последних пределов жизни (и велики ли они? — 70, 80 лет!), так мало, как колосьев, кои ускользнули из-под серпа жателя. Никто не свободен от смерти. Войдите в полуразвалившуюся хижину — увидите гроб, на горах — смерть, в долинах — смерть, на морях и реках — смерть. Всему есть сроки и времена: смерти — нет (ни срока, ни времени). Она мимоходит старца и похищает юношу; оставляет младенца и берет мать, его питавшую; этот употребляет все средства, чтобы избавиться от неважной, по-видимому, болезни и умирает от нее; а тот делает, по-видимому, все, чтобы расстроить свое здоровье и сократить дни, — и живет. Мудрец умирает, не довершив своих открытий, над коими трудился целый век; полководец умирает в навечерии битвы, которая должна бы решить судьбу его отечества; возвращающийся из пути дальнего сын — умирает за час пути до крова отеческого; невеста, или жених, умирает, возвратившись только или не возвратившись из-под венца брачного.

Смерти нет дела ни до чего нашего, человеческого: это — скелет без сердца и души, с одною косою и серпом. Большею частью она любит предпосылать себе, как вестника и предтечу, различные недуги и болезни. Иногда, как бы любуясь страданиями своей жертвы, замедляет приход и удар свой; но она же любит поражать и внезапно, как тать ночной. Сколько людей не встало от «ложа нощного», легши на него с замыслами на многие годы! Сколько уснуло последним сном за трапезою! Сколько не возвратилось в дом, выйдя на несколько минут! Тщетно наука здравия истощает все искусство и все усилия: сила смерти все та же, и та же свирепость и внезапность. Врачи, как бы в отмщение за покушение на невозможное, менее всех пользуются долговечием. Сама религия не спасает от смерти. Вот — человек, который всю жизнь посвятил Богу, вере, добродетели и человечеству. Все желали, как милости от Неба — продолжения дней его. Но смерть не внимает ничему, — и праведник лежит бездыханен.

«Взирая на все сие, кто — вместе со святым Песнопевцем — не воскликнет от всей скорбной души: “Что сие еже о нас бысть таинство? Како предахомся тлению? Како сопрягохомся смерти?” Вопрос горький, неизбежный! Но кто из людей в состоянии сам собою разрешить его? Нет гласа и ответа из могилы: несть познан возвративыйся из ада... (ср.: Прем. 2, 1)»

«Если не признавать бессмертия души и вечности, то не справедливо ли было бы всю временную жизнь человека считать только непрерывною смертию, которая наконец, рано или поздно, перевесив силу рождения, поглотила бы все человечество и всякую жизнь в мире? И было бы последним словом человека на земле его самоотрицание. “Я жил и мыслил, я чувствовал и действовал: но все это — ничто, потому что я умру и буду ничто”. Горькие слова, которые придавали бы самый мрачный и безотрадный вид всей нашей жизни! Такое самоотрицание ставило бы духовную жизнь даже ниже телесной, потому что и тело наше по смерти не уничтожается, а только разлагается и смешивается с другими элементами земли».

 

2. Происхождение смерти

Откуда смерть в людях? На этот чрезвычайно важный вопрос существует два противоположных ответа.

Неверующие всех времен, предоставленные руководству своего бедного разума, признают смерть естественною и неизбежною для человека по самой его природе: мы умираем потому, что такова именно была изначала и всегда есть природа человеческая. Случайно мы рождены и после будем как небывшие; когда тело обратится в прах, — и дух рассеется, как жидкий воздух; и нет нам возврата от смерти (ср.: Прем. 2, 2, 3, 5). Умирая, мы отдаем неизбежную дань природе наравне со всеми животными. Как пожелтевший лист спадает осенью с дерева, точно так же и человек, сраженный — в свою осень — неумолимою косою смерти, исчезает, подобно бедному листу, бесследно и безвозвратно...

Таков взгляд неверующих на смерть: смерть — не иное что, как дань природе. К сожалению, и мы все бессознательно подтверждаем этот языческий взгляд, когда, желая сказать, что такой-то умер, говорим вместо того, что такой-то «заплатил долг или отдал дань природе» — выражение языческое, перешедшее и в христианство.

Благодарение милосердному Богу, озарившему нас светом Своего Божественного Откровения, утаившему от премудрых и разумных и открывшему младенцам (ср.: Мф. 11, 25) великие истины и спасительные тайны Царства Божия. Теперь отрок и младенец знают о цели бытия человеческого и о жизни нашей за гробом более, нежели сколько знали все языческие мудрецы. Теперь мы знаем не только начало, но и конец, можно сказать — смерть самой смерти.

Божественное Откровение учит, что Бог смерти не сотворил (Прем. 1, 13), но сотворил человека в неистление (ср.: Прем. 2, 23), и что смерть вошла в мир завистью диавола (ср.: ст. 24). Смерть есть дань не природе, а греху: она вторглась в нашу бессмертную природу случайно — посредством отпадения нашего от источника жизни, — Бога, чрез нарушение Его животворной заповеди. Вот единственно истинный ответ на вопрос о происхождении смерти.

Смерти не было и не могло быть во вселенной как произведении Существа всесовершенного, в Царстве Божием. Она есть произведение не Творца, а самих тварей, следствие злоупотребления их свободы и деятельности. Тут весьма понятно для каждого, что существа разумносвободные могли употребить и произвол, и волю, и силы свои, как восхотели — на добро или на зло: могли устремиться по пути правды и жизни вечной или, устремившись по противоположному пути зла и неправды, пойти вопреки законам своего Творца, отделиться от Него, единственного Источника жизни и благобытия, и в сем отделении от Него и противоположности Ему необходимо встретиться с падением, превращением своих сил, истощением и, наконец, смертию.

Где и как произошло это ужасное разлучение существ разумно-свободных с источником жизни и бессмертия — с Богом?

Слово Божие сказывает нам (и кто бы мог сказать это нам без него?), что такое ужасное превращение последовало не на земле, а на небе, последовало, по всей вероятности, еще до сотворения земли нашей и рода человеческого.

Первый мертвец был не на земле, в Эдеме, как мы обыкновенно представляем, а на небе, у самого Престола Божия, и был не человек, а архангел, даже едва ли не первый из Архангелов. Он был ближайшим зрителем совершенств Божиих, первым преемником света несозданного и, следовательно, блаженнейшим из существ сотворенных.

Чего могло недоставать к совершенству его, к упрочению за ним всего совершенства на всю вечность, кроме благодарного повиновения и любви к своему преблагому Создателю? Но сего-то именно и недостало! Как и почему недостало? Это — тайна, для нас неисследимая. Но сей светоносный архангел не устоял в своем чине, не удовлетворился своим достоинством и блаженством, восстал против своего Творца и Благодетеля, возомнил безумно, что не только может обойтись без Его благоволения, но даже и открыто вступить с Ним в борьбу.

Произошла брань — твари с Творцом: архангел с клевретами своими (ибо безумие его разделяли с ним и другие ангелы) не устоял против Всемогущего и с неба низринут в преисподнюю!

Вот — первый мертвец и первое кладбище в мире! Не имея, как духи, нашего тела, возмутившиеся ангелы не могли иметь нашей смерти; но вместе с возмущением своим, с отлучением чрез грех от Бога, они тотчас потеряли жизнь, силу и блаженство, соделались мертвыми для жизни в Боге. Как духи нетленные, они не могли потерять вовсе бытия, не могли разрушиться на части и истлеть, как тлеет наше тело; но они подверглись во сто крат большей смерти — вечному и невозвратному отлучению от Бога, единственного Источника всякой истинной жизни.

Эта первая смерть в мире ангельском была самая ужасная, ибо она тотчас сделалась смертию и вечною, от коей нет воскресения.

Как ни ужасна была эта смерть, на нас она не имела никакого влияния; ибо нас, рода человеческого, даже нашей земли и неба, тогда, по всей вероятности, еще не существовало.

Между тем, для показания беспредельности Своего могущества и благости, Творцу благоугодно было произвести наш мир видимый, чувственный и телесный. Во главу его произведено и поставлено такое существо, которое совокупляло в себе и дух, и тело. То был первый человек, наши прародители. По душе своей и по внутренности своего существа они были подобны ангелам, но сии ангелоподобные существа облечены были телесностью и в сем отношении походили на прочие телесные существа нашей земли.

Тело их своим видом, частями, действиями, без сомнения, походило на наше тело; но, вместе с тем, оно имело великое число совершенств, коих нет в нынешнем нашем теле. А главное — оно было бессмертно, не в том смысле, чтобы не могло умереть, как, например, душа, а в том, что заключало в себе возможность и способность не умирать, а жить вечно, чего нет уже в нынешнем нашем теле.

Таковая драгоценная способность зависела от разных причин, первее всего от того, что невинный человек был образ Божий, был приискренно соединен со своим Первообразом. Вечная жизнь из существа Божия прямо струилась в существо человека, наполняя душу его, и чрез нее и самое тело мощью и нетлением. Вместе с тем, или — точнее сказать — по тому самому, телесная природа первых человеков была превыше нынешнего господства над нею стихий, по коему действуют на нее столько начал разрушительных. В природе, окружавшей человека, ничто не вредило его здравию и силам, а — напротив — все стремилось к поддержанию его, если бы в том была нужда. Я говорю: если бы; ибо телесность человека чистая, проникнутая силою богоподобия душевного, вместо того чтобы иметь нужду в поддержании своей силы, могла сама быть источником подкрепления и оживления для окружающих ее тварей, низших ее.

По всему этому, первый человек, несмотря на то, что в состав существа его входило тело чувственное, обладал способностью не умирать, а жить вечно.

Но он мог и умереть. Путь к этому несчастию был один — отделение от Бога, Источника жизни, причем — неминуемо человек предоставлялся самому себе и, не имея в себе самом источника живота, долженствовал подвергнуться бессилию и разрушению того, что в нем было разрушимого, то есть всей его телесности. А к разлучению с Богом путь для человека также был один — уклонение его от воли Божией, грех.

Для того, чтобы не впасть в грех и противление воле Божией и чрез то не потерять бессмертия, человек снабжен был всем нужным до полноты и избытка.

Но в нем была свобода — дар высокий, необходимый для существа разумно-нравственного, но — вместе — и крайне опасный; ибо по силе той свободы и человек, как прежде архангел на небе, мог из себя сделать что угодно: мог остаться в соединении с Источником жизни — Творцом своим; мог и удалиться от Него, к величайшему своему вреду и пагубе.

Чтобы помочь человеку скорее обнаружить свою свободу и волю и чрез употребление их на доброе утвердиться в добре, отеческий Промысл Божий дал человеку в испытание положительную заповедь о невкушении от плодов одного из древ райских. Сим все случаи к падению сводились в один случай, всевозможные искушения невинного человека на зло сокращались в одно, самое невеликое искушение, которое преодолеть было весьма нетрудно.

Чтобы еще более оградить человека от злоупотребления своею свободою и от всех противных внушений, всеблагий Творец указал даже на пагубные последствия нарушения заповеди, данной человеку, и объявил прямо, что непосредственным следствием того будет смерть. В оньже аще день снесте от него (от плодов запрещенного древа), смертию умрете (Быт. 2, 17), то есть по силе сего выражения на священном языке, умрете неминуемо,' ужасно, подвергнетесь бедствию величайшему.

Таким образом, мы всевозможно ограждены были со всех сторон от опасности. Поелику нам необходимо было показать свою свободу, решить самим, как существам разумным, свою участь, избрать, так сказать, себе образ бытия или в соединении с Богом, по намерению и плану Божию, или по своему мудрованию и прихоти, то для нас нарочно изобретен к тому самый простой и легкий случай. Но, вместе с тем, взяты все меры, чтобы этот роковой опыт был с нашей стороны удачен и счастлив.

Вообразим теперь положение наших прародителей в Эдеме, даже поставим себя там вместе с ними мысленно: вот — перед нами древо запрещенное с его плодами, а над ним — заповедь Божия с угрозою смерти.

Не должно ли сказать о сем положении того, что пророк говорил от лица Божия народу израильскому: Се, дах пред лицом твоим жизнь и смерть (ср.: Втор. 30, 19), избирай, то есть, сам любое?

Действительно, в Эдеме была пред лицом нашим не только жизнь, — ибо мы ею пользовались, — а самое бессмертие и смерть.

Кто бы мог ожидать, что мы будем так неразумны, так, можно сказать, враждебно ненавистны к самим себе, что отвергнем и бессмертие, и жизнь, а изберем произвольно смерть?

Но так именно и случилось.

Кратко и просто сказание Моисеево о падении человека. Так и обыкновенно Дух Святой изображает в Писании великие события и тайны, в каждом слове заключая неисследимую и неизмеримую глубину смысла. Скоро наступит тот страшный день, которым Бог угрожал первому человеку, если он вкусит от запрещенного древа. Не надолго отдалила его от человека любовь к Творцу. Угроза и страх смерти не остановили его приближения. Падший ангел, позавидовав блаженству людей (ср.: Прем. 2, 24), вошел в змия и соблазнил Еву нарушить заповедь Божию. И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание, и взяла плодов его и ела; и дала также мужу своему, и он ел (Быт. 3, 6). И исполнилось слово Божие: человек смертию умер. За святотатственным вкушением от запрещенного древа последовала смерть духа, отчуждение от жизни Божией (ср.: Еф. 4, 18), разъединение с Тем, Кто есть жизнь всего живущего и Свет человеков (Ин. 1, 4), изгнание человека из рая, удаление от древа жизни, осуждение на труды, болезни, скорби, смерть и разрушение тела, проклятие ради него всей твари: как одним человеком грех вошел в мир, и грехом смерть, так и смерть перешла во всех человеков, потому что в нем все согрешили (Рим. 5, 12).

 

3. Решение возражений и недоумений

Хотя произведению не свойственно судить художника (ср.: Рим. 9, 20), но «когда есть уже такие, которые пререкают ему, то позволительно, с благоговейною осторожностью, и оправдывать пути его».

История падения человека, или — что то же — история происхождения смерти, вызывала со стороны иных возражения и возбуждает в других недоумения.

Как мог, говорят, человек восстать против непреложной и святой воли Бога всемогущего и произвесть такой страшный переворот в Царстве Божием? Как мог человек, существо ничтожное пред Богом, стать во вражду с Творцом своим и вместе с собою увлечь и всю тварь в бездну нестроения и зла? Почему Творец не уничтожил зла в самом его зародыше и допустил ему войти в мир? Зачем дана человеку самая возможность зла? Зачем дан случай, или повод к греху — древо познания? Зачем еще допущен в рай искуситель, столь хитрый и сильный в зле? Как будто мало было одной данной человеку возможности греха? Употреблены все средства, чтобы ускорить переход этой несчастной возможности в действительность. Открыт человеку и случай ко греху, дан и опытный учитель греха. Человек введен Богом в состояние испытания, за которым, если бы он прошел это испытание счастливо, его ожидала светлая и блаженная вечность. Но, говорят, неужели мы признали бы мудрым и добрым такого отца, кто бы намеренно ввел своего сына в искусительное и опасное положение, в котором несчастный и погиб, а он после стал бы уверять, что вовсе не погубил своего сына, потому что он только попустил зло, но не хотел его, не содействовал ему? Человек не видит и может не видеть, чем кончится испытание, которому он подвергает другого. Но Бог от вечности и предвидел, что человек не устоит в испытании, падет и низринет за собою всю тварь: зачем же Бог вводил человека в испытание? Какую цель могло иметь испытание, когда испытующий несомненно знал его гибельный конец?

Нет спора, что решение таких вопросов недоступно разуму, особенно дерзкому и кичливому. Но искреннее и благоговейное желание умудрения найдет в Писании успокоительные на них ответы, доступные разумению человека в этой жизни, в которой мы ходим верою, а не видением (2 Кор. 5, 7), не неудовлетворительные и для разума, пришедшего в послушание веры (ср.: Рим. 14, 25).

В предвечном совете Триипостасного Божества о сотворении человека Бог определяет создать человека по образу Своему и по подобию (ср.: Быт. 1, 26, 27). Основная черта образа Божия в природе человеческой есть ее личность, или духовность; а существенные черты духовности — самосознание и свобода.

Бог есть Дух самобытный и бесконечный; а человеческий дух сотворен и ограничен. Следовательно, между образом и Первообразом — расстояние бесконечное. Бог, как Дух беспредельный, имеет в Себе всецелую полноту возможных совершенств, без всякого недостатка и ограничения; а потому, как всесовершеннейший, Он неизменяем, всегда одинаков в Своем существе, в Своих силах и совершенствах. В Духе беспредельном и неизменяемом — и ум беспредельный, всеведение и свобода совершеннейшая, всегда святая и благая, не могущая быть несвятою и неблагою. Поэтому Бог всемогущ и в нравственном смысле — может все, что хочет, потому что хочет только сообразного со Своей совершеннейшей природой и не может хотеть того, что ей противно. Свобода Божия всесовершенна, неизменяема, не может ни хотеть, ни делать зла. Никакое сотворенное существо, как бы ни было высоко, совершенно, близко к Богу, — не может иметь такой всесовершенной и неизменяемой свободы. Иначе оно было бы не тварию, не образом Божиим, но существом, совершенно равным Богу.

Малым чим, — по слову пророка, — умален человек от Ангел, венчан славою и честию (ср.: Пс. 8, 6). Адам получил из рук Творца могущественные силы и великие совершенства. «Ум Адама, — говорит Августин, — по своей силе и быстроте был настолько же выше величайшего из известных нам человеческих умов, насколько птица быстрее черепахи». Но и это сравнение представляется Августину слабым и недостаточным. Высок был ум Адама, но не был ум совершенный и неограниченный, для которого невозможно бы было никакое дальнейшее возрастание и усовершение. Неограниченное совершенство принадлежит только уму Божескому. Постепенное усовершение есть необходимый закон всякого сотворенного духа, какими бы высокими силами и совершенствами ни обладал он. Высоко было совершенство ума Адамова; однако же это совершенство было не более, как младенческое состояние, в сравнении с тем величием, которого он мог бы достигнуть. И Адаму предлежал путь развития, но путь легкий, быстрый, светлый, без тех скорбей и трудов, с которыми пролагают себе и разрабатывают путь знания его потомки.

Ни одна нечистая мысль или желание не возмущали светлого состояния его ума. Чувственность, с которою у нас непримиримая борьба, которая так часто увлекает и порабощает наш ум, есть уже порождение греха. Внутренняя брань еще не открывалась в душе человека невинного.

Только это я нашел, — говорит Премудрый, — что Бог сотворил человека правым (Еккл. 7, 29). Свобода первозданного была свобода чистая и направленная к добру, не колеблющаяся между добром и злом, но совершенно согласная с нравственным законом, со святою волею Божиею. Творец, как святый и благий, не мог вложить в нее искусительного влечения ко злу (см.: Иак. 1, 13), но внедрил в сущность ее закон добра, написал Свой закон в сердце человека (ср.: Рим. 2, 15). Однако же эта самая свобода сделалась источным началом всего зла. Свобода твари, как бы ни была чиста и совершенна, не есть свобода неизменяемая, обладающая всею полнотою нравственного совершенства. Для ограниченной и сотворенной свободы возможна и естественная изменяемость на лучшее, постепенное возрастание и укрепление в добре, но есть в ней возможность и удаления от добра, влечение ко злу.

Творец создал человеческую свободу чистою, невинною, безгрешною, вложил в нее стремление к добру; но, не разрушая свободы, не мог исторгнуть из нее возможности зла. При постоянном возрастании и укреплении в добре проходила бы и самая возможность зла. Свобода пережила бы эту возможность и удалилась бы от нее, как пережила ее окрепшая в добре, и теперь уже непреклонная к злу, свобода Ангелов; но в сотворенной свободе первоначально должна быть возможность зла, чтобы самое укрепление ее в добре было свободно и непринужденно. Человек так был создан, наделен такими могущественными силами и совершенствами, что для него гораздо легче была добродетель, чем грех, в нем несравненно сильнее была потребность добра, чем возможность зла. «Бог сотворил человека, — рассуждает святой Иоанн Дамаскин, — безгрешным по естеству и свободным по воле; безгрешным — говорю, не потому, чтобы он был недоступен для греха (ибо одно Божество грешить не может), но потому, что возможность грешить имел он не в своем естестве, а в своей свободной воле. Именно, при содействии Божией благодати, он мог пребывать и преуспевать в добре; а равно, по своей свободе, при попущении Божием, мог и отвратиться от добра и быть во зле. Ибо — то не добродетель, что делается по принуждению».

Августин различает в нравственном состоянии разумных тварей возможность не уклоняться от добра и невозможность уклоняться от добра, или иначе — возможность не грешить и невозможность грешить. Возможность не грешить есть состояние невинности, в котором поставлен был Адам; невозможность грешить есть состояние Ангелов, святых и блаженных в жизни небесной. Возможность не грешить, при постепенном укреплении в добре, перешла бы в невозможность грешить, как было и со святыми Ангелами. Некоторые из духов пали по своей свободной воле; другие, по той же свободной воле, устояли в добре и за это укрепление в добре удостоились получить награду — такую полноту блаженства, которая дает им совершеннейшую уверенность, что они навсегда останутся непоколебимы. Но человек поступил не по-ангельски; вместо того чтобы возвышаться к невозможности греха, он осуществил возможность зла. Осуществление этой несчастной возможности есть то преступление, грех, который, — как говорит апостол, — человеком вошел в мир, а за ним — смерть (ср.: Рим. 5, 12) и все зло.

Предлагают вопрос: «Зачем Бог дал человеку самую свободу — дар опасный и гибельный?» Движимый беспредельною благостию, Бог воззывает к бытию тварей. Безмерная любовь Его благоволила, чтобы существовали не одни только бессознательные носители совершенств Божественных — твари бездушные и неразумные, но чтобы были и сознательные и разумные причастники Его блаженства. Ему благоугодно было в тварях не только рабское, бессознательное служение необходимости, но и духовное служение любви. Неприступный и беспредельный, по безмерной благости Своей, хочет сблизиться со Своею тварию и, сколько возможно для нее, приблизить ее к Себе. Чтобы, сколько возможно, возвысить и облаженствовать Свое создание, Бог некоторых из тварей украшает и возвеличивает Своим образом и в нем дает им возможность к уподоблению и приближению к Себе, к блаженному соединению с Собою. Ничего нет любезнее для Творца, как видеть образ Своего высочайшего Божеского совершенства. Нет ничего выше и блаженнее для твари, как носить в себе образ Творца. Существенные черты образа Божия и, вместе, величия человеческого составляют: сила ума и сила свободы. Существо разумное не может быть несвободным. Сознавание себя самого самостоятельною виною своих стремлений и действий без действительной возможности на самом деле быть виною своих действий — пустой призрак, самообольщение. Поэтому — требовать, чтобы Бог создал тварь сознательную и разумную, но не давал ей свободы, значит — требовать, чтобы Бог истины оставил Свою тварь в постоянном самообольщении и обмане. Бог мог бы поставить человека в состояние необходимости, которой подчинены животные; но, даруя ему свободу, Он возвысил человека над всеми видимыми тварями и приблизил его к Себе, как священника и царя природы. Следовательно, роптать на Бога за дар свободы — значит роптать на Него за то, что Он весьма благ и милостив к человеку, зачем Он так высоко возвысил человека, а зачем не уравнял его с животными.

«Но, — говорят, — если свобода есть столь высокое и существенное состояние человеческого духа, то зачем же Творец дал ей возможность зла? Разве Он не мог создать свободу без этой гибельной возможности?» Кто дерзнет утверждать, что Бог не мог создать свободы, недоступной греху и неодолимой злом? И из камней Он может воздвигнута чада Аврааму (ср.: Мф. 3, 9). Но чем бы такая свобода отличалась от необходимости? «Бог, — говорит святой Григорий Богослов, — почтил человека свободою, чтобы добро принадлежало не меньше избирающему, чем и вложившему семена оного». «Говорят, — рассуждает святой Василий Великий, — почему в самом устройстве не дано нам безгрешности, так что нельзя было бы согрешить, хотя бы и хотели? Потому же, почему и ты не тогда признаешь служителей исправными, когда держишь их связанными, но когда видишь, что они добровольно выполняют пред тобою свои обязанности». Возможность зла так первоначально необходима и естественна человеческой свободе, что, и по суду разума, уничтожить эту возможность в человеке — значило бы то же, что пересоздать человека; точно так же, как теперь остановить в человеке возможность греха значило бы то же, что совершать над ним постоянное чудо.

Возможность зла представляется нам страшною в невинной свободе Адама потому, что мы сравниваем его возможность с нашею возможностью, которая перешла в нас почти в необходимость зла или, по крайней мере, в преобладающую наклонность ко злу, в страсть греха. Не следует представлять, что возможность зла, как тень, неотлучно преследовала невинную свободу Адама и, как внутренний неумолимый искуситель, влекла ее ко греху, подобно тому, как наша чувственность не дает нам покоя и жадно ищет средств и случаев ко греху. Возможность зла в невинной свободе далеко не имела такой страшной силы. Несправедливо представляют себе, что невинная свобода носила в себе возможность зла, как плодотворное семя зла, которое точно так же, как и семя вещественное, будучи брошено в землю, уже необходимо совершает раскрытие своих возможностей, необходимо начинает свое развитие. Такая возможность есть скрытая необходимость, и вся вина за осуществление такой возможности падала бы на Того, Кто дал ее. Возможность же зла в свободе невинной — исключительная, единственная и беспримерная во всем царстве сотворенных возможностей. Как возможность свободы, она не носила в себе необходимости осуществления, могла не переходить в действительность и навсегда остаться только возможностью. Такая самоопределяемая возможность, свободная от необходимости осуществления, не есть дело невозможное и в настоящей свободе человека. Человек имеет полную возможность известного греха: все условия к ее осуществлению благоприятны; готовы — и предмет греха, и средства ко греху; есть даже — чего не было в свободе невинной: внутреннее, сильное влечение ко греху. И, при всем этом, человек всегда может оставить свою возможность греха одною возможностью — не сделать греха. Если свобода уже нечистая и ослабевшая может еще подавлять в себе различные греховные возможности, то эта возможность греха, конечно, была несравненно свободнее от греха в человеке невинном, еще чистом и безгрешном.

Еще неестественнее представлять себе состояние невинной свободы как состояние колебания, как внутреннюю борьбу между добром и злом. Борьба есть уже состояние свободы падшей, или, по крайней мере, начинающей падение. Колебание между добром и злом предполагает уже не одну простую возможность зла, но влечение ко злу, влечение, равносильное со стремлением к добру, с которым оно борется. Человек, у которого сердце двоится, по словам апостола, подобен волне морской, ветром поднимаемой и разбиваемой (ср.: Иак. 1, 6). Состояние, конечно, не райское... Несправедливо, наконец, представлять себе состояние невинной свободы равновесием между добром и злом, в котором свобода была одинаково доступна и открыта тому и другому, равно склонна и на добро, и на зло. Такое воображаемое равновесие есть то же, что застой, неподвижность, недвижимое коснение, возможное только в безжизненном веществе. Адам получил из рук Творца могущественные силы ума и воли, направленные к созерцанию и деланию добра; на сердце человека был начертан закон добра, руководитель к Богу. Следовательно, для добра дан был закон, определенное требование; для зла была только возможность. Закон ума, который в человеке падшем является желанием добра, но часто бессильным и бесплодным, в невинном состоянии человека, конечно, был стремлением светлым, сильным, беспрепятственным. Сравнивая потребность добра и возможность зла в первобытной свободе, осуществление возможности зла, и по суду разума, признают столь неожиданным и неестественным, что за эту неожиданность и неестественность называют грех Адамов чудом, неисследимою тайною тьмы.

Напрасно сравнивают Бога с отцом, который, чтобы испытать сына, намеренно его вводит в искусительное и опасное состояние. Бог не искушает никогоже (ср.: Иак. 1, 13). Напротив, Бог в отношении к Адаму подобен отцу, который предвидит и мудро предупреждает самую возможность искушения или, по крайней мере, всеми средствами укрепляет его и приготовляет к подвигу испытания. Независимо от того, что возможность зла в невинном человеке была слишком слаба в сравнении с крепкими силами ума и воли, направленными к добру, и немощна пред силою естественного закона, написанного на сердце человека, — независимо от этого — Бог Сам, непосредственно, содействует Адаму к укреплению в добре и предохраняет его от зла, конечно, в такой мере, чтобы не стеснять его свободы.

Рай, в который был введен первозданный, многие из отцов Церкви представляют себе не только вещественным, но и духовным. По вещественной стороне, рай был блаженным жилищем человека на земле; по духовной стороне, райская жизнь была состоянием особенной близости человека к Богу. При такой близости человека к Богу тем ужаснее представляется его отпадение от Бога. Из несомненных свидетельств Писания известно, что в раю бывали Богоявления. Бог непосредственно являлся прародителям, беседовал с ними и вводил их в свет богопознания. Озаряя ум Адама светом Своих непосредственных явлений и собеседований, Господь Бог не оставил и свободы его без подкрепления всемогущею силою Своей благодати. До своего падения Адам постоянно стоял под ее наитием. «Бог, — пишет блаженный Августин, — дал человеку добрую волю; такую волю создал в нем Создавший его правым. Он дал ему и Свою вспомоществующую силу, без которой Адам не мог бы устоять в добре, если бы и хотел; но самое хотение добра было предоставлено его свободной воле. Следовательно, он мог бы устоять в добре, если бы хотел; потому что с ним была та вспомоществующая сила, которою он мог и без которой не мог бы устоять в добре. Но что он не хотел устоять — в этом и вина его. Если бы человек, по своей свободной воле, не отринул благодатного вспомоществования, он навсегда пребыл бы добрым; но он отринул благодать и был отринут ею».

Итак, Адам не мог оправдываться в своем падении тем, чем думают оправдываться в грехах своих его потомки. Прародитель не мог жаловаться ни на тяжесть добродетели, ни на немощь своих сил. Силы он имел могущественные, направление к добру прямое и беспрепятственное. Путь его был — путь райский, светлый, блаженный, не затрудняемый еще внутренними греховными влечениями. Благодать осеняла его своею всемощною силою. Сам Бог был его наставником и воспитателем. Бог сделал все, что только можно было сделать для твари свободной, не стесняя ее свободы. Со стороны человека требовалось свободное хотение добра. Богу оставалось создать в Адаме самое это хотение, то есть сокрушить в нем свободу, или спасти человека без его хотения, против воли, насильно. Но такое насильное спасение или облаженствование человека и недостойно Бога, даровавшего свободу, и недостойно человека как существа свободного. К чему бы тогда была и самая свобода?

«Но к чему, — говорят, — заповедь? Зачем среди рая древо познания, искушение, случай греха? Зачем искуситель?» — Что касается до древа познания, то оно было простое средство, которым свобода могла обнаружить принятое ею направление к добру или ко злу. В пустыне при Синае евреи, не имея, из чего сделать идола, слили его из золотых серег, которые они взяли из ушей своих жен и дочерей (см.: Исх., гл. 32). Не женские же украшения были причиною идолопоклонства! И в раю человек, возмечтавший быть равным с Богом и независимым от Него, нашел бы и иное средство, которым бы обнаружил свое отпадение от Бога, если бы и не было запрещенного древа. Древо познания, само по себе, не имело никакой особенно обольстительной и искусительной силы. Рай полон был красивых плодоносных дерев. Ева, доколе не смотрела на древо познания глазами греха, не видела в плодах его какой-нибудь особенной, чрезвычайной красоты. Надобно предположить, что в прародителях был совершенно детский разум, если бы их могла обольстить красота древесного плода.

«Но зачем же заповедь?» — «Нам вверен был рай, — пишет святой Григорий Богослов, — нам дана была заповедь, чтобы, сохранив ее, заслужить славу; дана не потому, что Бог не знал будущего, но потому, что Он постановил закон свободы человека, почтив свободою, Бог поставил его в раю. Дает ему и закон для упражнения свободы. Законом же была заповедь — какими растениями ему пользоваться и какого растения не касаться. А последним было древо познания, и насажденное вначале не злонамеренно, и запрещенное не по зависти».

«Для чего в раю было древо познания?» — «Для того, — отвечает святой Василий Великий, — что нужна была заповедь для испытания нашего послушания». А заповедь эта есть тот же внутренний нравственный закон, только в его приложении к частному случаю жизни, или к частному предмету деятельности. Общее требование нравственного закона — есть любовь к Богу, преданность Его воле. Но человек не иначе может выражать свою любовь и преданность Богу, как в частных поступках, в различных частных случаях своей жизни и деятельности. Заповедь как частное, определенное выражение закона не только не затрудняла свободу на пути добра, напротив — как и все заповеди Божии, была светом, просвещающим очи человека (ср.: Пс. 18, 9). Проникая мыслию в заповедь, данную Адаму, мы видим в ней свидетельство о великой премудрости и благости Заповедавшего. Заповедь дана о самом частном предмете, но — при своей частности — она проявляет в себе весь дух нравственного закона, всю сущность его требований — любовь, преданность Богу, и этим показывает человеку определенный образ для всей его деятельности; определяет направление всей его жизни — послушание, повиновение воле Божией. В таком духе понимал заповедь блаженный Августин: «Древо — доброе, но не касайся его. Почему? Потому, что Я Господь, а ты — раб, вот вся причина». Если не Господь, то сама заповедь Его говорила Адаму о преданности, покорности Богу: а в этом и вся сущность закона. Бог ограждает заповедь угрозою: В оньже аще день снесте от него, смертию умрете (Быт. 2, 17). Нравственный закон не предсказывал человеку смерти. В душе, еще невинной, совесть была светла и покойна. В Своей угрозе Бог открывает Адаму то, о чем еще не могла говорить ему совесть, именно — горькие следствия нарушения закона и, таким образом, заповедию восполняет закон и страхом усиливает в человеке уважение к нему. Наконец, Бог провидит искушение, которому подвергнется человек от диавола. Любовь и преданность к Богу, Дарователю жизни и всех райских благ ее, сильны были спасти человека от искушения. Но Бог дает человеку еще сильное орудие против искусителя — страх смерти. Для той же благой цели Он дает заповедь, самую легкую и удобоисполнимую: запрещается вкушение плодов одного только древа. Невозможно придумать заповеди более легкой, особенно для того, кто владел целым раем и всею землею. Запрещенный предмет не имел в себе ничего особенно соблазнительного; значит, тем легче человек мог сохранить заповедь, выдержать испытание, отразить искусителя. Итак, напрасно многие сетуют на древо познания: оно насаждено было с целью мудрою и благою. Заповедь, хотя и была ограждена страхом смерти, но вела не к смерти, а к жизни.

«Но, — говорят, — известное дело, что запрещение раздражает желание». «Когда чувствуем пожелание к предмету, — пишет Златоустый, — и нам запрещают этот предмет, то огнь пожелания разгорается сильнее». Еще задолго до Златоуста Мудрый сделал наблюдение, что ворованные воды (то есть запрещенные удовольствия) сладки и вкусен утаенный хлеб (ср.: Притч. 9, 17). То же замечает и апостол, что заповедь служит поводом греха. Грех, взяв повод от заповеди, произвел во мне всякое пожелание: ибо без закона грех мертв (Рим. 7, 8). Правда, что запрещение действует на нас как возбуждение и раздражение желаний; но так ли оно действовало на чистую и безгрешную волю Адама? Да если бы и так, — то виновата ли в этом заповедь? Я не иначе узнал грех, как посредством закона. Ибо я не понимал бы и пожелания, если бы закон не говорил: не пожелай (Рим. 7, 7). Заповедь, указывая человеку зло, выводит его из опасного неведения зла и предостерегает от указываемого зла. В воле человека — воспользоваться предостережением или найти в нем указание и повод к опытному изведанию запрещенного. Бог дал человеку свободу и оградил его свободу заповедию. Свобода пала и в заповеди нашла только повод ко греху. Виноват в этом не Дарователь свободы и не заповедь Его, а падшая свобода.

Что же скажем? — спрашивает апостол. — Неужели от закона грех? Никак. Но я не иначе узнал грех, как посредством закона... Когда пришла заповедь, то грех ожил, а я умер; и таким образом заповедь, данная для жизни, послужила мне к смерти, потому что грех, взяв повод от заповеди, обольстил меня и умертвил ею. Посему закон свят и заповедь свята, и праведна, и добра. Итак, неужели доброе сделалось мне смертоносным? Никак; но грех (Рим. 7, 7, 9-13). «В худом употреблении лекарства, — объясняет слова апостола святой Златоуст, — виновен не врач, а больной. Бог не для того дал закон, чтобы им воспламенять похоть, а для того, чтобы угашать ее. Хотя вышло и противное, но виноват в том не закон... Что из этого, что грех получил повод посредством закона? Худому человеку и доброе приказание часто служит поводом сделаться еще порочнее. Так диавол погубил Иуду, ввергнул в сребролюбие и соделал татем принадлежащего нищим. Но не вверенный ему денежный ящик был причиною его погибели, а худое расположение воли. Оно же изгнало из рая Адама и Еву, побудив их вкусить от древа. И не древо было в том виною, хотя им подан повод».

«Но с какою же, — говорят, — целию допущен в рай искуситель и, притом, столь хитрый и сильный в зле?» Рассуждая, что зло не от Бога, святой Василий Великий предвидит и разрешает вопрос о диаволе. — «Откуда диавол, если зло не от Бога? Что скажем на сие? То, что и на сей вопрос достаточно нам того же рассуждения, какое представлено о лукавстве в человеке. Ибо почему лукав человек? — По собственному своему произволению. Почему зол диавол? — По той же причине». Диавол не создан злым: он пал гордостью и сделался искусителем и врагом человека по зависти. «Отчего у него брань с нами? — продолжает святой Василий Великий. — Оттого, что, став вместилищем всякого порока, принял в себя и болезнь зависти и позавидовал нашей чести, ибо видя, что сам низринут из ангелов, не мог равнодушно смотреть, как земнородный чрез преуспеяние — возвышается до ангельского достоинства». Бог не возбраняет диаволу искушать человека потому же, почему не возбранил и человеку сорвать смертоносный плод с древа познания. Для этого Богу надлежало бы ограничить их свободу, даже отнять ее у них, но дары Божии непреложны (Рим. 11, 29). Двери рая отверсты искусителю; путь к древу познания открыт человеку, потому что и искуситель, и искушаемые — существа свободные, и добро и зло должны быть делом их свободного избрания, а не физической необходимости или нравственного принуждения. Адам не ребенок, чтобы насильно отводить его от искусителя и укрывать от него опасные предметы. Диавол является в рай не как притеснитель человека, готовый употребить против него насилие и принуждение, но как обольститель, который мог действовать хитростию, советом, внушением, то есть теми орудиями, которые хотя могут действовать на свободу, но не могут ее принудить, стеснить, приневолить. Бог даровал Адаму крепкий и светлый ум, душу чистую, укрепил сердце его прирожденною любовью к добру, вооружил его страхом смерти, оградил свободу его заповедью ясною, определенною, легкою, облек его силою Своей благодати. Сам непосредственно являясь ему, был его Наставником и Воспитателем. После этого какой же искуситель мог быть опасен для Адама? Какое искушение могло пересилить волю его, кроме искушения собственною похотью, которая и, действительно, зачала и родила грех (ср.: Иак. 1, 14, 15)? Бог, — по уверению апостола, — не допускает искушения, которое было бы не по силам искушаемому (ср.: 1 Кор. 10, 13).

Диавол искушением сам начинает вражду, или открывает борьбу с человеком. Бог попускает эту борьбу, но, по Своей неисследимой мудрости, нисколько не стесняя свободы врагов, направляет эту борьбу к поражению и унижению искусителя и к торжеству и возвышению человека. В борьбе с диаволом раскрываются и крепнут нравственные силы человека. Зло, измышленное и введенное в мир диаволом, не переставая быть злом, служит благим и мудрым целям Мироправителя. Никто не станет спорить, что в общем ходе судеб человеческих добро торжествует над злом. Большинство разумных тварей достигает предназначенной им цели, — но прочие гибнут. «Зачем же, — говорят, — Бог создал существа, о которых знал, что они не устоят в добре и погибнут? Не больше ли было бы благости — вовсе не давать им жизни, чем дать ее на погибель?» Подобные вопросы волновали душу одного из мужей, близких к Богу. Лучше было не давать земли Адаму, — говорит Ездра, — или, когда уже дана, удержать его, чтобы не согрешил. Что пользы людям — в настоящем веке жить в печали, а по смерти ожидать наказания? Что пользы нам, если нам обещано бессмертное время, а мы делали смертные дела? Нам...показан будет рай,...но мы не войдем в него (ср.: 3 Езд. 7, 46, 47, 49, 53, 54). Припомним здесь слова апостола: Ты кто, человек, что споришь с Богом? Изделие скажет ли сделавшему его: зачем ты меня так сделал? Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого? (Рим. 9, 20, 21).

Конечно, человек не мог бы препираться с Богом и требовать у Него отчета даже и в таком случае, если бы он действительно был создан на погибель. Но да идет от нас такая мрачная мысль. В приведенных словах святой апостол ограничивает только необузданную пытливость человеческого разума, который дерзко стремится проникнуть в глубочайшие планы Мироправителя и научает человека смиренной преданности и покорности Богу премудрому и благому, а вовсе не проповедует нам божество мрачное и бессердечное, подобное судьбе, которую выдумали и пред которою трепетали язычники. Бог, в Которого мы веруем и о Котором возвещает нам откровенное Слово Его, не есть всемогущая сила. «Если бы у нас кто спросил, — говорит святой Григорий Богослов, — что мы чествуем и чему поклоняемся? — то ответ готов: мы чтим любовь. Ибо, по изречению Святого Духа, Бог наш любы есть (ср.: 1 Ин. 4, 8), и наименование сие благоугоднее Богу всякого другого имени».

Движимый беспредельною благостию, Бог воззывает к бытию существа Себе близкие и подобные, сознательные и свободные, назначает целью бытия их участие в Своем собственном блаженстве, провидит их падение, но и предопределяет их спасение. В предвечном совете Триединого Божества определено и сотворение человека, и искупление его; поэтому Спаситель наш и называется Агнцем, закланным прежде сложения мира (ср.: Апок. 13, 8). «Если бы для тех, — рассуждает святой Дамаскин, — которые, по благости Божией, предназначены к бытию, послужило препятствием к получению бытия то, что они по собственному произволению сделаются злыми, то зло победило бы благость Божию». Если провиденная Богом погибель грешных, — как рассуждают некоторые, — могла бы остановить Творческую благость, восхотевшую создать разумных тварей, то почему же, обратно, блаженство праведных и спасенных, также провиденное Богом, не могло подвигнуть Его к творению? И тогда как погибающие во грехах по своей злой воле, при всех средствах спасения, дерзают роптать на Жизнодателя и на благость Его, миллионы разумных существ ликуют и славословят Творца за радости блаженного бытия. Неужели же хотят, чтобы в глазах Божиих зло было дороже добра, так, чтобы из-за зла Бог отказал в бытии и добру? И по человеческим соображениям, и не благо, и не праведно — из-за гибели немногих лишать блаженства многих. «Бог знал, — пишет святой Златоуст, — что Адам падет; но видел, что от него произойдут Авель, Енос, Енох, Ной, Илия, произойдут пророки, дивные апостолы — украшение естества, и богоносимые облака мучеников, источающие благочестие».

«Но, — скажут, — каждый дорог сам себе». — Не только себе, но и Богу. Сам Господь уверяет нас, что на небе бывает радость и об одном грешнике кающемся (ср.: Лк. 15, 7). И чего Бог не сделал и чего не делает, чтобы грешник не погибал во грехах, а покаялся и обратился? Но перестанем поправлять Премудрого. Перестанем доискиваться того, что было бы лучше сотворенного Им. Хотя от нас сокрыты причины частных Его распоряжений, однако же, утвердим в душах своих следующее положение: от Благого не бывает никакого зла.

 

4. Что такое смерть?

По своему происхождению смерть есть следствие или произведение греха, или, как говорит апостол, оброк греха (ср.: Рим. 6, 23). Она есть казнь бессмертного человека, которою он поражен за преслушание заповеди Божией.

По своему внешнему проявлению смерть есть разлучение души с телом, соединенных волею Божиею и волею Божиею опять разделяемых. Смертию человек болезненно рассекается и раздирается на две части, его составляющие, и по смерти нет уже полного человека: отдельно существует душа и отдельно тело. Последнее, повергаясь во власть земных стихий, подвергается тлению и разрушению. И возвратится (тело) в землю, якоже бе, и дух возвратится к Богу, Иже даде его (Еккл. 12, 7).

По своей внутренней, таинственной стороне смерть есть конец земной, временной, жизни и начало иного, вечного жития, есть неизбежный путь, которым человек вступает в будущую жизнь. Поэтому первенствующие христиане называли обыкновенно день кончины верующего днем рождения его для вечной жизни со Христом.

 

5. Противоестественность смерти

Нет ничего достовернее и неизбежнее смерти. Кто из людей жил — и не видел смерти (Пс. 88, 49)? Ежедневный опыт представляет нам смерть, тление и разрушение. Миллионы людей до нас отдали неизбежную дань смерти, и на наших глазах смерть похищает неумолимо и безвозвратно свои жертвы. В свою очередь и —

Мы все сойдем под вечны своды, И чей-нибудь уж близок час... 27

И, несмотря на то, нет ничего для человека ужаснее и ненавистнее смерти. Почему же это? Отчего человек так отвращается смерти? Если бы смерть была естественным, нормальным явлением, в таком случае — она не возбуждала бы в нас такого ужаса и отвращения, мы не считали бы ее таким великим злом, таким страшным бичом, не видели бы в ней самого непримиримого нашего врага. Но дело в том, что смерть есть противоречие нашей бессмертной природе.

«Напрасно, — замечает известный французский ученый, Эрнест Навиль, — нам говорят о листьях, что они желтеют и падают; о временах года, что они имеют каждое свою чреду и конец; тщетно усиливаются убедить нас — смотреть на смерть как на естественное отправление жизни и примирить нас с фактом смерти теми или другими аналогиями (сравнениями), почерпнутыми из жизни природы: наша душа страшится и отвращается смерти, как смерти, в каком бы виде она ни являлась ей». С одной стороны — болезненность смерти, а с другой — тот непреодолимый страх и ужас, который проникает все существо человеческое при ее приближении — непререкаемо свидетельствуют о том, что телесная смерть не есть естественное, мирное разлучение души с телом, а представляет собою разрыв, насильственный и неестественный.

Древние еретики-пелагиане учили, что только духовная смерть есть наказание за грех, а смерть телесная есть естественное устроение. Опровергая эту мысль еретиков, блаженный Августин, между прочим, обращает внимание и на ужасающую силу смерти. «Если смерть, — говорит он, — отторгающая душу от тела, не есть смерть карательная, то почему же природа наша боится ее? Что за причина, что и дитя, едва только выйдет из младенчества, уже трепещет при виде смерти? Почему мы не смотрим на смерть так же спокойно, как на сон? Почему считаем великими людьми тех, которые не боятся смерти, и почему такие люди столь редки? Почему и тот, который, как сам говорит, желает разрешиться и быть со Христом (ср.: Флп. 1, 23), не хочет, однако, раздеться, но приодеться, чтобы смертное поглощено было жизнию (ср.: 2 Кор. 5, 4). И не сказано ли было Петру о его славной кончине: ин тя пояшет и ведет, аможе не хощеши (Ин. 21, 18). Если душа по самому естеству не хочет отторгнуться от тела, то, значит, смерть есть наказание, хотя милость Божия и обращает ее во благо». Он же (Августин) приводит слова Златоустого из беседы на воскрешение Лазаря: «Плакал Христос над Лазарем о том, что диавол сделал смертными тех, которые могли бы быть бессмертными».

Страх и томление свойственны каждому человеку при его кончине. Это и должно быть так: смерть есть казнь. Хотя эта казнь и смягчается иногда для праведников, но все-таки казнь остается казнью. Сам Богочеловек, приготовляясь к принятию вольной смерти, для спасения рода человеческого, был в подвиге, скорбел и тужил; капли пота Его падали на землю каплями крови. Прискорбна есть душа Моя до смерти, — сказал Он апостолам, уснувшим от печали и не чувствовавшим приближавшейся напасти. — Отче Мой, аще возможно есть, да мимоидет от Мене чаша сия: обаче не якоже Аз хощу, но якоже Ты, — так молился Он Отцу (Мф. 26, 38, 39). Предсмертный страх ощущала Пресвятая Дева Богоматерь пред Своим блаженным Успением, хотя Ей предвозвещены были Архангелом Гавриилом Ее переселение в горние обители и слава, ожидающая Ее там, хотя Дух Святой, обильно обитавший в Ней, увлекал все помышления Ее и все желания Ее на небо.

«Содержит ныне душу мою страх велик, трепет неисповедим и болезнен есть, внегда изыти ей от телесе, Пречистая, юже утеши».

 

6. Благотворная цель смерти

Будучи следствием и наказанием греха, смерть есть — вместе с тем — и благодеяние Божие к грешнику. Человек своим грехом создал себе смерть. Бог попускает ее, но делает ее кончиною греха, ею же наказывая грешника, ею же и милуя. Смерть — благодеяние человеку, потому что она изводит душу из земной суеты и крушения, освобождает от земных скорбей и бедствий, порожденных грехом, а главное — пресекает и оканчивает путь самого греха. Смерть есть то убежище, в которое скрывается человек от греховных волнений и искушений. Греховный пламень, разжигаемый на земле соблазнами, по смерти необходимо ослабевает, лишенный пищи. Смертью отнимается у души все, что делает грех обольстительным для чувственности. Чем меньше успеет душа наделать грехов на земле, тем легче и отраднее будет состояние ее за гробом. По такому решительному влиянию смерти на вечную будущность души — смерть действительно есть великое благодеяние для человека.

«Человек подвергнулся смерти, — рассуждает святой Феофил (в Послании к Автолику»), — но и в сем случае Бог оказал ему великое благодеяние, именно — тем, что не оставил его вечно пребывать во грехе. Бог выгнал человека из рая как бы в ссылку, чтобы человек в течение известного времени очистил свой грех и, вразумленный наказанием, снова возвращен был в рай. Как какой-нибудь сосуд, только что сделанный: если откроется в нем какой недостаток, переливается или переделывается, чтобы был новый и целый — то же бывает и с человеком в смерти. Для того он и сокрушается ее силою, чтобы во время воскресения был здрав, то есть чист, праведен и бессмертен». Святой Василий Великий видит в смерти избавление от бессмертного недуга. Святой Григорий Богослов признает смерть приобретением для грешника в стране изгнания: «Чрез грех делается человек изгнанником, удаляемым — в одно время — и от древа жизни, и из рая, и от Бога. Впрочем, и здесь приобретает нечто, именно — смерть, в пресечение греха, чтобы зло не стало бессмертным. Таким образом, самое наказание делается человеколюбием». Как грех отделил человека от Бога, так смерть отделяет его от диавола. «За грех, — по словам Златоустого, — Господом благодетельно установлена смерть. Адам изгоняется из рая, чтобы не смел более прикасаться к древу, постоянно поддерживающему жизнь, и не грешил бесконечно. Значит, изгнание из рая есть дело больше попечительности Божией о человеке, нежели гнева». «Сократил Ты продолжение жизни нашей, — прославляет святой Ефрем Сирин Бога, — самая большая мера ее — семьдесят лет. Но мы грешим пред Тобою в семьдесят крат седмерицею. По милосердию сократил Ты дни наши, чтобы не удлинялся ряд грехов наших». И ветхозаветные праведники прозревали под грозным видом смерти, ее благодетельную силу. Поэтому они называли смерть изведением души из темницы (ср.: Пс. 141, 8), «отпущением души» (см.: Лк. 2, 29) и не только без страха вступали в долину смертной тени (ср.: Пс. 22, 4), но и тяжко воздыхали о продолжительности своего земного пришельствия (см.: Пс. 119, 5).

И в благодатном Царстве Христовом, когда держава смерти разрушена крестною смертию Христа Спасителя и верующие в Него искуплены и оправданы от греха первородного, смерть, равным образом, необходима для совершенного очищения и истребления зла из природы человека, потому что корень его заключается в самом плотском зачатии и, следовательно, как бы в союзе, связывающем тело с душою, а потому это зло, то есть грех, не иначе может быть истреблено, как только с расторжением этого союза. Сколько бы ни очищал себя человек на земле и как бы ни усовершенствовался в святости, он не может, однако же, совершенно истребить в себе самый корень греха и достигнуть такого состояния, чтобы не тяготиться телом и не воздыхать вместе с апостолом Павлом: Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти? (Рим. 7, 24).

Смерть, изреченная древле как угроза и определенная как наказание первому грешнику, наконец — возвещается как успокоение от трудов, на которые осужден возделыватель земли и на которые осудил себя делатель суеты и греха. Тайнозритель пишет: И услышал я голос с неба, говорящий мне: отныне блаженны мертвые, умирающие в Господе. Ей, говорит Дух, они успокоятся от трудов своих (Откр. 14, 13).

 

7. Смертный час

Смерть — великое и страшное таинство. И самое таинственное и ужасное в этом таинстве — это самый момент разлучения души с телом, — то, что совершается во внутреннем состоянии умирающего человека, или переход, перерождение человека из жизни телесной в жизнь чисто духовную, из временной — в вечную.

«Вот, наступает последний час человека в этом мире. Болезнь, приблизившая его к смерти, уже прекратилась; она подорвала основы телесного организма и сделала его уже неспособным к дальнейшей деятельности в настоящем его виде, и тело уже не служит духу. Тогда жизнь души начинает отторгаться от частей и органов тела, к которым была прирождена и в которых доселе действовала. Судорожные движения и необычайные сотрясения всего организма показывают, как трудно, как жестоко это отрешение души от тела; и чем крепче организм, чем сильнее была привязанность духа к телу, тем сильнее эти сотрясения, потому что тем более силы нужно духу, чтобы оторваться от тела. Как страшно это зрелище! Но всмотритесь ближе: вы увидите, что тут не одни физические страдания. Трепещет душа, чувствуя свое невольное, быстрое приближение к вечности; в трепете она силится как будто остановиться на этом страшном пути; она порывается как бы уклониться от тех ужасов, какие ее ожидают, или овладеть собою и этими самыми ужасами, чтобы спокойнее и смелее пройти. Но эти порывы, подавляемые более и более приближающеюся смертию, производят только те невыразимые возбуждение и раздражение всех сил и чувств души, которые кладут еще более страшную печать на лицо и на все состояние умирающего. Да, в час смерти овладеть собою и самим путем смертным и всеми его ужасами — какая это неизобразимая задача! И я не думаю, чтобы та отчаянная храбрость, которая, немного думая о жизни и смерти, а еще менее — о вечности, смело несется навстречу смерти, как, например, в битве со врагом или в самоубийстве, верно решала эту задачу. Эта храбрость слепа и потому так отважна только до момента самой смерти; а в момент смерти душа прозревает, — и скажи мне ты, смелая душа, будешь ли ты так же смела перед тем, что тогда увидишь?

В то время как в низких степенях и силах душевной жизни, в тех, которыми душа непосредственно привязана к телу, происходит эта ужасная предсмертная борьба, — во внутреннейшей жизни духа, в высшей сфере его духовного бытия совершается другое. Там слабее узы тела; поэтому дух человека скорее и легче отрешается от условий временной жизни, и тогда как внизу его долго еще длится борьба, он у себя вверху сам собою освобождается, и еще прежде решительной смерти тела он уже витает как будто вне тела. Так случается, что в час кончины, еще не совершившейся, человек, или правильнее сказать — дух его, в земном образе, является в отдалении от тела близким по сердцу людям. Но человеку начинает уже открываться и вечность; он уже подходит к рубежу ее. Он еще видит, хотя тускло и нераздельно, земные предметы; еще слышит, хотя и неразборчиво, здешние звуки; еще ощущает в себе, хотя и смешанно, земные чувства: но уже сказывается ему и другая жизнь. Он замечает предметы и явления, невидимые для других, слышит необыкновенные звуки, прозревает то, что нам не может быть известно естественным порядком.

Еще несколько минут — и человек переступает в вечность. Как вдруг изменяется форма его бытия: дух его видит самого себя, свое собственное существо, как не видел его в теле; он видит предметы самые отдаленные уже не телесными глазами, а непосредственным разумом, и то, что прежде он мог постигать только разумом, теперь он видит как бы глазами; он говорит нечленораздельными звуками слова, а мысль, и то, что прежде он мог представить себе только в мыслях, теперь уже выражает как бы словом; не руками осязает предметы, а ощущениями и чувствами; и предметы самые тонкие и прежде для него неуловимые и неосязаемые — он теперь обнимает в ощущениях, как бы в руках; движется не ногами, а одною силою воли; и то, к чему прежде он мог приближаться с великим трудом, медленно, через большие пространства места и времени, — теперь он настигает мгновенно: никакие вещественные препятствия его уже не задерживают. Теперь и прошедшее ему видно, как настоящее, и будущее не так сокрыто, как прежде; и нет уже для него разделения времени и места: нет ни часов, ни дней, ни годов, ни веков, нет расстояний ни малых, ни больших, все сливается в один момент — вечность, вечность, никогда не оканчивающуюся и всегда только еще начинающуюся; все соединяется в одну точку зрения, и эта точка зрения не подлежит никаким измерениям.

Что же он видит и чувствует? Невыразимым ужасом поражает его открывшаяся вечность; ее беспредельность поглощает его ограниченное существо; все его мысли и чувства теряются в ее бесконечности. Он видит предметы, для которых у нас нет ни образов, ни названия; слышит то, что на земле не может быть изображено никаким голосом и звуком; его созерцания и ощущения не могут быть выражены у нас ни на каком языке и никакими словами. Он находит свет и мрак, но не здешний: свет, перед которым наше яркое солнце светило бы менее, чем свеча перед солнцем; мрак, перед которым наша самая темная ночь была бы яснее дня. Он встречает там и подобные себе существа и узнает в них людей, также отшедших из здешнего мира. Но какое изменение! Это уже не здешние лица и не земные тела: это одни души, вполне раскрывшиеся, со всеми их внутренними свойствами, которые и облекают их соответственными себе образами. По этим образам души узнают друг друга; а силою чувства узнают тех, с которыми сближались в здешней жизни.

Потом встречаются духу существа, также сродные ему по естеству, но такие, которых одно приближение дает ему чувствовать неизмеримо высшую над ним силу их. Одни из них выходят из глубины беспредельного мрака, и все существо их — мрак и зло; они мыслят, действуют, живут одним злом; неизобразимые страдания в них самих и от них другим — скорбь и гибель — отличают их каждое движение и действие. Но это еще в низших сферах духовного мира, ближайших к миру земному. А там, далее, дух видит бесконечное море непостижимого света, из которого выходят другие существа, еще более могучие: их природа и жизнь — одно необъятное добро, неизобразимое совершенство, невыразимая любовь; неописанный свет наполняет все существо их и сопровождает каждое движение.

Итак, в этом чудном мире — дух человека, ничем не стесняемый, и силою своей духовной природы, и неодолимою силою притяжения сродного ей мира, летит, летит все далее и далее, до того места или, лучше сказать, — до той степени, до какой могут достигать его духовные силы, и весь поразительным для него образом перерождается. Тот ли это дух, который жил в человеке на земле, дух ограниченный и связанный плотию, едва заметный под массою тела, всецело ему служащий и порабощенный так, что без тела, по-видимому, и жить, и развиваться не мог? Тот ли это дух немощный, с таким трудом развивавший здесь и неширокие свои идеи, и неглубокие чувства, и несильные стремления, так часто и легко падавший под бременем чувственности и всех условий земной жизни? Тот ли, наконец, это дух, в котором и добро было, большею частью, только в семени, и зло скрывалось глубоко, так что он почти не сознавал сам в себе ни того, ни другого, и так было в нем все нетвердо и перемешано, что и добро побеждалось злом, и во зле проглядывало иногда добро, и нередко являлось одно под видом другого? Теперь что с ним сталось? Теперь все — и доброе, и худое быстро, с неудержимою силою, раскрывается; его мысли, чувства, нравственный характер, страсти и стремления воли — все это развивается в необъятных размерах; он сам их ни остановить, ни изменить, ни победить не может; беспредельность вечности увлекает и их до бесконечности; его недостатки и слабости обращаются в положительное зло; его зло делается бесконечным; его скорби и духовные болезни обращаются в беспредельные страдания.

Представляете ли вы себе весь ужас такого состояния? Твоя душа — теперь недобрая, но еще подавляющая и скрывающая в себе зло, там явится злою до бесконечности; твое худое чувство, здесь еще чем-нибудь сдержанное, если ты не искоренишь его здесь, обратится там в бешенство. Если ты здесь владеешь собою, там ты уже ничего не можешь с собою сделать: все в тебе и с тобою перейдет туда и разовьется в бесконечность. Чем ты тогда сделаешься? Если ты здесь не хорош, то там будешь темным, злым духом. О, тогда ты сам себя не узнаешь, или нет — ты тогда слишком хорошо узнаешь себя и еще гораздо лучше, чем здесь. Помощи никакой и ниоткуда уже не будет, и понесет тебя твое зло собственным своим тяготением туда, где живет вечное, бесконечное зло, в сообщество темных, злых сил. И на этом пути ты ни остановиться, ни возвратиться не можешь, и во веки веков ты будешь страдать — чем? Бешенством от твоего собственного зла, которое не подаст тебе уже никакой надежды к лучшему и не даст тебе покоя в самом себе, — и от этой злой среды, которая будет сильнее тебя, будет вечно окружать тебя и терзать тебя без конца.

Что же душа добрая, — что с нею? И добро также раскроется во всей полноте и силе; оно будет развиваться со всею свободою, которой здесь не имело, обнаружит все свое внутреннее достоинство, здесь — большею частью — сокрытое, неузнаваемое и неоценяемое, весь свой внутренний свет, здесь всячески затемняемый, все свое блаженство, здесь непостигаемое и подавляемое разнообразными скорбями жизни. И понесется эта душа всею силою своего природного, нравственно развитого и добродетельно возвышенного стремления горе, в высшие сферы того мира, туда, где — в бесконечном свете — живет источник и Первообраз всякого добра, в сообщество светлых, чистейших существ, и сама сделается ангелом, то есть таким же чистым, светлым, блаженным существом. Беспредельная любовь будет соединять с Богом, с Ангелами и подобными ей душами. Она будет уже вовеки тверда в своем добре, и никакое зло — ни внутреннее, ни внешнее, не может уже колебать ее, ни изменить ее, ни повредить ее блаженному состоянию.

Но и не праздно будет душа жить и наслаждаться своим добром и блаженством; она будет действовать — действовать своим, уже ничем не затемняемым, не заблуждающимся, а просветленным умом, в созерцании и постижении тайн, здесь неразгаданных и неизвестных, — тайн Бога, мироздания, себя самой и вечной жизни; будет действовать всею силою уж ничем нестесняемых и неповреждаемых чувств сердца, в развитии своей новой, высшей жизни; будет действовать всею крепостью своих духовных, ничем неудержимых и не развлекаемых в разные стороны стремлений по пути, указанному ей судом высшей Правды и Любви, — к целям, определенным в предвечных идеях Царства Божия.

Что еще сказать вам? Я показал только переход человека в вечность и, так сказать, общие основания загробной жизни. На всякие дальнейшие вопросы я должен отвечать; не спрашивайте».

Мы не имеем ни одного непосредственного свидетельства о том, как совершается переход человека из временной жизни в вечную: над концом жизни человеческой простерта рукою самого Промысла Божия непроницаемая завеса. «Кто может приподнять ее хотя отчасти? Всего бы ближе ожидать сего от тех, кои прошли уже вратами смерти, от толикого числа усопших братий наших. Но — доколе они были еще пред сими вратами, дотоле, без сомнения, сами не знали, что их сретит там; а когда прошли их, и сии врата затворились за ними, для них нет возможности оглянуться назад и сказать нам, что было с ними, когда они проходили их.

Еще более можно бы ожидать разъяснения для нас великой тайны смерти от тех, коим дано было, оставив эту жизнь, перейти об он-пол бытия земного и потом возвратиться назад к нам, в этот мир, то есть от людей, воскресших из мертвых. Немного таковых было во всей истории человечества, и, однако, не были таковые, именно — те, кои, например, воскрешены были из мертвых Спасителем нашим, как, например, праведный Лазарь. Без сомнения, современники таковых людей, по самому любопытству, не преминули узнать от них, что происходит с человеком во время его смерти. Но если и узнали что-либо, то, так устроившу Промыслу Божию, до нас ничто почти не дошло от этих сведений. А всего вероятнее, — так мнится мне, — что эти воскрешенные никому не раскрывали тайну смерти, хотя и изведали ее на самих себе. Почему не раскрывали? Потому, что им не дано было раскрыть ее, или даже потому, что не могли сделать сего. Ибо для предметов высших и сверхъестественных на земном языке нашем нет даже слов к изъяснению. В том и другом смысле — свидетель нам апостол Павел, который был восхищен, как сам свидетельствует, до третьего небесе, видел и слышал там множество вещей и глаголов; но каких? — о них же, — как сам выражается, — не леть есть глаголати человеку (ср.: 2 Кор. 12, 4). Из последующей священной истории христианства мы имеем не более, впрочем, двух-трех сказаний людей, возвратившихся к нам из области смерти; но сии сказания касаются более того, что умершие видели и встречали за пределами гроба, в другой жизни, а не того, что испытали они в минуту самой смерти».

 

8. Смерть праведника

Смерть, как оброк греха, как наказание за грех, страшна для всякого человека, зачатого в беззаконии и рожденного во грехе (ср.: Пс. 50, 7). «Есть, однако же, кончина без ужасов предсмертной борьбы: душа отходит мирно, конечно, не без смущения и телесных страданий. Это душа чистая, добрая, кроткая. Ясность, самосознание, чистота и тихость чувств, глубокая вера и преданность Богу, отличавшие ее при жизни, не оставляют ее и в час смерти; она владеет собою; внутренняя светлость ее рассеивает пред нею мрак и страх смертного пути, и, всецело вручая себя Богу, она с тихою покорностию отдается последним волнам житейского моря, прибивающим ее к берегам вечности».

Такова смерть праведника, оставляющего эту жизнь с молитвою старца Симеона в сердце и устах; «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, с миром!»

День смерти — торжество Святого! Среди молчанья гробового Призывный голос внемлет он, И тих его последний сон. Хранитель Ангел неизменный Его закроет мутный взор: Душа постигнет свой простор И, как орел освобожденный, Летит в пространстве голубом, Чтоб там, в обители эфира, Допеть перед благим Творцом Начатый гимн в темнице мира.

 

9. Смерть грешника

Коль скоро неизбежно для каждого человека — оставить этот мир и перейти в другой, высший, то для каждого должно быть крайне желательно, чтобы сей переход в другой мир, называемый смертию, совершился как можно мирнее и безболезненнее. Тихая и непостыдная кончина есть такое благо, для достижения коего можно отказаться от многих удовольствий в жизни уже потому, что это будет благо, последнее в жизни, — в те минуты, когда всего нужнее мир и отрада. Но тот, кто работает греху и служит страстям, должен знать заранее, что если он не исправится, то сие благо для него потеряно, что под конец жизни, при разлуке души с телом, его ожидает не покой и услаждение, а скорбь и мука.

«Благость Божия спасительная, не оставляющая человека до самых последних пределов его бытия земного, готова и в сем случае посетить грешника и, большею частию, является у одра его с знамением искупления и с чашею завета. Но, увы, сие утешительное явление редко успокаивает, а — большею частию — смущает и пугает грешника среди его предсмертных страданий. Почему? Потому, что душа, окаменевшая в зле, неспособна бывает воспринимать в себя капель елея духовного. В самом деле, много ли людей, кои, проведши всю жизнь в грехах, могли бы в последние минуты вдруг обратиться совершенно и раскрыть всю душу и сердце свое для благодати покаяния, подобно покаявшемуся на кресте разбойнику? Ах, многие и на одре смертном остаются подобными другому разбойнику, который и на кресте продолжал свое ожесточение греховное».

«Видели ли вы, как отходит из здешнего мира душа злая? Видели ли те невыразимые ужасы, какими сопровождается ее отшествие? Она не знала в жизни, — не имеет и в час смерти ни самосознания, ни самообладания, ни покорности. Все чувства ее волнуются; но эти чувства злы, и раздражение их в последние минуты доходит до крайней степени. Ее зло, освобождаясь — вместе с нею — от последних уз, которыми еще сдерживалось сколько-нибудь в здешней жизни, со всею силою поднимается и, ввиду ужасов смерти, ожесточается до отчаяния. Душа хочет бороться с этими ужасами; она как будто бы вызывает на бой самую смерть и силою собственного зла хочет одолеть ее; она усиливается овладеть отлетающею жизнью, но — в то же время — чувствуя под собою разверзающуюся бездонную пропасть вечного зла, неодолимо увлекается в нее силою сродных стремлений своей злой природы. В борьбе с жизнью и смертью душа борется еще сама с собою, она терзает самое себя. Можно ли и какими словами выразить весь ужас этих минут? Один внешний вид этого зрелища заставляет живых бежать от умирающих. Так, поистине — смерть грешников люта (Пс. 33, 22)».

Какова жизнь, такова и смерть!

 

10. Приготовление к смерти

Из многих вопросов, которые можно предложить себе касательно нашей жизни на земле, — едва ли не самый важный вопрос — вопрос о том, как лучше приготовиться к смерти. Некоторые, даже из языческих мудрецов, поставляли в этом всю мудрость человеческую и называли ее не иначе, как наукою смерти. Для христианина же, тем более — наилучшее приготовление к смерти составляет самый первый вопрос всей жизни.

Земная жизнь не есть, собственно, жизнь: это есть непрестанная борьба между жизнью и смертью, в которой мы попеременно уклоняемся то к той, то к другой, колеблемся между тою и другою. Если мы должным образом оценим то краткое мгновение, на которое мы поставлены здесь, на земле, сравнив его с неизмеримою вечностью, то должны будем признать единственно правильным употреблением земной жизни постоянное приготовление к вечности. Не имеем здесь (на земле) постоянного града (истинного отечества), но ищем будущего (Евр. 13, 14). Наше (настоящее) жительство — на небесах, — говорит апостол Христов (Флп. 3, 20). Не бойся, малое стадо\ — так завещает Господь ученикам Своим на время их земного странствования, — ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство. Продавайте имения ваши и давайте милостыню. Приготовляйте себе влагалища не ветшающие, сокровище неоскудевающее на небесах, куда вор не приближается и где моль не съедает, ибо где сокровище ваше, там и сердце ваше будет. Да будут чресла ваши препоясаны и светильники горящи. И вы будьте подобны людям, ожидающим возвращения господина своего с брака, дабы, когда придет и постучит, тотчас отворить ему. Блаженны рабы те, которых господин, пришедши, найдет бодрствующими: истинно говорю вам, он препояшется и посадит их и, подходя, станет служить им. И если придет во вторую стражу, и в третью стражу придет, и найдет их так, то блаженны рабы те. Вы знаете, что если бы ведал хозяин дома, в который час придет вор, то бодрствовал бы и не допустил бы подкопать дом свой. Будьте же и вы готовы, ибо, в который час не думаете, придет Сын Человеческий... Кто верный и благоразумный домоправитель, которого господин поставил над слугами своими — раздавать им в свое время меру хлеба? Блажен раб тот, которого господин его, пришедши, найдет поступающим так. Истинно говорю вам, что над всем имением своим поставит его. Если же раб тот скажет в сердце своем: не скоро придет господин мой; и начнет бить слуг и служанок, есть и пить, и напиваться, — то придет господин раба того в день, в который он не ожидает, и в час, в который не думает, и рассечет его, и подвергнет его участи с неверными (ср.: Лк. 12, 32-40, 42-46). Господь заповедует нам превратить земное имение милостынею в небесное имение, чтобы самое сокровище человека, находясь на небе, влекло его к небу. Он повелевает устраивать свои обстоятельства и располагать всю жизнь так, чтобы постоянно быть готовым к смерти. Называя земную жизнь ночью, Он возвещает, что неизвестно, в которую стражу этой ночи придет смерть — в детском ли возрасте или в юношеском, в зрелом ли мужестве, или в глубокой старости. Господь угрожает неожиданною смертью тому, кто, считая ее далекою от себя, позволяет себе злоупотреблять земною жизнью и дарами Божиими.

Истинные ученики Христовы с точностью исполняли завещание Господа Бога своего. Святой апостол Павел говорит о себе, что он умирал ежедневно (ср.: 1 Кор. 15, 31). В самом деле, кто ежедневно приготовлен к смерти, тот умирает ежедневно; а кто умирает ежедневно, тот живет уже вечною, истинною жизнию. Святой Антоний Великий дает такие наставления ученикам своим: «Думай сам в себе и говори: я не пробуду в этом мире больше нынешнего дня, — и никогда не согрешишь пред Богом. Всякий день полагай сам в себе, что этот один день остался тебе в мире сем, — и сохранишь себя от грехов».

Отче, в руце Твои предаю дух Мой (Лк. 23, 46)! — Таковы были последние слова Господа со Креста. Таковы ли будут наши последние слова? И достанется ли нам произнести что-либо пред нашею смертью?.. По крайней мере, мы должны быть всегда готовы к смерти и стараться отходить из этого мира так, чтобы самая кончина наша была свидетельством нашей веры и любви к Господу и, если можно, поучением для наших ближних. Возлюбленный Спаситель наш подает нам наилучший к этому пример. Он ли не страдал на Кресте? Его ли смерть не была ужасна и даже поносна в очах мира? И, несмотря на то, — какое терпение, какая любовь к ближним, какое бесконечное всепрощение, какая преданность воле Божией! Подобно этому надобно умирать и каждому из нас. Надобно отходить из этого мира без ропота и с терпением христианским, простив от всего сердца всем врагам своим, ознаменовав исход свой какими-либо делами любви к бедствующей братии, предав, наконец, дух и все существо свое во всеблагую волю Того, Кто един обладает живыми и мертвыми. Но так как Господь наш был безгрешен и свят, а мы, как бы безукоризненно ни старались вести жизнь свою, всегда совершаем немало вольных и невольных грехопадений, то — вместе с этим — каждому из нас надобно отходить из этого мира с духом сокрушения о грехах своих и с живою верою в заслуги Искупителя, кровь Которого очищает грехи всего мира.

«Христианския кончины живота нашего, безболезненны, непостыдны, мирны у Господа просим!»

 

11. Память смертная

Одним из действительнейших средств приготовления к смерти служит постоянное памятование и размышление о смерти, или память смертная. Поминай последняя твоя, и во веки не согрешиши, — говорит премудрый сын Сирахов (Сир. 7, 39).

Приведем свидетельство одного светского писателя о благодетельности и спасительности памятования о смерти. «Мысль о смерти имеет ту выгоду, что укрепляет человека на поприще добродетели и честности. Пусть в сомнительном случае или когда надобно разрешить, что справедливо и что ложно, подумают только о последнем часе жизни и спросят самих себя: как поступили бы тогда или как бы хотелось тогда поступить? Всякое наслаждение, среди которого можно думать о смерти без страха, конечно, невинно. Если против кого-нибудь возникает ненависть или зависть, или овладеет желание отомстить кому-нибудь за оскорбление, — пусть подумают только о последнем часе жизни, о новых соотношениях для нас в другом мире, и всякая неприязненность тотчас исчезнет. Причина этому та, что, переменяя точку зрения, мы посмотрим на вещь в настоящем ее свете, а не сквозь призму наших собственных, мелких и часто себялюбивых, интересов. Мечта исчезает и остается одна существенность».

Святой Исаак Сирин говорит: «Кто достойно именуется разумным? Тот, кто действительно уразумел, что есть предел сей жизни; тот может положить предел своим согрешениям».

«Первая мысль, посылаемая человеколюбием Божиим человеку и напутствующая его душу в живот вечный, есть западающая в сердце мысль об исходе. Этой мысли естественно последует презрение к миру; ею начинается в человеке всякое благое движение, наставляющее его в живот. Божественная сила, содействующая человеку, когда восхощет явить в нем живот, полагает в нем эту мысль в основание, как мы сказали. Если человек не угасит ее житейскими заботами и суесловием, но возрастит в безмолвии, углубляясь в себя и занимаясь ею, то она поведет его к глубокому ведению, невыразимому словом. Эту мысль крайне ненавидит сатана и употребляет всю силу, чтоб исторгнуть ее у человека. Если бы можно было, он отдал бы человеку царство целого мира, только бы посредством развлечения изгладить эту мысль в уме человека; он сделал бы это охотно, если б мог. Коварный! Он знает, что если помышление о смерти укоренится в человеке, то ум его не останется уже более в стране обольщения, и бесовские хитрости к нему не приближаются».

«Когда приблизишься к одру твоему, скажи ему: одр мой! не сделаешься ли ты в эту ночь моим гробом? Мне неизвестно, не постигнет ли меня в эту ночь, вместо временного сна, будущий, вечный сон? Доколе имеешь ноги, теки к деланию, прежде нежели они свяжутся уздою, которая уже не может разрешиться. Доколе имеешь персты, распни их на молитву, прежде нежели придет смерть. Доколе имеешь очи, исполни их слез, прежде нежели они покроются прахом. Как роза увядает, едва дунет на нее ветер, так и ты умираешь, если поколеблется внутри тебя какая-либо из стихий, входящих в состав твой. О, человек! Вкорени в сердце твое мысль о твоем отшествии и напоминай себе непрестанно: вот, посланник, долженствующий прийти за мною, уже достиг дверей. Что сижу? Отшествие навеки, безвозвратное».

«Как хлеб нужнее всякой другой пищи, — говорит святой Иоанн Лествичник, — так размышление о смерти нужнее всех деланий. Памятование о смерти рождает в общежительных иноках усердие к трудам и непрестанное приобучение себя к исполнению евангельских заповедей, особливо же — к перенесению бесчестий со сладостию, а в безмолвниках — отложение попечений, постоянную молитву и хранение ума. Эти добродетели — вместе и матери, и дщери памятования смерти. Живое памятование смерти отсекает излишество в пище; когда же со смирением отсечено будет это излишество, — с отсечением его отсекаются и страсти. Как, по определению отцов, совершенная любовь не падает, так я утверждаю, что истинное предощущение смерти не страшится падений. Как некоторые признают бездну бесконечною, говоря, что это место не имеет дна, так и памятование о смерти доставляет чистоту и делание, не имеющие пределов. Невозможно настоящий день провести благочестиво, если не будем считать его последним днем нашей жизни. Уверимся, что памятование смерти, как и всякое благо, есть дар Божий; потому что часто при самых гробах не проливаем слез и пребываем равнодушными; напротив того, часто приходим в умиление и без этого зрелища».

Преподобный Варсонофий пишет одному брату: «Уразумей, что время не медлит, и когда настанет час, вестник смерти неумолим. Кто молил его и был услышан? Он есть истинный раб истинного Владыки, в точности исполняющий повеление Его. Убоимся страшного дня и часа, в который не защитит ни брат, ни сродник, ни начальство, ни власть, ни богатство, ни слава, но будет лишь человек и дело его. Хорошо человеку помнить смерть, чтоб навыкнуть знанию, что он смертен; смертный не вечен; невечный же и поневоле оставит век сей. Чрез непрестанную память о смерти человек начинает и произвольно делать добро».

Преподобный Филофей Синайский говорит: «Узрев красоту ее (памяти смертной) и будучи пленен духом, а не оком, я захотел стяжать ее сожительницею на время этой земной жизни, соделавшись любителем ее благолепия и честности. Как она смиренна, радостно-печальна, рассмотрительна! Как она постоянно страшится будущего праведного истязания! Как она боится отлагать со дня на день добродетельное жительство! Она источает из чувственных очей живую, целительную воду, а из мысленных очей — источник, точащий премудрейшие мысли, которые текут и скачут, веселя смысл. Эту, как сказал я, дщерь Адамову, память, говорю, смерти, я постоянно жаждал иметь сожительницею, с нею усыпать, с нею беседовать и исследовать, что будет со мною по разлучении с телом».

Святой Исихий Иерусалимский уподобляет смертную память вратарю, стоящему при дверях души и возбраняющему входить в них лукавым помыслам (см.: «Слово о трезвении»).

Итак, всякому из нас необходимо принуждать себя к воспоминанию о смерти, усваивать сердцу навык размышления о ней, хотя такое размышление и крайне противно грехолюбивому и миролюбивому сердцу. Несмотря на несомненную уверенность в неизбежности смерти для каждого из нас, сначала с величайшим трудом можно принудить себя даже к холодному воспоминанию о смерти. Мы не можем освободиться от того обольстительного и обманчивого мысленного состояния, в котором каждый человек представляется сам себе как бы вечным на земле, считая смерть уделом только других людей, а не своим. Постоянное развлечение мыслей, многоразличные житейские попечения похищают у нас мысль о смерти. Если же нам удастся преодолеть себя и мы начнем сближаться с мыслию о смерти, то поначалу для нашего ветхого человека бывает необыкновенно тяжел самый страх, производимый живым воспоминанием и представлением смерти как предощущением ее: он приводит в ужас ум и воображение; холодный трепет пробегает по телу, потрясает, расслабляет его; сердце томится невыносимою тоскою, сопряженною с безнадежностью. Но не должно отвергать этого состояния, не должно опасаться от него пагубных последствий! «Всякому, начинающему жить в Боге, — говорит святой Симеон Новый Богослов, — полезен страх муки и рождаемая от него болезнь. Мечтающий положить начало без такой болезни и уз не только полагает основание на песке своих деяний, но и подобен покушающемуся построить храмину на воздухе, вовсе без основания, что невозможно. От этой болезни вскоре рождается всякая радость; этими узами растерзываются узы всех согрешений и страстей; этот мучитель бывает причиною не смерти, но жизни вечной. Кто не захочет избежать болезни, рождающейся от страха вечных мук, и не отскочит от нее, но произволением сердца предастся ей и возложит на себя ее узы, тот, сообразно этому, начнет скорее шествовать и она представит его Царю царствующих. Когда же совершится это, и подвижник отчасти воззрит к славе Божией, тогда немедленно разрешатся узы, отбежит мучительный страх, болезнь сердца приложится в радость, явится источник, точащий чувственно приснотекущие слезы рекою, мысленно же тишину, кротость, неизреченную сладость, мужество, устремляющееся свободно и невозбранно ко всякому послушанию заповедям Божиим».

Такое изменение совершается от благодатного явления в сердце надежды спасения. Тогда, при размышлении о смерти, печаль растворяется радостью, слезы горькие претворяются в слезы сладостные. Человек, начавший плакать при воспоминании о смерти, как при воспоминании о казни, внезапно начинает плакать при этом воспоминании, как при воспоминании о возвращении в свое бесценное отечество. Таков плод памятования смерти.

Господи, даждь ми память смертную!

 

12. Бессмертие души

 

Но память о смерти имеет для человека свое значение и смысл только в таком случае, если она соединяется с памятью о бессмертии, если, то есть, смертный человек верит в свое бессмертие.

Великий религиозно-нравственный вопрос о бессмертии души и загробной жизни встречает в настоящее время троякое отношение к себе: между тем как одни веруют в загробную жизнь, а другие решительно отрицают ее, для третьих она является предметом очевидной уверенности, реально-наглядного знания, добытого обычным путем внешнего опыта.

«Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века» — так исповедует христианин, верующий в живого Бога, признающий в человеке бессмертную душу и ожидающий загробной, вечной жизни как продолжения и завершения земной, временной жизни.

Случайно мы рождены и после будем как небывшие; когда тело обратится в прах, — и дух рассеется, как жидкий воздух; и нет нам возврата от смерти (ср.: Прем. 2, 2, 3, 5) — так говорили и говорят неверующие всех времен, отрицающие бытие Божие и бессмертие души человеческой и ограничивающие всё бытие человека одною земною жизнью.

Но есть еще третий разряд людей, которые, не отрицая будущей жизни, не довольствуются — однако — в этом случае одною верою, а проповедуют очевидную уверенность в этом великом вопросе бытия. Эти люди вносят в духовную область несродный ей чувственный, материальный элемент, овеществляют ее, признают возможность и действительность явления людей умерших живым в чувственно-реальных формах и думают видеть в этом осязательно-наглядное доказательство бессмертия души человеческой и существования загробной жизни. Это — последователи так называемого спиритизма, представляющего собою характеристическое и в то же время странное явление нашего времени. Спиритизм имеет много горячих приверженцев и защитников и за границей, и у нас, и притом — что всего замечательнее — в лице многих известных натуралистов.

Если мы, ученики и последователи Начальника жизни и Победителя смерти, можем только скорбеть о неверующих, не имущих упования на будущую жизнь, то, с другой стороны, мы не можем относиться сочувственно-одобрительно и к спиритам, этим мнимым, ложным защитникам христианского учения о бессмертии души и будущей жизни.

Следуя наставлению первоверховного апостола: будьте всегда готовы всякому, требующему у вас отчета в вашем уповании, дать ответ с кротостью и благоговением (1 Пет. 3, 15), мы постараемся показать не имущим упования, что наше упование на бессмертие не есть пустая мечта и самообольщение, но имеет за собой самые разумные основания и вполне отвечает всем высшим запросам ума и сердца.

Другой самовидец и служитель Слова убеждает: Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они (1 Ин. 3, 1). Подвергая испытанию духов, вызываемых нашими духовопрошателями (спиритами), мы должны признать, что они не от Бога. Вследствие этого в спиритах мы не можем видеть и иметь союзников в защите христианского учения о бессмертии души.

 

В каком смысле нужно понимать бессмертие души?

Прежде чем начнем речь о бессмертии души человеческой, необходимо, в предупреждение и предотвращение всяких недоразумений и перетолкований, установить правильный взгляд на предмет речи: нужно дать ответ на вопрос, в чем заключается истинное бессмертие души, — такое бессмертие, которое одно только может быть дорого, желательно и утешительно для человека.

Новые саддукеи, не признающие истинного и действительного бессмертия души человеческой, проповедуют нам, взамен него, четвероякого рода бессмертие, от которого, однако, мы должны отказаться, потому что чаем для себя лучшего бессмертия, нежели какое обещают нам они.

Самый низший и грубый род бессмертия — это бессмертие, проповедуемое материализмом. По учению материалистов, душа человека не только теряет свою личность по смерти тела, но и совсем уничтожается, исчезает. Так как она есть не более, не менее, как произведение или отправление, или гармония телесного организма, то понятно, что коль скоро не стало этого организма, — не стало, вместе с ним, и его произведения, управления, или гармонии, то есть не стало души. Тем не менее, однако, и материалисты допускают также своего рода бессмертие человека. В чем же оно состоит? А вот в чем: тело человека по смерти разлагается на свои составные элементы или стихии; но эти стихии не исчезают бесследно из мира и не уничтожаются, а сохраняются в общей жизни или экономии природы и входят в другие тела, в живые организмы, вообще — образуют собою новые формы жизни: это и есть бессмертие человека. Но ведь это — бессмертие только стихий и сил природы, а не человека: к душе человеческой оно не имеет никакого отношения. Допущение такого бессмертия — есть жалкая и грубая насмешка над действительно бессмертным человеком. Такое бессмертие — бессмертие «обмена веществ» — человек разделяет со всеми без исключения предметами природы.

Кто поселял в народах страх, Пред кем дышать едва лишь смели, — Великий Цезарь — ныне прах, И им замазывают щели!

(Гамлет)

Вот все бессмертие, обещаемое нам материализмом! Второй род бессмертия, допускаемый пантеизмом, отличается более возвышенным характером, хотя и его также нельзя признать истинным бессмертием. Так как душа человеческая, по воззрению пантеистов, есть проявление или видоизменение абсолютной субстанции (безличного Бога), то она и должна, по смерти тела, возвратиться в эту субстанцию, потеряв в ней свою обособленность и личность. Душа от вечности существовала в абсолютном как его идея (мысль); потом получила, на время, обособленность и личность в форме человеческого организма и затем, по разрушении организма, потеряет свою обособленность и личность и опять станет существовать в абсолютном как его идея. Личное бытие человека в абсолютном можно сравнить с волною на море: сначала мы видим просто необъятную массу воды; но вот из нее выделяется волна, чрез несколько мгновений опять исчезающая в общей массе воды, из которой она выделилась было. Но, теряя свою личность в абсолютной субстанции, душа не уничтожается, не исчезает совершенно: ее субстанция (существо) сохраняется в абсолютной субстанции. В этом и состоит ее бессмертие: она бессмертна не в смысле продолжения личного бытия ее за гробом, а в смысле продолжения или сохранения ее бытия в общей мировой субстанции. Таким образом, мы видим, что и пантеистическое бессмертие есть бессмертие, собственно, не души человеческой, а только абсолютной субстанции, поглощающей ее в себе, подобно тому, как капля поглощается морем и исчезает в нем бесследно. Такое бессмертие проповедуют иногда поэты под формою слияния с природою, исчезновения в природе, которая все дает и все отнимает...

Смерть страшна для тебя? Ты хочешь быть вечно бессмертным? — В целом живи: ты умрешь, — целое ж все будет жить.

Третий род мнимого бессмертия — есть так называемое историческое бессмертие, или бессмертие человека в потомстве. «Мы живем в добрых делах, совершенных нами, делах, которыми мы содействовали прогрессу и усовершенствованию человечества. Мы живем в тех истинах, которые громко проповедовали, не боясь людей, которые мы передали в наследство будущим поколениям, обязанным осуществить их на деле. Идея Аристотеля и произведения Рафаэля живут еще и теперь и постоянно оживают в произведениях индивидуумов, подражающих им и образующихся по ним...» (Мишле). Говорить, что мы живем или будем жить в наших мыслях и делах, конечно, можно, но только — фигурально, не собственно: ведь существо наше не исчерпывается до дна теми идеями и делами, которые мы оставляем в наследство потомству, не отождествляется с ними; оно от этого не умаляется и не сокращается само в себе, точно так же, как не умаляется в своем составе и существе солнце, несколько тысячелетий освещающее и согревающее землю. То, что называют историческим бессмертием, есть бессмертие не самой души человеческой, не человека самого по себе, а только его полезных, а иногда и вредных, разрушительных идей, его славных, а часто и бесславных, постыдных дел. Поэтому-то историческое бессмертие, начинающееся и оканчивающееся на земле, и принадлежит не всем людям, или лучше и строго говоря, оно принадлежит только весьма немногим, исключительным или привилегированным людям, и притом не самым только лучшим, но, вместе и рядом с ними, и самым худшим, — не только друзьям и благодетелям человечества, не только Аристотелям и Рафаэлям, но и таким гениям зла и разрушения, каковы Нероны, Калигулы, Тамерланы и другие, подобные им.

«Чего стоят приговоры истории, которая часто записывает на свои скрижали выдающееся и даже мелкое злодейство, вроде убийств из-за угла, вроде злодейского покушения каракозовского или гартмановского, — миллионы же благороднейших подвигов удостаиваются чести только забвения? Подумайте об этих воинах Наполеона, в которых он видел только пушечное мясо для миража собственной славы. Ведь каждый из этих воинов был далеко благороднее своего вождя, потому что проливал свою собственную кровь за него, по чувству воинского долга. Что же такое сам Наполеон, за что и для кого проливал он чужую кровь, тщательно впоследствии оберегая свою, и губил миллионы чужих жизней? По слову Спасителя: Больше сея любве никтоже имать, да кто душу свою положит за други своя (Ин. 15, 13). Положить свой живот за веру, царя и отечество — это величайший подвиг человеческого самоотвержения. Но подумайте, сильна ли история наградить бессмертием сотни тысяч и миллионы истинных, самоотверженных героев, которые увлажнили кровью и утучнили собственными костями почву, примерно, Куликова поля, или Бородина, или Севастополя, или же безмерные пространства Кавказа и Закавказья, нашего Новороссийского края, Балканского полуострова, Малой Азии до Эрзерума и так далее без конца и числа? Сильна ли история даже вместить на своих скрижалях все эти миллионы славных, достойных вечной памяти имен; ихже Ты един, Господи, веси?»

Наконец, четвертый род измышленного бессмертия есть родовое бессмертие, то есть непрерывное и нескончаемое существование не каждого отдельного человека, но всего рода человеческого как целого. Таким образом, бессмертием человечества исключается и уничтожается бессмертие человека. «Каждое поколение и в нем каждая особь существует лишь затем, чтобы породить свое потомство; но и последнее существует только для того, чтобы произвести следующее за ним поколение. Значит, каждое поколение имеет смысл своей жизни только в следующем, то есть, другими словами, жизнь каждого поколения бессмысленна; но если бессмысленна жизнь каждого, то, значит, бессмысленна жизнь всех. Это бессмысленное существование называется “жизнью рода”. Но есть ли это, в самом деле, жизнь? Если каждое поколение существует только для того, чтобы погибнуть с появлением нового, которому — в свою очередь — предстоит такая же гибель, и если род живет только в таких, непрерывно гибнущих, поколениях, то жизнь рода есть постоянная смерть, и путь природы есть явный обман. Цель здесь для каждого поколения в чем-то другом (в потомстве); но и это другое само так же бесцельно, и его цель опять — в другом, и так далее, без конца. Настоящей цели нигде не находится, все существующее бесцельно и бессмысленно, как неисполнимое стремление. Родовая потребность есть потребность вечной жизни; но вместо вечной жизни природа дает вечную смерть». Таково это мнимое родовое бессмертие!

Все четыре рассмотренных нами рода бессмертия (материалистическое, пантеистическое, историческое и родовое бессмертие), при всем незначительном отличии друг от друга, сходятся между собою существенно в том, что отрицают и уничтожают личность человека за пределами гроба. Между тем — человеку, как единственному в природе личному существу, должно принадлежать и бессмертие личное, а не такое, какое принадлежит всем прочим предметам и тварям природы. Это последнее состоит в неуничтожении родов тварей (но не видов их и не отдельных особей) или в постоянном существовании и непрерывном сохранении всех сил и стихий природы в одном и том же количестве, несмотря на все многоразличные их комбинации. Если бы и человеку принадлежало только такое бессмертие, в таком случае это значило бы, что он один между тварями смертен, в собственном смысле слова, потому что уничтожение в нем личного самосознания было бы подлинным уничтожением его как человека. В мире животных каждая особь есть простой экземпляр рода, для которого совершенно все равно — умереть раньше или позже, так как его роль может быть одинаково выполнена и другими остающимися экземплярами. Но в человечестве другие личности не могут заменить и вознаградить собою той, которая исчезла бы: в ней исчез бы целый самостоятельный духовный мир, существующий не для других только, но и для себя; в ней погибло бы целое самосознательное существо, имеющее цель своего бытия не в роде только, как, например, животные, но и в себе самом; в ней погиб и уничтожился бы один из самостоятельных духовных атомов — подобий Божества.

Итак — истинное, действительное бессмертие души человеческой состоит в том, что она, по смерти тела, будет продолжать свое существование за гробом, как существо личное, самосознательное, разумно-нравственное, с сохранением воспоминания о прошлой земной жизни, — в том, одним словом, что загробная жизнь будет продолжением земной жизни, только в другой форме и в других условиях, но без утраты самосознания и личности — коренных основ бытия человека. Непрерывность и тождество личного бытия человека — вот его истинное бессмертие. Смерть не прерывает существование человека, а только видоизменяет его.

 

Значение веры в бессмертие души для жизни человеческой

Истина бессмертия души человеческой не есть только отвлеченная, теоретическая или — как думалось бы иным — мистически-бесплодная истина, признание или непризнание которой сопровождается величайшими практическими последствиями. Мы имеем полное право и основание сказать, что вся жизнь человеческая, как личная, так и общественная, в последнем своем, глубочайшем основании, зиждется на вере в бессмертие души. «Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и, именно — идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные высшие идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают». Поэтому-то вера в бессмертие души есть повсюдный спутник каждого человека и каждого народа на жизненном пути. Ею обусловливается и определяется направление и цель всей жизни человеческой. «Знание того, смертна душа или бессмертна, касается целой жизни», — говорит Паскаль. «Бессмертие, обещая вечную жизнь, тем крепче связывает человека с землей. Тут, казалось бы, даже противоречие: если жизни так много, то есть кроме земной и бессмертная, то для чего бы так дорожить земною-то жизнью? А выходит — именно — напротив, ибо только с верой в свое бессмертие человек постигает всю разумную цель свою на земле. Без убеждения же в своем бессмертии связи человека с землей порываются, становятся тоньше, гнилее».

В самом деле, если жизнь моя есть не более, как

Дар напрасный, дар случайный 73 ,

если она — один только миг, если я не сегодня-завтра должен обратиться в нуль, точно так же, как и все прочие люди — мои собратья, — то какая же может быть разумная цель, какое необходимое назначение мое на земле? Я — только случайный гость, безучастный зритель, неизвестно кем и для чего помещенный на одной из бесчисленного множества планет во Вселенной, не связанный никакими обязательствами, никакою ответственностью, не видящий и не знающий для себя впереди никакой цели...

С какою сокрушительною, убийственною силою действует на человека мысль о смерти при отсутствии веры в бессмертие, — характеристический пример этого представляет нам знаменитый критик наш Белинский. Приведем несколько отрывков из его писем по поводу смерти друга его Станкевича. Вот что он писал к Боткину: «Станкевич умер! Боже мой! Кто ждал этого? Не был ли, напротив, каждый из нас убежден в невозможности такой развязки столь богатой, столь чудной жизни? Да, каждому из нас казалось невозможным, чтоб смерть осмелилась подойти безвременно к такой божественной личности и обратить ее в ничтожество. В ничтожество, Боткин! Увы! Ни вера, ни знание, ни жизнь, ни талант, ни гений не бессмертны! Бессмертна одна смерть: ее колоссальный и победоносный образ гордо возвышается на престоле из костей человеческих и смеется над надеждами, любовью, стремлениями...» и далее, в том же письме: «Мысль о тщете жизни убила во мне даже самое страдание. Я не понимаю, к чему все это и зачем: ведь все умрем и сгнием, — для чего ж любить, верить, надеяться, страдать, стремиться, страшиться? Умирают люди, умирают народы, — умрет и планета наша, — Шекспир и Гоголь будут ничто...» Почти то же самое писал Белинский Ефремову: «Мысль о том, что все живет одно мгновение... эта мысль превратила для меня жизнь в мертвую пустыню, в безотрадное царство страдания и смерти. Смерть! — вот, истинный Бог мира... Зачем родился, зачем жил Станкевич? Что осталось от его жизни, что дала ему она?»

Так мыслил и чувствовал в свое время Белинский. В наше время идут в этом отношении далее: от теоретического отрицания бессмертия переходят к практическому отрицанию его, выражающемуся в самоубийстве. Вспомним Левина, героя романа графа Л. Н. Толстого «Анна Каренина». Размышляя о сильно, безотвязно занявшем его вопросе о последней судьбе человека, он ясно увидел, что, если не признавать бессмертия, то «для всякого человека и для него впереди ничего не было, кроме страдания, смерти и вечного забвения; и он решил, что так нельзя жить, что надо или объяснить свою жизнь так, чтобы она не представлялась злой насмешкой какого-то дьявола, или застрелиться». И только совершившийся в нем вскоре процесс внутреннего перерождения из неверующего в верующего — спасает его от петли или пули. Действительно, «самоубийство, при потере идеи о бессмертии, становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человека, чуть-чуть поднявшегося в своем развитии над скотами; потому что без веры в свою душу и в ее бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо».

Вывод необходимости самоубийства составляет для многих как бы последнее слово новейшей науки, которая приравнивает человека к обезьяне и сулит ему в будущем один конец с нею — абсолютное (полнейшее) ничтожество, — той науки, которая устами Гартмана, творца «философии бессознательного», проповедует новую религию будущего, у последователей которой все прошения будущего «Отче наш» должны будут слиться в одно прошение: «избави нас от бытия!»

На наших глазах — число случаев самоубийства возросло в такой значительной степени, что это печальное явление сделалось по справедливости знамением нашего времени. Характеристично при этом то, что почти общим мотивом (основанием), приводящим к самоубийству, слышится одно: «жизнь надоела, — не стоит жить»; нет сомнения, что это явление имеет связь и соотношение с общим духом и направлением нашего времени — времени пантеистически-пессимистической философии Шопенгауэра и Гартмана. По учению этой философии, бытие хуже и ниже небытия; вся и всякая индивидуальная жизнь есть зло и бедствие; источник всех бедствий жизни заключается необходимо в самой жизни. Поэтому конечною целью жизни и деятельности всякого человека должно быть уничтожение самой основы всякой жизни. Мораль, вытекающая из этого учения, проста и немногосложна: это — призыв к самоубийству в той или другой форме.

Мы не хотим, конечно, сказать того, что все самоубийства происходили вследствие сознательного усвоения этого пессимистического учения, этого новобуддизма в мире христианском. Но дело в том, что основной тон этого безотрадного учения гармонирует с направлением нашего времени и служит выражением его. Развитие роскоши, жажда удовольствий, усиленная погоня за исключительно практическими интересами — вот явления, характеризующие общественные нравы нашего времени. Поэзия и все идеальное — не во вкусах нашего реалистического времени. Современный человек, как истинный сын практического, положительного века, ищет, обыкновенно, везде и во всем под разными видами «хлеба», то есть материальных благ и наслаждений. Отсюда совершенное равнодушие к высшим целям жизни, ко всему тому, что придает настоящую цену и смысл жизни, что питает и поддерживает ее, и, в конце концов — равнодушие к самой жизни, к этому бесцветному и бесцельному существованию. И вот — «больной сын больного века», разочаровавшийся в жизни, накладывает на себя руки, оставляя нам, в назидание, свою горькую исповедь: «жизнь надоела, — не стоит жить».

Мне, пожалуй, укажут, что в наш век убивают себя люди и никогда не занимавшиеся никакими высшими вопросами; тем не менее, убивают себя загадочно, без всякой видимой причины. Мы, действительно, видим очень много (а обилие это опять-таки — своего рода загадка) самоубийств странных и загадочных, сделанных вовсе не по нужде, не по обиде, без всяких видимых к тому причин, вовсе не вследствие материальных недостатков, оскорбленной любви, ревности, болезни, ипохондрии или сумасшествия, а так, Бог знает из-за чего совершившихся. Такие случаи в наш век составляют большой соблазн, и так как совершенно невозможно в них отрицать эпидемию, то обращаются для многих в самый беспокойный вопрос.

Все эти самоубийства я, конечно, объяснять не возьмусь, да и, разумеется, не могу, но зато я несомненно убежден, что в большинстве, в целом, прямо или косвенно, эти самоубийцы покончили с собой из-за одной и той же духовной болезни — от отсутствия высшей идеи существования в душе их. В этом смысле наш индифферентизм, как современная русская болезнь, заел все души. Право, у нас теперь иной даже молится и в церковь ходит, а в бессмертие души не верит, то есть не то что не верит, а просто об этом совсем никогда не думает. А, между тем, лишь из этой одной веры выходит весь высший смысл и значение жизни, выходит желание и охота жить. О, повторяю, есть много охотников жить без всяких идей и без всякого высшего смысла жизни, жить просто животною жизнью, в смысле низшего типа; но есть, и даже слишком уж многие, и — что всего любопытнее — с виду, может быть, и чрезвычайно грубые и порочные натуры, а, между тем, природа их, может быть, им самим неведомо, давно уже тоскует по высшим целям и значению жизни. Эти уж не успокоятся на любви к еде, на любви к кулебякам, к красивым рысакам, к разврату, к чинам, к чиновной власти, к поклонению подчиненных, к швейцарам у дверей домов их. Этакий застрелится, именно, с виду ни из чего, а, между тем — непременно от тоски, хотя и бессознательной, по высшему смыслу жизни, не найденному им нигде. О, глядя на многих из этаких, разумеется, трудно поверить, что они покончили с собою из-за «тоски по высшим целям жизни».

«Да они ни о каких целях совсем и не думали, ни об чем таком не говорили, а только делали пакости» — вот всеобщий голос! Но пусть не заботились и делали пакости: высшая точка эта — знаете ли вы твердо, какими сложными путями, в жизни общества, передается иной душе и заражает ее? Идеи летают в воздухе, но непременно по законам; идеи живут и распространяются по законам, слишком трудно для нас уловимым; идеи заразительны, и знаете ли вы, что в общем настроении жизни иная идея, иная забота или тоска, доступная лишь высокообразованному и развитому уму, может вдруг передаться почти малограмотному существу, грубому и ни о чем никогда не заботившемуся, и вдруг заразить его душу своим влиянием?

Укажут мне, пожалуй, опять, что в наш век умерщвляют себя даже дети или такая юная молодежь, которая и не испытала еще жизни. А у меня, именно, есть таинственное убеждение, что молодежь-то наша и страдает и тоскует у нас от отсутствия высших целей жизни. В семьях наших о высших целях жизни почти и не упоминается, а об идее бессмертия не только уж вовсе не думают, но даже слишком нередко относятся к ней сатирически — и это при детях, с самого их детства, да еще, пожалуй, с нарочным назиданием... Наше юное поколение обречено само отыскивать себе идеалы и высший смысл жизни. Наша молодежь так поставлена, что решительно нигде не находит никаких указаний на высший смысл жизни. От наших умных людей и вообще от руководителей своих она может заимствовать в наше время, повторяю это, скорее лишь взгляд сатирический, но уж ничего положительного: то есть во что верить, что уважать, обожать, к чему стремиться, — и все это так нужно, так необходимо молодежи, всего этого она жаждет и жаждала всегда, во все века и везде! А если бы и смогли и в силах еще были ей передать что-нибудь из правильных указаний в семье или в школе, то опять-таки и в семье и в школе (конечно, не без некоторых исключений) слишком уже стали к этому индифферентны за множеством иных, более практических и современно-интересных задач и целей».

Но тут может случиться еще и другая, противоположная крайность: теряя веру в бессмертие, человек должен или отчаяться в жизни, не видеть в ней никакого смысла и потому отказаться жить, или же, если уж жить, то жить одною низменною, животною жизнью, держась эпикурейского правила: Станем есть и пить, ибо завтра умрем! (1 Кор. 15, 32). А к чему приводит последование этому правилу? «Сие правило (приведем слова одного из знаменитых наших проповедников), которое апостол, от лица не знающих или не хотящих знать воскресения мертвых, приводит в поругание им, которое очень годилось бы для нравственной философии бессловесных, если бы они имели преимущество философствовать, — в самом деле, составило бы и у людей всю мудрость, всю нравственность, все законы, если бы удалить от них мысль о будущей жизни. Тогда — не прогневайся, ближний и брат, если и ты сделаешься пищею людей, которые любят ясти и пити; ибо если не стоит труда благоучреждать собственную жизнь, потому что утре умрем, то точно так же не стоит труда щадить и жизнь другого, которую завтра без остатка поглотит могила. Так забвение о будущей жизни ведет к забвению всех добродетелей и обязанностей и превращает человека в скота или зверя».

А вот еще слова одного оратора-демократа на Брюссельском съезде интернационалистов в 1874 году: «Кто отнимает у народа небо, тот должен дать ему землю. Вы, жалкие фарисеи-либералы, отняли у народа утешение религиозной веры и не хотите снять с него железное иго ваших железных машин: где же ваша логика? Логика всемирной истории строже, — строже вашей логики. С потерею неба народ всегда настойчиво требовал земли в полное владение. И он логически прав: если нет Бога и загробной жизни, дайте нам пожить в полное удовольствие на земле, — такова логика народа». Такова — скажем мы, со своей стороны, — неизбежная логика здравого, нормального человеческого рассуждения: без веры в свое бессмертие человек только лживыми, обольщающими софизмами может навязывать себе высшие, истинно человеческие побуждения, стремления и цели. «Отрицая в человеке человека — с душой, с правами на бессмертие, материалистический социализм проповедует какую-то правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям, не замечая, что все это делается ненужным при том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его словам, толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни, чтобы завтра дать место другому такому же столбу. Если это так, тогда не стоит работать над собою, чтобы к концу жизни стать лучше, чище, правдивее, добрее. Зачем? Для обихода на несколько десятков лет? Для этого надо запастись, как муравью, зернами на зиму, обиходным уменьем жить, такою честностью, которой синоним — ловкость, столькими зернами, чтобы хватило на жизнь, иногда очень короткую, чтобы было тепло, удобно... Какие же идеалы для муравьев?»

«Нам могут возразить, что и среди людей не верующих в загробную жизнь есть очень много истинно благородных, выполняющих свое человеческое назначение ничуть не хуже, если еще не лучше людей верующих в бессмертие; причем эти люди, признающие земную жизнь пределом всего своего существования, не находят в этом никакой причины и основания тяготиться земною жизнью и искать насильственного выхода из нее. Мало того: некоторые проповедуют даже, что только тогда, когда у всех исчезнет вера в бессмертие, только тогда каждый будет правильно пользоваться действительною жизнью, исполнять как следует свои обязанности и наслаждаться истинным блаженством».

На это мы должны сказать следующее. Природа человеческая исполнена неуловимых иногда противоречий, и эта противоречивость ее служит иногда во благо человеку, хоть бы применительно к занимающему нас вопросу. Скажите, много ли людей действительно не верующих в свое бессмертие или, по крайней мере, вполне последовательных в своем неверии? Думаем, что очень мало. Иной, по-видимому, действительно не верит в будущую жизнь, — по крайней мере, старается уверить себя в этом. Между тем — на деле, сам того не сознавая, он живет теми духовными истинами, которые всосал с молоком матери, теми верованиями, в которых был воспитан. Но от него ускользает это глубоко коренящееся внутреннее противоречие, раздвоение его существа. Таким образом — невыносимая, убийственная для человека мысль о ничтожестве парализуется у него в своем действии иными, противоположными началами, живее и сильнее говорящими в нем, составляющими истинный источник жизни человеческой. Что же касается того, будто общество людей, решительно отказавшихся от веры в бессмертие, должно бы было представлять собою вполне нормальное человеческое общество, то утверждать это, по меньшей мере, довольно трудно — впредь до осуществления такого несбыточного идеала человеческого существования. Но если позволительно судить по представляемым историею образчикам приближения к такому идеалу, то действительность скорее опровергает, нежели подтверждает такие утопические, бессмысленные теории. К счастью, вера в человека, каков бы он ни был, дает право надеяться, что он никогда не дойдет до совершенного забвения и отрицания Бога и бессмертия души.

Итак, вера в бессмертие души, служа выражением нормального, здорового состояния природы человека, составляет основание нравственно-разумной жизни человеческой, имеющей в ней самое первое и коренное свое предположение. Ею же держится и весь строй общественной жизни человеческой: она связывает между собою людей во имя общих высших интересов их, во имя общего высшего их назначения, не оканчивающегося здешнею земною жизнью. Смертный сын земли должен сделаться вечным гражданином неба. Имея это постоянно в виду, помня это высокое свое предназначение, он сообразно с ним располагает и устрояет первую, предуготовительную ступень своего существования — земную жизнь свою. При забвении же о вечности он ходит во тьме и не знает, куда идет (ср.: Ин. 12, 35), потому что путь его не озаряется светом веры в бессмертие, потому что он стоит на ложном пути, приводящем его к ложному концу.

 

Существо и происхождение души человеческой

С вопросом о назначении и последней судьбе души находится в неразрывной связи вопрос о ее существе и о ее начале, или происхождении: первый вопрос заключается уже необходимо во втором.

Господствуют два диаметрально противоположных взгляда на существо души человеческой.

По одному взгляду — душа есть самостоятельное и самодеятельное начало жизни, соединенное с телом, начало, которое до тех пор, пока живет в теле, пользуется, правда, для своей деятельности и своего проявления телесными органами, но во время смерти человека отделяется опять от тела и продолжает существовать независимо от него.

Другой взгляд (с которым мы уже познакомились отчасти выше) признает душу не самостоятельным и самодеятельным началом жизни, а только суммою отправлений телесных органов; с уничтожением этих последних в смерти — прекращается, само собою разумеется, и всякая деятельность души: так называемая душа умирает вместе с телом.

Последний взгляд не составляет результата только уже новейшей науки, как часто утверждают. Уже саддукеи отвергали существование бестелесной души и не признавали воскресения мертвых, то есть существования души по смерти человека. Вообще — то мнение, что душа не имеет бытия отдельно от тела, имело своих последователей и защитников во все времена.

С точки зрения этого взгляда, конечно, не может быть речи ни о бессмертии, ни о будущей жизни, ни о загробном воздаянии.

Вопрос о происхождении души человеческой — один из самых трудных и неудоборазрешимых вопросов в области учения о человеке. «Вот, стар уже я, — говорил о себе блаженный Августин, — а и теперь так же не понимаю тайны происхождения души, как не понимал в юности».

Объяснить происхождение существа материального считали всегда задачею нетрудною. Но как и от чего может происходить существо простое, духовное, какова душа? Так как каждая отдельная душа появляется на свет и начинает проявлять свою жизнь — деятельность — только в известное историческое время, то, естественно, рождается вопрос: откуда и как она появляется? Существуют издавна три разных ответа на этот вопрос, или три гипотезы для объяснения происхождения души человеческой:

1) гипотеза предсуществования, 2) гипотеза творения и 3) гипотеза переведения душ.

Рассмотрим каждую из них.

1) Гипотезою предсуществования душ предполагается, что все души человеческие существуют от создания мира и до вселения в тело живут где-либо — или в соединении с Богом, или в так называемой общей мировой душе, или же странствуют по телам животных, и потом каждая, когда рождается для нее тело, в наказание или в награду, вводится в него, как в готовый дом. Этому мнению, в том или другом виде, следовали древние языческие народы (индийцы, египтяне, персы, мексиканцы, монголы и другие), а из философов: Эмпедокл, Пифагор, Платон, Порфирий. Из учителей и писателей Церкви к этому мнению — в лучшем его смысле — склонялись, по-видимому, Ориген, Климент Александрийский, Немезий; и перечисление душ допускалось только гностическими сектами.

Мнение это держащиеся его подкрепляли теми свойствами души, которые как бы невольно возводят мысль за начало настоящего бытия — в вечность; таковы неизъяснимые из опыта явления: происхождение идей, прирожденность зла или добра, предопределенная как бы тому или другому счастливая или несчастная доля и прочее.

Рассмотренная гипотеза всегда встречала справедливое порицание со стороны святых отцов Церкви; и в опровержение ее святые Иустин Философ, Григорий Нисский, Василий Великий и другие говорили следующее:

а) она противоречит внутреннему опыту: мы не помним никакого периода жизни и деятельности до начала сознания, и потому соединение наших душ с телами не может быть ни наградою, ни наказанием; а без этого ни настоящая, ни предыдущая жизнь при этой гипотезе не может иметь никакого смысла. Пятый Вселенский Собор, осуждая мнение Оригеново о предсуществовании человеческих душ, выражается: «Церковь, последуя Божественным словам, утверждает, что душа творится вместе с телом, а не так, чтобы одна творилась прежде, а другое после, по лжеучению Оригена».

б) Она влечет за собою множество недоумений: чем и где была душа до соединения с телом, что делала или почему была в бездействии, для чего послана в тело и так далее.

в) Наконец, она основывается на ложном понятии об отношении души к телу, считая тело столько же случайным и внешним для души, сколько дом для живущего в нем или одежда для надевающего ее, — что несправедливо.

Что же касается до вышеупомянутых явлений опыта, в которых эта гипотеза думает находить подкрепление себе, то они гораздо лучше объясняются из других начал, а именно:

а) идеи имеют начало своего происхождения в стремлении духа к Бесконечному; б) прирожденность зла или добра есть наследство от прародителей и предков; в) непонятное для нас распределение жребиев есть дело Премудрого Промысла.

Впрочем, справедливость требует сказать, что в этом мнении есть и часть истины. В самом деле, не весь я произошел во времени: к бытию моему принадлежит нечто, выходящее за пределы естества, что вложено в меня Богом и что, следовательно, прежде начала бытия моего в Нем.

2) Гипотеза творения (новотворения, творения вновь) душ полагает, что души не существуют от начала мира, но творятся Богом в то самое время, когда образуется для них тело. Защитниками этого мнения из отцов Церкви были: Феодорит, Кирилл Александрийский, Амвросий, Иларий. К принятию его располагали их, частью, невыгодные стороны других гипотез, частью — высокое достоинство души, не могущей иметь земного происхождения и долженствующей выходить непосредственно из рук Творца. Но святые отцы Церкви находили и в этой гипотезе некоторые неудобства, а именно:

а) она вводит в естественный порядок мира сверхъестественное творение.

б) Она разрывает естественную связь поколений рода человеческого между собою и делает необъяснимым переход как физических, так и нравственных свойств, а, следовательно — и греховной порчи от родителей к детям, — переход, который, однако же, подтверждается всеобщим опытом. Если душа выходит чистою из рук Творца (а иною она не может выходить из Его рук), в таком случае откуда же в ней зло? От тела? Но этой мысли не принимали никогда серьезные мыслители христианские: они не допускали, чтобы нравственный характер души определялся телом и чтобы тело было источником зла.

в) Она подчиняет творческую волю Божию действию страстей человеческих, иногда самому беззаконному.

Тем не менее, однако, и в этом мнении есть нечто истинное: я, как неделимое, имею начало бытия; но я не могу быть обязан своим бытием одной только подобной мне твари, самой по себе, — я должен возводить причину моего происхождения к единому Творцу — Богу.

3) Гипотеза переведения душ принимает, что души всех, и самых отдаленнейших, потомков содержались в праотце рода человеческого, или как действительные существа, или только в возможности, и потом переходят или переводятся преемственно от родителей к детям, когда образуется принадлежащее той или другой душе тело. К этому мнению, однако, с особенным ограничением, склонялась большая часть восточных отцов, именно: Григорий Богослов, Афанасий Великий, Ириней и многие другие богословы от Тертуллиана до наших времен, также многие врачи и физиологи. Подтверждение его можно находить в опыте, который показывает, что и телесные, и душевные свойства переходят от родителей к детям.

Большая или меньшая состоятельность этой гипотезы зависит от того, как она объясняет происхождение души от душ родителей. Именно, можно предположить один из трех следующих способов: а) или душа родителей от существа своего уделяет новое начало жизни, которое потом раскрывается в рожденном, но это несовместно с простотою души, исключающею всякую делимость, б) или душа, имеющая произойти, уже заключалась некоторым духовным семенем в душе родителей и из нее развивается. Но всякое воображение изнемогает, усиливаясь представить себе это бесконечное «развитие» одних душ в другие от нашего времени до первых людей. Или, наконец, в) души родителей имеют способность просто производить вновь существо, себе подобное. Но чтобы тварь, как тварь, могла производить другую тварь, это — противоречие.

Однако нечто и из этой гипотезы допустить необходимо. Если род человеческий должен иметь между собою связь и если опыт свидетельствует о непосредственной связи детей с родителями, то что-нибудь в душах наших происходит и от родителей.

Отцы Церкви тайну происхождения души любили более проходить благоговейным молчанием, нежели изъяснять. Не для того, чтобы разоблачить эту тайну, но чтобы устранить неправые мнения, привязываемые к неправильному взгляду на происхождение души, представим здесь некоторые замечания об этом предмете.

1) В рождении живых существ действует сила Божия. Бог, хотя даровал ее тварям, однако не может отказаться от нее, а признает ее Своею; почему рождающееся по отношению к Богу есть творение Божие. Поэтому Августин говорит: «Как бы ни происходила душа, все же она есть творение Божие». Но, с другой стороны, родотворящая сила Божия усвоена существу тварей. Поэтому появляющаяся на свет душа по отношению к родителям есть их рождение, а не творение: «Ибо, — замечает святой Василий Великий, — творение не из существа творящего, а рождение — из существа рождающего».

2) Родотворящая сила есть, по существу своему, духовная; поэтому из представления происхождения душ нужно удалять всякие материальные образы. Рождение вообще есть явление духовное на всех степенях бытия: от смертного рождается смертное, от бессмертного — бессмертное, от вечного — вечное, но все духовным образом. Поэтому святой Ириней и святой Иустин Мученик, называя душу рожденною, тем не менее, однако, признают ее бестелесною и нетленною.

3) Родотворящая сила Божия имеет качество всеобщее; но, нисходя в мир явлений, она а) производит только неделимые в человечестве — души, наши «я». Почему то, что в нас есть выше нашего «я», не рождается, а приходит отвне, от Бога. Поэтому Антоний Великий, признавая человека состоящим из тела, души и ума, говорит: «Душа есть в мире, как рожденная, а ум превыше мира, как нерожденный». Притом, б) открываясь чрез взаимодействие родителей, родотворящая сила Божия и в образе проявления своего определяется их природою и ее состоянием. Поэтому-то дети в физических и духовных чертах носят на себе образ родителей.

Вышеприведенное объяснение соглашает в себе все три рассмотренные гипотезы, принимая в себя то, что в них есть лучшего и устраняя их крайности.

Душа как неделимое, как это «я», существо изменяющееся, происходит вместе с телом от родителей, до происхождения своего находится в состоянии возможности в их естестве, именно — в усвоенной им родотворящей силе, и чрез них и от них получает действительное бытие. Вот гипотеза переведения!

Но чтобы это «я» могло быть настоящею, разумно-свободною, богоподобною душою, для этого должно привзойти в него нечто высшее его, что одушевляло бы его стремлением к Божественному, давало душе духовную жизнь и возвышало ее над всем случайным и преходящим. Это есть богоподобный дух, не рождающийся от родителей и вообще не происходящий, а вливаемый Богом в душу после ее происхождения. Одушевленная им, душа возвышается из области времени в вечность и, по некоторому самообольщению, усвояет себе свойства вечности, считает себя старейшею своего начала, как бы совечною Богу. Вот гипотеза предсуществования!

Между тем, происходящая душа есть новое существо, из состояния чистой возможности переходящее в действительное бытие; основание его хотя и заключается в родителях, но у них — в том, что в них выше их самих, именно — в бесконечной силе Божией, влиянной в них. Действие же этой силы всегда проявляется под влиянием свободной воли Божией, возвышающейся над всеми отношениями времени. Переведение существа из состояния чистой возможности в состояние действительного бытия свободною волею Божиею есть творение. Вот гипотеза творения!

В «Православно-догматическом богословии» преосвященного Макария учение о «происхождении каждого человека и, в частности, происхождении душ» изложено следующим образом:

«Хотя все люди происходят от прародителей путем естественного рождения, однако же, тем не менее, Бог есть Творец и каждого человека. Разность только в том, что Адама и Еву Он создал непосредственно, а всех потомков их творит посредственно — силою Своего благословения, которое Он даровал нашим праотцам, вдруг по сотворении их сказав: Раститеся и множитеся, и наполните землю (Быт. 1, 28), и которое, будучи изречено однажды, как слово Всемогущего, не потеряет своей действенности до окончания веков. Посему-то в Священном Писании говорится, что Бог не только создал наших прародителей, но и а) сотворил есть от единыя крове весь язык человечь, жити по всему лицу земному (Деян. 17, 26), Сам дая всем живот и дыхание и вся (ст. 25);

б) творит каждого человека. Руце Твои сотвористе мя и создаете мя, — восклицают Иов и Псалмопевец (Иов. 10, 8; Пс. 118, 73); и в других местах: Дух Божий, сотворивый мя... (Иов. 33, 4); Ты создал еси мя (Пс. 138, 5). Сам Бог говорит к Иеремии: Прежде неже Мне создати тя во чреве, познах тя, и прежде неже изыти тебе из ложесн, освятих тя, пророка во языки поставих тя (Иер. 1, 5);

в) творит тело человека: Кожею и плотию мя облекл ecu, костьми же и жилами сшил мя ecu (Иов. 10, 11); не утаится кость моя от Тебе, юже сотворил ecu в тайне (Пс. 138, 15; ср.: Пс. 32, 15), — взывают пред Богом те же священные писатели;

г) творит душу человека. Эту мысль выражают: Екклезиаст: И возвратится персть в землю, якоже бе, и дух возвратится к Богу, Иже даде его (Еккл. 12, 7); пророк Исаия: Тако глаголет Господь Бог, сотворивый небо и водрузивый е, утверждей землю и яже на ней, и даяй дыхание людем, иже на ней, и дух ходящим на ней (Ис. 42, 5; ср.: 57, 16); пророк Захария: Глаголет Господь, прострый небо, и основаяй землю, и создаяй дух человека в нем (Зах. 12, 1). Со всею же ясностию это верование Церкви ветхозаветной выразила благочестивая жена-иудеянка, когда, во дни гонения Антиоха, убеждая детей своих вкусить смерть ради закона Божия, говорила им: Не вем, как во чреве моем явистеся, ниже бо аз дух и живот дах вам, и коегождо уды не аз составих, но мира Творец, создавый род человечь, и всех изобретый рождение, и дух и жизнь вам паки воздаст с милостию, яко ныне сами себе презираете ради законов Его (2 Мак. 7, 22-24).

Что касается, в частности, вопроса о происхождении душ человеческих, то Православная Церковь, на основании означенных текстов, всегда держалась, как и ныне держится мысли, что они творятся Богом. Об этом непререкаемо засвидетельствовал Пятый Вселенский Собор, когда, осуждая мнение Оригеново о предсуществовании человеческих душ, выразился: «Церковь, последуя Божественным словам, утверждает, что душа творится вместе с телом, а не так, чтобы одна творилась прежде, а другое после, по лжеучению Оригена». Засвидетельствовал, по крайней мере, относительно Церкви Восточной, блаженный Феодорит: «Святая Церковь, веруя Божественному Писанию, учит, что душа творится вместе с телом, но не так, чтобы с самым семенем, из которого образуется тело, и она получала бытие, но что, по воле Творца, она тотчас же является в теле по его образовании». Засвидетельствовали относительно Церкви Западной святой Лев, папа Римский, и блаженный Иероним. «Кафолическая вера, — говорит первый, — исповедует, что каждый человек, по своему телу и душе, образуется и одушевляется в утробе матерней Творцом всяческих, так, впрочем, что остается зараза греха и смерти, переходящая от прародителя на потомство». А блаженный Иероним спрашивает: «Откуда все люди имеют души? Ужели от родителей, подобно неразумным животным, так что, как тело рождается от тела, так душа от души? Или разумные твари, ниспавши на землю по пристрастию к телам, соединяются с человеческими телами? Или, действительно (как и учит Церковь на основании слов Спасителя: Отец Мой доселе делает, и Аз делаю (Ин. 5, 17) и слов Захарии: Создали дух человека в нем (Зах. 12, 1) и Псалмопевца: Создавый наедине сердца их (Пс. 32, 15)) ежедневно творит души Бог, Коего хотение есть уже дело и Который не престает быть Творцом?» Не упоминаем уже о частных учителях Церкви: Лактанции, Амвросии, Иларии, Ефреме Сирине, Кирилле Александрийском, Геннадии и других, которые ясно проповедуют в своих писаниях, что души человеческие творятся Богом.

Как же понимать это творение душ? Сама Церковь с точностью не определяет; но, на основании представленных свидетельств Пятого Вселенского Собора, блаженного Феодорита и особенно святого Льва, и в соответственность с другими догматами Церкви, надобно полагать, что здесь разумеется не непосредственное творение Божие, а посредственное, — что Бог творит человеческие души, как и тела, силою того самого благословения — раститься и множиться, которое Он даровал нашим праотцам еще в начале, — творит не из ничего, а от душ родителей. Ибо, по учению Церкви, хотя души человеческие получают бытие чрез творение, но так, что на них переходит от родителей зараза прародительского греха, — а этого не могло бы быть, если бы Бог творил их из ничего. Скажут ли, что такое творение душ от душ родителей для нас совершенно неизъяснимо, когда человеческая душа есть существо простое? Правда. Но для нас совершенно неизъяснимо и то, чтобы Бог, Дух чистейший, мог рождать из существа Своего Сына и изводить Святого Духа, — однако же Откровение учит, что Бог — действительно, вечно рождает из существа Своего Сына и вечно изводит Святого Духа, не подвергаясь никакому делению.....

Потому-то еще древние учители Церкви повторяли, что тайна творения наших душ понятна одному Богу. Принимая мнение о творении человеческих душ от душ родителей, мы, естественно, тем самым отвергаем: а) мнение, будто души происходят от семени родителей, от которого происходят и тела, — мнение, очевидно, допускающее вещественность человеческой души и ее смертность вместе с телом; б) мнение, будто души происходят сами собою от душ родителей, как тела от тел, допускающее неизбежно делимость души и, следовательно, также вещественность ее и смертность: потому что существо, совершенно невещественное, никогда не может, без особенного творческого всемогущества, произвести из себя какое-либо другое существо; в) наконец — мнение, будто души человеческие творятся Богом из ничего и посылаются Богом в тела, неудобно примиряемое с догматом Православной Церкви о распространении первородного греха от родителей на детей путем естественного рождения.

Когда же именно творятся человеческие души и соединяются с телами? Образование тела как вещественного происходит в утробе матерней постепенно; а душа, существо простое, может твориться только мгновенно, и — действительно — творится и дается от Бога, — по учению Православной Церкви, — «в то время, когда тело образуется уже и соделается способным к принятию оной». Так учили и древние учители Церкви; Кирилл Александрийский, Августин, Феодорит, Геннадий и другие, и в доказательство своих слов указывали на слова святого пророка Моисея (см.: Исх. 21, 22-24). Вот как, например, раскрывает мысль свою блаженный Феодорит: «Тот же пророк (Моисей) в законах своих еще яснее учит, что сперва образуется тело, а потом вливается душа. Ибо, говоря о том, кто поразит беременную женщину, он дает такой закон: Аще кто поразит жену непраздну, и изыдет младенец ея неизображен, — тщетно да отщетится. Аще же изображен будет, да даст душу за душу, око за око и прочее (Исх. 21, 22-24). Этим самым он дает разуметь, что неизображенный или необразовавшийся младенец еще не имеет души, а образовавшийся имеет душу». С другой стороны, можно указать и на другие места Писания, из которых видно, что младенцы еще во утробе матерней, следовательно — до рождения своего, имеют души. Например, о Ревекке замечено: Игриста же младенца в ней (Быт. 25, 22); святая Елизавета говорит о самой себе пред Пресвятою Девою Мариею: Се бо, яко бысть глас целования Твоего во ушию моею, взыграся младенец радощами во чреве моем (Лк. 1, 44; ср.: Иер. 1, 5).

 

Доказательства бессмертия души человеческой

 

При том высоком интересе и том важном значении, какое имеет для человека вопрос о бессмертии его души, естественно ожидать, что этот вопрос будет не только привлекать его сердце, но и занимать его ум, то есть что он будет предметом не религиозного только убеждения, или веры, но также и предметом теоретических или философских исследований и, действительно, люди искони пытались проникнуть в таинственную область загробной жизни, усиливались, так или иначе, разрешить великий вопрос о последней судьбе человека. После всего того, что было говорено в разные времена за и против веры в бессмертие, нельзя не согласиться, что она имеет за себя такое «облако свидетелей» и свидетельств, что только научное легкомыслие и слепое предубеждение могут приравнивать ее к обыкновенным человеческим суевериям и несбыточным мечтам.

Мы имеем в виду изложить здесь главнейшие доказательства, которыми обыкновенно подкрепляют истину бессмертия души человеческой, считая, однако, нужным оговориться сейчас же, что не все эти доказательства имеют одинаковую убеждающую и доказательную силу и что вообще мы не можем и не обещаем представить доказательства, безусловно ясные и неопровержимые в математическом смысле, — такие доказательства, против которых не могло бы быть сделано никаких возражений. Это не значит, однако, чтобы истина бессмертия души человеческой не имела в свою пользу веских оснований, чтобы ее следовало отнести к разряду безосновательных фантазий, пустых басен. Это значит только то, что религиозно-нравственные истины — к числу каковых принадлежит и истина бессмертия души — не могут быть доказываемы математическим путем, путем убеждения одного ума: они воспринимаются и усвояются преимущественно сердцем, и сердечное убеждение или неубеждение в них отражается соответственным образом и в уме. Сказал безумец в сердце своем: нет Бога (Пс. 13, 1). И многие безумцы говорят то же самое сначала в сердце своем, а потом и в уме своем. Что 2 X 2 = 4, этого я не могу не допустить, потому что это — математическая аксиома, основывающаяся на законах моего ума. Но что нужно любить ближнего, к этому ум мой не обязывает меня с принудительною силою: это решает мое сердце, мое нравственное развитие и расположение.

Не все любят ближних, но все обязательно признают, что 2 X 2 = 4. Следует ли, однако, из этого, что нравственная истина — любовь к ближнему — менее разумна, основательна и обязательна в своем роде, нежели математическая аксиома 2 X 2 = 4? Мы признаем математические истины неопровержимыми и бесспорными; а между тем «если бы геометрия противоречила нашим страстям, нашлось бы немало людей, которые стали бы оспаривать твердость ее доказательства» (Лейбниц). Сердце — исходище жизни, глубокий источник убеждений и предубеждений. От сердца исходят помышления злая (Мф. 15, 19), но и благие. Оно дает тон и направление даже умственному складу человека. «Мы познаем истину не умом только, но и сердцем», — говорит Паскаль.» Система нашего мышления — это ни более ни менее, как история нашего сердца. Все мои убеждения вытекают из внутреннего расположения, а не из ума» (И. Г. Фихте). «Собственно говоря, все сводится к внутренним расположениям: ими вызываются мысли» (Гёте).

Итак, представляя доказательства в пользу истины бессмертия души человеческой, мы имеем в виду раскрыть и оправдать ее разумность, показать, что она не только не противоречит ни одной здравой человеческой истине, напротив того — вполне гармонирует с разумным и возвышенным его завершением.

 

Непосредственное сознание

Мысль о бессмертии души не дается нам опытом. Ежедневный опыт представляет нам — напротив того — смерть, тление и разрушение. В каждую секунду темная могила поглощает по одному сыну земли; каждая секунда отнимает у кого-либо из нас дорогое существо и уносит его туда,

Откуда никто не приходит!

И для каждого из нас настанет, в свое время, эта ужасная, ничем непредотвратимая секунда...

Откуда же в нас, в противность столь очевидному и подавляющему опыту, мысль о бессмертии, о вечной жизни? Как нам пришло в голову думать о бессмертии и желать его? Это может быть объяснено только тем, что человек носит идею о своем бессмертии в своем духе: она присуща ему непосредственно. Она служит в нем выражением голоса природы, который никогда не обманывает. «Идея о бессмертии — это сама жизнь, живая жизнь, ее окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества». Следовательно, жить для человека — значит сознавать и чувствовать себя бессмертным. С другой стороны, почему человек так отвращается смерти, зная ее полнейшую неизбежность? Если бы смерть была естественным, нормальным явлением, в таком случае она не возбуждала бы в нас такого ужаса и отвращения, мы не считали бы ее таким великим злом, таким страшным бичом, не видели бы в ней самого непримиримого нашего врага. Но дело в том, что смерть есть противоречие нашей бессмертной природе, и сознание этого противоречия служит сильнейшим, невольным свидетельством о нашем бессмертии.

«Есть ли в человеке чувство своего бессмертия? Должно быть. Как существо, предназначенное к бессмертию, человек, по этому самому, не может не иметь предчувствия о том; и, действительно, нет человека, который, в известные минуты жизни, не ощущал в себе того, что превыше смерти. Во всех ли равно это чувство? Нет; в иных очень сильно, в иных так слабо, что почти его нет. От чего зависит эта разность? От природы или от воли самого человека? Чувство бессмертия, как и все прочие чувства в нашей душе, может усиливаться и ослабевать. Когда прилагают старание, то оно усиливается, когда небрегут о том, тем паче, когда действуют противным образом, то оно ослабевает.

От чего же именно усиливается это драгоценное чувство и от чего ослабевает?

В настоящем состоянии человека, в составе его, очевидно, два начала: одно — бессмертное, которое не исчезает в смерти, другое — смертное, которое продолжается только до гроба и там разлагается и исчезает. Каждое из сих начал производит в человеке сродное себе чувство: начало бессмертия производит чувство бессмертия, начало смертное производит чувство смертности. Оба начала эти — бессмертное и смертное — так тесно сочетаны, что составляют теперь одно целое: посему-то и чувство бессмертия с чувством смертности сливается в одно неопределенное чувство. Такая неопределенность чувств недолго может продолжаться: с продолжением времени, когда человек начинает действовать самостоятельно, одно какое-либо чувство берет верх, вместе с тем — другое слабеет и умаляется. Если берет верх чувство бессмертия, то чувство смертности слабеет; если, напротив, усиливается чувство смертности, то чувство бессмертия делается слабее. Зависит же это от того, чем наиболее человек начинает жить и действовать. Если он живет более тем, что есть в нем истинно бессмертного, — духом, совестью, законом, то усиливается чувство бессмертия. А если предается сильно тому, что в нем есть смертного, — плоти и крови, то усиливается чувство смертности. И с чем наиболее он живет, то наиболее и чувствует, тем наиболее и проникается, от того заимствует силу и чувство.

Если поэтому непосредственное сознание, или чувство бессмертия, иногда затемняется, заглушается и даже вовсе теряется в некоторых людях, то это не служит еще опровержением его необходимости и всеобщности: это уже явление ненормальное, вызываемое такими причинами и обстоятельствами, которые влияют вообще искажающим образом на природу человеческую. «Есть много охотников жить без всяких идей и без всякого высшего смысла жизни, жить просто животною жизнью». У таких людей, конечно, нечего искать ясного и отчетливого сознания своего бессмертия: они исказили в себе образ Божий и человеческий, почему и не могут служить нормою для суждения о человеке, когда идет речь о высших вопросах и интересах человеческих.

Здесь нельзя не припомнить характеристически верного изречения одного из древних христианских апологетов: «Душа — по природе христианка». Вот почему мы находим в ней свидетельство об одной из существеннейших христианских истин, с которою неразрывно связано все дело восстановления природы человеческой в ее истинном и чистом виде, — об истине бессмертия души человеческой.

Итак, мы можем сказать, что непосредственное сознание, или чувство бессмертия, не есть выражение какого-нибудь единичного, случайного и произвольного желания: это — всеобщая, неизменная и отличительная черта человека, когда бы и где бы он ни жил и на какой бы степени образования ни находился. Мы слышим в нем голос природы человеческой.

 

Метафизическое или онтологическое доказательство

Если Декарт сказал: «Я мыслю, следовательно — я есмь», то мы можем сказать: «Я есмь, следовательно — я бессмертен, потому что Он есть». Мы знаем, однако, что не все разделяют это убеждение, что, например, материалисты и пантеисты не допускают возможности личного бессмертия человека. Отчего же такое различие, такая противоположность во взгляде на этот важный вопрос? Это различие зависит, очевидно, от различия во взгляде на существо души человеческой: вот где основание этого различия взглядов на судьбу души по смерти человека. Для материалиста душа человеческая не есть самостоятельное начало, независимое и отличное от тела, она есть продукт нашего телесного организма и потому прекращает свое бытие вместе с разрушением, смертью этого организма, — умирает вместе с ним. Точно так же и для пантеиста душа человеческая не есть самостоятельное существо, или субстанция: она есть не иное что, как проявление общей мировой субстанции, которая одна только действительно существует и в которую возвращается или с которою сливается душа по смерти человека, совершенно теряя свое личное бытие. Неправильный взгляд на существо души сопровождается, естественно, и ложными выводами относительно будущей, конечной ее судьбы.

Что такое душа человеческая? Душа человеческая есть единичная, то есть простая и невещественная субстанция, самостоятельное и самодеятельное существо, и, притом — существо самосознательно-личное; одним словом, она есть духовный атом. Из этого понятия о душе человеческой с необходимостью вытекает невозможность ее уничтожения, или ее бессмертие.

Во-первых, душа человеческая есть единичная, не сложная, духовная субстанция. Это доказывается единством ее отправлений: все разнообразные впечатления, воспринимаемые душою, сводятся в ней к единству сознания. Единство сознания предполагает единство сознающей субстанции. А это единство исключает всякую сложность и материальность. Этим самым опровергается само собою учение материалистов, отождествляющих душу с нервною системою, которая, как известно, представляет большую сложность. Мы согласились бы, пожалуй, с учением материалистов, если бы им (учением) могли быть объяснены факты душевной жизни; но этого-то именно мы и не видим. Для примера возьмем один факт из области мышления, именно — суждение. Всякое суждение предполагает единство субъекта, или субстанции, высказывающей суждение. Во всяком суждении должно быть, как известно, не меньше двух различных представлений, соединяемых вместе, например, душа бессмертна. Но в суждении мы хотим уничтожить это двойство или множество представлений объединением их: мы не хотим представлять отдельно душу и отдельно бессмертие, а хотим представить дело так, чтобы душа заключала в себе бессмертие; иначе, не сделав этого объединения, мы можем искать бессмертие не в душе, а еще в другом чем-нибудь.

Для большей наглядности положим, что мы поделили между двумя лицами два представления, которые должны быть объединены в суждении: если у каждого из них будет по одному представлению, то суждение не может образоваться. Если, например, одно из них будет представлять только: душа, а другое только: бессмертна, то ни то, ни другое не в состоянии будет составить суждение: душа бессмертна. Это суждение может образоваться только в таком случае, если одно и то же лицо, то есть один и тот же судящий субъект соединит вместе, приведет к единству оба представления. А спинной и головной мозг не составляет единичной простой субстанции: он состоит из бесчисленного множества клеточек, которые, в свою очередь, состоят из множества атомов. Следовательно, нервную систему или мозг нельзя считать причиною духовных отправлений; мозг не дает возможности составить даже простое суждение. Таким образом, единством духовных отправлений души, или единством ее сознания предполагается и доказывается ее единство, простота, или духовность, существенно отличающая ее от всего вещественного, сложного, тленного. Как духовная субстанция, чуждая вещественной сложности, она не может подлежать разложению и уничтожению.

Во-вторых, называя душу человеческую самостоятельным и самодеятельным началом, мы этим самым приписываем ей, как единственной действующей причине, всю умственную и нравственную деятельность человеческую: душа действует самостоятельно сама из себя. И здесь мы опять становимся в прямой разрез с материализмом, отрицающим самостоятельную деятельность души человеческой. Уже выше мы видели, что без признания души за самостоятельную, действующую причину мы не можем ни представить, ни объяснить себе ни одного, самого простого, факта в области мышления. Говорить, как говорят материалисты, что мозг мыслит и ощущает, — все равно что говорить: играет скрипка или флейта, но не музыкант. Без музыканта скрипка и флейта не могли бы издать ни одного звука; и без души мозг, несмотря на все возбуждения извне, не мог бы производить мышления и ощущения.

Воспользуемся еще для доказательства того, что душа есть самостоятельно действующая субстанция, примером из области воли и чувства. Возьмем, например, чувство страха. Как ни просто и несложно, по-видимому, это чувство, однако мы можем отличить в нем, по крайней мере — четыре представления; во-первых, представление о чем-то опасном, например, о хищном звере, о пропасти или о чем-нибудь другом подобном, потому что без такого представления мы не имели бы никакого основания пугаться; затем — второе представление, дающее нам знать, что опасность угрожает не другому кому-либо, а — именно — нам самим, потому что иначе мы чувствовали бы только жалость и сострадание, а не страх (если бы, то есть при опасности, угрожающей другому, мы находились сами в безопасности); в-третьих, сюда присоединяется еще представление о том, что опасность была не несколько лет тому назад или что она предстоит нам еще только впереди, но что то, чего мы боимся, наступает сейчас же, непосредственно; наконец, в-четвертых, кроме этих представлений, из коих каждое, взятое отдельно само по себе, не возбуждает еще страха, — в страхе заключается еще особенное ощущение боязни, которое знакомо каждому и которое не может быть объяснимо тому, кто еще не испытал его.

Если мы допустим, что душа не есть самостоятельно действующее существо, но что описанные аффекты производятся мозгом, в таком случае мы должны будем поделить эти четыре различных момента между четырьмя различными клеточками или атомами мозга: одна частица мозга носила бы представление опасного предмета, другая — представление того, что опасность грозит нам самим, третья — представление того, что опасность предстоит в данную минуту, четвертая заключала бы в себе самое чувство страха. Допущение этого есть очевидная нелепость, потому что страх возможен только в таком случае, если эти четыре момента совпадают в одном нераздельном пункте, следовательно, в единичной субстанции. В самом деле, как могла бы четвертая частица мозга бояться, если она не видит опасности? Если же она видит опасность, значит отправление первой частицы мозга есть и ее отправление. То же самое следует сказать и о других двух моментах. Следовательно, страх может появиться только тогда, если одна и та же субстанция носит в себе различные условия отправления в их единстве. Как ни прекрасно и ни полезно разделение труда, но в настоящем случае оно невозможно.

А что душа при своих отправлениях находится в известной зависимости от тела, это — другой вопрос. Мы отнюдь не отрицаем зависимости души от тела, но должны сказать, что весь вопрос об этой зависимости сводится только к тому, что душа зависит от тела не по своему бытию или существу, а только по проявлению своего бытия, по своей деятельности, причем она пользуется телом, как своим покорным орудием, так что зависимость ее от тела можно сравнить с зависимостью государя от его министров, чрез которых он отдает свои приказания. Очевидная ошибка материалистов заключается в том, что они смешивают существо души с условиями и обстоятельствами, сопровождающими ее деятельность, смешивают, значит, совершенно разнородные и несравнимые вещи. «Как желчь есть отправление печени, точно так же, — говорят материалисты, — мысль есть отправление мозга». Но ведь желчь сама — вещь чувственная, осязаемая, тогда как мысли мы не можем ни видеть, ни осязать. Причина и ее произведение оказываются разнородными, несоизмеримыми предметами.

Душевные явления тесно связаны с телесными, и каждому духовному акту, ощущению, представлению или отвлеченной идее неизбежно соответствует какое-нибудь физическо-химическое или вообще механическое изменение в нервно-мозговых тканях. Это и понятно. Человек — не бестелесный дух, и пока он живет в условиях своего настоящего существования, нельзя думать, чтобы душевные явления, каково бы ни было их начало — духовное или материальное, происходили вне связи с телесными, так, чтобы телесные явления в одном и том же человеке шли своим чередом, а душевные — своим. Этим объясняется и доказывается единство только действий, а не деятелей, только связь, а не единство и не тождество душевных явлений с материальными, точно так же, как нельзя, например, заключать о единстве или тождестве телеграммы с распространением электрического тока по проволоке.

Не душа есть продукт телесного организма, как говорят материалисты, но наоборот — тело есть, можно сказать, произведение души, орудие ее, которым она распоряжается по своему благоусмотрению. Состоя из различных составных частей, из различных элементов видимого мира, составляя, в некотором смысле, случайную форму природы, тело должно подлежать разрушению со стороны сил природы при враждебном столкновении с ними: оно, так сказать, разбивается в наших руках, как хрупкая посудина. Но душа наша, как самостоятельное духовное существо, хотя и соединенное с телом, однако отличное и независимое от него по своему бытию и существу, не может подлежать разрушению; она бессмертна.

В-третьих, душа человеческая есть не индивидуальное только, мыслящее и действующее, но — сверх того — самосознательно-личное существо. На все наши мысли, желания, стремления, словом — на всю нашу умственную и нравственную жизнедеятельность мы налагаем печать нашего самосознания, делаем ее нашим личным достоянием. Мы сознаем себя, непрерывно и неизменно, одним и тем же существом от первого пробуждения в нас сознания и до последнего момента нашей жизни; мы постоянно отличаем себя от всего, что вне нас и что — не «мы». Если индивидуальная (обособленная) жизнь свойственна еще в низшей степени и всем животным, то лично-самосознательная жизнь принадлежит на земле исключительно одному только человеку: животные живут как бы во сне, жизнь их сливается с жизнью природы. Один человек является существом личным, всегда и во всем проявляющим и сохраняющим свое «я»: свет самосознания озаряет и освещает весь путь, все течение его жизни; и будучи однажды возжжен, этот внутренний свет не может уже потухнуть, а пребудет навсегда светильником, светящим и горящим (ср.: Ин. 5, 35).

По смерти человека — то есть, вернее, по смерти тела человека, — душа его не перестает существовать: она вступает только в новую форму существования — существования для себя, а не для других. Вот, пред вами лежит умерший человек: вместе с его смертью прекратилась душевная жизнь, проявляющаяся при посредстве тела. Умерший уже не смеется и не говорит, глаза его ничего не видят, он не может отвечать на наши вопросы и просьбы: одним словом, исчез всякий след прежней жизни. Если доверять только непосредственному свидетельству внешних чувств, то как не сказать, что и душа его точно так же мертва, как и тело? Однако односторонность и поспешность этого суждения вполне очевидны. В самом деле, всякий человек знает, что он может проявлять себя другим, сообщать им свои мысли и чувствования только чрез посредство тела — при помощи звуков, различных телодвижений и тому подобное; но он знает, в то же время, что существует сам по себе и без или помимо этих видимых знаков, мало того — он может даже сам по себе думать и чувствовать совершенно противное тому, что обнаруживает своими телодвижениями и словами, как, например, актер-комик может находиться в печальном настроении духа, вследствие каких-нибудь своих личных неприятных обстоятельств, между тем — другим он кажется веселым. Поэтому необходимо различать жизнь для себя или в себе от жизни для других. Жизнь для себя каждый из нас знает только сам по себе и в себе. Другим она может становиться известною только при посредстве телесных знаков, то есть всякий другой узнает жизнь чужой души только такою, какою она существует для других, а не для себя. Вот почему людям часто приходится жаловаться на то, что они не могут показать и выразить вполне другим, например, любимому человеку или недоверчивому судье, свое внутреннее расположение, все движения своего сердца, так чтобы другие могли узнать и понять их вполне.

Итак, мы имеем право сказать, что со смертью человека прекращается его жизнь для других; но не имеем никакого основания утверждать, что она перестала существовать и сама по себе и для себя. Такое заключение было бы, по меньшей мере, поспешно. Объясним это примером. Мы слушаем игру отличного скрипача, видим движения его пальцев по струнам и восхищаемся его игрою. Но вот по какому-нибудь несчастному случаю скрипка его разбивается и затем бросается в огонь. Мы уже не видим более движений пальцев скрипача по струнам и не восхищаемся уже его игрою. Для других он перестал быть скрипачом; но имеем ли мы право делать заключение, что музыкальная способность и искусство умерли в нем вместе с уничтожением его скрипки? Кто знает, не найдет ли он когда-нибудь лучшей скрипки и не явится ли тогда и для других еще лучшим скрипачом?

Итак, человек бессмертен по своей природе, или по своему существу. Но где последнее основание и, так сказать, запечатление его бессмертия? По учению Писания, бессмертие принадлежит одному только Богу (ср.: 1 Тим. 6, 16). Да, собственно, и абсолютно бессмертен один Бог — самосущее и самобытное Бытие, единый Сущий. Человек же бессмертен, если можно так выразиться, взаимообразно, во второй степени. Как часть мира, человек проявляет тройственную связь: во-первых, с видимой природой, во-вторых, с прочими людьми — его собратьями, и, в-третьих, с Богом — Виновником всякого бытия, с Богом, Который Конец с началом сопрягает И смертию живот дарит.

В этой последней, важнейшей и таинственнейшей связи коренится основа бессмертия человека: Бог есть субстанция души человеческой. Говоря так, мы не отнимаем у души человеческой ее самостоятельного бытия, не впадаем в пантеизм: Бог не есть для нас спинозистическая субстанция, которая одна только есть все. Мы хотим только сказать, что Бог проявляет Себя как благий и премудрый Виновник в самостоятельно-личных существах, отличив их печатью Своего вечного существа, заронив в них искру Своей Божественной жизни, которая (искра) не может уже погаснуть, но должна разгореться в живую полноту разумно сознательной бессмертной жизни. Он сообщил человеку дыхание жизни (Быт. 2, 7); Им мы живем, и движемся, и существуем (Деян. 17, 28), имея великую заповедь и питая возвышенную надежду сделаться подобными Ему (ср.: Мф. 5, 48; 1 Ин. 3, 2) — в меру нашего конечного существа.

Некоторые из отцов Церкви признают также душу человеческую бессмертною не по естеству, а по благодати Божией.

Святой Кирилл Иерусалимский говорит: «Знай, что ты имеешь душу свободную, творение Божие прекрасное, сотворенное по образу Создателя, бессмертное по благодати Бога, Который делает оное бессмертным, творение живое, разумное, нетленное по благодати Того, Который даровал сие» (Огласительное поучение, 4, 69).

Святой Ириней Лионский, говоря о бессмертии души нашей, замечает, что «это Богом сотворенное существо, хотя и получает начало своего происхождения... но продолжает существовать и продолжается в долготу веков, по воле Творца Бога, так что и происхождение в начале, и бытие после того есть для него дар» (Против ересей, 2, 34).

Так же учат святые Иустин Мученик (Разговор с Трифоном, VI), Татиан (Против Греков, 8), Арновий (Против язычников, 2, 14, 18, 32, 35), Феофил (К Автолику, 2, 34, 36).

Таким образом, человек есть такое существо, в котором бесконечное начало соединяется с конечным телом, которое, рождаясь во времени, затем, по самой природе своей должно продолжаться в вечность: с запасом приобретенных на земле мыслей, стремлений, привязанностей оно переходит в новую жизнь, в которой, не связанное уже телесною ограниченностью, вступает в ближайшее соотношение с тем вечным, сверхчувственным и нравственным миром, членом которого оно, по природе своей, состоит и с тем Верховным Разумом, от Которого оно получило свое бытие.

 

Телеологическое или психологическое доказательство

В заголовке этого доказательства мы можем поставить старинное изречение: Ars longa, vita brevis (наука долга, жизнь коротка), с небольшой перефразировкой его: «Жизнь коротка, задача жизни необъятна». Зачем мы живем на земле? Какая цель и какое назначение нашего существования? И осуществляется ли наше назначение вполне в здешней жизни? Вот — вопросы, с которыми тесно связан вопрос о бессмертии человека.

Все в этом мире имеет свое назначение и все достигает своего назначения — сообразно с законами и пределами, указанными каждому роду предметов и существ. Никто не может сказать, чтобы солнце, чтобы дерево, чтобы животное не исполняли, не хотели или не могли исполнять его, они исполняют его по необходимости.

Все прекрасно в Божьем мире!

Именно потому, что все в нем — от великого до малого — следует неуклонно своему назначению, представляя в совокупности, великую и возвышенную гармонию целого.

Посмотрим на человека — высшее в видимом мире существо, венец творения на земле. Подобно всем прочим существам в мире, и он, конечно, имеет свое назначение: он должен сделаться и быть тем, чем ему следует быть — человеком, то есть он должен развить все силы своего существа, раскрыть все содержание своей природы, исчерпать полноту своего существования до последних возможных пределов. Теперь спрашивается: достигают своего назначения все прочие твари?

1) Человек есть, прежде всего, существо разумное. Итак, первая цель его жизни — развитие его ума. Более двух тысяч лет назад философ Аристотель в одном из своих знаменитых творений сказал: «Всякий человек имеет естественное желание знать»56. Любовь к знанию — изначальный элемент нашей природы. Человек имеет такую жажду знания, что с каждым расширением своих познаний чувствует потребность новых открытий в области истины, никогда вполне не удовлетворяясь достигнутыми уже результатами знания. А между тем, чем более расширяется пред ним горизонт знания, тем более встречает он неизъяснимых тайн, недоступных его уму. Только самодовольно-мелкие умы не хотят ничего знать о тайнах природы, тогда как величайшие и серьезнейшие исследователи истины всегда сознают, что тайна повсюду составляет начало и конец, Альфу и Омегу, что самосуществование мира и последнее основание всех законов остается и останется навсегда величайшею тайною. «Я знаю одно, — что ничего не знаю», — повторит вслед за Сократом всякий серьезный изыскатель истины, сопоставляя результаты, достигнутые человеческою мыслию, с бесконечною областью еще неисследованного и неисследимого. Чем ближе, по-видимому, человек подходит к идеалу истины, тем более этот последний удаляется от него на недосягаемую высоту, не переставая, однако, манить его к себе надеждою всезнания. И если спросить человека, посвятившего всю жизнь исследованию истины, перенесшего тяготу и зной дня в неутомимой погоне за идеалом истины, — если спросить его: «Что есть истина?», то он должен будет ответить словами великого апостола: Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно (1 Кор. 13, 12), или смиренным признанием одного из величайших умов (Ньютона): «Я не более, как ребенок, собирающий раковины на морском берегу».

«Что мы не можем ничего знать, это сожжет мое сердце», — вот что влагает поэт (Гёте) в уста одного из страстных и самоотверженных искателей истины (Фауста)...

Итак, мы приходим к тому признанию, что развитие человеческого ума не знает пределов, не имеет остановки, что жажда знания не столько удовлетворяется, сколько возбуждается только и раздражается теми познаниями, какие человек приобретает и может приобретать на земле, что самой продолжительной жизни не хватает ему не только на то, чтобы читать и понимать, но чтобы только разбирать по складам великую книгу природы, что, одним словом, человек как разумное существо не достигает на земле своего назначения.

Что же из этого следует? Следует одно из двух: или человек есть аномалия в великом царстве природы, обнаруживающая стремления, идущие далее пределов его земного существования и не могущие быть удовлетворенными, получив таким образом от щедрот природы, по какой-то странной ошибке или слепому капризу, более, нежели сколько ему требуется для земного его назначения; следует, одним словом, что «человек слишком широк для этого мира, — его нужно бы сузить». Но мы не имеем никакого основания допускать такие аномалии, потому что природа представляет везде и во всем гармонически-целесообразный порядок, мудрую экономию, строгую бережливость. Или же следует допустить, что истинное назначение человека не ограничивается земною жизнью, что оно восходит за пределы его земного существования, что развитие его ума будет продолжаться в другой жизни, где он будет созерцать Вечную истину и, при свете Ее, преуспеет в уразумении всего сущего, что это развитие ума и это преуспеяние в познании не будут иметь пределов. В противном случае, — если бы то есть назначение человека прекращалось с его смертью, — он представлял бы действительно аномалию: это значило бы, что природа его организована вопреки, несоответственно своему назначению и есть как бы отрицание самой себя.

Таким образом, бесконечное развитие человеческого ума требует бессмертия человека.

Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а когда стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, — тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, — а тогда познаю, подобно как я познан (ср.:1 Кор. 13, 11, 12).

2) Человек есть существо разумно-свободное. Как ум его требует себе пищи — знания, точно так же и воля его стремится проявить себя в деятельности, сообразной с существом и достоинством человека — существа нравственно свободного. И как уму его постоянно предносится недосягаемый идеал истины, так воля его стремится к осуществлению добра. Что заставляло людей, которых весь мир не был достоин, скитаться по пустыням и горам, по пещерам и ущелиям земли (ср.: Евр. 11, 38)? Что населяло пустыни и леса подвижниками, убегавшими от мира и посвящавшими целую жизнь самоусовершению, тяжелой и непрерывной борьбе с самими собою, борьбе, от которой они никогда не успокаивались? — Стремление к осуществлению нравственного идеала. Но чем ближе они были, по-видимому, к этому идеалу, тем выше видели его над собою. Все мы стремимся сделаться и быть добрыми и нравственными, но никогда не можем успокоиться в этом стремлении, дойдя до сознания, что нам ничего уже не остается делать в этом отношении, что мы достигли нравственного совершенства.

Напротив того, чем серьезнее наше стремление к нравственному совершенству, тем сильнее и больнее тяготит нас сознание, что достижение нравственного совершенства невозможно для нас. Да и как достигнуть нам в здешней жизни нравственного совершенства, когда, по признанию людей, стоявших на возможной для человека нравственной высоте, мы постоянно делаем не то, что хотим, а то, что ненавидим (ср.: Рим. 7, 15). Как нам достигнуть нравственного идеала, когда наш нравственный идеал есть богоподобие: будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный (Мф. 5, 48) — вот заповедь, данная нам Тем, Который один из всех людей осуществил в Себе нравственный идеал. Итак, только тогда, когда, прошедши переходную ступень земной жизни и сбросив с себя ветхого человека, тлеющего в похотех прелестных (ср.: Еф. 4, 22), мы соединимся в другой жизни с Вечным и Высочайшим Добром, — тогда только мы получим возможность беспрепятственно восходить от силы в силу в достижении нравственного совершенства — в меру возраста Христова (ср.: Еф. 4, 13), в достижимую для нас меру богоподобия. Возлюбленные!...еще не открылось, что будем. Знаем только, что, когда откроется, будем подобны Ему, потому что увидим Его, как Он есть (1 Ин. 3, 2).

Таким образом, нравственное наше совершенствование предполагает и требует более широкого поприща, нежели какое отведено для нас в настоящей жизни. Остановка в начале пути, на исходном пункте развития, ненормальна точно так же, как ненормально пребывание в младенческом возрасте в течение всей жизни.

Приходится слышать иногда такое возражение: множество людей и даже целые народы не обнаруживают в себе большой способности и стремления к умственному и нравственному развитию, например, кафры, готтентоты и другие.

На это мы должны ответить следующее. Решаясь подвергать своему обсуждению явления духовной жизни, мы должны делать свои заключения не по исключительным, особенно же уродливым, явлениям в этой области, а по нормальным. Когда мы беремся определять меру способности наших духовных сил к развитию, то должны иметь в виду не кафров и готтентотов, а людей, могущих служить истинными представителями своего рода. С другой же стороны, и относительно кафров и готтентотов, а равно и других диких племен, нужно заметить, что путешественники, описавшие эти племена, слишком уж преувеличивали их неспособность к умственному и нравственному развитию; опыт же (например, успехи христианской миссионерской деятельности) показывает, что и в этих младенчествующих народах кроются или дремлют немалые духовные силы, и если они не развились, то благодаря лишь неблагоприятным условиям исторической жизни этих народов. «Рассказы путешественников, откуда почерпаются все сведения (относительно диких народов), иногда очень сомнительны. Если не вполне верными оказываются их описания орудий, жилищ, обычаев, племенных особенностей и произведений местностей, обитаемых дикими, то как осторожно мы должны принимать свидетельства путешественников о религиозном и нравственном состоянии племен, посещенных ими! Эти идеи смутны и неясны в самых душах их, да и высказываются они ими на самых бедных и неразвитых наречиях; а на языке неразвитом трудно выражаются истины отвлеченные, как бы они просты нам ни казались. Притом, большая часть дикарей не любит, когда их расспрашивают об их убеждениях».

Еще говорят против телеологического доказательства бессмертия души человеческой; некоторые люди уже в здешней жизни, по-видимому, раскрывают все то идеальное содержание, которое заключалось в их природе, и развитие их иногда доходит до того пункта, где вполне раскрываются их индивидуальные силы и уже начинается поворот назад.

Но это наблюдение страдает неточностью и односторонностью. Если некоторые люди под конец своей жизни кажутся не могущими уже идти далее и более развиваться, то они только кажутся такими. На самом же деле — отнюдь нельзя оспаривать той истины, что в настоящей жизни человек развивается односторонне, так что если в нем до возможных — наивысших — пределов раскрывается одно идеальное дарование, то остальные, присущие его природе, дарования или едва пробуждаются или раскрываются в весьма ограниченных размерах. Так, Гете сказал о себе: «Я охотнее помирюсь с несправедливостью, чем равнодушно перенесу беспорядок». Но и в сфере чисто нравственных влечений и способностей, развиваемых человеком в настоящей жизни, замечается та же односторонность; иной обнаруживает замечательно правдивый характер, но у него недостает мягкости и нежности сердца; другой обладает любящим, всепрощающим сердцем, но зато у него или слабо умственное развитие, или нет силы, и так далее. Таким образом, если бы даже человек достигал иногда в здешней жизни полного развития какой-либо из своих способностей (чего допустить, однако, нельзя), то этим все-таки далеко еще не исчерпывалось бы все содержание и все богатство его духовных дарований.

3) Обладая умом, жаждущим истины, и волею, стремящеюся к нравственному совершенству, человек одарен еще сердцем, жаждущим счастья, блаженства. Все мы

О счастии с младенчества тоскуем 121

и ищем его до гробовой доски, так что жизнь человека едва ли не справедливо будет охарактеризовать, назвавши ее «погонею за счастьем». Но сколько на свете несчастных! А где счастливые? Найдется ли хоть один человек, который мог бы сказать о себе чистосердечно, что сердце его вполне довольно и спокойно, ничего не желает, ни о чем не тоскует? С самого начала жизни наша природа, пробуждаясь со всеми ее потребностями и силами, встречает мир, по-видимому, представляющий безграничную область для удовлетворения этих потребностей и для развития этих сил. При взгляде на этот мир, кажущийся таким светлым и полным счастья, наша природа порывается к нему с горячими надеждами и ожиданиями. Ни одна из этих надежд не осуществляется, ни одно из этих ожиданий не оправдывается. Пока мы молоды, несчастие нас больше удивляет, чем ужасает: нам кажется, что оно есть только аномалия, и вера наша в счастье не колеблется. Аномалия эта повторяется; но мы все еще крепимся. Но наконец какой-нибудь слишком сильный удар поражает нас и вдруг открывает нам глаза; а затем — чем дальше мы живем, тем яснее и яснее представляется нам и обнажается пред нами печальная истина: надежды, которыми прежде смягчались несчастия, исчезают и сменяются горьким разочарованием. В конце концов мы приходим к тому же заключению, к которому пришел некогда премудрый царь израильский, имевший полную возможность узнать и оценить человеческое счастье: все суета (Еккл. 1, 2)!

В чем же заключается тайна неудовлетворимости сердца человеческого ничем земным? Вся тайна заключается в том, что все земное непрочно и непостоянно, что на свете нет ничего такого, что могло бы, само по себе и навсегда, доставить нам полное счастье. В здешней жизни мы можем иметь только предчувствие истинного счастья, предназначенного человеку, который тоскует по нем, не находя его. Мы будем наслаждаться им только по соединении с Вечным источником блаженства — Богом. Оно будет дано нам на новом небе и новой земле: тогда Бог отрет всякую слезу с очей наших, и смерти не будет уже, ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо все прежнее пройдет (ср.: Откр. 21, 4). «Ты создал нас для Себя, и сердце наше неспокойно до тех пор, пока не найдет покоя в Тебе». Тогда все труждающиеся и обремененные (ср.: Мф. 11, 28) найдут для себя успокоение от земных скорбей, бед и треволнений.

А теперь здесь все мы, труждающиеся и обремененные, плаваем по житейскому морю, обуреваемые множеством всяческих зол и бедствий, не находя себе нигде верного пристанища. Вражда и раздор между людьми, внутренний разлад людей с самими собою, кровавые войны, голод, мор и болезни, плачевное социальное положение миллионов людей, влачащих самое жалкое существование без всякой надежды на улучшение своего положения, — вот картина человеческого счастья, с тех пор как запомнят себя люди! «Каждое столетие, может быть, каждое десятилетие человечество развивается, более и более обогащается новыми знаниями, новою опытностью, изобретает множество новых средств против того или другого из физических и нравственных зол, удручающих его. Но что же — зла в мире действительно становится меньше? Нужды, болезней, страданий в наше время меньше, чем было за 100, за 200, за 1000, за 5000 лет назад? Едва ли какой-либо серьезный и искренний мыслитель и наблюдатель человеческой жизни стал бы с решительностью отвечать на этот вопрос утвердительно. Зло человеческой жизни — горе и страдания всякого рода — как будто растет со средствами, изобретаемыми против него».

Среди этих бедствий и зол жизни нас стараются утешить тем, что если страдают и мучаются отдельные личности человеческие, зато целое человечество идет вперед, развивается, совершенствуется, и ценою частных страданий покупается общее благо человечества, которое и достигнет некогда всеобщего благоденствия. Таким образом, каждый из нас, страдальцев, может сказать вместе с трудолюбивою пчелою:

«И моего тут капля меду (правда, пока еще будущего) есть!» Печальное утешение!

«Цель истории заключается не в личном удовлетворении, а в общем благе; общее же благо состоит в разнообразии и гармоническом единстве частей, а не в равном для всех развитии и распределении жизненных средств. Всеобщее равенство никогда не может быть для нас идеалом, потому что оно противоречит природе вещей и человека. Если бы мы даже представили себе, что человечество достигло наконец идеального блаженства, равно простирающегося на всех, то все же позднейшие поколения были бы привилегированными в сравнении с предыдущими. Им выпало на долю высшее счастье, полное осуществление человеческого назначения; но что сталось с их предшественниками, которые пролагали им дорогу? За что все эти страдания и слезы? За что угнетение и нищета, которые они претерпевали для того только, чтобы когда-нибудь другим было лучше? Если мы предположим даже, что в конце развития человек способен вполне достигнуть своего назначения, то это нисколько не касается многих миллионов людей, погибших на пути. Скажем ли мы, что они были орудиями высших целей человечества и что в этом состояло истинное их назначение? Но нравственный закон запрещает нам смотреть на человека только как на средство: служа высшим целям, он, вместе с тем, всегда сам остается целью, ибо он — носитель абсолютного начала, и если эта личная цель не достигнута, то назначение его не исполнено. Недостаточно, следовательно, указывать на будущее совершенство человеческого рода: требование, чтобы назначение человека было исполнено, прилагается равно и к прошедшим, и к настоящим поколениям, ибо природа у всех одна. А так как в земной жизни это назначение не исполняется, то здесь опять оказывается противоречие между природою вещи и действительным ее существованием. Следовательно — известная нам действительность составляет только частное проявление этой природы, которая не исчерпывается настоящею жизнью, но предназначена для другой, где она может проявиться вполне».

«Наконец, никакое совершенствование не может уничтожить величайшего противоречия человеческой жизни — смерти. Смерть составляет естественное событие для физического существа. Весь органический мир основан на преемственности сменяющих друг друга особей, которые, умирая, оставляют после себя других, рожденных от них же и назначенных заступить их место. Как физическое существо, человек подлежит тому же закону; но как существо духовное, он не может не видеть в нем противоречия с высшим своим естеством. Сознание и стремление человека не ограничиваются настоящею жизнью: они простираются на прошедшее и будущее. Человек полагает себе цели, идущие далеко за пределы отмежеванного ему земного существования. Наконец, у него есть привязанности, которые имеют не временный только характер и не исчезают с удалением возбуждающего их предмета, а сохраняются как вечные, неразрывные части его существа. Человек может еще помириться с тем, что цели, которые он преследовал, не будут им достигнуты: они могут быть исполнены другими. Он может покориться печальной необходимости разлуки с любимыми местами, с вечно сияющею природою, с отечеством, в судьбах которого он принимал живое участие: все это было дано ему, и всем этим он в свое время насладился; затем настает очередь и для других. Но он никогда не может примириться с мыслью, что любимое им существо превратилось в ничто, что тот разум, то чувство, которые составляли предмет глубочайшей его привязанности, исчезли как дым, не оставив по себе и следа. Против этого возмущается все его существо. Устремляя в вечность свои умственные взоры, человек простирает в вечность и свои сердечные привязанности. А если таковы глубочайшие основы его естества, то предметом этой привязанности не может быть что-либо преходящее. Перед гробом любимого существа из глубины человеческого сердца опять вырывается роковой вопрос: зачем дано ему любить таким образом, если предмет этой любви не что иное, как мимолетная тень, исчезающая от первой случайности? Или зачем отнимается у него предмет любви, когда эта любовь есть самое высокое и святое, что есть в человеческой жизни? И тут на эти вопросы может быть один только ответ: бессмертие! Любовь, носящая в себе вечность, в себе самой заключает неискоренимое убеждение, что предмет ее вечен так же, как и она сама. И это убеждение не есть только пустое самообольщение чувства, которое старается утешить себя в невознаградимой потере. Разум, так же, как и чувство, говорит нам, что иначе быть не может, ибо без этого жизнь высшего в известном нам мире создания была бы только возмутительною шуткою, разыгранною над ним каким-то злым духом, в руки которого предана его судьба».

«Для физического существа смерть не что иное, как конец его жизни; для существа духовного, одаренного разумом и чувством, простирающимися в вечность, она имеет совершенно другое значение. Она не только служит переходом к высшей жизни, но она составляет связь между видимым и невидимым миром, между небом и землею. Смерть напоминает человеку, что все для него не ограничивается целями и земными привязанностями, что, нося в себе сознание бесконечного, он принадлежит к высшему, вечному и бесконечному миру и что только там — все вложенные в него силы, все стороны его естества могут достигнуть полного своего назначения. Без этой мысли вся человеческая жизнь представляется неразрешимою загадкою, странным противоречием; напротив, озаренная ею — загадка превращается в светлую истину, и противоречие разрешается в высшую гармонию».

 

Нравственное доказательство

Мы молимся ежедневно Отцу Небесному: «...да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое» — царство святости и правды. Но, в то же время — мы видим ежедневно, что имя Божие далеко не всеми людьми и не всегда святится, что весь мир лежит во зле (1 Ин. 5, 19), представляет собою царство греха и неправды. Какое резкое несоответствие, какая роковая противоположность! И ужели такому порядку вещей суждено продолжаться вечно? Нет! Мы ожидаем нового неба и новой земли, на которых будет обитать правда (ср.: 2 Пет. 3, 13); мы чаем жизни будущего века, в которой алчущие и жаждущие правды насытятся (ср.: Мф. 5, 6).

Человеку присущ нравственный закон — закон святости и правды как высший двигатель и направитель жизни. Он вложен в природу человеческую Верховным Законодателем — Богом. Язычники делают законное по природе, потому что закон написан у них в сердце и находится под охраною и наблюдением совести (ср.: Рим. 2, 14, 15). В трагедии греческого поэта Софокла «Антигона» выражена та нравственная аксиома, что основной закон, который управляет нашею жизнью, за который мы жертвуем самою жизнью, — не закон человеческий, не правило, нами созданное, но принадлежит к неписанным и вечным законам Божества: «начало его не вчера и не сегодня, но от вечности, и никто не знает тайны его рождения». Итак, нравственный закон — с одной стороны, всеобщ, а с другой — освящается высшим, непререкаемым авторитетом.

Если в нравственном законе мы должны видеть безусловно обязательное предписание, если исполнение его составляет безусловную обязанность человека, то непременно требуется, чтобы человек находил в нем и личное свое удовлетворение. Иначе это предписание противоречило бы его природе, а потому и не могло бы быть для него верховным законом. В отношении к разумному существу это требование тем необходимее, что, в силу самого нравственного закона, разумное существо должно всегда рассматриваться — как цель, а не только — как средство. Оно исполняет нравственный закон свободно, а не по принуждению, и это одно дает его действиям нравственный характер. Свободное же исполнение возможно только под тем условием, чтобы исполняющий мог найти в нем и личное удовлетворение. Наконец, если это предписание безусловно, то все остальное должно непременно с ним сообразоваться. Нравственная жизнь не всегда дает счастье, но мы не можем не признать, что она одна делает человека достойным счастья. В этом состоит требование справедливости, составляющей существенную часть самого нравственного закона. Из безусловного значения этого закона вытекает, как необходимое последствие, что добродетель должна быть награждена, а порок должен быть наказан. Если же мы не всегда видим это в настоящей жизни, то непременно должно предположить, что это исполнится в будущей. Иначе нравственный закон теряет для нас свой безусловный характер.

Против необходимости соответствия между добродетелью и счастьем возражают, что добродетель сама по себе делает счастливым того, кто преуспевает в ней. Если же добродетельный человек счастлив одною своею добродетелью, в которой имеет заслуженную им награду, то и соответствие между добродетелью и счастьем и требуемое этим соответствием бессмертие души человеческой не составляет необходимого требования нравственного порядка. Послушаем, например, что говорит об этом известный Штраус: «Доказательство (бессмертия души), выводимое из идеи возмездия, может быть формулировано таким образом. Так как люди добродетельные часто несчастливы в этом мире, а порочные часто остаются не наказанными, то необходимо, чтобы существовал другой мир, где бы по своим заслугам получили одни награду, а другие — наказание. Если предположить даже, что этот аргумент имеет какую-либо силу, то и тогда он может говорить лишь в пользу большей или меньшей продолжаемости человеческой жизни после смерти. Ибо коль скоро души будут раз соответственно награждены или наказаны, — ничто уже не препятствует им впасть в ничтожество.

Но если всмотреться в дело ближе, — этот аргумент окажется ничтожным и не имеющим никакого основания. В самом деле, добродетель не носит ли в себе своей награды, а порок — своего наказания? Не было ли бы достойно человека ставить честность, величие души — выше всего, даже если бы он был убежден, что душа не бессмертна? Не в том ли именно и состоит добродетель, чтобы в своих действиях не руководствоваться — не скажу представлением какого-нибудь блага, — это возможно, — но представлением другой какой-нибудь награды, кроме той, какую необходимо составляет самое совершение добродетели? Только невежественные и порочные люди думают, будто истинная свобода состоит в полной возможности беспрепятственно следовать своим страстям; только они на жизнь, и разумную и нравственную, смотрят — как на тягостное рабство, на повиновение Божественным законам — как на тяжелое ярмо, за всю тяготу которого должно вознаградить будущее возмездие. В глазах мудрого нет ни одного благородного и истинно великого человека, который бы не был счастливее и достойнее подражания, чем самый могущественный негодяй».

Это возражение, справедливо поражающее только грубое, эгоистически-утилитарное отношение к добродетели, не касается и не может поколебать самой основы, ядра нравственного доказательства бессмертия души человеческой. Что недостойно человека делать из добродетели предмет низкого, житейского расчета и интереса, это мы узнаем впервые не от Штрауса: то же самое проповедуют и великие мыслители христианские, с тем только различием, что это не приводит их к тем конечным выводам, к каким приходит Штраус. Вот что говорит святой Григорий Богослов: «Истинно любомудрью и боголюбивые любят общение с добром ради самого добра, а не ради почестей, уготованных за гробом. Ибо это уже вторая ступень похвальной жизни — делать что-либо из-за награды и воздаяния, а третья — избегать зла по страху наказания». Точно так же учит пустынный философ-христианин Исаак Сирин: «На второй ступени человек побуждением к исполнению заповедей Божиих и к совершению добрых дел имеет, с одной стороны, собственное спасение, а с другой — эти самые заповеди; на третьей же ступени любовь к правде снедает его сердце, и единственно потому он творит правду».

Любовь к правде снедает сердце правдолюбца, и он не желает и не требует себе никакой другой награды, кроме созерцания торжества закона правды, который мы призваны исполнять, и общения с тем бесконечным нравственным миром, которого этот закон делает нас членами, то есть созерцания Вечной Истины и Вечного Добра.

Возражение, что добродетель сама по себе служит наградою и что тот, кто ищет иного удовлетворения, тем самым является недостойным награды, — это возражение имело бы силу в таком случае, если бы человек был чисто духовным существом, а не духовно-чувственным. Но природа его двойственная, и эта двойственность составляет самое существо его личности и необходимое условие ее существования. Человек не может не любить тот чувственный мир, в котором он живет, потому что он видит в нем поприще для осуществления вверенных ему духовных начал, и эта любовь одна дает ему силу осуществлять в нем эти начала. Иначе следовало бы не действовать, а удаляться от мира: земная жизнь не имела бы смысла. Если же деятельность человека приносит ему только страдания, может ли он удовлетвориться сознанием, что он исполняет высший закон? — Может, если он сознает, что страдание только временное, а удовлетворение будет вечное; — нет, если за пределами страдания он не видит ничего другого. Ибо зачем он, в таком случае, обречен на страдание? Зачем ему дана личная сторона, которая должна оставаться неудовлетворенною, именно вследствие того, что он исполняет высший закон? Где тут справедливость Всемогущего и Премудрого Существа, управляющего вселенною? Противоречие здесь тем более явное, что страдания, которые испытывает человек, — не физические только, а и нравственные. Он видит бедствия ближних, страдания и смерть любимых существ; он видит извращение нравственности, торжество порока, презрение ко всему, что свято для человеческого сердца. И чем выше его нравственное сознание, тем глубже его страдания.

Каин убил брата своего Авеля. А за что убил его? За то, что дела его были злы, а дела брата его добры (ср.: 1 Ин. 3, 12). И кровь Авеля — и всех Авелей на земле — вопиет на небо об отмщении...

Все лучшие представители рода человеческого шли узким путем креста и страданий; а те, которые создавали им кресты и страдания, роскошествовали на земле и наслаждались, напитывали сердца свои, как бы на день заклания (ср.: Иак. 5, 5)...

Будем притеснять бедняка праведника, не пощадим вдовы и не постыдимся... седин старца. Сила наша да будет законом правды, ибо бессилие оказывается бесполезным (Прем. 2, 10, 11)... И вот — слезы, стоны, страдания — и ведомые, и неведомые миру...

А вот злодей — дерзкий, чудовищный — совершает такое вопиющее злодеяние, что мы поражены ужасом и в святом негодовании готовы сказать:

Нет, если этот человек не будет Наказан страшно, то примусь я смело Грехи творить...

Ввиду таких грустных и безотрадных явлений перед человеком возникает грозный вопрос:

«Зачем окровавленный, несчастный, влачится праведник под крестною ношею, тогда как нечестивый, счастливый и победоносный, едет на гордом коне?»

«Или Господь не всемогущ? Или Сам Он — виновник зла?»

«Так не перестаем мы спрашивать, пока нам, наконец, не заткнут рта горстью земли. Но что же это за ответ?» (Гейне).

И точно — ответа нет, если все ограничивается земным существованием, если мы устраним то, что неверующие называют священными притчами и благочестивыми гипотезами, но что, в сущности, составляет необходимый вывод философии, так же, как необходимое данное всякой религии. Для отдельного лица противоречие между бесконечным и конечным не разрешается земною жизнью, потому что земная жизнь — не иное что, как преходящее мгновение среди вечности, следовательно — никогда не может соответствовать безусловным требованиям разума. Между тем, это противоречие должно быть разрешено, именно, для отдельного лица, потому что оно является исполнителем безусловного закона. Если все ограничивается для него земною жизнью, то самое сознание исполненного закона не может дать удовлетворения человеку: удовлетворение дается единственно убеждением, что присущий его разуму и сердцу нравственный закон есть безусловный закон Вселенной, связывающий его с невидимым и вечным миром, которого он состоит членом. Только уверенность, что мир управляется Всемогущим Разумом и что в нем царствует Правда, способна возвысить человека над всеми превратностями жизни и дать ему несокрушимую силу для исполнения добра. Если же нравственный закон, вместо того чтобы связывать человека с вечностью и с безусловными началами мироздания, ограничивается для него пределами земного бытия, то закон теряет свое безусловное значение и становится относительным. Тогда человеку остается только взвесить — какого рода удовлетворение он предпочтет в этот кратковременный период, который дан ему для жизни. Выбор зависит от вкуса.

Отсюда ясно, что невозможно видеть искажение нравственности в признании будущих наград и наказаний. Это было бы справедливо, если бы эти награды представлялись в виде земных благ, потому что это значило бы превратить безусловный закон в средство для достижения частных целей. Но когда удовлетворение должно состоять в созерцании торжества того закона, который мы призваны исполнять и в общении с тем бесконечным нравственным миром, которого этот закон делает нас членами, то есть в созерцании Вечной Истины и Вечного Добра, — то надежда на подобное удовлетворение составляет безусловное право всякого разумно-свободного существа, призванного исполнять безусловный нравственный закон. Без этого самое исполнение закона становится вопиющим противоречием.

С другой стороны, тот же нравственный закон, который, предписывая безусловно, обещает исполнителю справедливое воздаяние, раскрывает нам, почему в настоящей жизни добродетель не только не может, но и не должна получить ожидающей ее награды. Если бы добродетель сама собою вела к полному удовлетворению человека, то не было бы заслуги, не было бы и вины. Для свободного существа награда составляет не естественное, а нравственное последствие его действий: она должна быть заслужена, а для этого требуется испытание. Последнее служит не только пробным камнем добродетели, но и средством возвести ее на высшую ступень. Нравственная сила свободного лица изощряется испытанием, а нравственное его понимание становится глубже. Каково должно быть испытание и когда получится награда, это, разумеется, остается неизвестным человеку, которого знание частных отношений ограничивается мгновением, отведенным ему для земного бытия. Это ведает только Тот, Кому открыта глубина человеческого сердца и Кто окидывает взором всю вечность, для которой предназначен человек.

Неправедный пусть еще делает неправду, нечистый пусть еще сквернится; праведный да творит правду еще, и святой да освящается еще. Се, гряду скоро, и возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам Его (Откр. 22, 11, 12).

 

Оптимизм и пессимизм

В своем взгляде на мир и жизнь люди искони проявляли резкую противоположность. Между тем как одни — натуры благодушные — находят в мире все прекрасным и наслаждаются всеми благами жизни с восторгом и упоением, прославляя и благодаря Виновника мира, — другие, напротив того, постоянно мучатся и страдают, редко чем бывают довольны, находя мир исполненным всяких несовершенств, зол и бедствий, от которых люди никогда не освободятся.

Какой из этих двух взглядов правильнее и разумнее? Пусть сами представители того и другого выступят на сцену и помогут нам разрешить этот вопрос.

Оптимист — представитель светлого взгляда на мир — упрекает пессимиста в том, что он унижает Божественное мироправление, не имеет веры в благого Творца и Промыслителя, не замечает того обилия счастья, которое достается в здешней жизни в удел всем без различия; говорит далее, что в самом несчастии человек никогда не бывает лишен надежды на лучшее, что вообще нормальное и постоянное настроение человека — счастливое и довольное. Несчастия так же редки, как и грозы в природе, представляя собою благодетельный процесс очищения и обновления; притом же они не необходимы и не всеобщи. Сохранение жизни сопряжено с удовольствиями и размножение рода человеческого сопровождается величайшим благом — любовью. Даже в смешанных чувствованиях — сострадании, грусти, печали, — преобладает элемент удовольствия.

Пессимист — представитель мрачного взгляда на мир, — становясь прямо на моральную точку зрения, относится презрительно к оптимистическому благодушию, которое довольно всем потому, что незнакомо с высшими и истинными обязанностями и благами человеческими. Так называемая добродетель людская — для него не что иное, как жалкий эгоизм, блестящий порок, обращающийся в ничто при строгом сознании долга, точно так же, как тает снег при появлении солнца. Сохранение жизни — непрерывное мучение, потому что гонимые постоянно от одной потребности к другой люди никогда не находят себе удовлетворения. Любовь — мечта, благородная иллюзия, неизбежно влекущая за собою раскаяние и разочарование; брак — гнетущие нас оковы, дети — мучение и тяжелая обуза для нас и мы — виновники зла для них, произведши их на этот несчастный свет. Зло — везде и во всем; нигде мы не находим действительно прекрасного, доброго, истинного. Мировая скорбь — вот истинное ощущение, необходимо сопровождающее нас во всю жизнь и лишь изредка прерываемое краткими иллюзиями счастия, после которых мы делаемся тем более несчастными. «Блаженны те, которые не ждут ничего хорошего от жизни, ибо они не будут обмануты», — вот заповедь блаженства пессимизма!

На чьей же стороне справедливость? Обе стороны правы, каждая со своей точки зрения, но обе и не правы, потому что утверждают противоположное друг другу. Примирение между ними возможно с устранением противоположных точек зрения и привнесением новой точки зрения, разрешающей противоречия.

Если этот мир представляет собою законченное существование, в таком случае, право — на стороне пессимиста, потому что наши нравственные понятия и требования простираются гораздо дальше и выше того, что представляет нам наличная действительность, и мы делаемся необходимо добычею мировой скорби. Но если человеческое существование здесь, на земле, есть только переходная, предварительная ступень высшего развития, то нельзя не признать, как много прекрасного и утешительного представляет уже это преддверие храма совершенства, так что с этой точки зрения даже зло становится удобопереносимым с помощью веры и надежды. И тогда уже справедливая жалоба пессимиста на то, что в человечестве не существует истинного прогресса, теряет свою силу, потому что это значило бы все равно что жаловаться на дрессировщика птиц, который, несмотря на многолетние усилия, не может усвоить птицам человеческой речи. Для известной ступени может существовать всегда только известный предел развития и безрассудное желание срывать плоды высших ступеней с низших.

После этого нам уже не трудно произнести приговор. Пессимист прав по отношению к оптимисту в том, что, возбуждаемый и язвимый жалом идеала, не может найти на земле совершенства; не прав же он в том, что не имеет основания и права искать совершенства на земле. Оптимист не прав по отношению к пессимисту в том, что недостаточно глубоко и серьезно проникнут сознанием возвышенности идеала и удовлетворяется низшими требованиями и низшими благами, весьма далекими от совершенства, но он прав в том, что на предлежащей ступени вообще и невозможно высшее совершенство, и, однако, уже здесь мы видим некоторые проблески будущего света и совершенства.

Таким образом, неразрешимый спор этих двух миросозерцаний представляет новое доказательство бессмертия души человеческой и будущего совершенства в другой жизни, потому что, в противном случае (то есть ограничивая развитие человека и человечества пределами земной жизни) мы должны признать неразрешимое противоречие жизни, законодательство мира, идущее вразрез с самим собою. Допуская же жизнь будущего века, мы легко находим разрешение противоречий и можем примирить спорящие стороны на основании высшего закона. Истина всегда — там, где находится разрешение затруднений и где данные в опыте явления поддаются закономерному, гармоничному и целесообразному пониманию и объяснению.

 

Завершительное доказательство

В истории человечества есть один выдающийся факт, на который можно смотреть как на венец и завершение всех доказательств бессмертия души человеческой, как на наглядное доказательство этого бессмертия и будущей жизни. Этот величайший из всемирно-исторических фактов есть воскресение из мертвых Спасителя мира Иисуса Христа. Это чудо из чудес составляет основу всего христианства, стоящего и падающего вместе с ним; на нем же основываются все наши надежды на вечную жизнь после всеобщего воскресения и истребления последнего врага нашего — смерти.

Если о Христе проповедуется, что Он воскрес из мертвых, то как некоторые из вас говорят, что нет воскресения мертвых? Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес. А если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша. Притом — мы оказались бы лжесвидетелями о Боге, потому что свидетельствовали бы о Боге, что Он воскресил Христа, Которого Он не воскрешал, если, то есть, мертвые не воскресают. Ибо если мертвые не воскресают, то и Христос не воскрес. А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна: вы еще во грехах ваших. Поэтому и умершие во Христе погибли. И если мы в сей только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков. Но Христос воскрес из мертвых, первенец из умерших. Ибо как смерть чрез человека, так чрез человека и воскресение мертвых. Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут... Как мы носили образ перстного (Адама), так будем носить и образ небесного (Христа) (ср.: 1 Кор. 15, 12-22, 49).

Но действительно ли Иисус Христос воскрес из мертвых?

Воскресение Иисуса Христа есть не только предмет нашей живейшей веры: оно есть вместе с тем достовернейшее, удовлетворительнейшим образом засвидетельствованное историческое событие. Немного существует частных фактов в истории, в пользу которых можно было бы представить столько многосторонних, жизненно-истинных фактов, как факт воскресения Христова.

Между тем, никакой другой факт не встречал более энергического противоречия со стороны неверия, как воскресение Христово: отрицание действительности воскресения Христова со стороны неверующих началось с самого дня этого необычайного события и продолжается до сих пор.

Сказание Евангелий о воскресении Господа заключается, в главных чертах, в следующем. Когда, по распятии Господа, прошел день покоя во гробе — суббота, наступило великое утро воскресного дня, в которое Господь Бог положил печать на дело искупления и могущественно явил Иисуса Христа Своим Сыном и Спасителем мира чрез воскресение Его из мертвых. В самое раннее утро воскресного дня, при землетрясении, явился Ангел с неба и отвалил камень от двери гроба. Стражи от страха побежали в город и объявили о случившемся первосвященникам. Жены первые услышали о воскресении и увидели Воскресшего. Сначала Мария Магдалина пришла ко гробу и увидела камень отваленным. В страхе и тревоге она поспешила в город к Петру и Иоанну и известила их об этом. Между тем, другая Мария, Саломия и Иоанна при восходе солнца прибыли ко гробу. Там они увидели Ангела, который возвестил им о воскресении Иисуса и повелел им сказать ученикам, что Иисус явится им в Галилее. Жены удалились и не говорили ничего никому, кроме учеников, которые, в унынии своем, приняли эту весть за пустую молву. Впрочем, Петр и Иоанн поспешили ко гробу, а за ними пошла и Мария Магдалина. Изумившись при виде пустоты гроба и не быв в состоянии объяснить себе этого, оба они возвратились назад. Мария же еще оставалась там. Тогда она увидела во гробе двух Ангелов, которые дружественно приветствовали ее, и когда она со слезами обратилась назад, то увидела и Самого Господа, Которого сначала приняла за садовника, но скоро признала по звуку Его голоса. Он повелел ей возвестить ученикам о предстоящем вознесении Его на небо и сказать им, чтобы они предварительно ожидали явления Его в Галилее. Мария исполнила это повеление; но ученики не поверили ей. Поэтому Господь признал за благо явить Себя, как воскресшего, ученикам еще в Иерусалиме, чтобы поднять и оживить упавший дух их.

Так, в течение того же воскресного дня Он являлся и Симону Петру, и двум ученикам на пути в Еммаус. Исполненные радости, они поспешили возвратиться в город, где нашли десять апостолов и других учеников собравшимися в затворенной горнице. Внезапно явился Господь посреди них, исполненных испуга, и удостоверил их в Своем телесном явлении, вкусив несколько пищи и позволив им прикоснуться к Себе. Затем — ученики еще оставались в городе, надеясь, что Господь удостоверит в Своем воскресении и неверного соапостола их Фому, не присутствовавшего при этом явлении. И действительно, Господь явился в следующий воскресный день одиннадцати апостолам вместе, и убедившийся Фома признал Его своим Господом и Богом. Теперь наконец ученики, утвержденные в своей вере, отправились из Иерусалима в Галилею, где они должны были ожидать Господа. Там Иисус Христос явился, при озере Тивериадском, семерым из Своих учеников, восстановив при этом случае Симона Петра в его апостольском звании и вместе предсказав ему об имеющей быть некогда мученической кончине его.

Наконец, Воскресший явился на горе в Галилее одиннадцати апостолам и более чем 500 ученикам, как основателям и руководителям будущего новозаветного общества. После этого важнейшего явления апостолы опять возвратились в Иерусалим и, согласно повелению Господа, собрались в четверток на горе Елеонской, близ Вифании. Здесь Господь явился им в последний раз. Он обратил взор их от будущего, когда Он имел устроить Царство славы, к настоящему, в котором им предстояло еще выполнить великую задачу, — заповедал им оставаться в Иерусалиме и ожидать сошествия Святого Духа, исполнившись Которого они должны были быть свидетелями Его до концов земли. Потом, благословляя их, Он вознесся и скрылся в облаке, чтобы возвратиться на Престол Божий и воспринять славу Свою. Между тем, два явившиеся Ангела утешали учеников, пристально смотревших на небо, обетованием будущего пришествия их Господа и Учителя.

Факт воскресения Христова, посрамивший и унизивший неверие и злобу врагов Иисусовых, не мог не вызвать с их стороны отрицания, которое было тем яростнее, чем недобросовестнее.

Враждебные Иисусу Христу первосвященники и старейшины иудейские распустили молву, что Он не воскрес, но что ученики Его украли мертвое тело Его, воспользовавшись сном стражи, приставленной к Его гробу, и затем пронесли весть о Его воскресении. Но молва, пущенная иудеями, есть не что иное, как клевета на истину воскресения Христова, и — притом — клевета самая нелепая. Похищение тела Христова учениками во время сна стражей представляется и невозможным, и безрассудным, если вникнуть во все обстоятельства дела. И, прежде всего — оно представляется совершенно невозможным со стороны апостолов. Известно, что они были дотоле люди робкие и боязливые: откуда же взялась у них теперь такая необыкновенная смелость? Им ли было похищать мертвого, когда они оставили живого? Они рассеялись в паническом страхе при виде нескольких рабов с дрекольями, пришедших взять Иисуса: как же отважились они теперь напасть на вооруженных воинов? Да и что могло побудить их на такой отчаянный поступок? Зачем им нужно было мертвое тело их Учителя? С другой стороны, возможно ли, в самом деле, допустить, чтобы апостолы приблизились к пещере гроба, разломали печать и отвалили огромный камень от дверей ее, пробыли в ней немало времени и потом унесли из нее мертвое тело своего Учителя, не разбудивши всем этим ни одного из воинов, как бы глубоко все они ни спали? Нельзя при этом забывать и того, что стражи приставлены были ко гробу, с дозволения Пилата, самими иудеями, как сами же они запечатали и гроб. Без сомнения, они выбрали для стражи воинов наиболее преданных им и известных по своей бдительности и благонадежности. Как же могли эти воины допустить такую оплошность? Они говорят: Ученики Иисуса, пришедши ночью, украли Его, когда мы спали (ср.: Мф. 28, 13). Но как воину ссылаться на сон во время стражи? Да и откуда узнали они об этом воровстве, когда они спали таким крепким сном, что ничего не видели и не слышали? Что за свидетельство спящих?..

Наконец, похищение тела Иисусова учениками представляется несообразным и невероятным, если рассмотреть обстоятельства, последовавшие за этим мнимым похищением. Воины сознаются, что они спали, когда обязаны были бодрствовать, что они допустили похитить тело Иисусово, когда должны были устеречь его. Следовательно, они были виновны в высшей степени, по их собственному сознанию. И что же? Их не только не наказывают, а — напротив — еще дают довольно денег! Отчего же им такая милость? Известно, как строго взыскивалось тогда за подобные преступления. Ирод велел казнить воинов, стерегших апостола Петра в темнице, за то, что они не устерегли узника, освободившегося из заключения чудесным образом (см.: Деян. 12, 19); а воины, не устерегшие тела Христова во гробе, не только оставлены без всякого наказания, а еще и награждены. Не менее виновны были бы и апостолы, если они похитили тело своего Учителя, вопреки всем предосторожностям со стороны начальства; однако и их оставляют без внимания, не отыскивают, не судят, не наказывают. Почему же первосвященники и старейшины иудейские, имея полную возможность и, к тому же, величайший для себя интерес расследовать это дело, так сказать, по горячим следам, вовсе не думают о расследовании его? Почему они открыто, судебным порядком не обличают обмана, чтобы этим раз навсегда заградить уста апостолов?

Далее — чрез несколько недель, когда апостолы своею проповедью о воскресении Христа Спасителя стали обращать к Нему целые тысячи иудеев, синедрион потребовал их к себе на суд; но и здесь, на суде, синедрион не обвиняет и не обличает апостолов в похищении тела Иисусова, а лишь строго запрещает им проповедовать о имени Иисуса (см.: Деян. 4, 1-21). То же самое повторилось потом и в другой раз, когда синедрион задумал было даже умертвить апостолов за их проповедь о Воскресшем, но, выслушав мнение Гамалиила, ограничился только телесным наказанием их и подтверждением своего прежнего запрещения говорить о имени Иисуса (см.: Деян. 5, 27-40). Что же опять это значит? Почему синедрион, запрещая апостолам проповедовать воскресшего Христа, не изобличает их в похищении тела Христова и даже вовсе не упоминает об этом похищении? Причина очень понятна: иудеи сами выдумали сказку о похищении тела из гроба, а потому и знали очень хорошо, что надлежащее расследование этого дела скорее всего могло обличить в обмане их же самих. Таким образом — клевета, распространенная иудеями во вред истине воскресения Христова, сама произносит решительный приговор о своей лживости и несостоятельности. Если где, то здесь в особенности, — по замечанию Златоуста, — солга неправда себе (Пс. 26, 12).

«Да рекут иудее, како воини погубиша стрегущии Царя? Почто бо камень не сохрани Каменя жизни? Или погребеннаго да дадят или воскресшему да поклонятся, глаголюще с нами: слава множеству щедрот Твоих, Спасе наш, слава Тебе».

Апостолы, называющие себя — преимущественно — свидетелями воскресения Христова, не могли, в этом случае, сделаться жертвами обмана. Они совершенно и безошибочно знали Иисуса Христа, потому что жили с Ним около трех с половиною лет и находились при Нем почти неотлучно. Следовательно, они не могли смешать Его с кем-либо другим в то время, как Он являлся им по воскресении, и принять вместо Него другого. Далее, если бы они говорили, что только кто-нибудь один из них видел Господа после Его смерти, то еще можно было бы подумать, что этот единственный свидетель видел призрак или принял одно лицо вместо другого. Но апостолы утверждают, что они все видели воскресшего Спасителя и что в одно время Он явился даже более, нежели пятистам братий (ср.: 1 Кор. 15, 6), то есть последователей Его. Как же допустить, чтобы такое множество людей — все вместе, — могли обмануться и притом (что еще страннее) — все одинаковым образом? Еще если бы апостолы говорили, что видели воскресшего Господа только однажды, и то издали, на короткое время и как бы мельком, — опять позволительно было бы подозревать ошибку. Но Воскресший — свидетельствуют они, — являлся им многократно в продолжение сорока дней — то порознь некоторым, то всем вместе, и пред их же глазами вознесся на небо.

Наконец, во время Своих явлений Он имел с ними продолжительные беседы, изъяснял им Писания, открывал тайны Своего Царства, которые они должны были проповедовать, предсказывал им то, что с ними случится, и начертывал план их будущих действий. Он даже, собственно для удостоверения учеников, вкушал пред ними пищу и питие, показывал им Свои изъязвленные руки и ноги, Свои ребра, пронзенные копием, и заставлял их осязать Его. Ужели же и после всего этого апостолы могли не узнать своего Учителя, могли как-нибудь обмануться? Замечательно еще то, что апостолы, в настоящем случае, показали себя особенно мнительными и недоверчивыми. Они чувствовали всю важность воскресения Христова и потому всеми мерами старались до очевидности убедиться в нем. Они не увлекаются первою вестью о воскресении Господа, не верят друг другу, не доверяют даже, с первого раза, собственным глазам. Эта неторопливость в веровании, эта осторожность, с какою апостолы принимают весть о воскресении Христовом, эти доказательства, которых они требуют для собственного убеждения в факте воскресения, со всею непререкаемостью свидетельствуют, что если апостолы наконец поверили решительно и окончательно, то — значит — они разузнали истину самым полным и очевидным образом.

С другой стороны, нельзя подозревать апостолов в том, чтобы они имели намерение обмануть других, говоря о воскресении своего Учителя. Этому противоречит, прежде всего, их нравственный характер. Возможно ли предположить умысел обмануть других в людях, которые, проповедуя нравственность самую чистую и святую, какую когда-либо слышал мир, сами первые не оправдают ее своею жизнью? Этому противоречат, далее, самые обстоятельства их проповеди. Они проповедуют о воскресении своего Учителя в том городе, где Он был распят, в слух всех тех людей, которые видели Его и были даже виновниками Его крестной смерти, проповедуют спустя не более пятидесяти дней после события, когда у всех еще живы были воспоминания о жизни и смерти Иисуса Христа и когда поэтому всякому легко было обличить проповедников во лжи. Они начинают свою проповедь во время величайшего праздника, на который стекалось в Иерусалим бесчисленное множество народа из всей Иудеи и даже из чужих стран; они как бы ожидали подобного дня, чтобы вызвать на борьбу с собою целые тысячи врагов. И как же допустить, чтобы в проповеди их скрывался умысел обмануть других? Апостолы не могли иметь никаких — ни внутренних, ни внешних побуждений решиться на такой умысел, а — напротив — даже имели все побуждения и причины отказаться от него.

В самом деле, что могло бы заставить их проповедовать о воскресении Иисуса Христа, если бы Он действительно не воскрес? Прежняя любовь к Нему? Но эта любовь, в таком случае, необходимо должна была охладеть и даже превратиться в ненависть, они видели бы теперь в Нем человека, который, обольстив их несбыточною мечтою, заставив их покинуть дома, имущество, мирные занятия, вооружив против них весь народ иудейский, наконец — оставил их на произвол судьбы. Или надежда благ мира? Но проповедовать Иисуса Христа воскресшего значило объявить иудеям, что они — убийцы истинного Мессии, то есть открыто обвинять их в величайшем преступлении, какое только можно вообразить, и — следовательно — подвергать себя всей злобе и ненависти этих людей, которые в мщении за себя были неукротимы, как известно уже было апостолам из опыта над их собственным Учителем. Между тем, если бы они согласились перейти на сторону врагов своего Учителя, если бы объявили, что, умерши, Он не воскрес, хотя неоднократно предрекал о Своем воскресении и, следовательно, был обманщик, в таком случае — они не только избавились бы от всех угрожавших им опасностей, но, без сомнения, получили бы и немалые выгоды. Первосвященники и старейшины не жалели же денег для стражей, чтобы только они разгласили нелепую молву о похищении тела Иисусова. Итак, апостолы были достоверными свидетелями воскресения Иисуса Христа — такими свидетелями, которые, по собственному признанию их, не могли не говорить того, что видели и слышали (ср.: Деян. 4, 20).

Апостольская проповедь о воскресении Иисуса Христа встречена была и со стороны древних язычников сомнением и насмешками (см.: Деян. 17, 31, 32). И для новейших язычников основа христианства — воскресение Основателя его продолжает до сих пор служить предметом глумления и пререкания. Рассмотрим главнейшие возражения новейших противников христианства против действительности воскресения Христа Спасителя.

Мысль, будто ученики, украв мертвое тело своего Учителя, распустили потом молву о Его воскресении, вообще так странна и нелепа, что новейшие последователи противохристианского направления почти не решались уже повторять ее вслед за древними иудеями, а вместо нее стали измышлять новые клеветы на истину воскресения Христова. Так, рационалисты прошлого столетия (и между ними — в особенности — Паулюс, Бардт, Шлейермахер), утверждали, что Иисус Христос не умер на Кресте, а только приведен был в состояние летаргии и потом, в прохладном каменном гробе, снова приведен был в чувство — попечением друзей и сильным запахом ароматов. После этого Он показывался ученикам в разных местах и, наконец, изнемогая в томительных страданиях, умер где-то в неизвестности. Новейшие рационалисты (Вейсе, Эвальд, Штраус, Баур и вообще так называемые тюбингенцы), признавая несостоятельность гипотезы о летаргическом сне Иисуса Христа, прибегли к новой гипотезе — так называемого визионерства, или мечтательности. Они думают, что Христос, действительно умерши на Кресте, не воскресал из мертвых; а те явления Его по воскресении, о которых рассказывается в Евангелиях, были внутренними явлениями, фактами слишком возбужденного воображения Его учеников, словом — субъективными видениями, не имевшими в существе своем ничего действительного.

Не опровергая подробно этих новых клевет, тем более, что они отчасти опровергаются высказанными уже прежде соображениями о смерти и воскресении Иисуса Христа, мы заметим здесь только, что действительность необычайного факта воскресения Христова положительно доказывается всею последующею судьбою веры и Церкви Христовой. Внезапная и решительная перемена в характере учеников Христовых, очевидные чудеса в истории их жизни и проповеди, чрезвычайно быстрое распространение христианства, несмотря на все, по-видимому, непреодолимые препятствия к тому, — все эти события не могут быть поняты и объяснены без воскресения Иисуса Христа, и — притом — воскресения действительного, а не мнимого или только воображаемого. Словом, воскресение Иисуса Христа обосновано так же твердо, как и само христианство: без первого не существовало бы и последнего.

Одним из сильных возражений против действительности воскресения Иисуса Христа служил некогда вопрос: «Если Иисус Христос действительно воскрес, то почему Он, вместо того чтобы явиться Своим ученикам, не явился Своим судьям и всему иерусалимскому народу, как воскресший из мертвых, как святой, оправданный Богом и прославленный Своим воскресением? Удивительная мудрость Спасителя и верность взгляда, проявлявшаяся в каждом Его слове, в каждом Его поступке, высказывается и в той тайне, которою Он окружил от неверующего мира Свое величие. Торжественное явление Иисуса Христа по воскресении иерусалимскому народу и судьям Его было бы не согласно ни со смиренным характером Его, всегда чуждавшегося всяких шумных свидетельствований о Себе, ни с желанием Его, чтобы неверующий мир был приведен к Богу только религиозным и нравственным могуществом слова и духа евангельского, ни с свойствами спасительной веры и Царствия Божия, которое приходит не с шумом и блеском, но неприметным внутренним образом (ср.: Лк. 17, 20, 21). Вынужденная вера не есть вера. Притом же, злоба врагов Иисусовых могла бы устоять в своем неверии и при явлении им Воскресшего: могли бы сказать, что явившийся или не умирал, или ожил не Божественною силою. Кроме того, явление Распятого могло бы восстановить народ против духовной власти, могло бы повлечь за собою вмешательство римского правительства, — и мирное основание христианской Церкви сделалось бы невозможным.

Наконец, действительность воскресения Иисуса Христа заподозривают на основании незначительных разногласий в евангельских сказаниях об этом событии. Но в этих разногласиях евангелистов видно только то, что встречается всегда и везде, если только свидетели передают какое-нибудь важное происшествие, сделавшее глубокое впечатление на умы. В таком случае они, обыкновенно, не передают фактов ясно, дипломатически, с объективной точки зрения, но каждый рассказчик примешивает всегда к рассказу свои обыкновенные личные впечатления. А какое впечатление может сравниться — по своей силе — с тем, которое испытали апостолы, узнавшие о воскресении своего возлюбленного Господа и Учителя? Понятно, что свидетели воскресения Господа, под влиянием объявшего все существо их глубокого чувства радости, были даже не в состоянии усмотреть и запомнить в точности, микроскопически, все побочные обстоятельства этого радостного события; а отсюда произошло — естественно — и то, что и в передаче этих обстоятельств должны были оказаться некоторые разногласия. Частные разногласия евангельских повествований о воскресении Иисуса Христа, при единогласии их в общем и существенном, служат лучшим и яснейшим признаком отсутствия всякого преднамеренного вымысла, нарочитого взаимного соглашения со стороны апостолов относительно воскресения Иисуса Христа.

Что сказала бы новейшая критика, если бы в исторических памятниках, которые мы имеем, то есть в четырех наших Евангелиях существовало полнейшее согласие? Какое это было бы для нее торжество! Тогда сказали бы, что наши Евангелия не отражают личного характера их писателей; с уверенностью стали бы утверждать, что это согласие — не иное что, как явное выражение мифа, выдуманного первобытною Церковью. «Самое разнообразие и как бы несходство повествований евангельских о воскресении поразительно свидетельствуют о его истине, как нельзя более соответствуя существу столь нового события, столь поразительного и потому приводящего чувства самих учеников в смущение, в смущение радости, удивления, в святое смущение, которое Духу Божию угодно было сохранить и в Писании — в память и назидание Церкви».

Чтобы показать слабость и несостоятельность возражений отрицательной критики против мнимых разногласий и противоречий между евангельскими повествованиями о воскресении Христовом, укажем, для примера, на одно возражение. Оно касается числа Ангелов, являвшихся мироносицам: по Матфею и Марку им являлся один Ангел, а по Луке и Иоанну — два. Это мнимое противоречие вполне объясняется из хода самого события: хотя евангелисты повествуют и об одном и том же событии, тем не менее — изображают не одни и те же части, или моменты его. Против такого объяснения можно, пожалуй, возразить, что в таком случае и Ангелы должны быть у евангелистов не одни и те же. Совершенно справедливо. Но не забудем при этом вспомнить слова Лессинга, относившегося к толкованию Священного Писания с тою разумною свободою, которая чужда многим критикам новейшего времени. «Холодные отыскиватели противоречий! Неужели же вы не видите, что евангелисты не считают Ангелов? Весь гроб, все обширное пространство около гроба невидимо было наполнено Ангелами. Здесь было не два только Ангела, как какие-нибудь гренадера, которые стоят у дверей квартиры вышедшего генерала: здесь были их миллионы; не всегда являлся один и тот же, не всегда одни и те же два. То являлся один, то другой; то в этом месте, то в другом; то один, то вместе с другими; то одни говорили, то — другие». Нельзя не согласиться с этим мнением лучшего немецкого критика. Правда, против него могут сказать, что оно — более поэтический образ, чем ученое рассуждение. Но истина всегда и везде одна и та же — и в ученом трактате, и в поэтическом произведении.

История первенствующей Церкви Христовой представляет нам достовернейшего свидетеля воскресения Христова уже после вознесения Господа на небо.

Общество верующих во Христа, составлявшее в первые дни своего существования малое стадо, после сошествия Святого Духа на апостолов в день Пятидесятницы начало быстро увеличиваться в своем объеме: только двумя проповедями апостола Петра приобретено было Церковию 8000 членов и затем Господь ежедневно прилагал спасаемых к Церкви (Деян. 2, 47). Центром новоосновавшейся Церкви был святой город Иерусалим, а главнейшими врагами ее — бывшие враги Основателя ее — первосвященники, старейшины и фарисеи.

Спустя около двух лет после вознесения Господа один из таких врагов Его и Его Церкви, ярый фарисей, неумеренный ревнитель отеческих преданий (ср.: Гал. 1, 14), терзавший и отдававший их в темницу, не довольствуясь такою беспощадно-разрушительною деятельностью в Иерусалиме и дыша угрозами и убийствами на учеников Господа, пришел к первосвященнику и выпросил у него письма в Дамаск к синагогам, чтобы, кого найдет последующих сему учению, мужчин и женщин, связав, приводить в Иерусалим. Но на пути в Дамаск с ним случилось нечто неожиданное и необычайное. Когда он приближался к Дамаску, внезапно осиял его свет с неба, он упал на землю и услышал голос, говорящий ему: Савл, Савл! Что ты гонишь Меня? Он сказал: кто Ты, Господи? Голос же сказал: Я Иисус, Которого ты гонишь. Трудно тебе идти против рожна (ср.: Деян. 9, 1-5). Этот-то Савл, после бывшего ему чудесного видения из жестокого гонителя Церкви превратился в ревностнейшего апостола, более всех потрудившегося в деле евангельского благовествования.

Какого рода было это видение Савлу или Павлу? За разрешением этого вопроса обратимся к его собственному свидетельству. Говоря в Первом послании своем к Коринфянам о явлениях Воскресшего, апостол Павел заканчивает собою ряд тех лиц, которым Господь явился после Своего воскресения: После всех Он явился и мне, как некоему извергу (ср.: 1 Кор. 15, 8). Это пишет тот, кто, бесспорно, есть один из трезвейших умом и преданнейших истине людей, какие существовали когда-либо. Но не могло ли явление на пути в Дамаск быть мечтательным видением, как утверждает Штраус? Мы охотно соглашаемся с Штраусом, что Павел был способен к духовным видениям. Он сам повествует нам (см.: 2 Кор. 12, 1 и далее) о различных видениях и откровениях, случавшихся в его апостольской жизни; и в Деяниях Апостольских прямо говорится (см.; Деян. 18, 9; 22, 17), что между ними были и видения Христа. Итак, чем лучше были известны Павлу свойства духовного видения, тем яснее он должен был, в данном случае, сознавать, призрачное ли видение было ему или сверхъестественно-действительное явление.

Теперь спрашивается: принимал ли сам Павел явление Христа при Дамаске за духовное видение или за истинное событие, за телесную действительность? Этот вопрос может быть разрешен с точностью на основании Первого послания к Коринфянам. Здесь Павел указывает на бывшее ему явление Воскресшего, на последнее из всех. Если же Павел (как повествуется в Деяниях Апостольских и как принимает Штраус) после явления, за которым последовало его обращение, имел неоднократные видения Христа, то из выражения: после всех следует, что это явление при Дамаске не могло быть только духовным видением; следует — напротив того, что явление заключило собою ряд тех событий, которые должны были окончиться вскоре после воскресения Иисуса Христа, составляя переход от видимоземного к дальнейшему, чисто духовному общению Господа с Его учениками, так как они принадлежали единственно к истории основания Церкви; призвание же апостола язычников было в этой истории необходимым эпизодом, осуществимым только посредством личного явления Христа. То же заключение вытекает и из 9-й главы Первого послания к Коринфянам. Здесь апостол говорит: Не апостол ли я? Не видел ли я Иисуса Христа, Господа нашего? (ст. 1). Напоминанием о своем лицезрении Господа Павел хочет доказать свое апостольское достоинство, свою равноправность с Петром и другими апостолами. Но все это доказательство могло иметь силу только в таком случае, если событие при Дамаске было принимаемо среди верующих за действительное событие, которое было удостоверено и другими свидетелями и о котором Павлу достаточно было только напомнить.

Итак, мы спрашиваем: по воззрению Павла, могло ли одно духовное видение Христа служить доказательством апостольского звания в Церкви? Получать духовные видения было, бесспорно, признаком пророка, а не апостола; апостольское же звание, по воззрению Павла, есть иное и высшее, чем пророческое. Следовательно, и это явление Господа, которым Павел доказывает свое апостольское звание, должно быть не таким видением, какое доступно одинаково каждому пророку и другим христианам, а иным. Так как лицезрение исторической жизни Иисуса и, в особенности, Его воскресения, и личное призвание воскресшим Господом было исключительным преимуществом апостола пред пророком, то оно (лицезрение) могло быть ему только в телесном виде, как было столь часто Петру и другим апостолам, прежде и после смерти Христовой. К этому надобно присовокупить, что Павел, в 15-й главе Первого послания к Коринфянам, именно с целью уничтожить возникшее в Коринфской церковной общине сомнение касательно воскресения тела и доказать будущее телесное воскресение всех, обращается к воскресению Христа, Первенца из умерших. Возможно ли же, чтобы Павел для доказательства воскресения тела ссылался на такое событие, которого нетелесность, как духовного видения, была известна ему? Возможно ли, чтобы на телесности этого явления он основывал не только действительность своего апостольства, но и собственное свое спасение при жизни и по смерти, если событие это было такого рода, что он не знал, был ли он при этом в теле или вне тела (ср.: 2 Кор. 12, 2)? Итак, мы видим, что Павел, по собственному опыту знавший духовные видения, с ясным сознанием и полною уверенностью принимал явление Христа при Дамаске не за духовное видение, а за действительное явление. После этого по какому же праву можно было бы извращать свидетельство этого мужа, высказываемое им с такою выразительностью о самом важном для него и священнейшем событии всей его жизни!

Для кого эти доказательства будут еще недостаточны, чтобы несомненно убедиться в немечтательном событии явления Иисуса Христа при Дамаске, тому можно предложить вопрос: мечтательное созерцание Христа в небесной славе вообще мыслимо ли, возможно ли психологически в Павле, еще не обратившемся, еще неверующем и гонителе? Возможно ли, чтобы образ прославленного Христа, торжествующего в величии воскресения, наполнял так душу Павла одновременно с неукротимым стремлением, с пламенным желанием — истребить с земли имя распятого Назорея? Чтобы представить это возможным, Штраус выдумывает, будто Павел на пути в Дамаск был уже в сильнейшем колебании, был уже наполовину верующим, будто он, пораженный мученическою кончиною Стефана и не удовлетворяемый своею фарисейскою ревностью о законе, был уже в глубине души занят вопросом: не прав ли, в самом деле, гонимый им Иисус? Но в Деяниях Апостольских и в собственных Посланиях Павловых видны следы совсем противного. Смерть Стефана не могла поразить зилота Савла, потому что именно по поводу ее в нем и воспламенилась ревность к гонению. Если же она не поразила его, а скорее воспламенила, то можно спросить: какая же мученическая смерть могла произвести на него впечатление? И если бы — действительно — он, вследствие какого-нибудь запавшего в его душу впечатления, был недоволен самим собою и чувствовал смущение, то как человек прямодушный и богобоязненный он, из опасения восстать против Бога, прежде всего — удержался бы от гонения; на самом же деле, судя по всему, что мы знаем, он дышал угрозами и убийством, дышал ими на самом пути в Дамаск, пока Христос не воззвал к нему: Савл! Что ты Меня гонишь? (ср.: Деян. 9, 1, 4).

Таким образом, по всем известным нам данным, внутреннее расположение Павла было таково, что только очевиднейшее доказательство, что гонимый им Иисус есть истинный, царствующий в величии Мессия, могло исцелить его от фарисейского образа мыслей, — что только Сам Христос, Своим телесным явлением в небесной славе, мог превратить этого крепкого мужа, сердце которого было закрыто такою твердою бронею, из яростнейшего гонителя в преданнейшего служителя. Надобно еще заметить при этом, что со дня события при Дамаске Павел сознавал себя в действительном, жизненном общении с прославленным Христом, когда говорил: уже не я живу, но живет во мне Христос (Гал. 2, 20). Если же бы это явление было просто духовным видением, произведением его раздражительных нервов, если бы ему вовсе не являлся живой Христос во плоти, Который мог сообщить ему Свою действительную Божественную жизнь, то вся вера, все возрождение, вся спасительная борьба и победа великого апостола основывалась бы на иллюзии, на одних субъективных, естественных силах, а не на силе Божией во Христе ко спасению всякому верующему (ср.: Рим. 1, 16). Но возможно ли, чтобы все это было иллюзией, чтобы иллюзия произвела такое нравственное чудо, какого не могли произвести — ни мудрость греков, ни закон Ветхого Завета? Если мы решимся уличать во лжи глубочайшее нравственное убеждение святейшего мужа, ничем не удовлетворявшуюся, но во Христе успокоившуюся совесть его, — то кому же после этого будем верить?

Итак, воскресение Иисуса Христа засвидетельствовано достоверными свидетелями и свидетельствами; оно свидетельствуется непрерывно всею историею христианства. Как Христос воистину воскресе, так воистину воскреснем и мы. Как же неверующие говорят, что не будет воскресения мертвых? Христианство есть религия Воскресшего, умертвившего смерть. Настоящая смерть есть только неизбежный переход к бессмертию: то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет (1 Кор. 15, 36). В этих словах великого апостола заключается прекрасная, полная глубокого смысла аналогия бессмертия человека, взятая из естественной жизни. Посеянные зерна, сгнивая в земле, сохраняют нетленным свой росток — зародыш будущего растения, совершенно сходного с тем, которое произвело его. Здесь не простая передача жизни от одного растения другому, но полное сохранение зародышем своей жизни и проявление ее в новой форме. Зерно — это человек в нынешнем его состоянии, существо единичное, особое, отличающееся известными качествами, имеющее свою личную жизнь. Но вот, это существо умирает, идет в землю, сеется, как зерно. Погибает ли оно бесследно, сгнивши, разложившись на составные части? Нет! Как зерно явится прекрасным растением, которое не отлично от брошенного в землю зерна, но есть то самое зерно, которое сгнило в земле, так и человек, истлевший в земле, превратится в прекрасное существо, с новым духовным телом, но не отличное от того человека, который умер, — оно будет тот же самый человек, только ставший нетленным.

Знаешь, что когда земной наш дом, сия хижина (то есть тело), разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворенный, вечный (ср.: 2 Кор. 5, 1).

 

Заключение

Солнце скрылось за горизонт; погасла вечерняя заря. Но вот — рассеялся, исчез мрак ночи, и уже занимается утренняя заря...

Человек угас и сошел во мрак могилы. Но только холодное и мрачное неверие видит один разлагающийся труп и землю, тяжело падающую на гробовую крышку, под которою сокрыта добыча смерти: вера и надежда прозревают светлую зарю новой славной жизни после мрака смерти... «Умирающий человек — заходящее светило, заря которого уже блещет над другим миром» (Гёте).

Неверие, верящее только тому, что видит, издевается над нашею святою верою и светлою надеждою как над мечтами и призраками. Так некогда современники Колумба издевались над ним как над пустым и сумасбродным мечтателем, забравшим себе в голову какую-то неоткрытую, еще неведомую страну. И что же? — Несбыточные, как казалось, мечты мечтателя, против ожидания осуществились, и мнимо здравомыслящие были посрамлены...

Да, мысли о бессмертии, о будущей жизни действительно представляются как бы призраками и грезами сонного для людей, все помышления и стремления которых всецело поглощены будничною жизнью с ее опьяняющими впечатлениями, не дающими одуматься и образумиться. Под влиянием этого неумолкающего, развлекающего шума жизни люди бродят, точно во сне или в чаду, принимая призраки за действительность и мечты за истину. Пробуждающий, отрезвляющий голос веры обращается к ним с кротким увещанием: «Любите настоящее, но ищите лучшего!»

«О, человек, непременно бессмертный, хотя бы ты о том не думал, хотя бы и не хотел того! Берегись забывать твое бессмертие, чтобы забвение бессмертия не сделалось смертоносною отравою и для смертной жизни твоей и чтобы забываемое тобою бессмертие не убило тебя навеки, если оно тебе, не ожидающему его и не готовому, внезапно явится. Не говори отчаянно: утре умрем (ср.: 1 Кор. 15, 32), чтобы тем необузданнее устремляться за наслаждениями смертной жизни. Говори с надеждою и страхом: “утре умрем на земли и родимся или на небесах или в аде”. Итак, надобно поспешать, чтобы положить, надобно подвизаться, чтобы питать и укреплять в себе начало к небесному, а не к адскому рождению».

Вопрос о конечной цели нашей жизни — это первый и главный вопрос всей нашей жизни. Если мы не в состоянии отыскать для себя верховную цель нашего существования, которая всегда и повсюду светила бы нам путеводною звездою и двигала бы нас попутным ветром к пристани, в таком случае нам остается одна участь: носиться на разбитом судне, без руля и без паруса, по бурному и безбрежному морю до тех пор, пока все мы, один за другим, погибнем в волнах его.

Ужели все мечта? Напрасно ль слезы лить? Ужели наша жизнь есть только привиденье, И трудная стезя к ничтожеству ведет? Ах, нет, мой милый друг, не будем безнадежны: Есть пристань верная, есть берег безмятежный... Блаженство — наша цель 139 .

 

13. Спиритизм

 

Выше мы говорили, что спиритизм, получивший в наши дни такое сильное распространение, вызывается быть защитником и поборником веры в бессмертие души. Но этот самозванный защитник одного из существеннейших пунктов христианского учения отзывается сам весьма сильно материализмом: он основывает свою защиту бессмертия души и будущей жизни не на каких-либо нравственно-разумных, удобоприемлемых, убедительных доводах, не на духе и силе, но на внешних явлениях фантастически-загадочного, весьма странного и подозрительного свойства, лишенных всякой разумности. Спиритизм невольно разоблачает свой скрытый корень, изобличает свою родственную связь с господствующим направлением нашего века. Вот почему он, представляя собою, по-видимому, влечение к таинственному, мистическому, мирится и уживается в то же время с противоположным стремлением к грубо-реальному, эмпирическому. Он есть чадо грубого материализма, есть «материализм, лишенный логичности», и отнюдь не может быть союзником христианства. Рожденное от плоти есть плоть (Ин. 3, 6) и не мирится с духом и рожденным от духа.

Мы не имеем намерения разбирать учение спиритов или вступать с ними в полемику, а имеем только в виду — высказать несколько общих взглядов и соображений в отпор спиритизму, руководствуясь, главным образом, притчею Христа Спасителя о богатом и Лазаре.

Вот эта притча:

Некоторый человек был богат, одевался в порфиру и виссон и каждый день пиршествовал блистательно. Был также некоторый нищий, именем Лазарь, который лежал у ворот его в струпьях и желал напитаться крошками, падающими со стола богача, и псы, приходя, лизали струпья его. Умер нищий и отнесен был Ангелами на лоно Авраамово. Умер и богач, и похоронили его. И в аде, будучи в муках, он поднял глаза свои, увидел вдали Авраама и Лазаря на лоне его и, возопив, сказал: отче Аврааме! умилосердись надо мною и пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучусь в пламени сем. Но Авраам сказал: чадо! вспомни, что ты получил уже доброе твое в жизни твоей, а Лазарь — злое: ныне же он здесь утешается, а ты страдаешь; и сверх всего того между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят. Тогда сказал он: так прошу тебя, отче, пошли его в дом отца моего, ибо у меня пять братьев: пусть он засвидетелъствует им, чтоб и они не пришли в это место мучения. Авраам сказал ему: у них есть Моисей и пророки; пусть слушают их. Он же сказал: нет, отче Аврааме, но если кто из мертвых придет к ним, покаются. Тогда Авраам сказал ему: если Моисея и пророков не слушают, то если бы кто и из мертвых воскрес, не поверят (Лк. 16, 19-31).

Жил один безжалостный, бессердечный богач, жил в полное свое удовольствие, нисколько не заботясь о других: ел, пил и веселился, полагая в этом весь смысл, всю суть жизни. Тут же, на глазах его, жил жалкий нищий, разделявший и пристанище и пищу с его собаками, которые оказывались сострадательнее своего хозяина к несчастному. Наконец благодетельница-смерть прекратила страдания бедняка. Но и беспечно-веселого богача богатство его не спасло от смерти: он умер, и его похоронили, конечно, так же пышно, как он и жил. За гробом участь богача и нищего меняется: нищий утешается, блаженствует на лоне Авраамовом, а богач попадает в место мучения. Богач, теперь тысячекратно более несчастный, нежели сколько был счастлив в земной жизни, видит вдали Лазаря, которого когда-то не удостаивал и взглядом, и просит Авраама облегчить его (богача) страдания чрез посредство этого бывшего нищего, в свое время безропотно переносившего свои страдания. Но просьба несчастного богача оказывается неудобоисполнимою: он уже получил в земной жизни доброе свое в полной мере и воспользовался этим добрым до сытости, до пресыщения. Он алкал и жаждал на земле только земного — и теперь ему нечем насытить своей бедной бессмертной души, алчущей пищи духовной, не гибнущей. Да и никто уже, если бы даже и захотел, не может переменить его участи, которую он сам себе приготовил: между Лазарем и им утверждена великая пропасть, не переходимая ни с той, ни с другой стороны. Это — пропасть между добром и злом, между светом и тьмою, между которыми не может быть общения.

Потерпев неудачу в своей просьбе относительно себя самого, бывший богач обращается к Аврааму с просьбою относительно оставшихся у него на земле братьев, причем — в этой новой просьбе его слышится, хотя и невысказываемое прямо, сетование на то, что он, может быть, не совсем справедливо подвергся своей жестокой участи, потому что не был в свое время, как должно, предварен и достаточно предостережен, чтобы иметь возможность избегнуть того, что его постигло теперь так неожиданно для него. Он хочет предупредить и исправить эту несправедливость, по крайней мере, по отношению к живущим еще на земле, если его собственная участь уже непоправима. «У меня, — говорит он Аврааму, — пять братьев; пошли к ним Лазаря, чтобы он засвидетельствовал им, каким мукам подвергает человека такая жизнь, какую вел на земле я и какую ведут и они. Вняв свидетельству явившегося с того света, они переменят жизнь свою и не придут по смерти в это место мучения».

Но Авраам отвергает и эту просьбу богача, просьбу, по-видимому, совершенно основательную, дышащую — притом — похвальным состраданием к погибающим по темному неведению. Он отвечает: «У них есть верные, надежные руководители в жизни и указатели пути на небо — Моисей и пророки; пусть слушают их, и они наверное не придут в это место мучения». Но богач находит недостаточным для своих братьев этого руководства в жизни, вполне достаточного для всех других. Он лучше знает своих братьев, чем Авраам, и уверен, что они не слушают ни Моисея, ни пророков, что они глухи к Божественному Откровению и руководству, как глух был и он сам при жизни. Вот если бы случилось такое необыкновенное событие, что к ним явился бы житель другого мира и рассказал бы им, что там делается, — тогда они поверили бы ему, покаялись бы, переменили бы свою жизнь и уже наверное не пришли бы в это место мучения, как пришел он, не имевший, к несчастию, такого чрезвычайного, спасительного откровения. «Нет, — убеждает он Авраама, — Моисей и пророки не помогут им, не спасут их, но если кто из мертвых придет к ним, покаются».

Однако отец веры не убеждается доводами сына неверия и в своем новом и последнем ответе ему подтверждает и усиливает свою прежнюю мысль. «Ты утверждаешь, — говорит он ревностному не по разуму ходатаю за своих братьев, — ты утверждаешь, что они покаются, если к ним придет кто-нибудь из умерших; а я говорю тебе, что если они не слушают Моисея и пророков, возвещающих им пути жизни, то если бы кто и из мертвых воскрес, не поверят, не захотят поверить».

Богач, вероятно, сознал справедливость и основательность слов Авраама и принужден был замолчать.

Такова глубоко знаменательная притча о богатом и Лазаре, приподнимающая пред нами таинственную завесу загробной жизни и дающая нам ключ, руководительную нить для должной оценки учения спиритизма.

Попытаемся стать на точку зрения приточного богача и наших не приточных спиритов. Справедливо ли, в самом деле, что явление с того света наших умерших братьев — нам, живущим еще на земле, могло бы оставаться совершенно бесследным для нас, не заставило бы нас очнуться от наших суетных дел и помышлений, не произвело бы решительного и притом весьма благотворного влияния на всю нашу жизнь? А что сказать о неверующих в загробную жизнь? Если вера в существование будущей жизни имеет действительную и существенную важность для человека (а в этом не может быть никакого сомнения), то не должен ли Бог, в отечески-промыслительной заботливости о спасении людей, устроить — именно — так, чтобы умершие возвращались иногда (и чем чаще, тем лучше) на землю для положительного и, так сказать, безотпорного удостоверения людей в существовании жизни за гробом?

Тогда уже никто не имел бы основания и права сомневаться в действительности будущей жизни; а если бы кто дерзнул усомниться и после этого, то был бы уже совершенно безответен. А такое наглядное и осязательное удостоверение этой важной истины необходимо особенно в наше время — время ослабления и упадка веры. Для убеждения нашего недостаточно уже Моисея и пророков, мало Евангелия и апостолов, мало даже обычных и доступных нам средств познания; нам нужны чрезвычайные знамения и откровения. Если к нам придет кто-нибудь из умерших с того света, то мы поверим, потому что увидим, осязаем.

Так думал евангельский богач; то же самое проповедуют и современные спириты. Но то, чего так добивался, хотя и напрасно и безуспешно, первый, благополучно и беспрепятственно достигнуто последними: к ним, по их желанию и даже вызову, являются обитатели загробного мира со своими свидетельствами и откровениями.

Вот что говорит один из наших отечественных поборников спиритизма: «Существует или нет другой мир, или все ограничивается миром чувств; бессмертна ли душа или она только продукт материи и разрушается вместе с телом после смерти? Медиумические явления заключают в себе разрешение этого вопроса. Они дают категорический ответ на него».

Немецкий профессор Фихте младший, глубже раскрывая и обосновывая эту же самую мысль, говорит следующее: «Нынешний спиритуализм утверждает, главным образом, возможность того, что в просторечии весьма неопределенно и неудачно называется явлением духов. Если допустить реальность этих явлений, то они будут неотразимым фактическим доказательством продолжения нашего личного существования после смерти. А такое фактическое, вполне осязательное доказательство не может, конечно, не иметь большой цены для того времени, которое именно впало в отрицание бессмертия и в гордой самоуверенности сильного ума думает, что уже счастливо оставило позади себя подобные суеверия. С этой точки зрения вопрос получает решительный интерес и даже культурно-историческое значение... Все априорные (теоретические) доводы в пользу продолжения существования нашей личности по смерти не могут идти, в сущности, далее того, что показывают мыслимость, даже вероятность этого существования и ослабляют сомнения, противополагаемые этим доводам. Само по себе — это важно и имеет значение, но недостаточно. Здесь, как и вообще во всяком фактическом вопросе, нужны доказательства, основанные на фактах, на твердо установленной, неоспоримой реальности. Только таким образом упомянутая возможность восходит на степень несомненной действительности. Если бы такие фактические доказательства были найдены и упомянутая действительность вполне доказана сообразно с логическими началами опытного естествознания, то это было бы — утверждаю я — таким результатом, с которым, по внутренней силе и значению, не сравнился бы ни один из результатов, встречающихся во всей истории цивилизации. Старинный вопрос о значении человека был бы, таким образом, положительно решен, и все сознание человечества стало бы ступенью выше. Человек знал бы то, что открывалось ему до сих пор лишь в области верования, предчувствий и теплых надежд; он знал бы, что он — член вечного духовного мира, в котором будет продолжаться его жизнь, что временное существование его на земле составляет лишь дробную часть, отрывок будущей вечной жизни, что ему только там сделается доступно понимание его назначения. Приобретая такое глубокое убеждение, человечество прониклось бы совершенно новым, воодушевляющим пониманием своей жизни, идеализмом, сильным фактами. Это равнялось бы полной переработке человека по отношению к его сущности и деятельности, было бы, так сказать, воздержанием».

Итак, спириты, не довольствуясь верою в бессмертие души и будущую жизнь, хотят добиться положительного знания об этом предмете, основанного на видении, и обещают от этого знания самый благодетельный переворот в человечестве. Допустим на минуту возможность непосредственного телесного общения умерших с нами, то есть возможность приобретения нами таким путем знания о бессмертии и будущей жизни. Но не обольщают ли себя спириты относительно плодов этого знания? Не преувеличивают ли чересчур значения и важности его? Вопрос: будет ли служить для нас это знание лучшим, надежнейшим руководством в нашей нравственной жизни, нежели вера? Сомнительно. Знание, само по себе, не спасет нас, не даст нам ни силы, ни внутреннего расположения к усовершенствованию себя в добре. Чтобы верно и успешно достигать нашего человеческого назначения, для этого мы отнюдь не нуждаемся в знании того, во что теперь веруем и что открыто нашей вере настолько, сколько это необходимо для нас ввиду достижения нами главной цели нашей жизни. У нас есть уже светильник для нашей жизни, достаточно освещающий наш жизненный путь, — Божественное Откровение, заключающееся в Слове Божием. Это — высшее и самое лучшее руководство для человека в деле его спасения. Если же человек дошел до такой степени нравственного отупения и падения, что не верит и не слушается этого голоса Божия, если он утратил восприемлемость к Божественной истине, содержащейся в Слове Божием, если, наконец, он не внемлет голосу своей совести, — то для него всякие другие уверения в истине будут напрасны: он не поверит и другим очевидным доказательствам.

Самый глухой в мире человек — тот, который не хочет слушать. Если мы не хотим верить, не хотим обратиться, то нам не помогут и самые очевидные чудеса, самые ясные свидетельства — хотя бы и загробных жителей. Это очевидно из примера иудеев, которые, не уверовав в Иисуса Христа, в силу Его возвышенного учения, продолжали коснеть в неверии и ожесточении даже и тогда, когда видели воскресшими мертвых (см.: Мф. 27, 52), и даже помышляли убить воскресшего Лазаря (см.: Ин. 12, 10), вместо того чтобы изменить свое внутреннее расположение, оставить свою злобу и нераскаянность ввиду очевидного свидетельства в лице его о том, что их ждет впереди вечность, ужасная для злых и нераскаянных. Вот почему и Сам Иисус Христос — после воскресения Своего — явился только ученикам Своим и веровавшим в Него братиям, но не счел нужным явиться Своим неверующим врагам, находя это совершенно бесполезным для них, потому что и это отнюдь не способствовало бы обращению их. В деле спасения, в деле обращения — главную роль играет сердечное желание, внутреннее расположение жить по заповедям Божиим, исполнять волю Божию, но отнюдь не теоретическое знание или головное убеждение в том, что хорошо и что дурно. Красноречивым и убедительным подтверждением этого служит ежедневный опыт. Сердце представляет более глубокий источник сомнений и предубеждений, нежели ум; и убедить или переубедить сердце гораздо труднее, нежели ум.

В настоящей жизни мы ходим верою, а не видением (2 Кор. 5, 7); и возрождение человека и человечества зависит не от знания, но от веры, с которою и в которой дается сила Божия в возрождение и спасение.

Род лукавый и неверующий ищет знамений уже не с видимого неба, но из невидимого, таинственного мира (ср.: Мф. 12, 39) совершенно сокрытого от чувственного глаза, но отчасти открытого оку веры — не для любопытства, а для назидания. Что же? Думаете ли, что если бы этому, слишком любопытательному, роду даны были действительно знамения из этой таинственной области, то это послужило бы ему во благо? Нет! Он не перестал бы, в дерзости и ненасытности неверия, требовать все новых и новых знамений, будто бы для убеждения в истине и излечения своего неверия. На самом же деле — эти знамения, не столько удовлетворяя, сколько раздражая и разжигая его всепожирающее любопытство (или, если хотите, научную любознательность), не приносили бы никаких благотворных нравственных плодов. И не повторилось ли бы с этим нашим чудолюбивым родом то же самое, что было некогда с иудейским, лукавым и развращенным, родом: Столько чудес (знамений) сотворил Он (Христос Спаситель) пред ними, и они не веровали в Него (Ин. 12, 37).

«Если бы кто из мертвых воскрес», — говорит Авраам богачу. Следовательно, мертвые не воскресают и не являются с того света живущим на земле? Допустим, что Бог удовлетворил бы неразумному и противоестественному желанию некоторых людей (вроде приточного богача) — сделал бы возможным явление умерших на земле. К чему бы это повело? Что достиглось бы этим? Посмотрим. Если бы такие явления умерших бывали только некоторым, так сказать, привилегированным людям, избранным натурам, то другие могли бы не доверять их свидетельству, могли бы считать эти чрезвычайные события плодом их фантазии и подвергать, таким образом, сомнению действительность их. Значит, эти явления требовали бы еще критической проверки и санкции, вместо того чтобы служить окончательным, непререкаемым доказательством требуемой истины. Затем, если бы явление умершего нам пришлось увидеть только однажды во всю нашу жизнь, то впечатление от него, мало-помалу, изгладилось бы и мы пришли бы, пожалуй, под конец к убеждению, что это явление было не более, как обманом чувств. Если бы даже и не так, во всяком случае — мы не могли бы нашего личного убеждения в существовании загробной жизни, добытого путем явления нам умершего, сделать общим убеждением, таким же твердым и несомненным, как наше собственное: наше свидетельство, естественно, могло бы быть встречено сомнением и недоверием. Наконец, если бы явления умерших повторялись часто и всем, то они перестали бы быть явлениями сверхъестественными, и живущие, вследствие привычки, стали бы к ним совершенно равнодушны: как явления обыденные, они перестали бы производить на нас особенное впечатление. И сбылось бы пророчество Исаии, которое говорит: слухом услышите — и не уразумеете, и глазами смотреть будете — и не увидите (Мф. 13, 14).

Необходимо еще заметить и то, что умершие, отрешившиеся совершенно от условий здешней жизни, перешли в новую область бытия и узнали в загробной жизни такие тайны, которых нельзя пересказать человеку (ср.: 2 Кор. 12, 4): узнавший эти тайны не может пересказать их людям, продолжающим еще жить в условиях земной жизни. Между умершими и живыми образовалась в этом отношении великая пропасть (Лк. 12,26), перешагнуть чрез которую не дано никому.

Таким образом — желание, чтобы умершие являлись на землю для сообщения нам каких-либо откровений относительно загробной жизни, есть детски-неразумное и даже преступное желание, равняющееся покушению на ниспровержение естественно-необходимого, неизменного, богоустановленного порядка природы и жизни человеческой, есть насильственное, неразумно-дерзкое вторжение в ту таинственно, недоступную для нас область бытия, из которой нет уже возврата.

В доказательство того, что явления умерших живым могут быть не только чудесные — по соизволению и силе Божией, но и естественные — по желанию и вызову людей, спириты ссылаются на библейское повествование об Аэндорской волшебнице, вызвавшей Самуила по просьбе Саула (см.: 1 Цар. 28, 7-25). Однако и в этом явлении пророка Самуила мы не можем видеть естественного явления, вызванного волшебницею, а должны видеть в нем явление чудесное — дело Божие. Постараемся доказать это.

Если бы вызывание умерших Аэндорскою волшебницею и, в особенности — вызов умершего пророка Самуила, равно как и другие волшебные вызывания умерших, были делом естественным, то Господь, Творец естества, не мог бы безусловно осудить все волшебные вызывания умерших вообще, а запретил бы и осудил только те волшебные вызывания умерших, которые совершаются для предосудительных и неодобрительных целей, подобно тому как Он осуждает не всякую естественную жатву и не всякое естественное собирание в житницу, а лишь греховное собирание сокровищ для себя, для своих греховных целей, с забвением Бога (ср.: Лк. 12, 21). Между тем, Слово Божие безусловно запрещает вызывание умерших и всякого рода гадание и волшебство. Законодатель еврейский, Моисей, говорит народу своему от лица Божия: не должен находиться у тебя... обаятель, вызывающий духов, волшебник и вопрошающий мертвых; ибо мерзок пред Господом всякий, делающий это (Втор. 18, 10, 11, 12). Когда скажут вам, — говорит Господь устами Своего пророка, — обратитесь к вызывателям умерших и к чародеям, к шептунам и чревовещателям, — тогда отвечайте: не должен ли народ обращаться к своему Богу? спрашивают ли мертвых о живых? Обращайтесь к закону и откровению (Ис. 8, 19, 20).

Итак, явление Самуила по вызову Аэндорской волшебницы не могло быть делом естественным. Как же, в таком случае, понимать его? Не было ли оно обманом или же следствием болезненного душевного состояния, расстроенного воображения, болезненного состояния нервов, как объясняют некоторые? Но этому противоречит весь ход и характер библейского повествования о вызове пророка Самуила. Библия повествует: 1) что Саул явился к волшебнице переодетым, и она не знала, кто пришел к ней, а узнала в пришедшем царя только уже после явления Самуила. Следовательно — нельзя предположить одинаковости душевного настроения у волшебницы и у Саула и приспособления первой к последнему; 2) как Самуила увидели — волшебница, которая испугалась и громко вскрикнула и, успокоенная Саулом, сказала: вижу как бы Бога, выходящего из земли (1 Цар. 28, 13), — так и Саул, который узнал Самуила и имел с ним разговор; 3) явившийся Самуил, прежде всего, грозно обличил Саула за то, что последний прибег к вызову и вопрошению его, когда Господь отступил от него, затем предсказал, что Господь исполнит то, что говорил чрез него Саулу, — отнимет у Саула царство и отдаст Давиду и что Саул и его сыновья падут в предстоящем сражении с филистимлянами; 4) наконец, Саул пал на землю от сильного испуга, после предсказания Самуила. Следовательно — все явление совершалось при полном сознательном состоянии Саула.

Если, таким образом, явление Самуила не было, с одной стороны, делом естественного человеческого вызова, а с другой — не было и обманом или следствием болезненного душевного состояния самого Саула, а, между тем, имело место действительное явление Самуила, — то кто же произвел это явление? Диавол? Так, действительно, и объясняют явление Самуила многие толковники; говорил и порицал чрез волшебницу вовсе не Самуил, а тот же дух тьмы и лжи, который может преобразиться и в ангела света и который на сей раз принял облик Самуила. Но против такого объяснения говорит вся речь явившегося Самуила: его грозное обличение Саула за нечестивый вызов и вопрошение, когда Господь отступил от него, его точное предсказание исполнения грозного суда Божия над Саулом и погибели последнего, со своими сыновьями, за неисполнение воли Божией. Такая речь могла послужить к вразумлению и спасению Саула и, очевидно, не свойственна злому духу, ищущему только погибели человека.

Остается признать явление Самуила сверхъестественным, чудесным делом Божиим. Против такого объяснения говорят: «Невероятно, чтобы Бог стал открывать Свою волю чрез посредство языческой волшебницы, и, таким образом, утверждал суеверное заблуждение Саула, верившего в силу волшебства». 1) Явившийся Самуил и изрек, прежде всего, как мы видели, грозное обличение Саулу за нечестивый вызов и предсказал гибель нечестивому вопрошателю; и 2) Господь мог обратить суеверное ремесло волшебницы в средство для Своего грозного пророчества, точно так же, как Он обратил в пророчество коварное мнение, данное архиереем Каиафою относительно Господа нашего: Лучше, чтобы один человек умер за людей (ср.: Ин. 11, 50). Промысл Божий, управляющий всеми творениями, самые злые действия людей обращает к спасению людей и к славе Своего имени. Поэтому нет ничего несообразного с Божественным мироправлением признать явление Самуила Саулу у Аэндорской волшебницы сверхъестественным, чудесным делом Божиим. Аналогичный случай с вызовом Самуила из другого мира представляет пророчество Валаама. «Сам Бог чрез Валаама, — говорит блаженный Феодорит, — благословил народ, чрез нечестивого прорицателя предрек будущее и провозвестил спасение вселенной; и при сем и дух нечестивый говорил, но действовал Божий и Всесвятой Дух».

Таким образом, ссылка спиритов на авторитет Библии служит не в пользу, а скорее — во вред им.

Является еще вопрос (и вопрос существенной важности): сношения наши с умершими (если бы были возможны) сопровождались ли бы такими благодетельными и вожделенными результатами, каких ожидают и какие обещают нам от них наши спириты? Не открылось ли бы, напротив того — с первого раза, что нам гораздо лучше отказаться от сношений с загробными жителями, что мы должны благодарить всеблагого Бога за то, что Он связал уста мертвых непрерывным молчанием и закрыл от нас непроницаемою завесою врата вечности?

Дадим здесь место слову одного из наших известнейших архипастырей, коснувшегося занимающего нас вопроса еще в то время, когда о спиритизме у нас не было еще больших толков:

«Что мешает усопшим братиям нашим явиться к нам и провести среди нас их и наш праздник? Из нас, вероятно, многие желали бы сего, особенно те, кои еще не осушили слез после потери присных и любезных сердцу своему; думаю, что и из усопших немалое число таких, кои, чтобы доставить утешение оставшимся, весьма бы захотели опять прийти в наш мир. И, однако же, никто, никто не приходит! Мы не ходим к ним потому, что не можем; без сомнения, и они не приходят потому же, что не могут...

Но если бы угодно было Господу, — скажете вы, то премудрость Его нашла бы и дала бы умершим средства и способ делаться для нас видимыми и приходить в общение с нами. Без сомнения, так; но потому самому, что сего способа не дано, явно, что это неугодно Богу; а, поелику, неугодно Богу, то должно полагать, что это было бы вредно для нас. В самом деле, и не много думая видишь, что пользы из общения живых с умершими было бы мало, а вред мог бы выходить великий. Какая польза? Утешение в разлуке, успокоение сетующих, несколько менее слез на могилу, несколько тише вздохов? Скажите сами, стоит ли из сего поднимать завесу вечности и нарушать безмолвие гробов? И кто еще знает — утешило ли бы нас это свидание с умершим? Не облились ли бы мы еще горчайшими слезами, узнав о его состоянии? Не отравило ли бы это всей жизни нашей? Но положим, что свидания с умершими всегда доставляли бы некоторое утешение; думаете ли, однако же, чтобы они были безвредны? Я опасаюсь в сем случае за многое, — опасаюсь за живых и умерших.

Всего вероятнее, во-первых, что сообщение наше с миром духов не остановилось бы на должных пределах: многие простерлись бы до того, что отворилась бы пространная дверь гаданиям, суеверию, волшебствам, а потом и самым ужасным порокам нравственным. Такому злу именно подверглись некоторые из древних народов, у коих найдены были богопротивные средства сообщаться с миром духов; почему Моисей, под опасением смерти, запретил израильтянам искать сего сообщения. Во-вторых, на что обратилось бы сношение живых с мертвыми? Думаете ли, что предметом его была бы вера святая, любовь христианская, усовершение себя в терпении, в смирении, в кротости? Увы! И без сообщения с миром духов можно быть заранее уверенным, что все это сообщение обращалось бы, большею частью, около предметов недушеполезных: и у одних оно истощилось бы в суетном любопытстве о тайнах мира духовного, знание коих нисколько не назидает душу; у других излилось бы в жалобах на свои обстоятельства, на свои недостатки, огорчения, земные неудачи; иные потребовали бы от умерших совета, как вести свои дела, выполнить то или другое предприятие. А как исправить свое сердце, как освободиться от страстей, как приуготовиться к вечной жизни на небе, — об этом, вероятно, спросили бы немногие, да и для чего спросили бы? Тоже, может быть, более из любопытства, с тем, чтобы завтра забыть то, о чем спрашивали ныне.

Таким образом, нравственной пользы от сообщения с миром духов мы приобрели бы мало; а, между тем, возможность сообщения с другим миром непрестанно возмущала бы порядок нашего мира, нарушала бы правильное течение наших дел и занятий, наших мыслей и желаний. Задумали бы, например, какое-либо предприятие, — ждали бы, пока можно получить о нем мнение из другого мира. И кто знает — какое мнение? Мертвые не всеведущи; нередко мог бы быть подан совет неблагой, — а мы увлеклись бы им. Наконец, поелику здешняя жизнь наполнена разного рода неудовольствиями, то, видя разверзающимися пред собою двери вечности, многие, по нетерпению, стремглав начали бы бросаться в другую жизнь; между тем, как теперь не только вера и совесть, — самый мрак гроба своею непроницаемостью останавливает самых наглых и недовольных своею участью. И о мертвых нельзя сказать, чтобы возможность сообщаться с нашим миром не была сопряжена для них с опасностью. Трудно и представить, что бы они приобрели от сего? Знать, что и как бывает у нас в здешней жизни, они знают и без того. Видеть ничтожность и суету земных дел и помышлений — это им виднее, нежели нам. Зачем же бы они приходили к нам? Доканчивать свои неоконченные дела? Это не их дело, — иначе, что значила бы смерть? Между тем, не получая для себя пользы от нисхождения в наш мир, усопшие могли бы получать вред от того. Каждый возврат на землю более или менее, а всегда землянил бы их снова. С возвратом к прежним лицам и вещам у многих оживали бы нечистые, земные привязанности; между тем как теперь огнь плотских страстей, как бы они ни были сильны, не имея у мертвых питания от земли, обращенный на самого себя, тускнеет и угасает.

Таким образом, благо — и наше, и усопших братий наших — требует, чтобы завеса, простертая между нашим и их миром, никогда не подымалась, чтобы мертвые и живые были вовсе разобщены на время. И велико ли это время? Десять, двадцать, много тридцать лет. Не уезжают ли некоторые еще вживе на столько времени от родных своих и друзей? В сем отношении мы все, живые, похожи на людей, стоящих у великой и широкой реки в ожидании переправы; ладья, не могши вместить вдруг всех, непрестанно возвращается и берет по несколько. Но возвращаются ли те, кои переправились через реку, за оставшимися? Никогда: они, обыкновенно, ожидают их к себе на противоположном берегу. Так, конечно, ожидают теперь и нас сродники и знаемые нас обонпол бытия. Мы молились о успокоении их после плавания; а они, вероятно, приносили моления о нас, чтобы наше плавание к ним было благотечно и безбедно». И в другом месте этот же архипастырь рассуждает:

«Если бы можно было умершим, по крайней мере, передавать каким-либо образом в наш мир свои желания! Многие, если не все, из сродников и ближних наших почли бы за долг для себя привести их в исполнение. Но сие невозможно! Лишившись своего тела, человек вместе с ним теряет все средства к сообщению с сим миром и с оставшимися в нем, кои, со своей стороны, будучи облечены телесностию, не в состоянии проникать в область духов, где находятся умершие. Посему, как бы вас ни продолжали любить здесь, как бы ни желали вам всякого блага за гробом, никто не в состоянии знать и исполнить вашу волю, ни вы передать ее им. О вас будут жалеть и плакать, о вас будут молиться и во имя ваше благотворить, к чему так располагает всех чад своих Святая Церковь; но сообщения с вами ни у кого не будет. Все намерения, желания, нужды ваши погребены будут навсегда с вами, и никто не узнает на земле, разве Сам Господь благоволит открыть о том кому-либо особенным образом, что, как видим из Священной истории, бывает крайне редко».

Таким образом, явления умерших с того света на землю отнюдь не могут быть допущены: они невозможны, они бесцельны и, наконец, они, вопреки уверению спиритов, были бы скорее пагубными, нежели благотворными для нас. С кем или с чем имеют дело спириты на своих духовызывательных сеансах? Мы оставляем пока в стороне этот вопрос — вопрос о причине или источнике спиритических явлений; но твердо и несомненно знаем одно, что умершие не принимают никакого участия в медиумических опытах: они почивают мирно телами в гробах, а души их пребывают безысходно в предрешенном для каждого из них месте. Только громогласная труба Архангела пробудит некогда всех уснувших сном смерти для того, чтобы всем явиться пред судилище Христово, когда будет решена вечная участь каждого: до тех же пор священный покой умерших должен оставаться неприкосновенным, и нарушение этого покоя со стороны живущих есть дерзкое святотатство.

А что умершие действительно не принимают участия в медиумически-спиритических опытах, это ясно обнаруживается на самых этих опытах. Дело в том, что если у спиритов фигурируют иногда на их сеансах имена известных умерших личностей (великих людей), то всегда в ущерб и подрыв духовызывателям, потому что — и это весьма замечательно — загробные сообщения великих людей оказываются всегда ниже той разумности, которую они являли во время своей земной жизни, но никогда не выше ума и образованности тех медиумов, чрез посредство которых они делают свои сообщения и дают свои откровения.

И самые откровения духов оказываются крайне мелочными, странными, не сообщающими решительно ничего нового и неизвестного нам, ничего достойного внимания, ничего серьезного, что могло бы давать им какую-нибудь цену и значение. Такие откровения, какие получают наши спириты, не могут произвести никакого переворота в человечестве, не могут послужить к возрождению его; они заставляют только сожалеть о тех легковерных, которые ждут от них каких-то серьезных результатов...

Действительно же серьезную и вместе с тем печальную сторону в этом деле представляет одно суеверное убеждение спиритов в том, что они имеют дело с загробными жителями, являющимися к ним по механическому вызову их медиумов, то есть грубое и пагубное заблуждение, в которое впадали многие языческие народы древности и от которого Бог предостерегал Свой избранный народ чрез Моисея и пророков (см. выше).

Вы хотите знать, что вам делать и как жить, чтобы достигать своего человеческого назначения? Обращайтесь к закону Божию и Откровению, — обращайтесь к Евангелию и учению апостольскому — и довлеет вам (ср.: 1 Пет. 4, 3). Зачем спрашивать об этом мертвых? Они не скажут и не могут сказать вам ничего лучше и больше того, что содержится в этом чистом и верном зеркале жизни, данном нам Самим Богом. А если вы допытываетесь познания неведомых для человека тайн, то смотрите, чтобы кто не увлек вас или чтобы вам самим не увлечься пустым обольщением (Кол. 2, 8)...

Итак, между умершими и живыми не существует вовсе общения? Нет! Между умершими и живыми, между переселившимися уже в вечность и еще ждущими этого переселения существует — действительно — общение, но только не видимое, телесное и осязаемое, а невидимое, духовное, таинственное, проводником которого служат любовь и молитва, — любовь, никогда не отпадающая, не перестающая (ср.: 1 Кор. 13, 8), и молитва, разверзающая небо и нисходящая до ада.

_______

Коснемся теперь, в общих словах, истинной причины или источника спиритических явлений.

Спиритизм давно известен у нас: давно уже многие стали восседать за столиками, шляпами и тому подобными предметами, ожидая вращения... Хотя, впрочем, он и был явлением обыкновенным, однако не возбуждал общего и серьезного внимания. Но в 1875 году проповедь спиритизма вдруг получила необыкновенную силу, вдруг — стала вопросом литературы, предметом общих и живых толков: спиритизм выступил из той полутьмы, в которой он прозябал — по крайней мере, в России.

Первоначальная родина современного спиритизма есть Северная Америка. Путь ему был подготовлен безотрадной пустотой усиливающегося там материализма и бессилием сект, все более и более разветвляющихся. Время его происхождения относят к 1848 году; но первые его зародыши появились гораздо раньше. Американский спиритизм составляет только новый вид того ложно-мистического направления, стремящегося к разрушению церковной жизни, которое обнаружилось еще прежде в сведенборгианизме и квакерстве, особенно — в отрасли последнего, известной под названием «трясущихся», а отчасти и в методизме. Равным образом, и внешние опыты спиритов имели предшественника в месмеризме (животном магнетизме). Вот почему в 1848 году известие о стучащих духах, появлявшееся очень часто и прежде, произвело такое сильное впечатление. Как грибы после дождя, сразу целой массой стали появляться самые разнообразные формы суеверия — мантика, магия, астрология и так далее. Устраивались заседания, чтобы зрители могли быть свидетелями необыкновенных явлений, которые были обусловлены присутствием известных нервозных личностей («медиумов») и на которые смотрели как на явления духов. Вскоре не только простое любопытство, но и научное исследование обратило внимание на новые явления; образовались многочисленные общества, поставившие своей задачей исследование спиритических фактов, и люди с известными именами открыто объявили себя решительными приверженцами и защитниками спиритизма или спиритуализма.

Из Америки спиритизм перешел в Европу и в различные европейские колонии в других частях света. К главнейшим распространителям спиритизма в Европе, кроме шотландца Юма, наделавшего столько шуму своими медиумическими способностями, принадлежат: физик Крукс и зоолог Уэллес в Англии, барон фон Гильденштуббе и педагог Ипполит Ривэль (псевдоним Аллана Кардека) во Франции, русский статский советник Аксаков в Германии. Но в Европе спиритическое движение встретило вначале мало сочувствия. Внимание к нему возбудилось только тогда, когда в 1878 году лейпцигский астрофизик Целльнер с американским медиумом доктором Слэдом, в присутствии своих друзей, профессоров Фихнера, Вебера и Шейбнера, устроил 12 сеансов, результаты которых обнародовал в своих «Научных рассуждениях».

Как в Америке, так и в Европе многие общества сделали спиритические явления специальным предметом своих исследований. Спиритские периодические издания выходят почти во всех странах Европы; самая плодовитая в этом отношении страна — Англия.

Число последователей спиритизма весьма значительно. В одной Северной Америке их, говорят, 10 миллионов. Общее число их некоторые полагают в 20 миллионов.

Явления, обыкновенно происходящие на спиритических сеансах, относятся частью к интеллектуальной, частью к физической области.

Первые интеллектуальные явления обнаружились при посредстве столов, которые стучали ножкой и, согласно предварительному условию, известным числом ударов отвечали на предложенные вопросы. Но очень скоро этот способ корреспонденции был заменен гораздо более простым и удобным способом: к корзинке прикрепляли грифель или карандаш, а также устраивали особый аппарат (так называемый психограф) — дощечку с находящимся на ней подвижным показателем, который, как только медиум налагал свою руку на аппарат, двигался по буквам алфавита, расположенным дугообразно. Впоследствии открыли, что некоторым медиумам достаточно было взять в руку карандаш или перо, — и они начинали писать с лихорадочной поспешностью, как бы находясь под каким-то посторонним влиянием, что даже без внешнего участия медиума, лишь в его присутствии, сами собой появлялись буквы на доске или на листе бумаги (прямое, непосредственное письмо духов). Спириты говорят, что кроме письменных сообщений, они получают и устные, именно: или медиум говорит в состоянии, подобном магнетическому сну, или вообще слышатся слова и фразы.

Содержание этих сообщений, большею частью, довольно незначительно; некоторые фразы просто глупы. Конечно, встречаются иногда глубокие и прекрасные мысли; но они или не заключают в себе ничего нового, или же не имеют никакого надежного ручательства за свою истинность. Естественно-научных или исторических объяснений совсем нет в числе спиритических сообщений. Предсказания, касающиеся обстоятельств жизни отдельных личностей, сами спиритские авторитеты признают подозрительными и недостоверными. Нужно, однако, сознаться, что некоторые спиритические явления напоминают сродные им состояния сомнамбулизма и ясновидения. К этой категории относятся особенно так называемые врачующие медиумы, во время болезней совершенно верно определяющие болезнь и указывающие верный способ лечения. Спиритические откровения, касающиеся загробной жизни, большею частью примыкают к сфере идей различных спиритических групп.

Физические явления, происходящие, обыкновенно, на спиритических сеансах, большею частью довольно просты и однообразны. Они состоят в движении столов и других предметов, в уменьшении веса разных вещей, в различных прикосновениях к присутствующим, в музыкальных аккордах и тому подобном. Более удивительно внезапное исчезновение мебели, завязывание узлов на бечевке со связанными концами, сцепление колец и другие действия, по-видимому, предполагающие проникновение материи, а также появление частей человеческого тела и полных человеческих фигур, или так называемая материализация духов. Спириты говорят далее, что у них есть фотографии и гипсовые слепки с материализованных духов. Но рассказы о мнимой материализации духов возбуждают мало доверия, потому что во многих из них упоминаются несколько подозрительных обстоятельств.

Почти все вышеупомянутые явления и, кроме них еще другие, были результатом опытов, произведенных Целльнером вместе с Слэдом и строго проверенных. В справедливости его сообщений не может быть никакого сомнения, особенно потому, что за нее ручаются Фехнер, Вебер и Шейбнер.

Едва ли мы имеем право сомневаться в том, что спиритические явления большею частью следует объяснять естественными причинами. Но если бы кто-либо захотел вывести из этого такое заключение, что ни в одном явлении не может иметь места, так или иначе, сверхъестественный элемент, то это заключение было бы ошибочно: духи не могут творить чудеса сами из себя, — они могут произвести в природе какое-либо действие, лишь употребляя ее силы способом, соответствующим цели. И очень вероятно, что духи, всего легче, могут произвести необыкновенные действия в видимой природе и овладеть самим медиумом, именно посредством тех естественных деятелей, которые находятся в распоряжении человеческой души при ее органических отправлениях, или же посредством электромагнетических сил, которые освобождаются и вступают в действие под влиянием медиума. Итак, мы не имеем никакого основания, находя естественными причины спиритических явлений, исключать, потому самому, всякое соучастие в них духов, как будто явления в своей целости должны необходимо истекать из одного только источника. С другой стороны, столь же неосновательно совершенно устранять естественные причины потому только, что не все явления можно объяснить из них одних.

Но действительно ли спиритические явления такого рода, что они вынуждают признать происхождение их от неизвестной разумной причины? Если знаменитые естествоиспытатели, несмотря на свое отвращение к признанию сверхъестественных причин и несмотря на противоположное миросозерцание, которого они держались прежде, вынужденные силою фактов, считают духовные существа виновниками спиритических явлений, то уже это одно служит сильным доказательством против возможности исключительно естественного объяснения. Оставим, однако, в стороне это соображение и предоставим говорить самим фактам. Хотя и трудно определить точным образом, как не может далеко простираться естественное объяснение, но можно указать некоторые явления, о которые разбиваются всевозможные попытки объяснения. Сюда относится, прежде всего, так называемое прямое, непосредственное письмо духов. Когда грифель, находящийся между двумя аспидными досками, приложенными одна к другой, приходит в движение известным способом и пишет одно или несколько предложений, заключающих в себе ответ на предложенный прежде вопрос, — то это явление должно исходить от какого-нибудь разумного существа: в этом не может быть никакого сомнения. Если предположить, что сам медиум есть, в этом случае, действующий субъект, то должно признать, что он может своей волей двигать отдаленный предмет или начавшееся уже обыкновенным способом движение направлять по своему произволу, и что он может или проникать взором в закрытые темные пространства, или совершенно слепым образом давать движению надлежащее направление, как того требует письмо с определенными перерывами и строчками. Но такое допущение несостоятельно. Мы можем оставить здесь совершенно в стороне вопрос о том, насколько может установиться сношение между одушевленными существами посредством животного магнетизма, потому что в настоящем случае речь идет о действии на предмет неодушевленный. Чтоб привести такой предмет в определенное движение, дух или должен иметь силу непосредственно действовать на расстоянии (то есть на предметы удаленные от него), или должен быть в состоянии чрез известное посредство вызвать целый ряд правильных движений.

Но непосредственное действие на расстоянии уже само по себе невозможно. Всего менее духу может принадлежать способность актом воли приводить в движение материальный предмет, от него удаленный, когда этот дух не может двигать даже собственное свое тело, коль скоро бывает парализован организм, чрез который проявляется двигательная сила, отличная от воли.

Посредственное действие на расстоянии, хотя и находится во власти человека, но в настоящем случае для него недостает необходимых условий. Нельзя же, в самом деле, думать, чтобы какой-нибудь материальный деятель служил не для того только, чтобы переносить исходящее от субъекта физическое движение на двигательный аппарат, но чтобы он заменял самый этот аппарат и исполнял правильные действия, которые совершенно чужды его природе и не могут быть точно предначертаны субъектом во всех подробностях уже вследствие недостающего ему знания. Но согласимся даже с тем, что медиум был бы в состоянии исполнить все это сам собою: все-таки здесь являются особенные обстоятельства, которые делают эту уступку совершенно бесполезною. Хотя медиумы, по большей части, делают свои сообщения — письменные и устные — на своем родном языке, но иногда сообщения эти бывают зараз на нескольких языках и даже на таких, которых не знает сам медиум: есть, говорят, медиумы, которые пользуются в этом случае самыми разнообразными чужими диалектами. При этом — должно заметить, что мысль, высказываемая в спиритических изречениях, часто бывает неизвестна медиумам; ответ на некоторые вопросы бывает неожиданным для них самих и не всегда, по-видимому, соответствует их желаниям. Наконец, можно упомянуть еще о том, что на некоторых сеансах появляются рукописания, признаваемые тождественными с почерком известных личностей, живших в прежнее время и написавших будто бы собственноручно то или другое на сеансе; при повторительных опытах в почерке не обнаруживается никакой перемены. Это обстоятельство подтверждает ту мысль, что медиум пользуется постороннею помощью.

Кроме письма грифелем есть еще другие спиритические явления, очевидно, предполагающие соучастие некоторого таинственно-разумного существа. Таков, например, опыт с узлами, игра на музыкальных инструментах, особенно на скрипке, исчезновение и появление различных предметов, опыты «материализации» и вообще все те опыты, которые требуют определенных, хорошо рассчитанных комбинаций и не могут быть исполнены непосредственно самим медиумом или по самому свойству не могут быть произведены рукою человека. Равным образом — доставка свежих фруктов из отдаленных стран немыслима без вмешательства постороннего действующего субъекта. Наконец, должно еще упомянуть о бывающих иногда откровениях относительно неизвестных обстоятельств, в особенности — давно бывших или будущих событий.

Ввиду таких явлений нельзя не сомневаться, что здесь имеет место вмешательство каких-то таинственных разумных существ. Свидетельство медиумов о том, что они не могут действовать по своей воле, но чувствуют подчинение какой-то посторонней силе, подтверждает это предположение. Только этим объясняется тот факт, что медиумические откровения, при всем разнообразии в подробностях, обнаруживают общую основную тенденцию и замечательным образом — частью прямым, частью окольным путем, частью явно, частью скрытно, частью ближайшим, частью отдаленным способом — влияют на определенное культурное движение, которое должно иметь своим последствием полный переворот, особенно в религиозном отношении. Мы не будем рассуждать здесь о том обстоятельстве, что на спиритических сеансах различные духи сами заявляют о себе, и что, по словам медиумов, они (то есть медиумы), во время своих конвульсивных состояний, видят себя окруженными какими-то таинственными образами: сначала должно быть еще доказано, что вышеупомянутые явления исходят от постороннего разумного существа и что видение образов происходит не от галлюцинации.

Если, на основании этого результата, мы считаем себя вправе приписывать спиритические явления действию духов, то возникает вопрос: возможно ли, чтобы духи действовали на материальный мир и производили вышеупомянутые необыкновенные явления? Некоторые полагают, что это невозможно, если не приписывать самому духу известного рода материальности. Нет, однако, никакого основания для такого ограничения. Все сотворенные существа находятся в известном порядке, который требует возможности влияния высших существ на низшие, не исключая при этом различия бытия и образа действия; ибо для того чтобы сделать вещь объектом действующего существа, требуется не однородность их природы, но лишь определенный, установленный Самим Творцом порядок отношений между ними. Проявление сил духовного субъекта, высшего по своей природе, совершенно иного рода, нежели проявление материальных деятелей; тем не менее — она может быть равнозначительна деятельности этих последних и производить то же самое действие на известные предметы. Поэтому Фома Аквинский не колеблется приписать чистым духам способность действовать на материальный мир и притом посредством местного движения, чрез которое и достигается проявление различных естественных сил. Если верно то, что духовные существа могут действовать на материальный мир, то вопрос о том, в состоянии ли они вызывать специально спиритические явления, — теряет всякое значение. Никто не станет сомневаться в том, что они, в силу своей высшей прозорливости, гораздо лучше знают различные естественные силы и, вместе с тем, могут гораздо лучше комбинировать их и гораздо скорее применять к делу, нежели человек, и — во всяком случае — легче могут производить явления, о которых идет речь, чем медиумы и все члены спиритического кружка, тем более что невидимость их много помогает им при совершении многих необыкновенных действий.

Но есть другие соображения, подвергающие, по-видимому, сомнению ту мысль, что спиритические явления происходят от духов: откуда такое множество непонятных или нелепых изречений? Откуда столько противоречий в оракулах духов? Почему эти изречения представляют собою, по большей части, только отражение воззрений, господствующих в самих вопрошающих лицах, и не содержат никаких объяснений относительно неизвестных предметов?

Спириты дают на все эти вопросы ответ, на первый взгляд довольно удовлетворительный. Они указывают на множество глупых, безумных, злых, лживых и насмешливых людей, которые умирают ежедневно и уносят с собой в иной мир все свои особенности; ввиду множества такого рода душ, оставивших тело, может ли возбуждать хотя малейшее удивление множество нелепостей и противоречий в спиритических изречениях? Если, вместе с тем, взять во внимание, что различные духи чувствуют тяготение и влечение только к кругу людей духовно сродных с ними, то можно будет найти некоторое объяснение и фамильному сходству между воззрениями, господствующими в спиритических кружках, и обращенными к ним изречениями духов. Несколько труднее решается вопрос о том, почему духи не сообщают новых открытий? Целльнер, Ульрици и другие выставляют основанием этого недостаток разумения с нашей стороны. Так как духи «были людьми, то они должны знать, что мы, сообразно с нашим человеческим существом, можем доходить до познания природы только путем опыта и что поэтому мы не поняли бы учения о природе в форме понятий, идей». Подобным образом объясняется также молчание духов относительно нравственно-религиозной истины: «Внешнее сообщение таких познаний не может быть полезно для нас, ибо, чтобы обрести нравственно-религиозную истину, мы должны искать ее свободно и самодеятельно».

Все эти ответы удовлетворительны только на вид и притом только в том случае, если мы предположим, что таинственные существа, производящие спиритические явления, суть человеческие души и что мы должны видеть в спиритизме дело Провидения. Неудовлетворительность их явствует из следующего. Наша неспособность воспринимать объяснения относительно природы вещей не так велика, чтобы духи не могли сообщить нам никаких новых познаний. Разумному учителю в короткое время удается сообщить талантливым ученикам такие естественнонаучные знания, которых даже и не предчувствовал Аристотель, и притом — таким образом, что ученики сами легко могут убедиться в справедливости сообщенных истин. Почему же духи не могли бы оказать нам подобную услугу? А как легко было бы духам сообщить нам драгоценные исторические сведения! Как облегчилась бы трудная работа историка, если бы он мог вызвать души великих людей прошлого времени и спросить их об истинном положении вещей в их время или, по крайней мере, получить от них некоторые указания для отыскания еще неизвестных источников!

Между тем, историческая наука доселе ни одной строчкой не обязана сообщениям духов, тогда как нас угощают пустыми романами и пошлыми стихами из иного мира, как будто у нас самих еще мало этого вздора! Весьма разумно, по-видимому, то соображение, что духи оказываются молчаливыми лишь по высшим побуждениям, именно — потому, что они не хотят мешать естественному, свободному усвоению истины. Беда только в том, что на самом-то деле они не очень молчаливы, а — напротив — часто слишком болтливы, но при этом открывают только то, что мы или уже знаем сами, или же должны возвратить им назад, за совершенною негодностью. Высшие побуждения вообще совершенно чужды большей части духов: это доказывается содержанием их сообщений. Следовательно — причины, почему спиритизм не предлагает никаких новых открытий, следует искать в иных соображениях. Можно было бы, пожалуй, избежать этого вывода — различением высших и низших духов, если бы нравственное совершенствование шло всегда рядом с умственным преуспеянием. Но опыт свидетельствует, что — именно — самые развитые умственно люди в нравственном отношении бывают нередко настоящими чудовищами.

Различением высших и низших духов нельзя также объяснить противоречия между сообщениями различных духов: эти противоречия существуют и в откровениях так называемых высших духов, и притом относительно таких предметов, которые они необходимо должны были бы знать, — особенно в подробных сведениях о загробной жизни. Точно так же многое множество пошлостей и нелепостей в изречениях духов не находит удовлетворительного для себя объяснения в указании на множество глупцов и злодеев в числе умерших. В самом деле, если при вызывании духов главное значение, по утверждению спиритов, имеет симпатия, то непонятно, почему галантным салонным кавалерам и дамам часто оказываются такие неприятные сюрпризы их умершими товарищами и единомышленниками? И где же и при чем те друзья человечества, которые во всю жизнь самоотверженно старались сближаться именно с нравственно испорченными людьми, чтобы исправить и возвысить их? Если Провидение хочет пользоваться откровениями духов как средством для спасения и облагораживания человечества, то почему Оно дает при этом первое место душам бесполезных и пустых людей? Непонятно также то странное явление, почему духи могут находить такое удовольствие в шутках и насмешках и почему в нравственном отношении они очень часто стоят гораздо ниже живущих на земле людей, между тем как с другой стороны — нам говорят, что вообще существует непрерывный прогресс и что испорченное существо, переселившись в другой мир, находит во зле свое наказание, так что зло становится для него совершенно невыносимым.

Таким образом, представленные объяснения спиритических явлений, взятые все вместе и порознь, оказываются неудовлетворительными. Но из этого не следует, что спиритические явления не могут быть рассматриваемы все-таки как проявления духов. В самом деле, если признать, что тут дают знать себя демонические влияния, то все затруднения устраняются. Противоречия, пошлые шутки и насмешки вообще свойственны демоническому началу. Отсутствие научных открытий объясняется, с этой точки зрения, также очень легко: Провидение не дозволяет демонам предупреждать естественное развитие человечества, хотя они могут сообщать отдельным лицам некоторые тайны, но не могут сообщить ничего такого, что помешало бы ходу общечеловеческого интеллектуального умственного развития.

Однородность откровений духов с воззрениями и склонностями, преобладающими в различных спиритических кружках, однородность, замечаемая часто, хотя и не всегда, может, правда, представлять в этом случае некоторое затруднение. Но следует обратить внимание на два обстоятельства: 1) мы не говорим, что все спиритические явления должно приписывать духам, — дело идет только о возможности того, что сюда примешивается демоническое начало; 2) следует заметить, что демоны, насколько они участвуют в спиритических явлениях, в начале лучше всего достигают своей цели именно хорошо рассчитанным приспособлением к тем людям, с которыми они имеют дело.

Высказывая это, мы не хотим еще утверждать положительно, что в основании спиритизма действительно лежит демоническое влияние: прежде чем произнести об этом решительное суждение, мы должны подвергнуть тщательному исследованию все притязания спиритов. Мы хотим теперь сказать только то, что ничто не мешает привлечению духовных существ для объяснения некоторых спиритических фактов и, в конце концов, необходимо будет согласиться с этим заключением. Упомянутые выше необыкновенные явления могут существовать без причины. Если для произведения их недостаточны человеческие силы, то источник их остается искать в высших духовных, разумных существах; ибо очевидно, что они не имеют непосредственного происхождения от Бога. А если бы их производили разумные существа, не совершенно бестелесные, но лишь одаренные более тонкой организацией, недоступной нашим чувствам, то эти существа дали бы нам объяснение относительно своей истинной природы, и им не удалось бы, да они и не пытались бы, представляться нам в человеческом образе. Если материалист находит нелепою мысль, что упомянутые явления производятся духами, то он забывает, что ему неизвестны очень многие причины, и потому, при разумном рассуждении, он ничего не может иметь против той мысли, что, может быть, и без его согласия существуют чисто духовные деятели.

Каким образом действуют таинственные существа, принимая участие в спиритических явлениях, — этого мы не можем знать. Всякая попытка дать точное объяснение на этот счет не может иметь значения, коль скоро признано, что тут действуют сверхъестественные разумные деятели. Можно представить лишь некоторые предположения.

Из физических явлений спиритизма самую большую трудность для объяснения представляет внезапное исчезновение предметов из виду и удаление их из закрытых пространств. Пытались дать различные объяснения этого явления. Некоторые утверждают или, по крайней мере, считают мыслимым, что предметы разлагаются на свои атомы посредством электромагнетических сил и потом чрез соединение их (атомов) опять восстановляются в своем прежнем виде. Этим может быть объяснено как то, что предметы удаляются из закрытых пространств, так и то, что они делаются невидимыми, потому что разложившиеся составные части не могут действовать на наши чувства. Само собою разумеется, что и откровения духов подтверждают эту мысль. Эту мысль нельзя считать совершенно невозможною, если иметь в виду предметы только неорганические.

Целльнер прибегает к гипотезе о четырехмерном пространстве: по его мнению, разумные невидимые существа перемещают предметы в четвертое измерение пространства. Но эта гипотеза совершенно несостоятельна. Пространство с четырьмя измерениями заключает в себе внутреннее противоречие, и потому нельзя утверждать, что хотя мы и не можем составить себе представления о нем, но можем составить о нем понятие. Есть, без сомнения, очень много предметов, которых мы не можем представить себе наглядным образом, не находя их, однако, поэтому немыслимыми, то есть внутренно противоречащими, но когда заходит речь о четырехмерном пространстве, то у всякого непредубежденного человека сейчас же является убеждение о чем-то невозможном: возможность эта заключается в самой сущности предмета, совершенно независимой от нашего представления. Всякая попытка оправдания этого взгляда только еще яснее выставляет на вид его полнейшую несостоятельность.

Всего неудачнее ссылка, для экзегетического обоснования гипотезы о четвертом измерении, на два места Библии, именно: на Послание к Ефесянам 3, 18 и Книгу Иова 11, 7-9. Говоря о долготе, широте, глубине и высоте любви Христовой, апостол обозначает в этом случае измерение в глубину двумя соотносительными понятиями, сообразно обычному словоупотреблению (высота и глубина составляют не два различных измерения, а одно). То же можно сказать и об указанном месте Книги Иова, где высота неба противополагается лишь глубине преисподней, и потому не остается места для неизвестного четвертого измерения. И кто бы подумал, чтобы Божественное Откровение, вообще не предлагающее никаких объяснений естественнонаучных и математических истин, при всем обыкновенном образном способе выражения, в указанных местах могло сокровенно намекать на такую глубокую тайну!

Непонятно также, каким образом эта гипотеза — предполагая даже ее справедливость — может способствовать устранению или уменьшению затруднений, представляемых вышеупомянутыми? По аргументации Целльнера и других, мы можем наглядно уяснить себе дело, представив себе существо, имеющее только два измерения — в длину и ширину. Как мы (то есть существа трехмерные) могли бы сделать какой-нибудь предмет невидимым для такого существа, переместив его (предмет) в третье измерение, то есть с плоскости в высоту или глубину, так и духи (существа четырехмерные) могут делать для нас, существ трехмерных, предметы невидимыми, удалив их в четвертое измерение или же совсем устранив из замкнутых пространств чрез отверстие четвертого измерения. Равным образом — разумные четырехмерные существа могут из четвертого измерения вступить в наше трехмерное пространство и явиться перед нами. Такие соображения страдают значительною неясностию. Предполагается, что возможно существо, которое может представить себе два измерения без третьего. Но это предположение ложно: мы можем мыслить плоскость только в пространстве (трехмерном), так что, в то же время, нам представляется постоянно, хотя и неясно, третье измерение. И это обстоятельство не случайно: оно истекает из самой природы вещей, потому что плоскость есть только разрез или ограничение пространства. Еще неправильнее мысль, будто возможно существо, фактически имеющее только два измерения: чистые линии и чистые плоскости — не более, как отвлеченные представления, и никогда не могут существовать в действительности.

Далее, сторонники теории Целльнера, по-видимому, предполагают, что всегда должно существовать или существует соответствие или согласие между числом измерений, принадлежащих известному существу и представимых для него. Но и это предположение совершенно произвольно. Если рассматривать мир с точки зрения гипотезы Целльнера, то окажется, что он имеет три измерения лишь случайно, если только вообще можно сказать, что он имеет их три, а не гораздо более.

Затем предполагается, что предмет может быть перемещаем из одного измерения в другое, из плоскости в высоту (или глубину), из трехмерного пространства в четвертое измерение, и что четвертое измерение, само по себе, обитаемо, то есть может иметь свое особое содержание. Опять — противоречие на противоречии. Если существо не находится в измерении глубины (в третьем измерении), то оно и не может быть в него перемещено, и — наоборот: как бы высоко оно ни поднималось и как бы низко ни спускалось по третьему измерению, никогда оно не может уйти из плоскостного измерения, оно может только переменять свое место в пространстве, постоянно остающемся равным себе. Измерения, свойственные пространству по самой природе его, принадлежат ему необходимо всюду даже в самой малейшей частичке его, и ничто пространственное не может существовать без всех трех измерений. Сообразно с этим — и тело может быть только передвигаемо по направлению четвертого измерения, если оно уже находится в четвертом измерении, и сколько бы оно в нем ни двигалось, все прочие измерения всюду сопровождают его. Поэтому мы не понимаем, каким образом тело, вследствие какого бы то ни было передвижения, может вдруг совершенно исчезнуть из виду, когда мы можем проследить три измерения до самых отдаленных пределов, — разве только предположить, что около каждой малейшей части трехмерного пространства находится еще отдельное четырехмерное пространство, как тайное убежище для духов.

Что касается интеллектуальных (умственных) явлений на спиритических сеансах, то знание мыслей медиума со стороны духов не представляет никакой трудности, так как медиум, вследствие чрезмерного развития известных сторон своей природы, доступных духам, более других людей обнаруживает свое внутреннее содержание. Предсказание будущих событий, по большей части, бывает весьма загадочным и основывается, как кажется, на догадках.

Итак, многие спиритические явления, не поддающиеся никакому естественному объяснению, требуют для сколько-нибудь удовлетворительного толкования их допустить действие высших разумных существ, и именно — злых духов, демонов. Остается одно из двух: или отвергнуть действительность необычайных фактов и явлений, происходящих на спиритических сеансах (но достоверность их засвидетельствована самым несомнительным образом), или же видеть в них произведение лукавых духов, ищущих прельстить и уловить в погибель легковерные, нетвердые в вере души...

Чтобы иметь более близкое понятие о духе и существе спиритизма, познакомимся отчасти с откровением, взглядами и стремлением спиритов.

Под спиритическим откровением мы разумеем содержание высказанных спиритическими медиумами таинственных изречений или объяснений. Таинственные существа, выдающие себя за гениев или за души умерших людей, дают часто весьма подробные сведения о загробной жизни, заключающие в себе, однако, не что иное, как фантастическое изображение состояний здешней жизни. Они сообщают нам сведения о последовательных фазах развития духа, о существовании множества миров и форм бытия, о числе и свойстве сфер, которые дух должен пройти одну за другою, пока он достигнет вершины совершенства. Сферы эти суть отображения или подобия земли: там есть горы, равнины, реки, сады, виноградники, нивы, движимые имущества, промышленные предприятия, пища, одежда, состоящие из «фосфорических начал», и так далее. Низшие духи пользуются нашими путями сообщений, если не предпочитают ходить пешком.

Нельзя искать согласия между этими фантастическими сообщениями. Даже в учении о Боге «духи» противоречат друг другу, некоторые, по-видимому, ничего о Нем не знают. Характерно в этих откровениях, в особенности — отрицание вечных адских мук и существования демонов, насколько они отличны от злых человеческих душ. Спириты согласны между собою в том, что приписывают необыкновенные явления, свидетелями которых они бывают, духам — добрым или злым душам умерших людей или же высшим добрым душам. Сообразно с этим, они признают общение мира духовного с живыми людьми, которое может быть переводимо в область чувственных явлений почти механическим способом. Они согласны между собою еще в том, что указывают спиритизму высокую провиденциальную задачу для будущности рода человеческого и особенно ожидают от него, что он ослабит развитие материализма, поможет счастливому решению социального вопроса и произведет блестящую эпоху для науки и религии. Некоторые спириты откровенно соглашаются, что новая магия и мантика, то есть спиритизм, имеет несомненное сродство с прежде бывшими формами суеверия, но полагают, что спиритизм относится к ним точно так же, как химия к алхимии и астрономия к астрологии.

Как в важнейших метафизических вопросах, так особенно в учении об отношении спиритического «откровения» к христианству между спиритами существуют глубокие разногласия. В этом отношении можно различить два главных направления — пантеистическое и деистическое. Глава первого направления — знаменитый американский духовидец и теософ Дэвис (род. в 1826 г.), бывший ученик сапожного мастера: он должен считаться ближайшим предтечей и непосредственным творцом спиритизма. Свое учение он продиктовал сначала в бессознательном состоянии, похожем на магнетический сон, и изложил в книге: «Принципы природы, ее божественные откровения и голос к человечеству», потом развил в различных сочинениях, особенно в пятитомном творении: «Великая Гармония». Дэвис описывает подробно процесс возникновения мира, все развитие природы, в которой Великий Дух организовал для себя тело; он рассказывает начало и ход истории человечества и даже будущую судьбу духа человеческого. Чрез смерть дух вступает на новый путь, на котором он, проходя 7 сфер одну за другой, достигает все большего и большего совершенства и блаженства.

Главный представитель деистического направления — Аллан-Кардек, на основании откровений разных медиумов развивший спиритическую систему и изложивший ее в книгах. Он учит, что Бог создал мир духовный и телесный. Этот мир есть первоначальный и нормальный. Духи разделяются на несколько классов и весьма неравны между собою по совершенству. Духи 1-го класса — Ангелы, или чистые духи, отличающиеся своею близостью к Богу, знаниями, любовью к добру и чистотой своих чувств. Другие классы более и более удаляются от этого совершенства; духи низших степеней склонны ко многим из человеческих страстей и имеют расположение ко злу. Есть также глупые и легкомысленные духи, нарушители мира и мучители, не очень добрые и не очень злые. Духи не остаются навсегда в одном и том же классе: они совершенствуются, проходя различные ступени духовного порядка. Это усовершенствование достигается чрез перевоплощение, для одних служащее искуплением, а для других — миссией. Материальная жизнь — это испытание, которому они должны подвергнуться несколько раз, пока не достигнут полного совершенства. Душа, оставляя тело, возвращается в мир духов, чтобы потом опять начать новое материальное существование — по истечении более или менее продолжительного времени, в течение которого она находится в состоянии странствующего духа. Воплощение духов совершается всегда в человеческой душе; было бы заблуждением думать, что душа или дух может воплотиться в тело животного.

Так учит Кардек, но сами «духи» относительно этого пункта высказываются не очень ясно. Каждое последующее телесное состояние духа относится к предшествующему, как дальнейшее усовершенствование, движение вперед, а не назад. Связь, соединяющая душу с телом, представляет собою некоторый полуматериальный покров, который после смерти служит для духа эфирным телом. Когда душа возвращается в мир духов, то все прежние ее состояния вновь оживают в ее воспоминании. Духи беспрерывно действуют на видимый мир; они составляют силы природы, из действия которых можно вывести множество непонятных и ложно объясняемых явлений. Можно вызывать всех духов без различия и получать от них какие угодно сообщения, в какое бы время ни жили люди, одушевленные ими.

К христианству спиритизм, по воззрению Кардека, относится не враждебно, но как его восполнение: спиритизм сообщает надлежащее понимание христианства. Посланничество и дела Христовы объясняются из спиритических принципов. В особенности выставляется на вид согласие нравственного учения спиритизма с таковым же учением Евангелия.

Каковы цели и стремления спиритизма? К чему он идет и ведет? Неопределенная религия без церкви, без священства, без Таинств — вот цель, к которой он стремится. Без сомнения, между спиритами есть немало таких, которые уважают христианство; но, большею частью, Христос имеет для них лишь значение великого «спирита», который воплотился однажды или же воплощался много раз. Таких же спиритов, которые еще веруют в Божество Иисуса Христа, очень мало: они стоят одинокими.

Стремление к основанию новой религии без священников достигло осуществления в Северной Америке уже в самом начале нового движения. Едва прошло несколько лет, как у спиритов появились уже свои лицеи, свои катехизисы, свои газеты, свои пророки и пророчицы, медиумы и ясновидящие, свое воскресное богослужение, свои праздники, свои местные общества, свои государственные учреждения. Особенно усердно посещаются так называемые «полевые митинги», собирающиеся в лесах, рощах и так далее и привлекающие многих ораторов и медиумов, а также тысячи любопытных путешественников. При этом прилагается очень много стараний для изящного устройства палаток, оркестра и певческих хоров; одним словом, употребляются все меры для того, чтобы развеселить собирающихся духов, по крайней мере, в некоторых местах. Эти торжественные празднества находятся, по-видимому, во внутренней связи со спиритическим учением. В Париже ежегодно отправляется «праздник всех душ», с поминальными речами.

Некоторые спириты весьма усердно пропагандируют свою новую религию, и между мнимыми откровениями духов — советы заботиться о распространении спиритизма занимают не последнее место.

И у нас это новое учение начинает приобретать приверженцев и последователей... Да сохранит нас от него Бог!

По плодам их узнаете их (Мф. 7, 16).

Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они... Духа Божия (и духа заблуждения) узнавайте так: всякий дух, который исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога; а всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, не есть от Бога, но это дух антихриста (1 Ин. 4, 1, 2, 3).

Будет время, когда здравого учения принимать не будут, но по своим прихотям будут избирать себе учителей,...и от истины отвратят слух и обратятся к басням (2 Тим. 4, 3, 4).

Дух ясно говорит, что в последние времена отступят некоторые от веры, внимая духам обольстителям и учениям бесовским (1 Тим. 4, 1).

 

Мнение митрополита Московского Филарета

162

о стологадании

«О стологадании печально слышать, что многие, как будто дети какою-нибудь новою игрою, с жаром занялись оным, не подумав, чем играют и чем кончиться может игра. Разделяю ваше мнение, что занятие сие непозволительно.

Представим себе, что сын в доме отца, имея свободу пользоваться всем, что ему нужно, и многим, что приятно, не довольствуется сим и, встретив хранилище, от которого ему не дано ключа, подделывает ключ и отпирает оное, положим, не для того, чтобы украсть, а только чтобы посмотреть, что там скрыто. Не есть ли это неблагородно? Не должно ли быть совестно сыну? Не должно ли быть неприятно отцу? Вот суд о всяком гадании или ворожбе, в том числе и о стологадании, по самому простому взгляду на сие дело.

Но если внимательнее посмотрим на опыты — суд должен сделаться строже.

Я не любопытствую: но общее любопытство, а в некоторых желание знать истину и отречься от лжи и вреда приведены в такое движение, что до меня сами собою доходят многие сведения о стологадательных опытах, и притом такими путями, что нельзя сомневаться в истине сих сведений.

Одному гадателю стол дал предсказание о некотором происшествии, которое должно было возбудить ожидание и могло расположить к некоторым приготовлениям, и назначил время, в которое сему происшествию надлежало последовать. Назначенное время прошло, а предсказанного не случилось. Что, если бы при вере в стологадание сделаны были некоторые приготовления, соответственные предсказанному происшествию? Это необходимо кончилось бы стыдом, а могло кончиться и вредом.

Пред одним страстным стологадателем стол оклеветал близкую к нему особу. Теперь, говорят, борющийся с подозрением стологадатель и оскорбленная особа проводят бессонные ночи.

Сих немногих опытов довольно, чтобы понять, как немало виновны и как ведут себя к неблагоприятным последствиям не покоряющиеся премудрому и благому Богу, запершему от нас сокровенное и будущее, и покушающиеся отпереть оное поддельными ключами.

Но это еще не все. Стологадатели поняли, что дерево не может понимать вопросов и давать сообразные с вопросами ответы. Посему они спрашивали, кто им отвечает, и многие из них получали в ответ имена разных умерших. Теперь спрашивается: действительно ли стологадателям отвечают души умерших, которых имена им объявляются, или имена сии употребляются ложно и под ними скрываются некие неизвестные? В сем последнем случае сии неизвестные суть лжецы, приписывающие себе чужие имена. Но ложь не принадлежит чистым существам: отец лжи есть диавол (ср.: Ин. 8, 44). Итак, стологадатели осторожно должны размыслить, с кем имеют дело и от кого хотят узнать сокровенное. Здесь можно вспомнить наставление преподобного Антония Великого относительно демонов: “Если выдают они себя за предсказателей, никто да не прилепляется к ним”.

Но если отвечающие стологадателям суть действительно умершие, то суд о сем деле давно произнесен Самим Богом чрез пророка Моисея, в 18-й главе книги Второзакония: да не навыкнеши творити по мерзостем языков тех; да не обрящется в тебе очищая сына своего и дщерь свою огнем, волхвуя волхвованием и чаруя и птицеволшебствуяй, чародей обавая обаванием, утробоволхвуяй и знаменосмотритель, и вопрошаяй мертвых: есть бо мерзость Господеви Богу твоему всяк творяй сия; сих бо ради мерзостей потребит я Господь Бог твой от лица твоего (ст. 9-12).

Знают ли сей суд столоволхвователи, вопрошающие мертвых? Помышляют ли, какому строгому осуждению подлежит дело их? Оно причисляется к мерзостям, за которые хананейские народы Бог осудил на истребление. Если бы кто из стологадателей сказал, что он не домогается беседы с мертвыми, а просто от стола получает знаки в разрешение вопросов любопытства или надобности, — справедливость требует сказать и сему: не прав и ты. Ты не знаешь, кто тебе отвечает, но знаешь, что дерево отвечать не может; следовательно, ты должен заключить, что неизвестный тебе отвечающий есть один из тех, которые наименовали себя другим при подобных опытах.

В 4-й главе пророчества Осии читается следующее изречение: В знамениях вопрошаху и в жезлех своих поведаху тем (ст. 12). Яснее с еврейского: “Народ Мой дерево свое вопрошает, и жезл его отвечает ему”. Пророк показывает два вида гадания: древом и жезлом. Под именем древа, без сомнения, разумеются деревянные идолы, от которых, неизвестными нам приемами, получаемы были ответы (см.: Суд. 18, 5, 6). Очевидно, это дело богопротивное, как соединенное с идолопоклонством. Под именем жезла отвечающего разумеется гадание посредством жезлов, по приметам, на которую сторону они падают, быв поставлены, или ложатся ли замеченною стороною вверх или вниз и прочее, что называлось жезлогаданием или жезловолхвованием.

Хотя в сем втором виде гадания не видно отношения к идолопоклонству, однако и оно, вместе с первым, осуждено пророком как измена истинному Богу: Духом блужения прельстишася и соблудиша от Бога своего (Ос. 4, 12). От сего обвинения не может увернуться стологадание, как бы ни старалось оно изъяснить себя легким и благовидным образом.

Для тех, которые смотрят на стологадание как на новое открытие неизвестной доныне силы в природе, и на сем, может быть, думают основать для себя законное право продолжить над нею исследование, — не бесполезно заметить, что их делу не принадлежит честь не только разумного, но и случайного нового открытия в природе: они только каким-то образом пробрались в область старого языческого суеверия. Тертуллиан, в 23-й главе своей “Апологии христианства”, обличая мечты языческой магии и приписывая их действию демонов, говорит: «Чрез них и козы, и столы обыкновенно производят гадания». Он только не объясняет, какие приемы употреблялись, чтобы столы способствовали гаданиям.

Скажет ли кто, что его стол говорит нечто достойное принятия? Не должно и сим прельщаться; дух пытливый в отроковице города Филиппов говорил о Павле и Силе, по-видимому, достойное приятия: сии человецы раби Бога Вышняго суть, иже возвещают нам путь спасения (Деян. 16, 17). Но апостол не только не был сим доволен, но и не мог перенести сего с терпением: он изгнал духа. Простите, что я разговорился. Для вас сие не нужно; но, может быть, сим возбудится ваше мнение, чтобы ближнему, могущему принять, подать совет Премудрого: Вышших себе не ищи и крепльших себе не испытуй. Иже ти повеленна, сия разумевай, несть бо ти потреба тайных. Во избытцех дел твоих не любопытствуй; вящшая бо разума человеческаго показана ти суть; многи бо прельсти мнение их, и мнение лукавно погуби мысль их (Сир. 3, 21-24)».