Звенел последний звонок, и мы, одуревшие от уроков, с диким криком: «Галоши кончаются!» выскакивали за дверь класса и, прыгая через пять-шесть ступенек, неслись гурьбой к гардеробу. Надобно сказать, что слова эти насчет галош были не лишены смысла. Конечно, звучало в них кое-что и от обычного озорства, но больше было истины, ничем не прикрытой тревоги. Еще бы! Если не успеешь схватить какие-нибудь галоши — неважно, свои ли, чужие ли, разные по размеру или обе на одну ногу, то не исключалось, что потопаешь домой в валенках без галош. Впрочем, у некоторых из нас были ботинки, но на них тоже надевались галоши — такое уж было время: галоши по промтоварным карточкам давали чаще, чем какую иную обувь.

В те военные годы московские улицы солью не посыпали (тогда это было столь же нелепо, как сейчас смазывать дверные петли зернистой икрой). Но в оттепельные дни или в начале весны, когда появлялась слякоть, невесело было приходить домой после школы в мокрой обуви. Во-первых, печка топилась не каждый день: дров не хватало, и потому сразу же возникал вопрос, где сушить промокшую обувь, а во-вторых, как вообще объяснить матери, где галоши. Наверное, отцу еще можно было бы что-то объяснить, но отцы у многих были на фронте, и туда, понятное дело, о галошах писать глупо.

Итак, помню, в тот злосчастный день я летел по лестнице к гардеробу, кого-то отталкивая и получая от кого-то такие же энергичные толчки.

— Галоши кончаются! — гремел над нами вопль, как воинственный клич, как призыв к атаке.

Гардеробщица тетя Надя со страхом вжималась в угол (собьют с ног), а мы, ворвавшись в раздевалку, отпихивали друг друга, лягались, кажется, даже рычали, но тянулись, тянулись, изо всех сил тянулись рукой к вожделенным галошам. Я в тот раз, видимо, был недостаточно расторопен у вешалки, где внизу лежали они, родимые. Кто-то оказался чуть быстрее меня, чуть проворнее и напористее. Это «чуть» и решило мою участь. В результате у меня в руке оказалась лишь одна галоша. Других не было. Кончились.

Я рассмотрел свой трофей. Левая. На внутренней стороне по красной подкладке вместо моих «О.Т.» красовались выведенные чернилами «ХА». Галоши принадлежали Аркашке Холмянскому — догадался я. Родители наивно полагали, что чернильные инициалы спасут нас от путаницы. «Ха-ха», — невесело ухмыльнулся я про себя и, сплюнув, поплелся за школу, где в этот день должен был стыкнуться, то есть подраться, с Мишкой Лакшиным. Галошу я, разумеется, надевать не стал, а сунул в противогазную сумку защитного цвета, в которой таскал учебники. Кто-то, значит, вот так же возвращался домой с одной правой, потому что Холмянскому и вовсе ничего не досталось. Он не уходил из раздевалки, все оглядывал, обшаривал. Так ему и надо, растяпе. Ха!..

Холмянского у нас недолюбливали. Вообще-то он был незаметный, безвредный мальчишка. Но в школу его водила мать, а мы тогда уже учились в третьем классе. Вы только подумайте: маменька ведет сыночка за ручку. Какой позор!.. Да пропади он пропадом, этот Холмянский. Меня сейчас больше интересовал Мишка Лакшин. Он был крепкий, нагловатый, и морда у него была мясистая, не то что моя. И, пожалуй, он мне набьет ее или, как тогда выражались, «даст пачек». Не пойти на стычку я не мог — гордость не позволяла, я уже видел, как отправились за школу наши ребята, чтобы посмотреть, как мы будем стыкаться. Зрелище, короче говоря.

По мере моего приближения к месту драки, а было оно у нас постоянное, дух мой слабел. Не то чтобы я боялся Мишку, по прозвищу Поросенок, но чувствовал нутром: мне его не одолеть. Он был сильнее меня и знал это. Его отвисшая губа презрительно дрогнула и опустилась еще ниже, когда я подошел.

— Как будете драться, — спросили ребята, — на кулачки или по-дикому?

— На кулачки, — проговорил я, подумав, что если Поросенок будет со мной не только боксировать, но и кататься в драке по земле, то непременно подомнет меня на мокром снегу своим весом, сядет верхом и тогда проси пощады — вот будет смеху-то.

— Ладно, — согласились одноклассники, любители острых ощущений, — до первой крови.

Мишка Лакшин кивнул головой и ничего не произнес, показывая тем самым, что ему все равно. Ребята обступили нас кольцом, мы с Поросенком хмуро взглянули друг на друга, сняли пальто. Шапки на головах оставили, надеясь, что они как-то защитят нас от ударов.

— Начинайте, — деловито произнес второгодник Потрошков, самый старший среди нас.

«Надо бить по отвисшей губе», — успел подумать я и тут же получил серию хороших ударов. Мне, правда, удалось прикрыться рукой, но один из них, скользнув по руке, угодил мне в челюсть. Это меня разозлило. Ну, держись, Поросенок, сейчас тебе сделаю! Я начал яростно нападать, но Мишка отбивал мои удары или уворачивался. В пылу драки я оступился, неловко взмахнул рукой, чтобы не упасть, и в сей момент снова так получил по той же самой скуле, что из глаз моих посыпались искры. Решив, что со мной покончено, Мишка взглянул на болельщиков — каково, мол, я ему врезал! На короткий миг он открылся. Этого было достаточно. Вложив в кулак всю оставшуюся силу, я ударил его. Но по губе не попал, промахнулся, залепил чуть выше. Поросенок прижал нос ладонью, и тут все увидели, как из-под нее побежала струйка крови.

Потрошков поднял мою руку:

— Победа!

Так неожиданно быстро закончилась эта стычка. Разочарованные любители острых ощущений стали расходиться по домам. Прикладывая к носу снег, Поросенок говорил, что готов продолжить. Но его не слушали. Да и сам он знал: это уже не по правилам.

А я, хотя и одолел своего противника, возвращался домой безрадостно: при мне по-прежнему была одна галоша, валенки промокли, скула нестерпимо ныла. Между прочим, после этой стычки мы с Поросенком зауважали друг друга. Даже губа его не казалась такой отвисшей, как раньше. Нормальная губа. Ну, немного оттопыривается, подумаешь!

Дома мне вроде бы повезло: мама еще не вернулась с работы. Не теряя времени, я вынул несчастную «ХА» из противогазной сумки и запрятал подальше от родительских глаз — за диван. Валенки засунул глубже в печку — со вчерашнего дня там сохранилось немного тепла. «Может, подсохнут», — подумал я. На всякий случай все же замаскировал их смятыми газетами.

Отрезав кусок хлеба, я вышел в коридор, а он в нашей коммунальной квартире был длинный-предлинный, с окнами во двор. Я стоял у окна. Сыпал ленивый снежок, мальчишки за неимением футбольного мяча гоняли консервную банку из-под американской тушенки. Эти банки были покрупнее наших, и бить по ним ногами было истинное удовольствие. Обувь, правда, так и горела, от родителей влетало, да нам было все нипочем.

Чтобы как-то поднять настроение, я тоже решил погонять банку. Я надел ботинки, которые давно просили каши, потрогал гвоздики, торчащие из подметки у самого носка — не ботинки, а пасть крокодила — и, вздохнув, отправился во двор. Пока я спускался по лестнице, думал, что постараюсь больше бегать за банкой, а поддавать ее буду реже. Главное — покрутиться среди ребят.

— Олега, — закричал, увидев меня, Пашка, наш дворовый заводила, — давай сюда, у нас одного не хватает!

Играли обычно в одни ворота. Штангами служили два кирпича. Вратаря, конечно, не было: кому захотелось бы ловить консервную банку. Засветит разок в лоб — своих не узнаешь!

Итак, с благими намерениями не бить по жестяному мячу, а только бегать, я направился к играющим. Но когда банка с грохотом выкатилась под мою правую ногу, а я не ударил по воротам, Пашка сделал мне замечание:

— Ну ты, дура, что зеваешь?!

Мне оставалось одно — по-настоящему включиться в игру. Да и что за игра без борьбы за мяч (извините, за банку)! Одна лишь маята. А потому я тут же забил одну за другой две «штуки» (так назывался в то время гол). Правда, при последнем ударе по жестянке в большой палец мне впился гвоздь, и я, запрыгав на одной ноге, удалился с поля, скривившись от боли. Но Пашка оценил мои старания.

— Молоток, Олега! — И добавил: — Подрастешь, кувалдой будешь!

Эти теплые слова успокоили мою боль. Хотя и прихрамывая малость, я шел домой в отличном расположении духа.

Мама уже пришла с работы.

— Ты ел? — спросила она, внимательно оглядывая меня.

— Нет, только хлеба похряпал.

— Набрался словечек. А что такой красный? И взмок весь. Опять банку гонял? — Она перевела взгляд на мои ботинки.

— Да нет, — постарался я ответить голосом, исключающим фальшивые нотки. — В казаки-разбойники играли.

— Ладно. Иди мыть руки, разбойник. Только с мылом. Обедать будем.

Умывальник вместе с туалетом был у нас в середине длинного коридора. Прихватив полотенце и мыло, я поплелся.

Когда я вернулся, мама расставила на столе тарелки.

— Как-то мне у нас холодно показалось, — проговорила она, орудуя половником в кастрюле. — Пока ты гулял, я печку протопила.

— Как протопила? — задал я идиотский вопрос и уронил мыльницу.

— Что с тобой?

— Ничего, — тихо промолвил я.

Мама насторожилась:

— Что произошло?

— Ничего. Мыло упало.

— Все у тебя из рук валится. Ну, иди. Что ты стоишь?

Я тупо смотрел на печку. Ах, какую я испытывал ненависть в ту минуту к этой милой голландской печке, облицованной белыми плитами под самый потолок! К которой так любил прижиматься, вбирая ее живительное тепло. Которую самому нравилось разжигать и для которой часто подбирал на улице разные палки, доски, обломки фанеры.

— Нет, ты скажи, что случилось? — допытывался голос мамы. — Иди сюда.

Я не мог двинуться с места. Ноги приросли к полу.