Небо закрыто льдами

Тихомиров Вениамин Васильевич

Документальная повесть о моряках подводного атомохода, их плавании подо льдами Арктики к Северному полюсу.

 

Предисловие

Несколько слов хочется сказать вам, молодые читатели.

Может, они станут для вас дружеским напутствием и советом.

Мое поколение подводников еще помнит «Барсы» — несовершенные, с малой скоростью и маневренностью подводные лодки, явившиеся, собственно, прообразами современных подводных кораблей.

Их даже трудно было назвать подводными в полном смысле этого слова. «Барсы», как и другие типы лодок тех лет, лишь на короткий срок могли опускаться в морские глубины. Служба на «Барсах» давалась нелегко.

Мы мечтали о таком времени, когда на смену первым нашим подводным кораблям придут настоящие субмарины — могучие, маневренные, по последнему слову техники оснащенные лодки, способные долго не подниматься на поверхность воды, месяцами обходиться без своих баз. Только имея такие корабли, можно было всерьез говорить о настоящей боевой учебе, о настоящей романтике покорения глубин. Мы по-хорошему завидовали тем будущим счастливцам, кому доведется управлять этими кораблями.

Мы завидовали вам. Вы сегодня стали хозяевами атомных кораблей.

Многие из вас скоро придут на флот. Многим из вас выпадет счастье служить на подводных лодках. Я говорю — счастье, потому что искренне считаю — нет выше радости, чем та, которую получаешь, выходя победителем из борьбы с природой. У подводника вся жизнь насыщена этой борьбой.

Многим из вас, возможно, доведется служить и на «Ленинском комсомоле».

Большинство моряков лодки — коммунисты и комсомольцы, застрельщики и запевалы многих интересных дел и начинаний. По инициативе «Ленинского комсомола» в Вооруженных Силах развернулось замечательное патриотическое движение, названное «эстафетой боевой славы» и посвященное двадцатилетию со дня нашей победы над немецко-фашистскими захватчиками. Ныне боевую славу отцов приумножают сыновья. Примером тому служит экипаж «Ленинского комсомола». О жизни и работе его, о повседневном героизме молодых моряков рассказывает эта повесть.

Тех, кто придет на «Ленинский комсомол», встретят замечательные ребята. Они помогут вам научиться мужеству. С ними вы познаете счастье открытий.

Я же от имени всех подводников нашего славного Военно-Морского Флота говорю вам, завтрашним подводникам, нашим завтрашним соратникам по профессии, — мы рады будем принять вас в дружную флотскую семью. И — счастливых вам будущих плаваний, ребята!

А. ПЕТЕЛИН,

Герой Советского Союза,

контр-адмирал

 

Глава 1

Город на скалах. Письмо без последней страницы. Лодка, пропавшая без вести

Вы бывали в Полярном? Слышали об этом северном городе?

Я расскажу вам о нем.

Недалеко от устья Кольского залива, среди островерхих сопок затерялась глубокая бухта. Со стороны моря и залива ее окружают скалы из серого гранита. Они защищают бухту от свирепых шквалов, налетающих с севера, из снежных пустынь Ледовитого океана; охраняют ее тишину от набегов штормовых волн, которыми знамениты всегда неспокойные северные моря.

На южном, отлогом ее берегу и расположен Полярный. Город, который заложили и построили моряки.

Каменные дома узкими улочками разбежались по склонам прибрежных сопок. Скалы и голый камень кругом. Лишь кое-где небольшими пятнами зеленеют миниатюрные рощицы карликовых березок да расползлись по сопкам густые заросли черники. Там, где ее много, она огромным ковром висит на крутых спусках скал.

Пройтись по здешним улицам — значит подняться на сопку или спуститься с нее по горным тропинкам. Дома стоят на гранитных основаниях скал — будто покоятся в огромных ладонях. Некоторые здания вскарабкались на самые вершины сопок. Добраться до них можно только по трапам, крутым, как на кораблях. Ураганом пронеслась над здешними местами война. Фашисты прорвались почти к самому городу, но дальше моряки их не пустили.

В ожесточенных боях — на земле, на воде, под водой и в воздухе — город выстоял и перешел в наступление. Враг был отброшен.

Из уважения к заслугам Полярного его называют порой «северным Кронштадтом». К чему? Балтийская крепость знаменита своими делами. А наш город пусть будет самим собой. У него достаточно своих побед, у него перед Родиной свои заслуги.

…Я хожу по городу, читаю названия улиц. Они звучат для меня как главы еще не написанной боевой истории Полярного.

Мне не терпится скорее попасть на улицу Магомеда Гаджиева.

Я ждал этой встречи почти десять лет — с того самого дня, когда случайно нашел в комоде среди разных бумаг пожелтевшее письмо без конца и начала.

Это было письмо отца.

Я никогда не видел его, я помню отца только по старым любительским снимкам из маминого стола.

Мама рассказывала о нем часто. Я знал, что отец был подводником, воевал на Севере и уходил в море от неприветливых этих берегов. Он жил в этом городе, он должен был вернуться отсюда домой вместе со всеми, когда страна праздновала победу.

Мы его не дождались.

Он пропал без вести.

Как он погиб, мама не знала.

Она писала командованию. Ей отвечали одно: лодка не вернулась с боевого задания. Однажды маму вызвали в военкомат и вручили орден Отечественной войны, которым посмертно наградили отца.

Это было все, что она могла мне о нем рассказать.

А потом я нашел письмо.

Говорят, оно пришло к нам уже после извещения о смерти отца. Листки, исписанные мелким торопливым почерком, были вложены в конверт, адрес на котором надписал другой человек. Письмо — две страницы. Первую, наверно, залило водой — ни одного слова разобрать не удалось. Края листков были обожжены, и некоторые фразы оборваны на полуслове.

Все, что я смог тогда разобрать на двух покоробившихся листках, я помню до сих пор наизусть.

«…Далеко-далеко уходим мы в море. Еще немного — и были бы у полюса, но не пускают льды. Они совсем рядом, они очень мешают нам, но мы везде топим врага. В прошлый раз два транспорта сожгли… Со мной может случиться всякое, но вырастет сын — ты расскажи ему обо мне всю правду. Скажи — моряком был, коммунистом, на Севере воевал и ордена боевые имел. Я хочу, чтобы он пошел по жизни моим путем. Где нам побывать не довелось — пусть и туда доберется. И самыми святыми пусть будут для него три слова: Родина, Партия, Жизнь. Нам снова в бой…»

Вечером я подошел к маме.

— Почему ты не показывала мне это письмо?

Я видел, как она растерялась.

— Ты нашел его сам?..

Я видел, что ей трудно начать разговор.

— Ты что-нибудь понял в этом письме?

— Его писал отец.

— Это последнее… Больше я не получила от него: ни строчки. Он пропал без вести. Я искала его — ты знаешь, я писала куда только можно, я пыталась найти его товарищей — тех, кто остался жив. Все, что я о нем знаю, — я тебе уже говорила. Он не вернулся, и никто не знает, как он погиб.

— Почему ты искала его одна?

Она обняла меня за плечи. Руки ее чуть заметно дрожали.

— Ты был маленьким. Ты ничем не мог мне помочь.

— А вдруг он жив? — спросил я и вздрогнул от дерзости собственного предположения. — Вон у Петьки из нашего дома отец через несколько лет после войны вернулся!

Мама еще крепче прижала меня к себе и отвернулась торопливо, но я успел заметить на ее глазах слезы.

— Тогда я сам буду искать отца.

Она молча гладила меня по голове.

— Я его найду. Вот увидишь!

В тот же вечер я сел писать письма. Я запрашивал штабы и военкоматы, искал оставшихся в живых отцовских товарищей.

Мне, как и маме, писали в ответ одно и то же: с погибшей лодки никто не спасен, из вещей ничего подобрано не было, лодка погибла далеко в море.

Но письмо-то ведь пришло к нам домой уже после смерти отца! По почте, на наш адрес, написанное отцовской рукой! Только конверт надписал не он!

Когда он отослал это письмо?

Как оно сумело дойти до нас?

…Дни собирались в недели и месяцы. Почтальоны приносили редкие письма, которые ничего нового к тому, что я уже знал, не прибавляли.

Но однажды мне вручили толстый пакет. Он пришел откуда-то издалека. Почерк был незнакомый.

«…Конец апреля сорок второго года. В Заполярье еще зима. Бушует метель. Подводная лодка, на которой служил твой отец, вернулась в тот день из очень трудного, продолжительного похода. Два раза ударила пушка — это значит, на счету лодки еще два потопленных корабля.

Лодка атаковала их в Норвежском море. Конвой противника, прикрываясь шхерами, пытался проскочить незамеченным. Но это не удалось. Подводники атаковали фашистов и два транспорта пустили ко дну. Охранение конвоя набросилось на лодку. Началось преследование. Лодке удалось оторваться от миноносцев и уйти подо льды — больше ничего не оставалось. Здесь фашисты были бессильны. Маскируясь во льдах, лодка окончательно запутала погоню и вернулась на базу.

А вечером того же дня надо было снова уходить в море. Задание было срочное.

Наша лодка и лодка твоего отца стояли у пирса рядом.

Перед походом мы успели написать письма и сдали их на „Субботник“ — был в годы войны на флоте небольшой такой почтово-пассажирский пароходик, ходил из Мурманска в Полярный. Там, на „Субботнике“, я в последний раз видел твоего отца. Из Кольского залива наши лодки вышли вместе. В открытом море мы попрощались. Мы желали друг другу счастливого возвращения. Мы ушли на восток, а лодка твоего отца — на северо-запад.

Тот поход был для нас нелегким. Лишь на третью неделю мы вернулись домой и здесь узнали, что лодка твоего отца пропала без вести.

Что с ней случилось, никому неизвестно…

„Субботник“ в тот раз наши письма до Мурманска не довез. Фугасная бомба разорвалась близ его борта, и он затонул. Почта ушла на дно вместе с кораблем. Через день или два водолазы осмотрели погибший пароход. Нашли почтовый груз и подняли его.

После сушки письма разобрали. Девушки с мурманской почты заботливо осмотрели каждое письмо. Все, что можно было спасти, они спасли. Многие письма оказались сильно промокшими. Адреса, написанные карандашом, стерлись. Девчата заменили конверты и восстановили адреса.

Письмо твоего отца, наверное, выходили эти девчата.

Вот все, что я знаю…»

Из этого письма, присланного товарищем отца, я узнал о том, как жил он и воевал. Но на самый главный вопрос письмо не ответило.

Что сталось с отцом в последнем бою, я так и не узнал.

Но я по-прежнему не хотел верить в то, что отец погиб, что лодка его исчезла бесследно. Я должен был сам убедиться в том, что это так.

У меня оставался один путь — своими глазами увидеть те места, где воевал и погиб отец.

Я сказал дома, что, когда придет время, буду проситься на флот.

Мама промолчала. Бабушка моя растерянно опустила руки.

— Дед твой в море погиб, отец твой там же пропал, и могила его неизвестно где, — так и третьему, что ли, не миновать? Не пущу!

У бабушки дрожали руки, и она никак не могла найти очки, и смотрела на меня выцветшими, подслеповатыми, близорукими глазами; и казалось, она вот-вот заплачет.

— Не отдам! Не отпущу!

Она торопливо гладила мои волосы сухонькими пальцами.

— Дай мне слово, Витенька: когда вырастешь — не пойдешь туда!

Бабушка ненавидела море и делала все, чтобы я тоже от него отказался. Бабушка со мной даже в библиотеку ходила, чтобы я как можно меньше книжек читал о моряках. Она подбирала мне книги по искусству и старалась приохотить меня к стихам. Я неплохо писал школьные сочинения, и бабушка хотела, чтобы я пошел по этой дороге. Она знала на память целые главы из «Евгения Онегина», и я тоже терпеливо заучивал их. Бабушка подзадоривала меня: «Попробуй сам что-нибудь написать! Например, про снег, который сейчас идет». Я пробовал. Стихи получались, их печатали в нашей школьной стенгазете. Ребята прозвали меня поэтом, но я не обижался на шутку. Я жил другим. Я хотел в море.

Я вырос. Пришел и мой черед идти на службу. Я рассказал обо всем военкому. Он не удивился — таких историй он, должно быть, слышал уже не одну. Он сказал только:

— Врачи не придерутся — пошлем на флот.

Врачи не придрались.

Так началась моя дорога в подводники.

— Просись на такую службу, чтобы быть на берегу, — без конца повторяла бабушка, собирая меня в дорогу. — Дай мне слово, что исполнишь это… Будь осторожен. В пекло не лезь. Береги себя — ты у нас в доме один мужчина остался. — И все текли и текли слезы из ее выцветших глаз.

Мама не плакала. Она помогала собираться молча.

— Я все помню, мама, — сказал я ей, когда мы уже садились в грузовики, — я буду искать!

…Потом был учебный отряд, и именно там и тогда, на берегу, я понял, что моряк не тот, кто умеет не укачиваться в десятибалльные штормы, а тот, кто, как таблицу умножения, знает сложнейшую сегодняшнюю корабельную технику, без которой сегодня в море — ни шагу.

Мне пришлось познакомиться здесь с такими вещами, о которых раньше я знал только по учебникам, — с электроникой и телемеханикой, кибернетикой и атомной физикой.

Изучить и освоить все те приборы, с которыми мне предстояло иметь дело в походах, было нелегко. Но я знал, что без этого моряком не стану и до своей мечты не дойду. Я не жалел ни времени, ни себя.

В учебном отряде знали, почему я просился на Северный флот. В день получения назначений меня вызвали к командиру.

— Вы назначаетесь на подводную лодку. В те места, где воевал ваш отец. Довольны, матрос Смелов?

Мне хотелось сказать командиру, что я родился везучим человеком. На моем пути все время встречались хорошие люди. Они помогали мне не отступиться от мечты. Добрым словом вспомнил я в эту минуту нашего военкома, и командиру учебного отряда мне тоже хотелось сказать, что и его я никогда не забуду. Но я пришел получить назначение, и еще знал, что командир наш не любит сентиментальности, и я только смог выговорить, задохнувшись от волнения:

— Благодарю вас, товарищ командир!..

…В купе полярного экспресса нас было четверо моряков: трое еще не видевших моря и седоголовый старик в потертом флотском кителе с рядами орденских планок на груди. Этот четвертый был тоже подводник, только давно уже ушедший в запас. Он ехал навестить сына, флотского офицера.

Мы разговорились незаметно.

— Вы хоть знаете, хлопцы, в какие края едете, у кого вам на Севере вахту принимать?

И в этом купе услышал я легенду о гаджиевской лодке.

Магомед Гаджиев, Герой Советского Союза, знаменитый подводный ас, родился и вырос в Дагестане — там никто и никогда не видел моря, среди горцев никогда не было моряков, да и сам Гаджиев дорогу к морю нашел не сразу. Комсомольцем-призывником он воевал с белогвардейцами, и там, на равнинах России, впервые узнал, что есть еще в мире безбрежные моря и есть смелые люди, которые их покоряют. И у Гаджиева родилась мечта — добраться до моря. Гаджиев был ранен в боях и вернулся домой, но знакомые горы не могли уже вытравить из сердца тоску по морям. По комсомольской путевке он ушел на флот. Был курсантом военно-морского училища, офицером, служил на подводных лодках.

Когда началась война, Гаджиев командовал дивизионом лодок. На борту многих кораблей уходил он в море на боевые операции, и всегда они возвращались с победой.

Но однажды лодка, на которой ушел в море Гаджиев, не вернулась на базу. И тогда родилась у североморцев легенда о ней.

Нет, говорили, не погиб Гаджиев, выдержали подводники бой. Израненный корабль, скрываясь от преследования, ушел к самой кромке льда, пробился в разводья. Моряки нашли такую льдину, у которой можно ошвартоваться. Приступили к ремонту своего корабля…

Тут обрывалась легенда.

«…Еще немного — и были бы у полюса, но не пускают льды», — вдруг вспомнилась фраза из отцовского письма, и я побледнел, и сердце коротко сжалось от непонятного предчувствия.

Может, это легенда о лодке, на которой погиб отец?

И вот я в городе его боевой молодости.

Хожу по улицам, всматриваюсь в их названия. Стараюсь представить себе отца. Он был таким же, как я, — всего на несколько лет старше. Он жил в этом городе. Ходил по его каменным дорогам, дышал морским, холодным, солоноватым воздухом.

Улица Гаджиева. Шагаю медленно, вглядываюсь в окна домов. Мне хочется увидеть людей, которые теперь здесь живут.

Улица кружит у подножия сопки, изглоданной взрывами мирного аммонала: продолжается строительство новых жилых домов, и место для них у скал отвоевывают с боем.

Улица спускается к гавани. По узкой дощатой лестнице я сошел прямо к причалам. Передо мной открылась вся бухта. За сопками синело, как предгрозовая туча, открытое море.

Я присел на камень-валун. Их много разбросано по скату сопки. Была середина июня, уже началось полярное лето. У самых ног, среди осколков гранита, зеленели стебли еще не зацветших северных цветов. Они ждали августа.

Чувствовалось приближение вечера. С моря тянуло покоем и прохладой. Изломанная тень ближнего трехэтажного дома легла на склон. Камни быстро остывали. Кончался час отлива. Остро пахло водорослями, по светло-голубому небу не спеша плыли белые паруса туч. Над прибрежной отмелью беспокойно кричали чайки.

Природа строго соблюдает свои порядки. Пусть круглые сутки солнце не уходит за горизонт и постоянно светло. Все равно придет вечер, наступит ночь. Потом будет утро. И новый день. Время неумолимо…

…В тот же вечер я выехал к месту службы. В штабе я получил назначение на подводный атомоход «Ленинский комсомол».

…В кубрике было тихо. Я задвинул под койку свой чемоданчик и огляделся. Из зеркала на одной из переборок глянул на меня счастливый и растерявшийся от своего счастья морячок. Это был я.

Много раз я слышал от мамы и бабушки, что очень похож на отца, и я пристально вглядывался в собственное отражение. Но вдруг подумалось мне, что у нас с отцом пока только и общего, что матросская форма. Во всем остальном мне за батькой тянуться еще и тянуться…

Свисток боцманской дудки прервал мои раздумья. «Приготовиться к вечерней поверке!» — пропел дневальный.

С этой команды началась моя морская служба — теперь уже по-настоящему.

 

Глава 2

Там, где встречаются зори. «Батя» и Чикин

…Посмотрели бы вы на нашу бухту в мае! Нет, не потому, что этот месяц у нас — начало весны. В мае у нас здесь встречаются зори. Ради такого зрелища стоит бросить все и сорваться к нам сюда хотя бы на день.

…Полнеба с запада охвачено ярким пламенем только на короткое время ушедшего за горизонт вечернего солнца. Редкие облака в темнеющем небе полыхают багрянцем. Они плывут медленно, и впечатление такое, что зарево заката все время переливается — точь-в-точь как огромный кумачовый флаг на весеннем ветру, флаг вполнеба величиной.

Вечерняя заря не успевает погаснуть — с востока навстречу ей уже разгорается яростно восходящее солнце, и опять начинает полыхать небо гигантским костром. От такого зрелища сна лишаются люди. Прямо из окон кубрика видна вся эта панорама как на ладони. Мы вскакиваем с коек и любуемся, и даже дневальный бессилен — он, зачарованный, вместе с нами не может оторваться от окна…

Хотел я все это в стихах описать. Садился у окна в кубрике, карандаш грыз и, словами захлестнутый, мучился. Но не получились у меня стихи. Не находилось нужных слов.

…На лодке встретили меня как старого знакомого. Бывает же так — приходит новый человек в коллектив, и никого еще не знает, кажется, а ощущение такое, словно он все время здесь жил.

В первый же день вызвал меня к себе командир.

Я не видел ни разу капитана второго ранга Жильцова, но рассказы матросские о нем еще на берегу слышал. Хвалили его ребята — а для командира это, быть может, важнее, чем хорошая служебная аттестация. Матросы с командиром встречаются каждодневно. Вместе службу несут, беды и радости делят. Кому, как не матросам, лучше всех командира своего знать? По взгляду определяют ребята, по голосу, какое у командира настроение. Он же на виду у всего экипажа. Все от него. Все к нему. «Батя», одним словом.

Интересное дело вообще получается. Никто не рассказывал матросам биографию командира, а знают они о нем все до мелочей. Это, говорят, «телеграф матросский» работает. И все точно, без прикрас и выдумок. Слышал я рассказы о семейной жизни нашего командира и не поверил сначала: откуда матросам, думаю, подробности знать? Да и редко такие истории случаются. Наверное, сочинил кто-то — узнал на копейку, а продает на рубль. Потом убедился: все правда и все у командира в жизни получается так, как ребята про него говорят. Лев Михайлович наш и в самом деле со своей женой еще в школе познакомился, в одном классе учились. Там и родилась их любовь, и они ей до сих пор верны; и осталась она у них такой же нежной и чистой, как была в самые первые дни. Такой любви позавидуешь…

И вот меня вызвали к командиру.

За мной прибежал посыльный. «Ты новенький? Давай бегом в командирскую каюту, „Батя“ зовет…»

Пришел я. Доложился, как по уставу положено. Жильцов поднялся из-за стола, отложил в сторону какие-то книги, руку протянул, поздоровался. Предложил сесть.

Что-то матросское, наше, не начальственное вовсе, сразу почудилось в нем. Даже внешность командира — крутые плечи, крепкие рабочие руки, осанка, гордая и спокойная, — располагали к себе. Хорошо выутюженный китель туго обтягивал грудь. Белоснежная полоска воротничка выделялась резко, подчеркивая крепкий, морской непроходящий загар — не раз и не два, должно быть, ходил он в штормы, не один ветер, должно быть, его полосовал.

Голос у Жильцова чуть хрипловатый и мягкий. Говорит не спеша, тихо, спокойно.

— В комсомоле давно?

— Третий год.

— Просился к нам, или просто назначили?

— Рапорт писал…

Жильцов, словно припоминая что-то, вдруг пристально посмотрел на меня.

— Смелов… Смелов… Отец у тебя не подводником был?

— Так точно. Погиб в этих местах.

— Об отце твоем слышал много… Теперь, значит, и ты на лодки пришел, по отцовской дороге? Доброе дело задумал, Смелов. Только раз уж так получается, учти: спрашивать с тебя, как с сына подводника, будем вдвое. Никаких поблажек.

— Я их и не прошу, товарищ капитан второго ранга…

— А ты не тушуйся. Командирам побольше надоедай да товарищей не ленись спрашивать. Надо будет — ко мне приходи. Без этого с нашей службой не справишься, а справляться тебе, Смелову-младшему, надо, я так думаю…

— Я тоже так думаю…

— Мать в Москве осталась?

— Ткачихой работает.

— Своей семьи нет еще?

— Рановато как будто…

Жильцов улыбнулся, лицо его потеплело.

— Это у кого как! Есть у нас на лодке и семейные…

— Девушка у меня на берегу осталась, товарищ командир. Там, в Москве…

— Ну-ну… — как бы приглашая продолжить откровенный разговор, Жильцов посмотрел на меня с серьезным любопытством — послушаем, мол, что ты о ней скажешь…

— Мы с ней дружим, со школы еще. Как получится, не знаю. Может, ждать ей надоест, да и передумает…

— Случается и такое, — соглашаясь, кивнул Жильцов. — Но давай будем надеяться на лучшее. Письма ей пиши почаще, письмо в профессии нашей не последняя вещь… Учится она или работает?

— И работает и учится.

— Должна быть хорошим человеком. — Жильцов помолчал раздумывая. — Ну, добро. Увидим, как оно все обернется… А что касается службы — держись ребят покрепче, и все будет как надо.

Жильцов вышел из-за стола, помолчал, глядя куда-то поверх меня, о чем-то своем задумавшись.

— А служить будет нелегко, Смелов, — повторил еще раз. — Отца твоего североморцы помнят и к тебе приглядываться тоже будут как следует… Желаю успехов.

Он пристально посмотрел на меня. Глубоко запрятанная грусть, показалось мне, была в командирских глазах. Не знал я, что в ту минуту Жильцов своего отца вспоминал тоже. Погиб он на фронте где-то в смоленских лесах.

В каюту вошел капитан-лейтенант Штурманов.

— Новичок у вас, Лев Михайлович?

— Так точно! — Я встал.

— Служить, значит, вместе? Будем знакомы. Заместитель командира по политчасти… Ну-ну, посмотрим, какой из вас матрос… Лев Михайлович, у меня к вам дело…

Я попросил разрешения уйти.

Сбегая по трапу, не рассчитал, сорвался с последних ступенек и набил себе синяк у левого виска. Обернулся, чертыхаясь, — передо мной наш боцман, мичман Михаил Луня.

— Э, да ты, братец, по трапам спускаться не умеешь! Тренироваться надо.

Пригляделся ко мне.

— Не узнаю что-то. Или память отказывает?

— Только что к вам назначен.

— Оно и видно. У нас так по трапам никто не спускается. Голову можно потерять. А без головы какой же ты матрос… Своему старшине доложи. Пусть он тебя по трапам погоняет…

Боцман переменил тон.

— А синяк-то здоровый? Может, к доктору надо? Свинцовую примочку приложить?

— Да нет, ничего… Заживет и так.

«Надо ж такому случиться! — думал я. — Разболтает по всей лодке. Смеяться будут».

Но боцман никому не сказал ни слова.

Своему непосредственному командиру мичману Крикуненко я доложил обо всем тут же. И о том, что посоветовал мне командир, и о замечании боцмана.

— К проверке приступим завтра же, — кивнул он. — Прямо с утра. Помогать будем — это само собой… — Крикуненко усмехнулся. — А пожелание боцмана можете выполнять самостоятельно… В свободное время, конечно.

Большие голубые глаза мичмана сощурились в добродушной усмешке. Красивые и дерзкие были у мичмана глаза — в них, как в зеркало, можно смотреться. Такие, говорят, девушкам нравятся.

Александра Крикуненко в базе знают, наверное, все. На флоте он служит давно. И все на подводных лодках. На нашей — с первого ее дня.

Мы одного с ним роста, только он в плечах шире. Ноги расставлены цепко, будто вросли в палубу.

Голову держит прямо. На собеседника смотрит в упор. На щеках румянец. Парень, говорят, веселый. Увидим, все еще впереди.

В кубрике полутемно, горит только дежурная лампочка. И делать мне нечего, и пойти не к кому — почти никого еще не знаю на новом месте. Те, с кем уже знаком, делами своими заняты — служба военная перекуров не знает, она, даже когда солдат спит, продолжается — и мешать на службе занятому человеку не положено.

Но сидеть без дела я тоже не умею, не учили меня этому дома, и потому я решил: раз не зовут никуда — возьму и тельняшку пока постираю. В субботу — увольнение в город, и к нему надо готовиться как положено. И вообще — стирка так стирка. Все равно за меня это делать некому, тут не дома, и нянек у матроса нет. Да и время пойдет быстрее.

Я перебирал содержимое рундука и не заметил, как в кубрике появился еще один человек — главстаршина Чикин. Я знал его немного в лицо, и знал от ребят, что он на нашей лодке комсоргом. Разговаривать с ним еще не приходилось.

Чикин долго и с любопытством приглядывался к тому, как копаюсь я в своем рундуке.

— Любовно барахлишко перебираешь, — сощурился он, наконец, и узкое жестковатое лицо его тронула добродушная усмешка. — До армии случайно не товароведом был?

— А что? — Я обернулся. — Нужда, что ли, в продавцах объявилась?

— Да нет… Подумал я, будто к нам нового каптера прислали.

— Помощников себе подбираете, товарищ главстаршина?

За «каптера» я обиделся.

Чикин рассмеялся. Как-то интересно это у него выходило — казалось, что весь он и даже жесткий, торчком, чубчик его тоже смеется.

— А тебя не задень — кусаешься… — сказал он как-то неопределенно — не то удивлялся, не то одобрял. — Ладно, шутки прочь, раз ты их не воспринимаешь. Давай по делу поговорим. Комсомолец?

— Да. А что?

— Вечером на бюро прошу.

— Зачем?

— У тебя что, с бюро когда-нибудь неприятности были — испугался? Да ни за чем, собственно. Придешь — на ребят наших посмотришь, себя покажешь…

— Казать пока нечего.

— Ну, расскажешь тогда, кто ты, что ты и как к нам попал — с охотой или так… Что делать будешь — сачковать, баловаться или по-настоящему работать.

— Вроде маленького допроса, значит.

— Просто у нас правило такое: пришел новый человек — покажись, кто ты такой. Надо же знать, кого к себе в экипаж берем. А то, может, и не подойдешь еще, кто знает! Ребята у нас в этом смысле жесткие…

— И общественной работой сразу нагрузите?

— А ты как думал! Вот потолкуем вечером по-дружески и найдем тебе работку. Раскачиваться особенно некогда, дело наше не терпит.

— Деловитый ты, главстаршина. — Я покачал головой, разглядывая Чикина.

Коренастый, подобранный весь, он стоял в нескольких шагах от меня и смотрел уже без тени улыбки. На обветренном скуластом лице его выделялись темные и цепкие, глубоко запавшие прищуренные глаза — казалось, он схватывает ими сразу все, что попадает в поле его зрения, сразу же отсеивая все то, что не стоит внимания, — потому только у него такой жесткий взгляд.

— Ты про это словечко забудь, парнишка, — посоветовал он, и на скулах его дрогнули желваки. — Не люблю я это словечко. Душок от него неприятный. Дело — вещь серьезная, и ты категории не путай. Не дрова на лодке возим. На нее вся база оглядывается, и на улицах ребята с других кораблей глазами нас сверлят: что они за герои такие, почему им, а не нам честь выпала… Ты в самом деле подумай, почему? А уж коли доверили нам — значит, работать надо на всю железку, как говорят.

— Чего ты заводишься, главстаршина, — примирительно сказал я. — Чего ты меня не на моих грехах поймать пробуешь? Я никогда против дела не был, если только его по-хорошему правили…

— Значит, в этом мы с тобой сойдемся. — Чикин улыбнулся, смягчился, глаза его потеплели. — Ну, а дальше как — время покажет… Ты мне только честно скажи — в учебном отряде ваньку валял или занимался?

— Занимался. Безо всяких.

— Я к тому, что если плохо что-нибудь знаешь — ребят подзову. Займутся с тобой, быстро подучат. Сам знаешь — в море ходить нам не раз, а там учиться некогда… По специальности трюмных я сам берусь. По электрике — Леня Шинкарев поможет. Сердечком нашей лодки заинтересуешься — к «атомному богу» нашему сходи. К капитан-лейтенанту Коломийченко. Или к Васе Дичко — он у нас по этому делу профессор, хоть всего-навсего старшина. Так что пока время есть — не стесняйся.

— Да не надо, — мне стало неловко. Я и в самом деле не валял дурака в отряде, и мне не хотелось, чтобы ребята принимали меня за салажонка, который ничего не умеет. — Если запутаюсь в чем — тогда, конечно, спрошу, само собой… Спасибо…

— А за деловитость я, знаешь, почему обиделся?

Чикин стоял теперь совсем рядом; я различал даже редкие синеватые крапины на его жестких щеках — как будто горящим порохом хлестнуло его когда-то по щекам. Только то не порох, а уголь навсегда въелся под кожу, оставил вечные метины. Чикин до службы на шахте работал, говорили ребята.

— Есть еще чудаки, считают: комсорг всегда человек деловитый, потому что для послужного списка старается — а иначе, мол, зачем ему? А мне, если так, — плевать на послужной список. Я, знаешь, за что это дело люблю? За то, что всегда с ребятами рядом. Интересно мне с ними. Сам по себе не проживешь, это как дважды два. Когда живые люди рядом, жить веселей, и ничего не страшно. Оступишься — поддержат, сам кому добрым словом или плечом подсобишь — тоже, значит, не зря день прожил, и тебя при случае выручат, люди добро помнят… Вот почему. А ты — «деловитый»!

— Прости, старшина. Я не то сказал, не подумал…

«Когда ребята рядом — ничего не страшно…» Он прав, главстаршина. Я по себе знаю — здорово, когда есть кому верить, к кому за помощью прийти. Если мне помощь будет нужна, Чикин первый поможет — так мне о нем сразу думать хочется. Глаза у него не врут.

Хорошо, радостнее как-то стало, и кубрик уже не казался мне незнакомым.

Где-то пробили склянки. День кончался. Дневной шум стихал, и в густеющей тишине тонкий голос колокола был отчетлив и чист.

Здешние вечера, знаешь, люблю, — неожиданно сказал Чикин, и я почувствовал, что он стесняется этой внезапной своей откровенности, но уже не может молчать, потому что и в самом деле, наверное, любит здешние вечера. — Некрасивые они какие-то, не то что у нас дома, в степи. А все равно люблю. Есть в них что-то такое… застенчивое, что ли… Пойдем посидим на берегу, полюбуешься. Время у нас еще есть, ребята часа через полтора соберутся.

Долго сидели мы в тот вечер на скамейке у крутого обрыва, что отвесной стеной спадает к воде.

Вечер был неважный. По небу ползли налитые дождем тяжелые, цвета чугуна, тучи, и только в редких разрывах между ними вдруг вспыхивал на мгновение слабый и действительно какой-то застенчивый серебряный свет. Каждую минуту мог начаться дождь. Но он не начинался. Неспокойный ветер лениво разгонял мелкую волну. Кричали чайки: они готовились к ночи.

— Завтра, если минута найдется, в сопки сходим.

Посмотришь, какая там красота, — говорил Чикин, и глаза его светились мечтательно. — А вечером кино будет. Люблю я кино, особенно про путешествия. Самому-то весь мир объехать — жизни не хватит. А знать хочется. Кино только и помогает жажду эту глушить.

Дождь все-таки начался — холодный и спорый. Мы заторопились в кубрик.

Вдогонку нам, тихие, как шелест дождя, долетели знакомые слова:

Прощай, любимый город…

Это, должно быть, кто-то на ночь глядя в море уходил…

 

Глава 3

Ночная тревога. Курс — Северный полюс. «Заяц» на атомоходе

Сходить в кино в ту субботу так и не удалось.

Ночью сыграли боевую тревогу.

Пронзительный вопль сирен разрезал сумрачную тишину.

Было светло, хотя часы показывали полночь. Солнце огромным тусклым фонарем зацепилось за вершины темных скал. Свет его скользил по синеватой поверхности дремлющих прибрежных вод и тонул у камней.

Дождь кончился, ветер стих. Из ущелий потянул белесоватый зыбкий туман. Заметно похолодало.

Такая у нас в Заполярье летняя ночь.

Море спокойно, только немного хмурится неведомо на кого — мелкие морщины волн рябят его потемневшую гладь, подкрашенную ночным солнцем. У самого берега море иссиня-лиловое, дальше — светлее.

Покинув кубрики, моряки бегом устремляются к пирсу. По отлогому трапу быстро спускаются на лодку. Кованые каблуки матросских ботинок гулко стучат по палубе.

Сигнал тревоги, взвившись на самой высокой ноте, угас. Отголоски его унесло с собой в сопки проворное эхо. Над бухтой снова тишина, но теперь напряженная до предела. Лодка готовится к выходу в море. На пирсе никого лишнего. Здесь только те, кому положено быть по службе.

Мельком, пробегая, вижу — стоит чуть в сторонке от всех на пирсе наш адмирал, Петелин. Секундомер у него в ладони греется. Приглядывается Петелин к нам, торопящимся. Наверное, с нами идти собрался.

Еще несколько минут. Корабль оживает. Люди вдыхают в его мертвое, железное тело теплоту своих жизней. В отсеках слышны человеческие голоса. Тревожат тишину включенные двигатели. Напряженно, гудят генераторы. По многокилометровым кабелям неслышно пульсирует электроток… Подводный великан проснулся.

Мы, моряки, даем ему жизнь, и каждый уделяет ему частицу себя. Лодка теперь одно целое с нами. Стальные швартовы держат ее у пирса. Она спокойна, но мощь и сила ее чувствуются даже в этом спокойствии. Она в любую минуту готова к прыжку в глубины океана. Придет время, и лодка без промедления совершит это. Совершит тогда, когда захотим мы.

На боевых постах тревожно и напряженно. Раздаются команды, слышатся запросы, поступают доклады. На первый взгляд все это может показаться бесформенным шумом, нагромождением событий, но если прислушаться и присмотреться ко всему происходящему, ощутишь определенный рабочий ритм. Все здесь строго размерено, расписано, целесообразно. Ничего лишнего, каждый из нас на своем месте делает свое дело.

Моряки придирчиво осматривают механизмы, согласовывают приборы, выверяют системы. Техника обступила людей со всех сторон. Почти у каждого матроса в заведовании несколько механизмов и различных систем управления. Здесь его боевой пост. Здесь он несет морскую вахту, здесь его место в бою.

…Я не перестаю удивляться: какое все же это грандиозное сооружение — атомоход! Вот если б суметь рассказать о нем все-все! Это была бы самая увлекательная сказка о победе человека над стихией.

Легко и свободно мчится атомная подводная лодка на большой глубине. Неделями может она не показываться на поверхности моря, и нет такой точки Мирового океана, которая была бы для нее недоступна.

Просторны и вместительны кубрики нашей лодки. Нам вовсе не обязательно собираться на базе, чтобы всем вместе посмотреть кинофильм, отдохнуть или послушать лекцию — для всего этого хватает места и на нашем атомоходе. В заведовании нашего кока — настоящая чудо-кухня. Все на ней делается электричеством. Кок три раза в день выдает горячую пищу. Запасы продуктов хранятся в больших холодильниках.

Рассказать о меню? Пожалуйста.

Возьмем самый обычный день похода.

Утренний чай — свежий мягкий белый хлеб, фруктовые соки, масло, сыр, яйца. Обед — закуска для аппетита, потом знаменитый флотский борщ. На второе — мясо или рыба и традиционный корабельный компот. Ужин тоже из трех блюд. Перед сном — вечерний чай: снова белый хлеб, масло, сыр, фруктовые соки.

Постоянно работает душ. Сменился с вахты — можешь освежиться. А ведь раньше, на старых лодках, люди неделями даже не умывались — не хватало пресной воды.

Новая техника — новые условия жизни для моряков.

Капитан Немо позавидовал бы нам. Жюль-верновский «Наутилус» — мечта и фантазия писателя — превзойден.

…А время идет. Секундомеры неумолимо отсчитывают его. Доклады на мостик поступают все чаще и чаще.

На мостике наш командир. Меж собой мы зовем его «Батей».

О чем он думает сейчас, пристально всматриваясь в синеву затуманенного горизонта? Там — море. За ним — Ледовитый океан. Может, он думает о нем? Пытается представить себе, что ждет нас впереди — там, где льды, и туман, и неизвестность? Мы не знаем. Мы ни о чем не можем догадаться даже по его лицу — оно спокойно и непроницаемо.

Нас ожидает тяжелый поход. Только это чувствуем мы, ловя украдкой пристальный взгляд командира. Он всматривается в лицо каждого из своих матросов и словно спрашивает молча: «Справишься? Выстоишь? Будет очень трудно. Подумай, матрос…»

Мы знаем, что будет трудно. Но мы верим командиру. Без этого нет и не может быть корабля как боевой единицы. Без веры нет флота.

Иногда спрашивают матросов: «Хороший у вас командир?»

По-моему, так нельзя ставить вопрос. Для меня Лев Михайлович Жильцов — это Магомед Гаджиев. Я только таким его себе представляю. Все, что я знаю о легендарном комдиве, для меня воплотилось в нашем командире. Не знаю, прав ли я, но так мне хотелось бы сказать о нем.

Судьба не баловала Жильцова. Он рос без отца и рано познал истинную цену трудового хлеба. Еще мальчишкой решил: буду моряком.

Сначала учился в специальной морской школе — после войны были такие. Потом стал курсантом военно-морского училища. Много лет прослужил на подводных лодках. На атомоходе со дня его рождения. Лодка строилась на его глазах. Жильцов знает корабль до последнего винтика.

Он стоит сейчас на мостике. Выслушивает донесения, отдает команды, а глаза его ищут в сутолоке береговых огней окна родного дома.

Жильцов на мостике не один — рядом с ним старший помощник, капитан третьего ранга Первушин. Беспокойная у старпома должность — он отвечает за походную и боевую готовность нашего атомохода.

Первушин, как все моряки и старпомы, — поборник точности, аккуратности и быстроты. От него не ускользает даже малейшая ошибка в докладе.

— Куда полторы секунды девали? — вдруг задает он вопрос вахтенному трюмному центрального поста. — Почему опоздание по команде? Выйдем в море — доложите обо всем лично.

— Делаю замечание, — слышится его голос. — Вы не только задерживаетесь сами, но и подводите других. Даю еще три минуты. Прибыть на мостик и доложить в чем дело!

Голос у него властный, немного простуженный — поэтому кажется сердитым. Но загорелое от крепких северных ветров лицо полно добродушия. У старпома всегда хорошее настроение. Сказать, что он спокоен, нельзя. К нему лучше подойдет слово «уверен». Это в его характере, пожалуй, самое главное.

На мостик продолжают поступать доклады…

А что происходит внутри?

В центральном посту, он под самым мостиком, — предпоходная тишина. Голубоватый мягкий свет. Чуть слышным пчелиным роем гудят работающие приборы. В штурманской рубке — множество карт. Они развешаны на переборках, лежат на столе, свернутые в трубку стоят по углам, ими заняты полки. Штурман лодки капитан третьего ранга Илья Золотарев склонился над столом. Первая, предварительная прокладка курса. Легкие карандашные линии ложатся на карту. Низ штурманского стола озаряется вспышками сигнальных лампочек — это горят индикаторы счетной машины, верной помощницы штурмана. Она всегда поправит штурмана, если тот ошибется.

Вахтенный рулевой неотрывно следит за репитером гирокомпаса, ждет команд. У экрана локатора хлопочет радиометрист.

Закончили проверку системы погружения и всплытия. Отрегулирована воздушная система. Принята расчетная дифферентовка.

В самом носу корабля — торпедный отсек. Здесь несут вахту подчиненные мичмана Крикуненко. Старшина Скворцов заканчивает последнюю проверку аппаратов.

Торпедное оружие к бою готово.

— Включить автоматы! — звучит очередная команда.

Дело теперь за электриками. Главный старшина Шинкарев одним поворотом доводит маховик до предельной черты. Погасла красная лампочка, вспыхнула белая на щитке. Это значит электрическая энергия ринулась по кабелям к механизмам лодки. Заработали приборы управления кораблем.

Но старшина не снимает рук со «штурвала» — так Шинкарев называет колесо маховика. Почему? «Так нравится мне, — отшучивается он. — Люблю я это слово — „штурвал“. Маховик — не то… Подам докладную на имя главного конструктора, чтобы это название изменил».

Старшине потребовались секунды, чтобы сразу заработали десятки электромоторов и дали жизнь сотням приборов. При их помощи моряки управляют атомоходом. Заставляют двигаться корабль на воде и под водой. Погружают лодку на огромную глубину и возвращают на поверхность моря. При помощи их подводный великан хорошо видит в самой кромешной тьме океанских глубин, различает мельчайшие шумы в хаосе штормов и ураганов. Это очень умные устройства. Здесь гений человека заставил работать на себя кибернетику, электронику, полупроводники.

Приборы управления готовы к действию.

И вот заработал реактор. Заговорили приборы в посту управления электромеханической части корабля. Там хозяйничают подчиненные инженер-капитана второго ранга Рюрика Александровича Тимофеева.

Стрелки медленно ползут от деления к делению, показывая нарастающую мощь реактора.

Может показаться, что люди совсем не вмешивается в работу ядерного богатыря — ведь за всеми его действиями следят автоматы. Все это так. Но люди делают самое главное — контролируют контролеров. Постоянно, буквально секунда за секундой, придирчиво следят они за точностью и безупречностью работы электронно-счетных устройств.

Немало забот и у старшины первой статьи Красовского. Гидроакустическая рубка — его боевой пост. Здесь полная тишина. Он еще и еще раз проверяет приборы, вслушивается, для самоконтроля, в забортные шумы. Они не похожи друг на друга. Вот доносится какое-то бульканье, слышится звон. Чьи шумы? Откуда они идут? Акустик обязан во всем этом безошибочно разбираться.

— Пост к бою готов!

На мостик поступили последние доклады. Старший помощник приложил руку к козырьку. Старший помощник торжествен и взволнован.

— Лодка к походу и погружению готова!

И вслед за его рапортом — протяжное и властное, заставляющее учащенно биться сердца:

— По местам стоять, со швартовых сниматься!

По всем отсекам лодки, над палубой, над пирсом, над бухтой рассыпаются трели звонков: длинный — короткий, длинный — короткий… Это аврал. Два резких, отрывистых свистка: отдать кормовой! Еще свисток: отдать носовой! Мгновение — и стальные тросы уже на палубе.

Приглушенно звякнули машинные телеграфы.

— Руль — лево на борт! Малый назад!

Первую походную команду отдал Жильцов…

Главный старшина Десятчиков заждался команды у щита управления главным электромотором. Он давно готов к ее выполнению. Коротким, отрывистым движением Десятчиков повертывает переключатель.

Первый поворот лопастей винта вспенил за кормой спокойную воду. Белой шапкой вспухает бурун, он все выше, пенистее, и вот он уже клокочет огромным фонтаном.

Атомоход медленно отходит от пирса. Ширится темная полоса воды. По отсекам пропел ревун.

Моряки замерли на местах — у пультов управления оружием, у боевых приборов и механизмов.

Нарастает шум винтов. Широкой белой полосой стелется за кормой взбаламученная вода. Все дальше берег. И кажется, будто корабль стоит на месте, а уплывает вдаль причал, родные дома базы. Наращивая скорость, атомоход взял курс на выход из бухты.

На береговом посту подняли сигнальные флаги. Ребята желают нам удачного похода. «Счастливого плавания!» — читаем мы с палубы атомохода.

Серый гранит береговых скал становится все темнее и темнее. Скоро он будет видеться черным. Округлятся угловатые вершины сопок. Берега закроет туман.

Уплывает берег, остается вдали за кормой дорогая сердцу земля. Но не расстаются с кораблем чайки — неспокойные спутники моряков. Чайки кружат над нашими головами. Они дальше всех провожают уходящие в плавание корабли.

С каждой минутой ускоряется ход. С мостика видно, как носовая часть все глубже зарывается в набегающие волны. Море сопротивляется, но сделать ничего не может — атомоход уверенно набирает скорость.

— Всем вниз! Срочное погружение!

Снова гудит ревун. Пустеет мостик. Тяжело захлопывается люк.

Клокоча, хлынула в балластные цистерны вода, чуть дрогнул и стал уходить из-под ног палубный настил, и потом — неожиданная тишина. Мы под водой.

Атомоход легко и быстро, словно нож, пронзающий масло, уходит на глубину. В центральном отсеке стрелки глубиномера отсчитывают метры погружения. От одного деления к другому, третьему… Глубина растет. И ты чувствуешь себя как в скоростном лифте высотного дома, когда опускаешься вниз.

Скорость нарастает.

В динамике слышится доклад командиру:

— Температура забортной воды — минус полтора градуса. Под килем почти четыре тысячи метров.

— Далековато до матушки Земли-то, — тихо говорит вахтенный рулевой Михаил Луня.

— До неба ближе, — поддакивает ему старшина Василий Шепелев, вахтенный у станции погружения и всплытия.

— И туда и туда не близко, — заключает Луня.

И снова в отсеке тишина.

Именно в эти первые минуты глубинного плавания наиболее остро ощущаешь, как далек теперь берег.

Впереди штормы. Наверняка тяжелые и сложные походные заботы. Немного грустно и тревожно чуть-чуть. И сердце отстукивает первый сигнал: «Здравствуй, море! Встречай нас, дружище!»

…У акустиков тишина — работа. У нас, торпедистов, тишина — ее ожидание. Акустикам легче переносить тишину — всегда легче, если есть дело для рук. Нам приходится туже — никто из нас не знает, когда прозвучит команда «Залп!», и прозвучит ли она вообще. Но ждать ее ты должен каждую секунду, и ожидание с каждой уходящей секундой становится все тяжелей.

Аппараты заряжены. Нужен один поворот рычага, чтобы сработал все уничтожающий заряд, заключенный в узкие хищные туловища торпед.

Странно получается на земле. Человек рождается, чтобы жить и строить, радоваться и любить, — но все века своего сознательного существования большую часть своего времени и таланта он тратит на изобретение самых жестоких способов уничтожения всего живого. От каменного топора к атомной бомбе, и сегодняшняя торпеда с ядерной боеголовкой, и один такой торпедный залп — во сколько раз больше унесет он человеческих жизней, во сколько раз больше матери прольют слез… Мы, люди, имеющие дело с оружием каждый день, лучше других представляем себе это. И если бы по земле бросили клич — уничтожить все, какое только имеется, ядерное оружие и оружие вообще, мы, хозяева этого оружия, первыми проголосовали бы «за»!

Тишина в торпедном отсеке, тревожная тишина. В любую минуту ее может взорвать последняя команда.

И вот сухо щелкнуло в динамике судовой трансляции, и сердце на мгновение замерло.

Ну?!

— Товарищи матросы, старшины и офицеры!

Голос в динамике глуховатый, спокойный и жесткий — знакомый голос адмирала Петелина.

— Мы приняли на борт продукты на многие дни похода. Мы вернемся не скоро. Нашей лодке выпала трудная и ответственная задача: пройти подо льдами к Северному полюсу. С этого часа каждый из нас должен жить, как в бою…

Голос умолк. Напряжение спало, и вослед ему пришло ощущение радости, волнующей и тревожной.

Лодка идет на полюс!

Наша попытка — какая она уже по счету?!

К полюсу пытался дойти Георгий Седов — он умер, не дойдя, от цинги и истощения.

Без вести пропала во льдах половина экспедиции Брусилова.

Навсегда похоронила Арктика обломки дирижабля генерала Нобиле.

«Ермак» адмирала Макарова и «Фрам» Нансена вернулись с ближних подступов к полюсу.

Почти до самых последних нескольких лет с понятием «полюс» люди всего мира связывали понятие «смерть». Дойти до самой таинственной точки земного шара и почувствовать себя хозяином, а не робким гостем, не сумел еще никто. Ни те первые экспедиции, оснащенные за счет жалких подачек и державшиеся только на энтузиазме их организаторов, ни экспедиции последних лет, имевшие на своем вооружении все, что могла дать им современная наука и техника.

Несколько лет назад полюс пытались взять американцы. Как и мы, они тоже шли на лодке.

Я не помню уже ни имени ее командира, ни названия корабля, ни журнала, в котором на глаза мне попались несколько страничек отчета об этой попытке. Я только запомнил несколько строк:

«…Наконец мы вошли в район, в котором чистая вода пропала совершенно… Болтовня и шутки матросов постепенно стихли. Люди поняли, что происходит что-то важное… Появилось какое-то незнакомое нам до этого чувство напряжения. Мы понимали, что теперь, как никогда раньше, зависим от благополучия нашего подводного корабля… Разговоры совершенно стихли.

Сидя в одиночестве в своей каюте, я не мог прогнать из головы мысль о том, что с каждым оборотом винтов мы уходим все дальше от безопасного района. Я вынужден был сознаться себе в том, в чем я не признался бы никому другому.

Я боялся…»

Все припомнилось мне в несколько стремительных секунд, и стало не по себе на мгновение, когда всплыли в памяти эти слова американца.

Как-то будет у нас?

Я оглянулся.

В отсеке стояла, как и прежде, тишина. Ребята переглядывались молча, и, чувствовал я, трудно им вымолвить сейчас хоть слово. Слишком внезапным для всех нас было то, что довелось нам услышать.

Полюс все-таки!

— Полюс, значит, — сказал, наконец, Крикуненко, и странно прозвучали эти его слова — полуутверждением, полувопросом. — Полюс все-таки… — и засмеялся как-то озадаченно. — А и наградила же нас, братцы, судьба службой! Нынче — здесь, завтра — там… Суток не прошло, как толковал я с одним знакомцем насчет того, чем после службы займусь, а сегодня вон как оборачивается…

Новый мой приятель — Федя, товарищ по службе и сосед по кубрику, салажонок, такой же, как и я сам, восторженными глазами смотрел на нас, и что-то шептали его дрожащие губы. Вид у него был такой, словно наградили его самой высшей наградой, а он никак не мог поверить в счастье, доставшееся ему.

— Молишься, что ли? — полюбопытствовал Скворцов, старший нашего отделения торпедистов.

— Да нет же… — Федя обернулся. Весь он прямо светился от волнения и радости, щеки его даже густым румянцем пошли. — Вы только подумайте, ребята — полюс! Вот расскажу кому-нибудь дома — не поверят, честное слово! Из нашей деревни и до моря-то никто еще не добирался, в глаза его не видел, а про полюс я уж молчу…

— Девчонки с ума сойдут, когда домой этаким арктическим героем заявишься, — подмигнул Крикуненко. — Та, которая отказала, прямо изведется вся. «Ах, зачем я, — скажет, — такому парню отказала!..»

— Да бросьте вы, товарищ, мичман! — Федя зарделся густо, как небо на зорьке. — Скажете тоже!..

— А что? Вполне возможно. И получится, Федя, из твоего героизма чистой воды драма. Сна лишишь человека, жизнь ему разобьешь… А вообще, если без шуток, счастье нам дай боже какое выпало. Мы, выходит, космонавтов не хуже…

— Еще ничего не выходит, — уточнил Скворцов. — Потому что до полюса дойти надо. Дойдем — вот и увидим тогда, что из этого выходит…

Крикуненко слегка покраснел и оглянулся украдкой — как остальные скворцовскую подначку расценивают? Посмеются над ним, мичманом? Нет ли у них думки такой — размечтался, мол, мичман, забора не перепрыгнул, а «гоп» кричит?.. И показалось мичману Крикуненко, что есть такая думка у матросов — ишь, ухмыляются! — и сразу он посуровел.

— Вот и я говорю — полюс еще взять надо. А поскольку полюс так и останется полюсом, а у нас, кроме всего прочего, другие задачи есть — давайте об этом и подумаем. Ты вот подначивать мастер, Скворцов, а пыль с аппаратов сегодня не убрал и электрохозяйство наше как следует не проверил. Пришлось мне следом за тобой со щетками да отвертками лазить.

— У нас всегда с техникой порядок, — обиделся Скворцов. — Ни разу еще у торпедистов приборы не отказывали. И к тому же я все проверял.

— А перед выходом еще раз надо было, — упорствовал Крикуненко. — Вдруг что откажет! Греха не оберешься. Тем более что у нас адмирал на борту. Ты на него не гляди, что спокойный он, тихий да вежливый, а так отметит по первое число, что аж до самой демобилизации помнить будешь… И вы, салажата, нечего скалиться. Давай все до кучи, пока время есть — малый аврал устроим. Заодно посмотрю, как вы тут себя чувствуете. А то приходит с берега этакий гвардеец — орел орлом, а за какую ручку при случае ухватиться — толком не знает. Давай-давай, зараз я вам экзамен устрою…

Но — странное дело! — вовсе не обидным показалось ворчанье нашего мичмана. И, занявшись через несколько минут контрольной проверкой боевого хозяйства, я подумал, что вовремя и мичман и старшина Скворцов остудили нашу мальчишескую радость. Мы все-таки не на прогулке, лодка есть лодка, и боевая задача остается вопросом номер один, и вообще полюс — это работа. А ее, работы, — по горло.

«Что ж, отец, — думал я. — Вот и началось у меня по-настоящему то, о чем ты мечтал. Твоей дорогой шагать начал…»

И вдруг пришла новая мысль: если лодка, на которой погиб отец, и лодка Гаджиева — одно и то же, и если, как утверждает легенда, они в самом деле ушли во льды — может, удастся нам хоть следы их найти там, дальше на север…

…Час спустя прошла по лодке новая весть: на атомоходе обнаружен «заяц». Им оказался Володя Резник — тоже первогодок, его назначили к нам на полмесяца раньше меня, но работал он пока в береговой команде — привыкал к кораблю. В тот вечер, когда сыграли тревогу, Резник выполнял какую-то работу на борту, и когда прозвучала команда «Всем посторонним на берег!» — он ее якобы не услышал. В трюме, где он работал, были такие уголки, где и в самом деле можно не услышать команду.

В море, когда мы уже ушли на глубину, Володя обнаружил себя.

Резника немедленно вызвали к командиру.

В каюте Жильцова был в это время Петелин.

Жильцов смотрел на матроса сердито.

— Зачем ты это сделал? Ты и в самом деле не слышал команду?

— Слышал. — Резник опустил голову. — Я хотел вместе со всеми. Я думал, что пригожусь…

— Ты знаешь, что совершил тяжелейший дисциплинарный проступок?

— Знаю. Я вместе со всеми хотел. Я ведь на лодку назначен, так ребята в море, а мне на берегу?

Петелин не вмешивался в разговор, молча наблюдал за Резником и мысленно пробовал поставить себя на его место. Конечно, матрос нарушил дисциплину — такое прощать нельзя. Но если оставить в стороне соображения чисто служебные и подойти к событию чисто по-человечески, Резник был по-своему прав, и его можно было понять. Не уйти в плавание, считаясь фактически членом экипажа, — это оказалось Резнику не под силу. Адмирал Петелин поймал себя на мысли, что на месте Резника он поступил бы так же. И если уж быть честным до конца — нечто подобное сделал он сам в его годы, и с того случая и стал моряком, решив ценой проступка свою судьбу.

Но все-таки проступок-то совершен? И его нельзя оставлять без последствий.

— Вы понимаете, что вы наделали, матрос Резник? Из-за вас я обязан лечь на обратный курс и вернуться. — Жильцов в сердцах даже кулаком по столу стукнул. — Но это кончится тем, что лодка не выполнит свою задачу, и на весь экипаж ляжет позорное пятно…

Резник побледнел.

— Так что возвращаться в общем уже нельзя. С электричек «зайцев» просто снимают на ближайшей станции. А куда я вас дену?

— Делать-то умеешь что-нибудь? — спросил Петелин.

— Пошлите меня в трюмную команду, товарищ адмирал! Я могу вахту нести. Проэкзаменуйте меня!

— Добро, — заключил Петелин. — Идите к старшине, он определит место службы. А домой вернемся — о вашем проступке еще поговорим.

— Есть!

Резник даже задохнулся от радости и, еще не веря в случившееся, посмотрел на адмирала. Лицо его показалось Резнику сердитым и хмурым, но адмирал отвернулся быстро, и матрос не успел заметить виноватого выражения в его глазах. Может, командир лодки и решил бы дело иначе, думал Петелин; выходит, второе нарушение допустил он сам, и от этого адмиралу стало неловко, но он не хотел, чтобы эту неловкость заметили другие.

— Из рабочих? — спросил он Жильцова, когда Резник ушел.

— Да. Сам в военкомате просился на флот.

«Биографии у нас с этим матросом начинались одинаково», — подумал Петелин и усмехнулся: кто знает, может, когда-нибудь и Резнику придется решать судьбы будущих «зайцев». Петелин попытался представить себе в этой роли молоденького Резника и рассмеялся, вспомнив, каким мальчишеским испугом были полны глаза первогодка, когда он уяснил, чем может обернуться всему экипажу его самовольство.

От этой мысли адмиралу стало легко, чувство вины исчезло; он был уверен уже, что поступил с Резником правильно, и, покидая каюту Жильцова, Петелин тихо, про себя, пропел даже:

По всем океанам и странам развеем Мы гордое знамя труда…

…Жильцов вызвал замполита.

— Чепе на лодке.

— Какое? Где? — Капитан-лейтенант Штурманов озадаченно сощурился и потер по привычке переносицу.

— «Заяц» обнаружен.

— Откуда?.. Шутите!

— Садись, расскажу.

И Жильцов поведал ему о случае с Резником.

— Происшествие серьезное, но не чрезвычайное, — успокоился Штурманов, — я думал, похуже что-нибудь. А «зайцем» Резника назвать нельзя. Сами посудите. Не на легкую прогулку он добровольцем пошел… Но, с другой стороны, и грубое нарушение дисциплины. Самовольство.

— Как же быть в этом случае?

— Пусть службу несет, как все. Дело ему найдется. А когда вернемся, решим.

Они с минуту молчали. Потом Штурманов заторопился по делам.

На пороге он остановился, озадаченно пожал плечами.

— «Заяц» на атомной лодке! Смешно!..

— «Заяц»! — хохотали по кубрикам.

Когда мы после вахты уже укладывались отдыхать, на лодке объявили тревогу. Акустики доложили:

— Слышим шум винтов!

И сразу вспомнили все, что в ответственный поход вышла наша лодка, и шум мгновенно затих, и воцарилось тревожное ожидание.

Кто там идет над нами? Чьи гидрофоны пытаются нащупать нас под водой?

Дрогнула, накренилась под ногами палуба — это лодка стремительно пошла на глубину. И тут уже не до «зайцев» и не до смеха.

Замер на лодке шум, замерли на боевых постах наши товарищи.

Может, не один час им придется играть в прятки с преследователем. Они заступили на наши места и продолжают нелегкую подводную нашу работу.

Уходя от шума чужих винтов, приборы долго и цепко «держали» внезапно появившуюся «цель» — до тех пор, пока она не осталась где-то сзади по курсу.

Пока известие это не обошло всех отсеков и кубриков, никто не уснул.

— Ушли! — вырвался у всех вздох облегчения.

— Ну как? — это было первое, о чем мы спросили Женю Красовского, когда он сменился с вахты.

— Да никак, — усмехнулся старшина, — отбой панике! Тренировка была — для акустиков. Настоящее потом начнется…

Красовский по сравнению с нами, первогодками, подводник старый, и его, конечно, чем-нибудь удивить трудно. А может, он просто не хотел виду показывать.

Одно стало мне ясно: лодка вела себя как надо, и механизмы работали надежно.

От этой мысли стало веселее на душе, и с легким сердцем я уснул.

 

Глава 4

Один плюс один. Ученые с голубыми воротничками. Профессор атомных дел. «Железный Рюрик»

Есть одно неудобство в нашей подводной службе.

Лодка идет на глубине. Идет день, другой, неделю… И все это время ты света вольного не видишь. Не ощущаешь теплоты солнца, не можешь насладиться чистым холодным сиянием полуночных звезд. А как хочется после вахты выбежать из отсека на верхнюю палубу, несколько глотков морского утреннего воздуха вдохнуть! Но этого нам не дано. Вернее, мало отпущено по нормам довольствия службы.

Наша лодка уже несколько суток идет на глубине сквозь черную бесконечность подводного мира. Сюда не доходит свет солнца. Здесь вечная тишина.

Конечно, мы этого не замечаем. В лодке светло, тепло, чистый воздух. Никакой глубины не чувствуется. Только приборы напоминают об этом.

У карты, что висит в кубрике на переборке, собрался народ. Стрелка курса указывает прямо на север.

— Где мы сейчас идем?

— Льды начались уже?

Эти вопросы по нескольку раз задавали мы друг другу в первые дни похода. С этими мыслями мы ложились спать. Они же встречали нас утром. С ними мы шли на вахту. Так бывает всякий раз в начале плавания. Потом привыкаешь ко всему, и походная жизнь становится по-будничному обычной.

Дел и самых разных забот много, но особое внимание уделяется боевой подготовке. Лучших условий, чем дальний и сложный поход, для учебы не сыщешь: обстановка такая же, как в настоящем боевом поиске. Дальний поход для подводника — главный экзамен. А сдать этот экзамен особенно для нас, имеющих дело с кораблем нового типа, оказалось делом нелегким. Перед атомоходами задачи ставятся в тысячу раз сложнее, чем перед обычными подводными кораблями.

…Тревога! Из центрального поста летит команда «Приготовиться!».

Лодка собирается для прыжка.

Замерли в своем отсеке акустики. Для них сейчас не существует ничего на свете, кроме шума винтов пойманного приборами «противника».

Приросли к пульту локатора радиометристы. Для них вся жизнь сейчас сосредоточилась в тревожном мерцании экрана.

Напряжен, как струна, мичман Луня. Он самый главный человек на лодке сейчас — рулевой-горизонтальщик. На его плечи падает вся тяжесть работы, когда командир выводит лодку на боевой курс. Только от рулевых-горизонтальщиков, от того, как точно будут держать они лодку на глубине и на курсе, зависит успех или неудача штурманского расчета торпедного удара.

А мичман Луня думает сейчас о старшине Шепелеве и о его матросах. Их задача — чтобы ювелирно точно работали гребные винты. Несколько лишних оборотов — и на секунду отклонится лодка от курса. Всего на секунду опоздает заметить это рулевой-горизонтальщик, на тысячную долю градуса даст отклониться кораблю — и работа всего экипажа окажется ненужной.

Мичман Луня бледен от напряжения. Он единственный человек, кто стоя несет вахту в центральном посту. Потому что раньше, чем скажут ему об изменении дифферента лодки приборы, почувствуют это ноги рулевого-горизонтальщика, мгновенно почувствует он перемещение центра тяжести, едва-едва лодка отклонится от курса. Луня стоит спиной к остальным у своих рычагов и маховиков и не видит никого, а в такие тревожные мгновения очень тяжело быть один на один с самим собой…

Атомоход стремительно вспарывает толщу воды.

Вся лодка думает о нас, торпедистах, — людях из первого отсека. Вся лодка работает на нас. Мы — завершение этой работы.

Так тихо у нас в отсеке, что я слышу, кажется, стук собственных ручных часов.

— Аппараты… товсь!

— Есть аппараты товсь!

Пауза — секунда, но кажется вечностью.

Выстрелом в радиорупоре:

— Пли!

Эхом отрепетовал команду Крикуненко и рванул рычаги на себя.

Лодка стремительно меняет курс.

Только сейчас мне становится предельно понятным, как трудно работать командиру и всем, кто рядом с ним в центральном посту.

Это ведь не над водой, где все видно, где можно определиться визуально, где «противника» видишь глаза в глаза.

Это поиск почти вслепую, сквозь угольную толщу воды: поиск, основанный только на вере в приборы, в свое мастерство и профессиональную интуицию. Это работа невероятной трудности, потому что времени на решение задачи отпускается ровно столько же, сколько и надводному кораблю, а лодке приходится, выполняя те же сложные и стремительные маневры, преодолевать еще и тяжесть тысяч тонн воды, сдавливающей ее гигантским прессом со всех сторон.

Я не успеваю как следует подумать обо всем этом, потому что снова звучит команда:

— Аппараты… товсь!

И все начинается сначала.

Мы устали на торпедных стрельбах. В кубрике в тот вечер шутили мало.

Перед отбоем в кубрик пришел Чикин. Он был хмур и озабочен. Он ждал, пока соберутся ребята, и похлопывал по колену знакомым всей лодке затрепанным своим блокнотом. Ребята называли чикинский блокнот «кондуитом» и побаивались его, потому что записи в нем ничего хорошего не обещали.

— Давайте, ребята, подобьем бабки, — сказал Чикин. — Пока невеселые у нас результаты, и лучше сразу в них разобраться, чем потом путаться. Потом поздно будет…

Кубрик притих настороженно.

— Была у нас сегодня торпедная стрельба. Главные запевалы в ней — торпедисты, но работала на каждый залп вся лодка… Я прошел по боевым постам, поговорил с командирами отделений и боевых частей. Посчитал потом с карандашиком, и вот что у меня вышло…

Чикин раскрыл блокнот.

— На первом залпе сами торпедисты потеряли полминуты — замешкались у приборов. На втором залпе по той же причине — двадцать секунд… Мотористы не смогли держать постоянное число оборотов — кое-кто у реверса не справляется — и лодка целых сорок пять секунд рыскала, пока твердо легла на боевой курс. Акустик не сразу взял цель — еще полминуты… Около трех минут уже набралось, а я остальных еще не считал. Плохо получается, братцы, — это мы по надводной цели стреляли; а попадись лодка — не думаете же вы, что командир на ней глупее нашего окажется, а команда слабей!.. Да за эти три минуты «противник» поизворотливее от нас бы труху оставил!

По кубрику прошел легкий шумок. Кто-то пробовал оправдываться и спорить.

Я вспомнил и первый торпедный залп и второй и прикинул, откуда у нас набралась эта неприятная минута, и подсчитал, покраснев, что пятнадцать-двадцать секунд висит и на моей совести: надо было работать, а я о постороннем замечтался. В настоящем бою это дорого обошлось бы всей лодке.

Я попытался представить себе, чем бы это могло кончиться, случись бой на самом деле, — и мне стало не. по себе. Я оглянулся на ребят. Многие сконфуженно прятали глаза. У них, наверное, дело было тоже не в неопытности.

— …Ну, опоздал я на пять секунд рубильник переключить, — горячился Федя, дружок мой. — Так не потому, что я не знал, где он, и не мог его сразу найти. Я знаю, где все мои рубильники, я в них с закрытыми глазами разберусь! Просто подумалось о чем-то — вот и вышла накладка. Так ведь я не виноват, мысль — она не электрическая лампочка: взял и выключил! И неопытность тут ни при чем. Я в отряде в троечниках не ходил. У меня пятерки по электротехнике были!

— А я считаю так: то, что с тобой было, тоже неопытность, и самая элементарная, — возразил Чикин. В голосе его звучало упрямство, щеки побледнели, и глаза сузились под густыми бровями. — Да, неопытность, на которую в боевой обстановке ты не имеешь права. В бою всегда риск, и каждый твой шаг — это или спасение, или смерть ребят, которые рядом с тобой. Ты размечтаешься — и опоздаешь нажать на рычаг. Противник мечтать не будет — и пустит свою торпеду раньше. А он тоже промахнуться не захочет. Вот и посчитай, во что обойдется твоя мечтательность.

Чикин оглядел всех, решительно стукнул кулаком по колену.

— В бою надо думать только о бое. Все остальное потом, что бы там ни было. Отвлекаешься на вахте — это тоже неопытность. У «стариков» такого не бывает!.. Кто не согласен — докажите обратное, давайте поспорим.

Спорить пробовали, но доказать обратное не смогли. Чикин был прав.

— Так давайте все-таки выясним, в чем загвоздка?

— В неопытности… — признали ребята.

— Тогда слушайте, хлопцы. Не будем накликать на себя беду. Если нас «противник» еще на полдороге «накроет», не оберемся позора! Вот, скажут, собрались орлы, нашли, кому лодку доверить!.. Давайте так. Каждый, кто стал уже классным специалистом, помоги молодому, тяни его за собой, подмену себе готовь. Сверху критиковать, как кое-кто из наших старослужащих любит, легче легкого. А ты помоги, не критикуй! Самого когда-то учили — забыл? Никак нельзя, чтобы с лодкой из-за нерасторопности нашей «прокол» получился. Смеху потом по всему Северному флоту не оберемся. Салаги, скажут, подобрались! Адмирала «утопили»!

Зашумел кубрик, заволновался, «завелись» ребята, азартом загорелись глаза.

— Значит, так, — подытожил старшина Дичко, наш признанный математик. — Решение, считай, принято. Математически оно выглядит следующим образом: один плюс один…

— Равно двум, — хихикнул кто-то из угла. — Во дает, математик!..

— …равно иксу, — невозмутимо уточнил старшина. — Потому что раз тебе помогли — ты, в свою очередь, еще одного дружка подтянешь. А он еще кому-нибудь дельное подскажет. Вот и считай, из скольких человек такая цепочка соберется? Выходит, иксу равняется один плюс один.

— Так и запишем, — улыбнулся Чикин.

А с утра по всем подразделениям началась работа.

…В отсеке тесновато. В белом свете электроламп блестят маховички и рычаги приборов.

— Нет, нет, Михайлов, дело не только в быстроте поворота рычага. Не в этом главное… Главное, Михайлов, понять процессы, которые происходят внутри прибора.

Старшина Василий Шепелев, отвечая матросу, осторожно постукивает указательным пальцем по крышке прибора, чертит в воздухе замысловатые кривые, будто хочет объяснить этим всю сложность работы установки. Он может, конечно, сам рассказать обо всем — пусть матрос слушает, но у старшины золотое правило: подчиненный самостоятельно должен до всего дойти. Только тогда он поймет секреты мастерства.

— Без этого нельзя освоить нашу умную машину, — так любит называть свое заведование старшина.

Специалист первого класса, он влюблен в технику, которую обслуживает.

Был с Шепелевым такой случай. На учениях в море, во время сдачи зачетов, в центральный пост с опозданием на несколько секунд поступил доклад трюмного центрального поста. Там несли вахту подчиненные Шепелева. Командир боевой части сделал ему замечание. Когда прозвучала команда «Отбой!», старшина лично проверил все показания приборов и записи в журнале. «Нет, не по вине моих матросов пропали те несколько секунд», — доложил он своему командиру. И доказал это. «Наша умная машина не может так ошибаться», — не преминул заметить при этом.

«Конек» Шепелева — техника. Где спор о ней — там и ищи старшину. В библиотеке на базе он в первую очередь спрашивает книги о машинах. В одном из номеров стенной газеты под дружеским шаржем на Шепелева стояла подпись: «А вместо сердца — пламенный мотор».

— Ты же десятилетку кончал, — толкует Шепелев матросу. — Физику изучал. Трудные математические задачи решал. Знаний у тебя должно хватать на всю эту премудрость.

Володя Михайлов сидит молча, внимательно слушает, но пока ничего не понимает. Постукивание по крышке и зигзаги в воздухе его ни в чем не убеждают. В учебном отряде он проходил «азы». Он ждет: что дальше? Ему самому не терпится узнать, какие тайные превращения происходят под этой блестящей крышкой, сплошь утыканной миниатюрными рычажками и переключателями. И он ждет…

— С этого и начнем, — подводит итог старшина и выключает прибор. Красные и зеленые сигнальные лампочки гаснут.

«Тоже мне начало!» — недоумевает матрос.

— Аппарат включить!.. И действуй!

Матрос быстро повертывает рычаг переключателя. Раздается мягкий щелчок. — На передней стороне крышки снова мигают красные и зеленые огоньки.

— Что сейчас произошло там, как по-твоему?

— А вот что… — Матрос постепенно набирается храбрости. — Электрический ток, поступающий в прибор по этому каналу, преобразуется в электромагнитные колебания, силу которых и показывает красная стрелка. Сколько делений — столько и…

— Ясно. Выключи прибор… Подойди теперь к выключателю на переборке. Гаси свет… Хорошо. Ничего не видно. А теперь — включить прибор!

Щелчок. Пауза.

— Зажигай свет. Время вышло. А теперь посмотри, что у тебя получилось…

Красная контрольная стрелка прибора стояла на нулевом делении. Прибор не был включен, хотя где-то сбоку слышалось легкое жужжание. Работал моторчик другого механизма. Михайлов в темноте нажал не ту кнопку.

— А если бы этак, в темноте, пришлось бы тебе в бою работать? Представляешь, какой бы получился компот?

Володя молчит и краснеет. Ведь все знал, как будто бы в учебных классах говорили о нем: этот далеко пойдет, классным специалистом очень скоро станет. И вот на тебе! Путается у прибора, как гимназистка.

— Положи палец вот на эту кнопку. Чувствуешь, какая она на ощупь? А теперь на эту. Разница есть?

— Есть.

— Вот ты ее, разницу эту, и запомни. Еще попробуем. Гаси свет…

Так мы начали осуществлять формулу «один плюс один» на практике.

Порой наши кубрики напоминали собой что-то вроде институтских аудиторий. На столах книги, конспекты, матросы схемы вычерчивают… Споры то и дело разгораются; и вы послушайте, о чем идет разговор: о проблемах электроники, о новых открытиях в области радиолокации, об управлении термоядерными процессами. Научная конференция, да и только!

А как же иначе? Эти люди управляют сложными приборами. В их подчинении телемеханика, электроника, счетно-решающие устройства. Да! Автоматы управляют подводным атомоходом. Автоматы регулируют работу энергетической установки — реактора.

Но кто стоит у этих автоматов, кто контролирует их деятельность?

Матросы.

Теперь вы можете представить, сколько всего должны знать моряки-атомоходцы. Недаром их называют «учеными с голубыми воротничками».

Есть у нас и свои «профессора». Это слово здесь можно употребить даже без кавычек. Возьмем старшину Дичко с главной энергетической установки. Он лучший рационализатор на лодке. Предложил одну очень важную схему, улучшающую работу реактора. Специалисты по атомным двигателям утверждают, что Василию Дичко за это изобретение в институте вполне могли бы звание кандидата технических наук присвоить. Как не назвать этого моряка профессором?

На вахте Дичко всегда спокоен и нетороплив. Не отрываясь, внимательно следит своими серыми с прищуром глазами за показаниями приборов. Роста он невысокого, собой не красавец — тихоня тихоней, как говорят, но парень дотошный. Сам не очень любит рассказывать — порой кажется, что он стесняется своих знаний. Но попросите его ответить на какой-нибудь вопрос о реакторе — будет называть формулы, делать цифровые выкладки. Листок бумаги вырвет из блокнота, начнет чертить схемы. И все время приговаривает:

— Надеюсь, это понятно?

Дичко пришел на флот из небольшой белорусской деревни, затерявшейся в лесных разливах где-то на Могилевщине. За несколько километров в осенние зябкие дожди и продувные февральские метели бегал он в школу. В летние каникулы помогал отцу с матерью в поле, на покосе работал. А когда с похвальной грамотой окончил семь классов, получил трудовую книжку колхозника. С техникой впервые познакомился на флоте. Был мотористом, потом пришел на атомоход… А здесь учеба не легче, чем в институте, вахты у реактора. Думал ли парнишка из лесной белорусской деревни, что ему будет подвластно это чудо техники?

Можете представить себе реакторный отсек?

Но не менее загадочным местом на атомоходе является пульт управления энергетической установкой.

Он расположен по соседству в небольшом помещении. От него до реактора, как говорят, рукой подать: дверь, другая, невысокий трап — и вы в царстве автоматики, электроники и телемеханики, в царстве циферблатов, шкал, колеблющихся стрелок, мигающих лампочек. Первое впечатление от всего этого — удивление. Как разбираются в многочисленных сигналах, идущих со всех сторон, люди за операторскими столами? А ведь они действуют точно, смело и безошибочно. Им нельзя ошибаться…

Чаще, чем на все другие посты, любил заглядывать на пульт управления наш адмирал. Подолгу стоял он у контрольных приборов, следил за меняющимися огоньками сигнальных ламп и потом подолгу вместе с Жильцовым и Рюриком Александровичем советовался о чем-то в командирской каюте.

Время в походе движется медленно. Но все-таки оно движется, и прошло уже несколько суток. Над кораблем появились первые льды. Плотность ледяных полей с каждым часом растет. Это хорошо видно на телевизионном экране в центральном посту. Над нами сплошная серая мгла, непроглядная, как дождливые сумерки. Это льды. Кое-где заплатами — светлые пятна: это участки чистой воды. Пятен все меньше и меньше. Мы идем под сплошным, паковым льдом. На тысячи миль простирается он над океанскими водами Центральной Арктики. Безжизненная пустыня. Загадочный мир.

В такой обстановке идти тяжело.

Командир почти не уходит из центрального поста, когда он только отдохнуть успевает? И спит ли он вообще? Меняются у приборов вахтенные, и только командир на своем месте бессменно. И уже трудно представить себе центральный пост без него.

Здесь, в центральном посту, электронно-кибернетический «мозг» корабля. Сюда стекается информация со всех боевых постов: донесения, доклады, предложения. Здесь они изучаются, оцениваются, становясь распоряжением, командой, приказом.

Вместе с Жильцовым в центральном посту — старпом. Частый их гость — командир электромеханической боевой части Рюрик Александрович Тимофеев. Стоит взглянуть на его лицо, услышать его речь — безошибочно определишь: южанин. Таких смуглых только среди одесситов да крымчан встретишь; так говорят — чуть нараспев, не спеша — только люди, выросшие на черноморском берегу.

Наш Рюрик — «техническая косточка», но так же, как Шепелев споры о кибернетике, Тимофеев любит музыку и стихи. Знает он их великое множество — красивых и нежных стихов о нашей русской природе, о разлуках и о любви. Такие стихи помнить людям мягкохарактерным и нежным больше подходит, а у нас на лодке его зовут «Железным Рюриком». Он человек исключительного мужества и спокойствия. Тимофеев многое знает и многое умеет. В него верит командир, и все мы в него тоже верим. Тимофеев — хозяин атомного сердца корабля, и не было случая, чтобы «хозяйство» Тимофеева хоть на час отказало.

Рюрик Александрович вышел в поход капитаном третьего ранга. В тот же день радисты приняли депешу. Тимофееву было присвоено очередное воинское звание.

Командир, прочитав депешу, пришел к Тимофееву:

— Как служба, Александрович?

— Надежно, командир.

— Спасибо, Рюрик. И поздравляю тебя — товарищ капитан уже второго ранга! Звездочку вручу, когда домой вернемся. Нету с собой. Не запасся, понимаешь…

 

Глава 5

Так было на войне. Любовь — тоже оружие. Буратино — равноправный член экипажа

Коварная чикинская фраза о том, что по неопытности своей мы можем запросто «утопить» адмирала, за самое живое задела матросов.

Петелина у нас любят. Служить с ним легко. Не потому, что адмирал «не придирается» — Петелин спуску не даст, если промашки по службе заметит. Но он к тебе сначала просто как к человеку подойдет, а потом уже как к подчиненному. Сначала узнает, чем ты живешь, что тебя беспокоит, а потом уже и смотрит, откуда у тебя неполадки на службе идут. Дома у тебя что-нибудь случилось — поможет внеочередной отпуск получить. На личном фронте непорядки — сначала это дело с тобой как отец обсудит, а потом, если надо, сам и с девушкой поговорит. Учиться хочешь, к книжкам тянешься — вместе с твоим командиром обязательно придумает, как тебе помочь. Нужды матросские хорошо адмиралу знакомы — сам рядовым начинал, и подводить его, одним словом, никакого резона не было.

…И пошел по отсекам, по боевым постам один разговор: вон соседи, гляди, на контрольной проверке готовности пять получили, а мы как бы не опростоволосились…

Из вахты в вахту мы отрабатываем быстроту и точность. Для нас это самое главное — не теряться. Растерянность — это паника, а она страшный враг, особенно для подводников. Паника на глубине многих десятков метров, в стальной коробке, стиснутой гигантским давлением воды, часто несет гибель всему экипажу…

Скептик ухмыльнется наверняка: туману, мол, напускает матрос, «травит», как говорится, чтобы цену набить. Чего там отрабатывать, когда всего-то и де-лов — из вахты в вахту за одни и те же рукоятки держись… А ты попробуй, скептик. Сумеешь так, чтобы в мгновение ока руки твои могли выполнить любую из множества неожиданных и нужных команд? В этом-то вся и трудность — в мгновенной точности. Совместить в боевой обстановке все эти качества не так-то легко…

Но довольный ходит после вахты по отсекам главстаршина Чикин, радостно поблескивают его глаза, и ребята веселее поглядывают на чикинский «кондуит» — знают: характер записей в нем явно изменился… Один только Жильцов по-прежнему сосредоточенно наблюдает за нами, да мичман Луня озабочен и хмур.

— Давай, Чикин, ребят соберем. Нельзя долго на одном энтузиазме держаться. Надо, чтобы матросы увидели, чего мы уже сумели добиться практически, — тогда только прок будет. А так может заглохнуть дело, верно говорю…

— Решено, боцман. Сегодня вечером.

…Ожидая начала собрания, ребята балагурили в кубрике. Не было, как в прошлый раз, настороженной тишины. Чувствовали себя именинниками — как ни прикидывай, а отстающих-то на лодке нет, все работают, как положено, никто уже не корит потерянными минутами.

Но Чикин, молчавший сосредоточенно, вдруг сказал:

— Хоть и здорово у нас дело пошло, а хвастаться да гордиться пока нечем. Шуму больше, чем проку.

Ребята насторожились.

— Это как?

— Да так. Замахнулись широко, а удара…

— А то, что отстающих нет, — это, по-твоему, как? А лодка уже через полминуты после «тревоги» к бою готова — это тебе «шумели»?

Чикин сощурился жестко.

— А не кажется никому, что все это мы давно должны были уметь — еще к тому часу, как поход начали? Мы же военные моряки — не годится хвастать тем, что едва до минимума необходимого поднялись!

— Отделения стали отличными — какие еще обязательства нужны? — недоумевал кто-то и распалялся: — Куда еще-то?

— Дальше. Вперед и дальше!

Чикин волновался, даже щеки его побледнели. Я уже знаю, что это значит. Новая какая-то затея беспокоит заводного главстаршину.

— Человек живет, пока движется. Предел — понятие относительное. Я не спорю, торпедисты или акустики на своих местах — боги. А поставить их хотя бы на часок к нашим трюмным механизмам…

— Чего ради? — всплеснули руками акустики, корабельные «аристократы». — Да и кто нас к этим твоим трюмным механизмам поставит?

— Это может случиться в любую минуту. Поди-ка угадай, как обернется дело! Глядишь, и придется акустику у трюмных механизмов стоять. А мы к этому готовы?

Зашумели сначала матросы: работы и так невпроворот, а этот двужильный Чикин еще добавляет. Потом притихли. И в самом деле, какие задачи может поставить перед нами командование? Это пока что нам в походе достается не очень: или «противник» такой попадается, или просто Жильцов наш молодец.

— Есть у меня идея, хлопцы…

Чикин не закончил. На пороге отсека стоял Петелин. Подошел он незаметно, пристроился у переборки позади всех и молча слушал перепалку.

— Проходите в середину, товарищ адмирал! Мы тут поспорили маленько…

— Спор — вещь хорошая. — Петелин одобрительно кивнул, прошел в середину тесного матросского кружка. — Истину и решения всегда только в споре и находили. В одиночку до истины докопаться бывает трудно…

Петелин помолчал, приглядываясь к притихшим матросам.

— Я не знаю, чем закончится ваш разговор. Хочу только сказать, что в одном комсорг абсолютно прав. Обстановка, максимально приближенная к боевым условиям — такая, как у нас с вами сейчас, — может обернуться по-всякому… Я, если хотите, расскажу вам на этот счет одну историю. Ей, правда, двадцать лет уже с лишком, но есть в ней такое, что прямо, по-моему, относится к сегодняшнему разговору…

Матросы, ожидая, молчали.

— Шел сорок второй год, — начал он. — Помню, трудное было время. В один из июльских дней в Карском море схватились мы с подлодкой противника.

Прошли мыс Желания — самую северную точку Новой Земли, начался лед. В разводьях и случилось все это…

Вражеская лодка пыталась атаковать наши транспорты. Она уже вышла на дистанцию торпедного залпа, тут мы по ней и ударили. Сбили ее с боевого курса, и началась у нас артиллерийская дуэль. Кругом бело — и небо и лед белый, как маскировочный халат, и нам друг друга отчетливо видно. Что мы, что они — целей для артиллеристов лучше не придумаешь.

В том бою осколки снаряда вывели из строя весь орудийный расчет. Фашисты это сразу увидели и усилили обстрел. Положение создалось хуже некуда: немцы на сближение пошли. Снаряды начали на голову падать. Командир с мостика передал по трансляции:

— Второй орудийный расчет — срочно на верхнюю палубу!

Через несколько минут пушка снова открыла огонь. Первыми же залпами фашистов накрыли, а вскоре и под лед отправили. Второй расчет судьбу боя решил…

Командиром орудия был в нем старшина сигнальщиков, заряжающим — трюмный машинист, наводчиком — электрик. Они заменили выбывших из строя товарищей и хорошо справились с делом, хотя и не были артиллеристами. Так требовала война: человек должен был все уметь…

— Вот и я о том же! — вспыхнул Чикин. — И я говорю, товарищ адмирал…

— На меня, главстаршина, не ссылайся. — Петелин поднялся. — Вы тут сами с усами, разберетесь… Маневрируем мы сейчас неподалеку от тех мест, где эта история произошла, вот и вспомнилось мне… А рассказал я потому, что, думается, есть в ней такое, над чем нам, военным морякам, и сегодня подумать можно…

— …Этак скоро всю лодку чертов Чикин заставит изучить, до последней заклепки, — бубнил в кубрике дружок мой Федор, укладываясь на отдых, и озадаченно качал головой.

— Думаешь, лишнее это? — отозвался с соседней койки Скворцов. — Чтобы лодка настоящей боевой единицей считалась, как ей и положено, нам с тобой надо всеми видами ее оружия владеть. Бой, допустим, начнется — и неведомо еще, кому и кем придется в нем стать, в бою случается всякое, и Пашка прав…

— Оружие, оружие!.. Это чикинские-то помпы трюмные — оружие? — не унимался Федор по привычке противоречить по молодости.

— А по-твоему, только наши торпеды да мощный двигатель — оружие? Бой можно, если хочешь знать, из-за шнурков в твоих ботинках проиграть в два счета.

— Ой ли?..

— Сыграют, допустим, боевую тревогу. Побежишь ты по сигналу в свой торпедный отсек, а шнурки по дороге развяжутся у тебя. Хлопнешься — пока туда-сюда — глядишь, и опоздаем с залпом минуты на три.

За эти три минуты противник может от нас запросто пыль оставить, и море нас разом в экспонаты для подводного музея спишет…

— Идеалисты тоже нашлись! — Не зная, что возразить, Федор в сердцах ткнул кулаком подушку. — Этак вы скоро все что ни есть оружием объявите! Даже любовь!

Вот тут уже я готов был с ним спорить. Потому что, казалось мне, как раз любовь и есть самое сильное оружие, которое наша лодка несла на борту.

Да, грозная сила сегодняшние подводные корабли. Все сметают на своем пути наши ракеты и мины. Велики и сильны люди, управляющие ими, но они и беспомощны, как дети, если не знают любви. Всегда проигрышна любая борьба, если не имеет она за собой чистой человеческой цели; и силен только тот, кто знает, за что и за кого он сознательно идет на трудности и на риск.

У каждого из нас бережно хранятся вместе с комсомольскими или партийными билетами фотографии наших жен и невест.

Они, наши женщины, с нами всегда и везде — на вахте и на отдыхе, в боевых отсеках и в мирных кубриках, где говорят о разном, отдыхая от службы. Они делят с нами наши трудные радости и тяжесть нелегкой нашей работы. И в тяжелые минуты, когда начинает казаться, что сил уже нет, что сделано уже все и нет возможности сопротивляться, — вдруг вспомнятся те, кто ждет нас там, далеко на земле, кто переживает за каждое мгновение нашей жизни, отданное морю, — и прибавляется сил, и реальным становится невозможное, и человек снова готов продолжать борьбу, какой бы трудной она ни была.

Это здорово, когда есть у мужчины такое место на земле, куда он может вернуться из дальней дороги. Ради этой возможности вернуться он выдержит борьбу. Если в сердце человека есть любовь, ему никогда не познать отчаяния — первого спутника поражений.

…В машинном отсеке лодки на одном из кронштейнов на шелковом шнурке висит Буратино — обыкновенная игрушка, смешной деревянный человечек. Сотни раз мы видим ее в руках малышей и в витринах магазинов. Но здесь, на атомоходе, среди боевых механизмов и приборов этот человечек из сказки вызывает удивление.

Я расскажу историю его появления на лодке.

Началось это несколько лет назад.

Служил на атомоходе матрос Сергей Сиренин. Фамилия поэтическая, и хозяин ей под стать: синеглазый блондин с черными вразлет бровями. Стихов знал так много, что мог читать их часами. Особенно любил стихи лирические, задушевные — те, что за сердце берут, когда их читаешь или слушаешь.

Служил он отлично. Специалист первого класса. В одном из походов совершил подвиг: спас от гибели товарища, и за это командир ему внеочередной отпуск — на десять суток — предоставил, с выездом на родину.

Уехал матрос к себе домой куда-то под Рязань, на свою раскрасавицу Оку.

На лодке все знали: его любимую девушку зовут Надей. Портрет ее он всегда с собой носил. С гордостью показывал нам эту фотографию. «Лучше ее нет на земле», — говорил откровенно. А с портрета улыбалась самая обыкновенная черноглазая, курносая девочка. Русые косы, белые ленты, школьная форма. «Ты со мною вместе все двадцать четыре часа в сутки. С тобою рядом несу я вахту. Иду в поход. Переживаю все трудности. С тобою хожу в кино. Говорю тебе каждый вечер: „Спокойной ночи“…»

Вот какие письма писал ей наш Сережа Сиренин.

Проводили мы Сиренина к его черноглазой Наде. И привез он потом из Рязани этого Буратино и повесил его на кронштейне в машинном отсеке. Год с лишним назад Сергей уволился в запас и уехал в свои родные края. Писал, как встретили его в колхозе. Свадьбу сыграли — с оркестром, с колхозным самодеятельным хором. Свадьбу комсомольскую, по всем правилам. У них уже дочка родилась — он и об этом на лодку сообщил. Так и написал: «Привет всему экипажу от Сирениной Натальи Сергеевны». А той Наталье Сергеевне от роду полторы недели…

Интересная и завидная у Сереги судьба. Хочется, чтобы и у тебя было что-то похожее.

Почему же Буратино на лодке остался?

Дело было так.

Вернулись однажды ребята из увольнения. Смотрят — матрос Савельев в койке лежит, смурной какой-то, расстроенный. Чего он так рано домой пришел, если увольнительная у парня до ноля часов? Ребята к нему: «Что случилось?» — «Все от меня уйдите, — говорит, — видеть никого не могу!»

Тут как раз еще один матрос в кубрик вошел. «Дома, Вася?» Посмотрел на койку. «Ясно. Зазноба его что-то сегодня мудрила». И рассказал, как было дело.

Шли танцы. Как всегда, подошел наш Вася к своей девчонке на вальс приглашать. Она в ответ: «Другому пообещала». Ладно, отошел Вася, подождал. На следующий танец опять ее зовет. А она опять: «Еще один танец. Потом с тобой».

Тут он поворачивается, как говорят, кругом через левое плечо и на улицу. Ушел, обиженный и расстроенный, в сопки со своим горем. Больше его в тот вечер не видели…

Знакомая Васи, ее звали Любой, в базе появилась недавно. Приехала к родителям на каникулы после десятилетки. Девчонка красивая, многих оглядываться заставляла — хорошая в общем была девчонка, простая, с ней можно было и посмеяться и погрустить вместе откровенно. Простотой своей к себе располагала. А с Савельевым познакомилась они на танцах. Понравились друг другу. Встречаться начали часто — почти каждую субботу и воскресенье. В любви объяснились — и вдруг размолвка!

После того случая Люба ни разу больше на танцы не приходила — вечерами, наверное, дома сидела. Избегала с Василием встречаться.

Через несколько недель стало известно, что должна она уехать в какой-то дальний город сдавать экзамены в институт. Узнал об этом Вася и еще больше расстроился. Аж почернел парень. В службе у него начались непорядки. Старшина даже взыскание хотел на него наложить за невнимательное несение вахты. Потому только пожалел, что очень уж вид у парня был поганый.

Пробовали с ним ребята поговорить, успокаивали. Слушать не хотел. «Не лезьте в мою душу».

Помог Сергей Сиренин. А вернее — Буратино, Надин подарок.

Сергей собирался домой уезжать, документы уже получил. Посоветовался с ребятами и, ни слова Савельеву не говоря, пошел к Любе домой. Обо всем ей рассказал, пригласил в клуб на прощальный вечер — демобилизованных моряков база провожала. Сделал так, чтобы Вася и Люба встретились. И сказал им:

— Помиритесь вы, черти! Нет у вас серьезных причин для разлада. Любите вы друг друга, это ж всем видно, а вы-то лучше нашего знаете. А чтобы не ссорились больше, дарю вам вот это. — Он вытащил из кармана Буратино. — Умеет этот человечек таких, как вы, мирить. Он мою любовь хранил, пусть и вам теперь послужит верно…

А потом лодка вышла в очередной поход. И неожиданно подвахтенный Василия заболел: простыл где-то, температура у него поднялась. Старшина группы хотел докладывать командиру боевой части, чтобы подменить Васю на вахте матросом из другого отделения. Но тот заупрямился:

— Еще вахту отстою.

Выстоял он две вахты подряд, по всем правилам, без замечаний. Старшина его похвалил. Вернулась к матросу вера в себя. Глаза у парня повеселели. И жизнь стала другой, и служба пошла по-новому. В чем дело? Да помирился он с Любой — вот и весь секрет.

Поговаривали ребята, что не обошлось тут без деревянного человечка. Может, и так. Не знаю.

Совсем недавно Савельев попрощался с лодкой, отслужив положенный срок. Уехал в тот самый город, где учится в институте Люба. Поступил в тот же вуз. Теперь их жизнь должна, по всем приметам, одним курсом идти. Как тут не порадоваться за друга!

А Буратино так и остался у нас на лодке. Вася, уезжая, сказал:

— Оставляю вам, ребята, на счастье! Может, сгодится кому…

Вот и вся история…

А Буратино, пройдя сквозь все преграды подледной трассы, побывав в глубинах самого холодного на земле океана, посетив вершину планеты — Северный полюс, продолжает нести службу на подводном атомоходе.

Счастливого плавания тебе, веселый человечек!

 

Глава 6

Северный полюс близко. Окна в ледовой крыше океана. «Справочное бюро» атомохода

Были, конечно, и неудачи — техника есть техника, и у нее тоже есть свой пенсионный возраст, и не всегда выдерживает она большие напряжения.

Однажды вышел из строя циркуляционный насос — агрегат ответственный, на нем в походе лежит большая нагрузка. Командиру лодки об этом доложили в полночь. Кончались еще одни сутки подледного плавания.

Жильцов выслушал доклад капитан-лейтенанта Шурыгина молча.

— Работы на несколько часов хватит…

— А если отложить до завтра? Терпит?

— До утра можно, конечно… — Шурыгин не хотел преувеличивать опасность поломки.

— Людей не хочется поднимать. Недавно только с вахты сменились…

— Люди на месте. Узнали — и сами явились.

— Что ж вы издалека-то начинаете?

— Уже и работы, видимо, начались… — Капитан-лейтенант сказал «видимо» лишь для того, чтобы успокоить командира.

— Тогда продолжайте, — облегченно вздохнул Жильцов.

А в это время в отсеке, длинном и низком, уже вовсю шла работа. Руководили старшины Воробьев и Метельников. Оба Николаи. Только что закончилось вскрытие внутренних деталей насоса. Матрос Григорий Вьюхин, непосредственно снимавший крышку, первый обнаружил треснувший подшипник.

— Все ясно, — облегченно сказал он. — Разрешите действовать, товарищ старшина, — обратился матрос к Метельникову.

— А ты не торопись, Вьюхин. Подумай, проверь… Почему на подшипнике трещина? Может, еще что найдешь — более существенное. Еще раз проверь.

— Есть проверить еще раз!

Опять полез Вьюхин внутрь коробки насоса. Ему помогал матрос Алексей Ильинов.

— Так и есть, товарищ старшина, барахлит одна гайка. Резьба сорвана. Зазор образовался. Болт вибрирует.

Старшина тут же распорядился:

— Гайку поставить новую. Осмотр продолжать.

— Людей маловато, — обронил как бы невзначай Шурыгин. — А то бы мы быстрее управились. Ильинов, сбегай в кубрик. Кто из наших сменился с вахты, пусть сюда подойдут.

На пороге отсека Ильинов. лицом к лицу столкнулся с Резником и старшиной Кожуховым.

— Ты же только что с вахты, Володя! — Ильинов удивленно смотрел на приятеля.

— Не спится что-то, — смущенно улыбнулся Резник. — Дай, думаю, загляну к ребятам — узнаю, как у них дела идут. Не успел с койки спрыгнуть, смотрю — Кожухов поднимается. Вот и пришли.

— Давай становись тогда…

…До истины докопались сообща. Нашли, почему раскололся подшипник. Одна из деталей была перекошена, центр тяжести сместился, это и привело к поломке.

Рассказывать об этом просто: проверили, нашли, исправили. На самом деле все это не так. В заводских условиях специалисты тратят на такую работу по нескольку суток. В распоряжении моряков было всего несколько часов. В отсеке жара, пот по лицу — перекуры исключены. Платком вытереться некогда — время торопит.

К утру циркуляционный насос был отремонтирован. Работу принимал Тимофеев. Несколько раз заставил запустить и остановить насос. Менял нагрузку. Прислушивался к шумам работающего механизма. И все время спрашивал:

— Муфту сменили? Клапаны тщательно проверили?

На каждый вопрос требовал подробного, обстоятельного ответа.

— В технику надо верить, как в самого себя, — как бы подводя итог, говорил он. — И знай ее тоже, как самого себя. Тогда будет порядок!

Неожиданно в отсеке появился адмирал. Видимо, командир доложил ему о поломке. Командующий молча выслушал доклад Тимофеева. Подошел к одному из маховиков, повернул вправо, влево, потянул чуть-чуть на себя. Отошел в сторону.

— Включите!

Прислушался к работе мотора.

— Шум правильный.

В отсеке уже было все прибрано. Кругом чистота.

— Молодцы, ребята. Так и командиру скажу.

Главный старшина Леонид Шинкарев подошел к Тимофееву.

— Разрешите обратиться к вам по личному вопросу.

— Слушаю тебя, Шинкарев.

— Хочу попросить у вас рекомендацию в партию. Кандидатский стаж у меня истек на днях.

Тимофеев помолчал раздумывая.

— Рекомендацию я тебе дам. Служба твоя на виду. Ты, я знаю, не подведешь. Но у меня есть замечания к товарищам, которые несут вахту рядом с тобой. Где же твое влияние? Рядом с коммунистом-отличником не должно быть равнодушных к службе. Ты только правильно меня пойми, Шинкарев.

— Понял…

— Рекомендацию дам. Зайди часа через два…

…После побудки в кубрике появился свежий номер боевого листка. Он был посвящен морякам, успешно выполнившим ночное задание.

Утренний чай в тот день оказался торжественным. Сначала поздравляли «именинников».

А потом произошло вот что.

По корабельному радио передали: лодка пересекла восемьдесят пятую параллель. Мы вышли на самые ближние подступы к Северному полюсу.

Сначала на кубрик обрушилась звенящая тишина. С минуту все соображали. Слишком радостным и неожиданным было это сообщение.

— Даешь Северный полюс! — первым крикнул Иван Кожухов. — Полундра, медведи!

И зашумел кубрик, разобравшись окончательно, в какую дальнюю даль мы сумели все-таки добраться.

— Скоро будем и там!

— В хоккей бы на тамошнем льду попробовать…

— Ура-а!..

— Нет, только подумайте, братцы! Сколько людей погибло, так и не добравшись до этой восемьдесят пятой!..

— Письмо бы послать отсюда, — мечтательно вздохнул кто-то, — порадовались бы дома за нас!.. Жаль, почты поблизости нет. Красивый бы штемпель на конверте получился!

Письма, письма…

О них мне хочется сказать особо.

Знали бы наши матери и жены, невесты и друзья, чего стоит нам ожидание этих писем. Дома, на берегу каждый день донимаем мы корабельного почтальона: «Нет ли весточки?» И всегда кошками скребет по сердцу его язвительное: «Пишут еще…»

Все, от кого зависит быть матросу веселым или грустным, задумчивым или жизнерадостным, счастливым или несчастливым, пишите нам чаще!

…Старшина Федосов последнее письмо из дому получил перед самым походом, после вечерней поверки. Читал его, уже лежа в койке.

«Здравствуй, сын!» — постоянное начало отцовских писем. А дальше, как всегда, о заводе и о цехе, где работает сам отец и где Виктор тоже работал до призыва на флот. Дальний и верный у батьки прицел: пусть сын не забывает родной завод, помнит товарищей, которые сделали из него, мальчишки, настоящего рабочего человека. Его, Виктора, цех теперь носит звание коммунистического. Разбирает старшина отцовские каракули, и теплеет у него на душе, и видится ему цех, и ребята, и станок его — налево, сразу у входа… Утро. Самое начало смены. В цехе стоит еще сонная тишина и прохлада — это днем только потеплеет здесь воздух от работающих станков… Мастер Иван Григорьевич торопится навстречу — веселый человек с запорожскими лихими усами. «Как дела, Витя? Как сегодня жить будем?»

Еще и еще раз перечитывает старшина отцовское письмо. Давно разгадал он отцовские мысли. Чувствует, куда тот клонит.

«После этого похода напишу ему обо всем. Не к чему в прятки играть. Так и скажу: передай в цех, что скоро приеду».

…Гудят механизмы в отсеке — вот так же похоже гудят в заводском цехе станки. И сквозь рокочущий шум слышит старшина — зовет его кто-то:

— Витя!..

— Что, дядя Ваня?

— Наизусть, что ли, письмо заучиваешь, Витя? Сидишь, про себя бормочешь… Да и не дядя я пока, просто Иваном кличут…

Главстаршина Десятчиков стоит рядом, смотрит на Федосова удивленно.

— Да нет, просто читаю…

Вечером в кубриках пели.

Матросу без песни нельзя, матрос без песни как чайка без моря. Песня, как море, бывает необъятно широка и спокойна, неудержимо буйна и мятежна, мечтательно-грустна и задумчива.

Недаром моряки зовут песню своей «неразлучной подругой».

Запевалой у нас был мой дружок Федя. Голосок у него, прямо скажем, так себе, с таким голосом в консерваторию, конечно, не берут. Но музыку он чувствует и понимает, и для матросской семьи, для нашего кубрика Федя со своим тенором был дороже любых певцов.

Знаете песню «Прощайте, скалистые горы…»? Ее еще в войну североморцы пели.

Федя запевает ее с какой-то особой задушевностью. Этого не перескажешь. Это надо услышать.

Обратно вернемся не скоро, Но хватит для битвы огня… Я знаю, друзья, что не жить мне без моря, Как море мертво без меня.

Голос запевалы сразу же тонет в гуле матросских басов, баритонов и теноров. Не всегда в ладу с музыкой, порою просто невпопад звучит наш нестройный хор. Но всем нам он нравится и такой. У всех хорошо на душе. Дальняя наша земля становится ближе, и исчезает щемящее чувство затерянности.

И уж конечно, нет и не бывает матросского отдыха без перепляса, без знаменитого флотского «Яблочка». Посмотрели бы вы, как пляшут его у нас на атомоходе. Залюбуешься! Не устоишь — сам пойдешь в круг.

А веселые припевки! Без них «Яблочко» — не «Яблочко», матрос — не матрос.

Я знаю, припевки матросские сочиняют на нашей лодке сами ребята. Помню, как-то в кубрике подошел ко мне старшина.

— А ну, дай мне рифму к слову «полярная».

Я ему несколько рифм подобрал. А на другой день услышал новые припевки.

Вышел матрос в круг. Ударил каблуком о звонкую палубу. И начал:

Эх, яблочко Да ты подводное. А наша лодочка Атомоходная!

И тут же к нему навстречу выскочил другой — руки в боки, головой тряхнул, чуб со лба отбросил. И пропел, отбивая каблуками:

Эх, яблочко Да ты полярное! Ты на полюс попадешь. Легендарное.

Его поддержал третий. Круг стал тесным. Но это для пляски не помеха. Она становилась все задорнее и горячей. И рождались все новые и новые куплеты.

Даже заядлые игроки в «морского козла» на время отложили свои сражения. Затих перестук костяшек. Все внимание — пляске.

— Давай, Миша, клади на сто восемьдесят!

— Не сдавайся, Ваня! Жми до красной черты!

— А ну, Паша, добавь! Твой реактор выдержит!

Иногда заглянет в кубрик на веселый шум кто-нибудь из офицеров. Круг расступится. Выходи, капитан-лейтенант, вперед. Вспомни свои годы курсантские. «Э-эх! — скажет он, притопнув несколько раз. — Хорошо наше „Яблочко“! — И, как бы оправдываясь, добавит: — Некогда мне, в центральный пост вызывают, а то бы… Вы и за меня поддайте!»

Порадуется удачному коленцу лихих плясунов и незаметно выйдет из кубрика.

Частый гость матросского веселья сам командир атомохода. Зайдет, присядет где-нибудь в уголке. Нравятся ему песни. Сидит, задумавшись, когда мы что-нибудь грустное поем, и про себя подтягивает тихонько. Веселая песня зазвучит — улыбнется Жильцов, посветлеет весь — должно быть, юность свою матросскую припомнит. Улыбка очень ему идет. Мы радуемся, когда видим командира таким — значит, ему хорошо.

…Вокруг Ильи Печеркина опять кружок любознательных собрался. Окрестил кто-то матроса в шутку «Справочным бюро», да так это прозвище к нему и пристало. Впрочем, Илья не обижается, когда его так называют. Парень он начитанный, и ему действительно всегда есть о чем порассказать.

— А со льдом, значит, история такая получается, — тихо, неторопливо рассказывает Печеркин. — За год он нарастает метра на два, а стаивать за год весь не успевает. Нарастание нового льда происходит около семи месяцев, а стаивание — около пяти. Это вечный процесс. Так, понемногу ледяные массы и растут.

— Я слышал, — интересуется мой дружок Федя, — что, если растопить только ледышки Гренландии, Европа станет дном океана.

— А откуда айсберги берутся?

Илья с минуту соображает, как лучше начать. На высоком лбу собираются морщинки. Глаза прищурены.

— Эти плавучие ледяные горы, — продолжает Печеркин, — образуются так. Есть на островах, например на Гренландии, Северной Земле, огромные ледники. Они в летние месяцы подтаивают, выветриваются. От них отрываются и уходят в океан колоссальные глыбы льда. Это и есть айсберги. Они в своих размерах доходят до нескольких десятков километров. Большая часть айсберга, около девяти десятых, находится под водой. Корабли предпочитают обходить айсберги стороной — кто его знает, что там у них под водой прячется, какие тиски тебе приготовлены…

— А почему тюленям не холодно в ледяной воде?

«Справочное бюро» работает с полной нагрузкой.

…Мы идем и идем. Час, другой, третий, десятый…

Штурман все чаще сверяется с картой, все чаше посматривает на часы.

Пора выходить на связь с берегом, чтобы передать донесения, получить новые приказания.

Мы ищем разводья. Где-то должны они быть в здешних ледяных полях.

В центральном посту сосредоточенная тишина. Только гудят чуть слышно генераторные лампы телевизионной установки. Она непрерывно дает сведения о ледовой обстановке по курсу атомохода. На экране мелькают темно-серые тени. Это льды идут непрерывно. Разводий нет.

На вахте у телевизионного экрана Десятчиков и Федосов.

— Ну как, Ваня, что-нибудь видно?

— Серая муть одна. Никаких просветов… Хотя постой!..

Десятчиков прильнул к экрану. Где-то высоко, чуть в стороне от курса лодки мерцало, светлея, яркое пятно. Через небольшую трещину во льдах просачивался в глубины океана приглушенный свет арктического неба.

— Эх, — вздохнул Федосов, — хоть бы одним глазком в ту форточку заглянуть!

— Найдем окно. Должны найти! — Старпом пристукнул кулаком по столу, будто точку поставил. — Нужно во что бы то ни стало… Лучше смотреть!

Вошел адмирал Петелин. Ему, должно быть, совсем не удалось прилечь в последнюю ночь — на обветренном, иссеченном морщинами лице его лежали серые тени усталости, и глаза смотрели прямо перед собой сосредоточенно и жестко.

— Что нового?

— Сплошной лед, товарищ адмирал.

Петелин сам подошел к экрану и несколько минут наблюдал сосредоточенно и молча.

— Посмотрите, старпом, — обернулся он к Первушину, — мелкие пятна просматриваются. Значит, полынья где-то рядом.

Прошло еще несколько минут, безмолвных и напряженных. Все смотрели на адмирала. Петелин не отрывался от экрана телеустановки. Руки его застыли на рычажках настройки, и широкие плечи ссутулились напряженно.

Только сейчас все почувствовали, как долго копилась усталость и как она велика.

Пальцы адмирала дрогнули на рукоятках настройки.

— Вижу полынью!

Петелин откинулся от экрана, плечи его опустились расслабленно, и слабая удовлетворенная улыбка тронула губы.

— Дальше командуйте сами. — Петелин дотронулся до плеча старпома, кивнул матросам и вышел из отсека.

 

Глава 7

Поиски разводий продолжаются. Голубое озеро во льдах

— Дать задний ход! — летит по корабельному радио приказ командира.

Атомоход, замедляя бег, на короткое время завис в глубоководном пространстве.

— По местам стоять, к всплытию!

Боевые посты докладывают о готовности. Введены в действие приборы. Закрыты все клапаны.

— Продуть балласт!

Шум работающих насосов и шипение воздуха, вытесняющего из цистерн воду. Непрерывные доклады в центральный пост:

— Глубина девяносто метров… Шестьдесят… Тридцать…

Лодка поднималась к большому светлому «окну». Старпом, прильнув к экрану, любовался игрой света и тени. В центре полыньи вода светилась, фосфоресцируя там, где на нее падал прямой солнечный свет; дальше к краям она постепенно темнела и уже под кромкою льдов была черной, как воронье крыло. Кое-где пронзали эту непроглядную темноту, не тревожа ее, редкие ослепительные иглы солнечных лучей.

Лодка вошла в самый верхний слой океанской воды. Хлынул с экрана ослепительный солнечный свет. Заулыбались люди — долго не видели они солнца даже так вот, на телевизионном экране.

Мы идем словно в потоке сверкающего текучего серебра.

Такой светлой воды нет нигде — даже в воспетых многими поэтами экзотических южных морях. Ее первородная чистота сохраняется лишь здесь, под ледовой броней Полярного бассейна.

— Глубина двадцать!

Тревожный крик вахтенного:

— С правого борта льдина! Надвигается на лодку!

Острый форштевень ледяной горы, надвигаясь на лодку, режет полынью пополам. Черная тень айсберга закрыла уже половину «окна». Осадка у нее не менее пятнадцати метров.

— Стоп! Всплытие! — приказывает командир. — Боцман, на глубину!

Тяжелый корабль остановить нелегко. Какое-то время лодка по инерции идет вверх. Днищем своим айсберг вот-вот коснется надстройки. И тогда…

Боцман забыл обо всем на свете. Сейчас приборы, которыми он управляет, — продолжение его рук. Как будто своими ладонями отталкивает он от борта лодки ледяную громаду. И даже ощущает неприятный холодок. И пальцы еще крепче сжимают рычаги управления. Сколько минут продлится это? Может, не минут, а часов? Он не знает. Он живет сейчас только тем, чтобы оттолкнуть прочь от лодки смертоносные пики ледяных глыб. Не дать стихии поранить корабль — это ведь все равно, что будет ранен он сам.

А там, наверху, разбушевавшаяся стихия продолжает свою разрушительную работу. Крошатся многокилометровые ледяные поля. В их столпотворение не попадайся — смертельно…

— Удерживать лодку на глубине!

Мы снова ищем разводья. Работает телевизионная установка, гидроакустические приборы. Лодка идет форсированным ходом. Нам нужно немного — единственное «окно», где лодка смогла бы подняться, дать отдых усталым своим механизмам, дать отдых нам самим. Мы устали не меньше нашего корабля.

Так хочется всего несколько секунд обыкновенного солнечного света! Кусочек неба — настоящего, а не серого и неживого, каким видишь его на телевизионном экране!

Но перед глазами — сплошная серая масса ледовой брони, да изредка мелькают небольшие светлячки мелких разводий…

— Придется с секундомером идти, — сказал старший помощник командира. — Пусть Скворцов докладывает, сколько секунд занимает полынья. Так быстрее определим ее размеры. С ходу рассчитаем размеры «окна», чтобы не рисковать подъемом на глазок.

— Вода пятнадцать секунд! — докладывает «вверхсмотрящий».

— Маловато, — вздыхает Первушин, — дальше пошли!

Экран телевизора заполнен сплошной серой массой льда. И вот, наконец, появляется светлое пятно. Голос «вверхсмотрящего»:

— Вода сорок пять секунд!

— Это то, что надо! — обрадованно произносит старпом.

Проходит не больше минуты. Свет чистой воды снова закрыли темные льды. Скворцов сообщает:

— Воды не вижу. Полынья прошла. Осадка льда шестнадцать метров.

Моряки не видят и не слышат, конечно, какая титаническая сила океана действует сейчас на поверхности воды. Идет гигантская передвижка ледяных полей. Рушатся тысячетонные глыбы. Образуются огромные трещины, которые тут же смыкаются снова.

— Осадка льда двадцать четыре метра!

В центральный пост возвратился «Батя». Он ходил в отсек пульта управления. Настроение у командира хорошее.

— Здорово ты «Яблочко» даешь, Смелов, — усмехнулся он, припомнив вчерашнее. — Молодец! Наверное, все «коленца» освоил. Всего-то их сколько существует? Не знаешь?

— Бабушка мне говорила — в каждой деревне «Русского» пляшут на свой лад. Сколько деревень — столько и плясок. Так и с «Яблочком», наверное…

Жильцов улыбнулся чему-то своему.

— В училище и я умел с «коленцами»… Давно было, стерлось уже в памяти все. Ну да ладно! — Голос его стал жестким. — Доберемся до полюса — вспомним, что позабылось. Все «коленца». Спляшем на полюсе «Яблочко» как полагается.

Над атомоходом нависли ледяные горы. Многотонные несокрушимые подошвы их угрюмо идут над нашими головами. Кажется, они вот-вот достанут до корпуса лодки. Один такой «поцелуй» — и корпус лодки расколется, как орех…

Включили прожектор. Яркий луч, отражаясь от льда, причудливым изломанным светом озаряет дорогу атомоходу. Неверные блики скользят по экрану.

Что-то жутковатое и гипнотизирующее есть в этом редком зрелище. Как след трассирующего снаряда, пронзает толщу воды прожекторный луч. Но он не в силах разогнать подводную тьму, и по спине начинают бегать мурашки, когда в поле зрения прожектора вдруг вспыхнет белым, мертвенным светом громада льда, когда мелькнут перед глазами черные трещины и изломы там, куда не достает прожекторный луч. Сколько бед хоронят в себе эти черные, кажущиеся бездонными, ледовые пропасти, закрывшие небо, нависшие над головой…

И с какой-то особенной тревогой в такие минуты начинаешь думать о том, как далеко все же ушел ты от надежной, твердой земли, в какую невероятную неизвестность занесло твою лодку, и как трудно будет идти дальше, потому что неизвестно, чем встретит тебя полюс, и как трудно будет возвращаться, потому что за один поход не изучить льды и не поубавится опасностей в этом «краю безмолвия».

Мыслей об этом не может прогнать и рассеять даже сказочный хоровод звезд. Это вспыхивают в стремительном скольжении прожекторного луча ледяные изломы. Лодка идет, окруженная огненным ореолом.

Судорожно хочется чистого, не отраженного света и чистого воздуха.

Я оглядываюсь. Я вслушиваюсь в знакомые спокойные шумы корабля. Мне становится стыдно за то, что я боюсь. На лицах ребят я не вижу страха. Им просто бояться некогда — слишком много работы.

Я тоже не могу болтаться без дела. Страх лечат работой. Я это знаю.

— Маешься?

Чикин не то спрашивает, не то сам себе отвечает, внимательно приглядываясь ко мне.

— Маюсь, — сознался я честно.

— Работу, значит, себе ищешь?

— Ищу.

— Нечего тебе предложить. У ребят все идет нормально, никаких ЧП, и ты им сейчас только помешаешь… Но работу я тебе, кажется, нашел. Ты как будто стихи писал?..

— И сейчас пробую.

— Словом, значит, владеешь. Вот тебе и работа. Иди в кубрик. Добудь из рундука общую тетрадку потолще и начинай писать дневник нашего похода с самого первого дня. Если забыл уже что-нибудь — не беда, все вместе припомним. А на берегу, знаешь, приятно будет почитать. Вот закончим службу, разъедемся по домам, день встречи какой-нибудь назначим. Будем собираться потом каждый год в этот день, достанем нашу тетрадку, вспомним старое… Идет?

— Идет.

— Вот и принимайся. Если у тебя хорошей тетрадки нет, у меня в рундуке возьми. Как раз на дневник ее хватит…

Чикин улыбнулся вдруг.

— Вот и общественная нагрузка тебе. Помнишь, в самый первый день говорили?

Так появились эти записки.

Я ничего не придумывал и не приукрашивал в них. Я пишу все так, как есть и как было. Только в отдельных местах, чтобы не было пестроты я, выслушивая ребят, писал так, как будто все рассказанное происходило со мной. Это единственное отступление от истины.

…Я мучился над самой первой строкой, когда торопливым эхом прошелестел по кубрикам крик вахтенного в центральном посту:

— Воду вижу. Большую чистую воду!

Будем всплывать!

Лодка маневрирует, чтобы выйти точно в центр полыньи. При этом учитываются подводные течения, возможности сноса ледовых полей. Когда все расчеты определены, атомоход начинает вертикальное всплытие. Прямо над нами голубеет чистая вода. До поверхности несколько метров.

Командир приказал поднять перископ. Взору Жильцова открылся неоглядный белый простор. Неожиданно ударил свет — это перископ вышел уже из воды. Хорошо виден в окуляре глыбистый, торосистый лед. Над ним огромное небо. В редких разрывах облаков лазурь. А вот и солнце на короткое мгновение вспыхнуло в линзах перископа.

Ясно просматривается вся полынья. Справа метров на двадцать чистая вода. С левого борта ее больше. Носовая часть лодки подо льдом — его толщина более пяти метров. Не в лучшем положении и корма корабля — над нею плавающая льдина. Можно повредить винты и остаться без кормовых горизонтальных рулей.

— Стоп всплытие!

Мелкой тугой дрожью пошла под ногами палуба. Хрипя и задыхаясь от мгновенно заданного гигантского усилия, погнали насосы в балластные цистерны забортную воду. Но корабль, поднятый к полынье могучей силой инерции, остановиться не мог. Это было так же невозможно сделать сразу, как остановить на полном ходу тяжеловесный состав. Атомоход, весь дрожа от того, что двигатели его работали на пределе, упрямо не хотел покоряться воле человека, внезапно изменившего первоначальное решение.

В центральном посту установилась тревожная тишина. Все смотрели на Жильцова. Сейчас все зависело от того, насколько точно рассчитал командир момент приостановки всплытия. Если инерция своевременно не погаснет, мы ударимся об лед.

Но командир сумел предвидеть все и то, что в последнее мгновение лодку могут предательски подтолкнуть навстречу льдам невидимые струи подводных течений, и то, что лед никогда не стоит на месте, — даже без «помощи» невидимых океанских струй мы все равно могли бы столкнуться со льдами. Жильцов все рассчитал точно за те несколько секунд, что полагались ему на решение задачи.

В последнюю минуту инерция угасла, мы сумели оторваться от льда и уйти на глубину.

Лица вахтенных центрального поста помрачнели. Этим ребятам было труднее, чем остальным, кто стоял сейчас на своих местах в других отсеках лодки. Вахтенные центрального поста хоть краешком глаза, в окуляр перископа, а все же увидели чистое солнце и небо, почти не закрытое льдом…

Еще несколько часов глубоководного плавания.

Лодка меняла курсы, а ледовая обстановка оставалась прежней. Над нами был сплошной лед. Ни одного светлого окна.

Снова сменили курс, прошли несколько миль. И полынья все-таки была найдена — такая, какую хотелось: широкая, чистая. Она была похожа на озеро. Ее сверкающие ледяные края обрывались в воду причудливыми нагромождениями. Они были так высоки, что, казалось, нависали над лодкой.

Лодка всплыла в самой середине полыньи. Командир поднялся на мостик. Потом туда «просочились» матросы.

Удивительно прозрачная вода окружала атомоход. Сверху она была светло-синего цвета. На глубине синева воды быстро и таинственно густела, цвет ее постепенно переходил в густо-черный. Вот так же всегда черна вода в бездонных речных омутах. Только глубина здесь под нами — не чета никаким речным бочажинам.

Радисты связались с базой. Командир передал донесение об успешном плавании, сообщил точные координаты, доложил обстановку. В голосе командира слышалась откровенная радость, когда он диктовал радистам радиограмму.

Но больше всех, наверное, радовался штурман. Ему, наконец, представился случай определить точное местонахождение корабля. По самому надежному прибору — по солнцу. Штурман был доволен своим «хозяйством». Все приборы, установленные на лодке, работали нормально. Лодка прошла по ним сотни подледных миль. Штурман прокладывал на карте курс корабля как бы вслепую — мореходную астрономию на помощь не позовешь, сквозь многометровую толщу льда небесных светил не увидишь и радиомаяка не запеленгуешь. Вся надежда на приборы. И они оказались такими же надежными, как солнце.

Из отсека выволокли на палубу резиновую шлюпку с необходимым снаряжением, спустили на воду. Командир разрешил большой группе моряков высадиться на лед. Среди счастливчиков был и я.

Пока мы выгребали на шлюпке к ледяному берегу, я тайком от ребят опустил руку за борт — попробовать, какая она, вода в Ледовитом океане, неподалеку от полюса? Мне казалось, что здесь она должна быть иной — не такой, как хотя бы у нас в базе, где днем и ночью, не умолкая, бормочет прибой у подножия насупленных скал.

Руку обожгло словно током, пальцы мгновенно онемели. Капли воды, скатывавшиеся с ладони, были тяжелы, как ртуть.

Со странным, смешанным чувством удивления, радости и гордости выбрался я на обрывистый лед.

Зернистый снег шуршал под ногами битым стеклом. Он мгновенно рассыпался крупой, стоило только разжать ладонь. В глазах рябило — это, отражаясь от слепящей белизны, бил в глаза, лился ничем не приглушенным потоком солнечный свет. Линия горизонта терялась, все было бело — и бесконечные льды и небо, отражавшее их.

Я долго разглядывал неуклюжие отпечатки своих рабочих ботинок — первые человеческие следы на льду, которого еще никогда до этого не касалось живое существо.

Хотелось стоять и стоять вот так, в сверкающем потоке чистого света, любоваться голубоватыми отблесками воды на холодных клыках льдин, и вспоминать все, что читал об этих краях, и радоваться тому, что ты первый человек, кто может рассказать достоверно, как выглядят здешние широты, но подошел боцман, и я сразу вспомнил, что времени на первую ледовую прогулку отпущено мало и что у меня есть работа.

Мне нужно было замерить толщину снежных сугробов.

Все время я не мог отделаться от странного ощущения, что снег издает какой-то слабый, едва уловимый, но очень знакомый запах. Я долго не мог понять, что напоминал мне этот запах, а потом вспомнил. Так пахнут в кадках соленые огурцы. Я даже рассмеялся от неожиданности этого своего открытия.

Должно быть, запах этот придавало снегу близкое соседство соленой океанской воды.

Уходить со льдины не хотелось. «Вот у такой же, быть может, льдины швартовалась и лодка Гаджиева, — кольнула внезапная мысль. — О чем они думали в ту минуту? Похожи ли были их переживания на то, что сейчас на льду испытал я? Видели они эту невероятную чистоту неба?»

Вряд ли, им было не до того. Лодка едва держалась на плаву, и топлива было мало, и отбиваться было почти нечем, если бы вдруг на них напала погоня…

Я вспомнил, как хотел когда-то найти в этих льдах хоть что-нибудь сохранившееся до последних дней от таинственно исчезнувшей лодки отца. Я горько усмехнулся. Если бы и в самом деле они высадились на лед и если бы действительно хоть что-нибудь они оставили здесь, все равно никто бы и ничего не сумел найти. Льды не стоят на месте. Льды совершают вечный круговорот. Они рождаются и умирают, ледяные поля перемалывают друг друга, как гигантские жернова, и разве сохранится что-нибудь забытое на их поверхности?

Выходило так, что оставалось мне выполнить только последний отцовский завет. Он хотел, чтобы я тоже был подводником.

В эти трудные дни мне некогда было разбираться с самим собой, некогда было выяснять, так ли, как когда-то отца, тянет меня к службе на подводных кораблях. Отрицательно ответить на этот вопрос я не мог. А чтобы честно сказать себе «да», мне надо было еще многое передумать.

 

Глава 8

Самые трудные мили. Чикин и Штурманов. Подводный клуб интересных встреч

Лодка вошла в неведомое — так смело можно назвать арктический район, через который пролег курс нашего атомохода. На всех картах всегда рисуют картографы эти места «белым пятном».

Ледовая обстановка здесь резко отличается от других мест океана. Капризно и угрожающе непостоянна толщина льдов — сказывается, должно быть, внезапный и резкий перепад океанских глубин. То и дело возникают на пути атомохода из черной подводной тьмы клыки айсбергов — вечных бродяг, вмерзших в сплошные ледяные поля.

Атомоход мечется вверх и вниз, все время меняя скорость, курс, глубину, и мы давно уже забыли, что такое спокойные вахты.

Льды наглухо сомкнулись над головой.

Спичка, подвешенная в пяти сантиметрах от потолка большой комнаты, — это наша лодка. Пол комнаты — океанское дно. Потолок — лед, наше сегодняшнее небо. Разводий нет — значит нет солнца, нет ветра, слабо и пьяняще пахнущего океаном.

Если там, южнее, мы знали, что за монотонной и раздражающей бесконечностью льдов нас ждут полыньи — сейчас, пожалуй, никому не известно, как обернется дело для нас спустя даже несколько часов похода. Вопреки всему мы верим, что все будет в порядке, но уж очень тягостно и бесконечно ожидание перемен.

У вахтенных, что через каждые два часа сменяют друг друга за пультом телевизионной установки, от непрерывной слежки за непроглядностью океанских глубин болят глаза, и в ушах ломит от писка зуммеров эхоледомера.

По смутным теням, бесплотным и бесформенным на экране, трудно определиться в пространстве. Теряется ориентация, обостренным и настойчивым становится чувство оторванности от мира, и в какую-то минуту начинает казаться, что в определении бесконечностей могут дать маху даже наши электронные приборы.

Мысль эту гонишь от себя прочь, но она возвращается снова и снова, рождая глухое беспокойство. Из равновесия выводит все — громкий смех, слабые запахи машинных масел, болтовня в кубриках, доклады вахтенных центрального поста, которые ничего нового не сообщают и не обещают никаких перемен.

Бледен и непривычно молчалив главстаршина Чикин. Он заметно изменился за последнее время: обострились скулы, еще глубже запали глаза. Подолгу думает он о чем-то, уединившись в кубрике, перелистывая страницы своего блокнота. Чувствуем мы — к какому-то разговору с нами готовится главстаршина, да только отмахиваются от комсорга матросы, когда он появляется у них за спиной. Какие могут быть разговоры, если всё на лодке забыло о состоянии покоя! Атомоход все время меняет тактику, пробиваясь вперед, — так же, как боксер на ринге, когда ведет бой. Возрастающие нагрузки нелегко переносить даже нашим тысячу раз выверенным приборам, а нам они даются тоже нелегко. Для нас между раундами ледового боя нет передышек.

Но очень хочется Чикину устроить после вахты в кубрике большой разговор. Головой ручается Чикин за то, что такой разговор нужен. А у ребят после вахты частенько остается сил только дойти до коек — и Чикин не знает, как ему быть. Он сам мне в этом сознался. Я смог предложить ему единственный выход.

Мы отправились к замполиту.

Штурманов был в своей каюте один. Приглушенно горела настольная лампа. Неяркий, спокойный свет ее скупо выхватывал из полумрака стопку книг и каких-то бумаг на столе, крупную голову замполита, устало опущенную на руки. В каюте стояла тишина. Только доносились из-за переборок чуть слышное урчание двигателей да характерный, почти неуловимый на слух, мягкий незатухающий шорох — это сопротивлялась глубина, вспоротая корпусом атомохода.

Штурманов, казалось, спал. Чикин кашлянул осторожно. Замполит мгновенно поднял голову, встряхнулся, крепко потер виски.

— Ты, комсорг? Кажется, не ко времени я соснул — извини. Что случилось?

Чикин посмотрел на замполита, оглянулся на меня, и я понял — неловко вдруг стало комсоргу. «Может, не стоило замполита будить? — словно говорил его взгляд. — Вон глаза у Штурманова какие усталые… Может, не такой уж у меня и сложный вопрос, чтобы над ним еще замполит голову ломал?»

Но отступать было уже поздно.

— Дело у меня такое, — сказал Чикин, — учебу «один плюс один» мы затеяли. Замахнулись даже на большее — по этому поводу бюро специальное решение приняло. А результатов пока никаких нет. Не видно.

— То есть?

— Ребятам, я думаю, мало знать, что у нас теперь нет отстающих — это же общая оценка дела. А вот чего каждый матрос добился, никому не ведомо. Подошло время, по-моему, зачеты у ребят принимать. Наверняка многие сумеют сдать на классных специалистов. Вот тогда и станет ясно каждому — научился он чему-нибудь или на месте стоял, и что он от себя в общее дело вкладывает.

— Так, — Штурманов кивнул, соглашаясь, и коротко черкнул что-то для памяти на листке бумаги. — Это дело, комсорг. Спасибо, что напомнил. Я поговорю с командирами боевых частей, со специалистами — пусть готовятся принимать зачеты. Еще что у тебя?

— Несколько заявлений у меня лежит о приеме в комсомол. Надо их рассмотреть. Это, я думаю, сделаем после того, как ребята зачеты сдадут. Пусть у многих из них будет двойной праздник… Нужно в общем большое собрание провести, в делах наших как следует разобраться. Отчет на берегу все равно придется давать — так чтобы не сказали нам, что мы тут больше разговорами занимались, чем делом…

— Ты комсорг — тебе, как говорится, и вся власть в руки.

— Власть властью, а вот как раз такое собрание я и не могу провести, — виновато сказал Чикин. — Не лежит у ребят душа к разговору, и ругать их за это я не могу: я ведь вижу, как они устают. Но ведь дальше у нас будет еще больше работы! Я не знаю, как быть…

Штурманов прошелся медленно по каюте, устало прислонился к переборке, помолчал полминуты, прикрыв глаза.

— Не знаешь, как быть… Ну, давай тогда вместе посоображаем.

Наш замполит, наверное, самый беспокойный на лодке человек. Он везде, он со всеми и ночью и днем. Сын и внук матроса, он знает морскую службу от самых азов, и ему, конечно, легко понять, что значит усталость в далеком походе.

На корабле много офицеров. У каждого из них свои обязанности. Но самое сложное, думаю я, приходится на долю замполита.

Нет на лодке такого матроса и офицера, с кем бы в течение суток он не увиделся, не поговорил. Но он ведь должен не просто поговорить, не просто встретиться ради нескольких, порой ни к чему не обязывающих фраз.

Усомнившийся в своих силах должен после беседы с замполитом снова поверить в свои силы, почувствовать себя нужным для дела. Равнодушного нужно заставить потянуться к работе. Такая у замполита задача. А люди на лодке разные, и характеров похожих нет, и к каждому надо найти свой ключик, каждого суметь понять и говорить с ним так, чтобы и он тебя понимал. Все это никогда и никому не давалось легко, и я не знаю, где предел этой нервной нагрузки, и сколько ее вообще может выдержать живой человек. Если бы величину этих нагрузок можно было определять какими-нибудь приборами, какие показания давали бы они?

— Значит, не знаешь, как быть… — снова тихо повторил Штурманов. — И ты, Смелов, тоже ничего не подскажешь?

Я молчал.

— По-моему, ребят нужно встряхнуть, — сказал Штурманов. — Все беды оттого, что с окончанием вахты не перестаешь думать о работе. В наших условиях это сказывается особенно тяжело. Нужно, чтобы люди отвлеклись, подумали о чем-нибудь другом, забылись немного.

— А что я им дам? — Чикин растерянно пожал плечами. — Судовую библиотечку они уже всю перечитали и всю ее обсудили в кубриках не по одному разу. Зала танцев у нас нет, концерт из Москвы не послушаешь… Это же лодка, а не крейсер. Там у них на палубе места столько, что хоть в футбол играй. А у нас? Диспут провести? Так нужно, чтобы сами ребята его захотели. Придуманный диспут они не примут. Да и не люблю я диспуты. У нас тут народ собрался — все, как один, с десятилеткой. Нечего их, по-моему, воспитывать, как это на диспутах заведено.

Штурманов засмеялся.

— Заносит тебя, главстаршина. Глубина и на тебе сказывается, тоже нервы шалят. Чересчур активно нервные клетки тратишь — они, брат, единственное, чего организм не восстанавливает… А диспут, если его организовать по-настоящему, — нужная вещь, ты мне обратное не доказывай. Но раз ты против — давай исключим этот вариант, другой поищем. Есть у меня, кажется, идея… Скажите-ка мне, хлопцы… — Штурманов остановился напротив. Он загадочно улыбался, — знаете вы что-нибудь интересное о тех местах, где мы сейчас идем?

Чикин пожал плечами.

— Чего тут может быть интересного? Лед нетронутый, «белые пятна».

— Историей освоения Арктики никогда не интересовался? А зря! Любопытные вещи в этой истории есть. Неожиданные вещи. Такого и не придумаешь… А если нам устроить что-нибудь вроде Клуба интересных встреч? Расскажем матросам об Арктике. Места эти знаменитые, событий всяких — и смешных и трагических — Арктика повидала не меньше, чем их в любом приключенческом фильме насчитаешь. Послушают ребята — прибавится у них уверенности, и не так страшен будет этот черт, как сам себя малюет. Страху да неверия всегда прибавляется, когда в неведении живешь.

Чикин, соображая, молчал.

— Веселую афишу нарисуем. Кока по этому случаю попросим кофе сварить. Посидим, как в молодежном кафе…

Штурманов сам загорался своей идеей.

— А заводилой вечера пусть будет Печеркин. Он уже знаменит на лодке достаточно, «Справочным бюро» его не зря окрестили. Знает он много интересного. Кое-чем в этом смысле и я ему помогу — есть у меня с собой несколько интересных книжек.

«Посидим, как в молодежном кафе»… Странно и неожиданно волнующе прозвучала для меня эта фраза. Слишком далеко мы были сейчас от городов, где есть молодежные кафе, — так далеко, что и вообразить трудно. Наверное, это будет неплохо — пусть даже на полчаса, но почувствуют себя ребята «землянами», а не аргонавтами, оказавшимися в ледовом плену. Пусть даже повспоминают немного о том и о тех, к кому им еще не скоро вернуться: когда хорошее вспоминаешь — прибавляется сил.

— Вот и мне кажется, что это может получиться неплохо, — сказал Штурманов. — Во всяком случае, попробовать можно.

И засмеялся.

— Хорошо звучит — Подводный клуб интересных встреч, а?

— Давайте веселую афишу сочинять, — сказал я.

Мне очень захотелось, чтобы поскорее собрался этот наш клуб. Заработала память, много хорошего встало перед глазами, захотелось поделиться им с кем-то в обстановке, не похожей на постоянную напряженность боевой вахты. Захотелось послушать кого-нибудь, чтобы он о чем угодно, но только не о нашей работе рассказывал. Можно очень любить свое дело, но если много взваливаешь его на плечи, быстро от него устаешь.

…Была веселая, заковыристая афиша. Были отличный кофе, и особая гордость нашего кока — пирожки. И наверное, потому, что событие это было ни на что не похоже и резко выделялось своей необычностью из цепочки событий, ставших уже привычными, народу собралось много.

Илья Печеркин, худенький и розовощекий, как взволнованный школьник, от волнения долго не мог сказать первую фразу.

Потом, чувствуя молчаливую поддержку аудитории, осмелел.

— …Кто первый начал подледные плавания на лодках, знаете, ребята?

— Не-ет!

— Думали люди об этом давно. Практически попробовали пройти подо льдом лишь в тридцатые годы. Первым решился на это американский полярный исследователь Хьюберт Уилкинс. До этого он бывал в Арктике с различными экспедициями не раз.

— Американец, значит, — прошел по кубрику говорок. — А думалось, наши первыми были…

— Подождите, братцы. Не говори гоп, пока не перепрыгнешь. Так вот Уилкинс. Купил он у правительства Соединенных Штатов подводную лодку. Продали ему какую-то старую, давно снятую с вооружения. Она уже на корабельном кладбище была.

— Откуда он денег набрал на лодку, этот Уилкинс?

Чикин, настороженный и бледный, откровенно переживавший за организованный вечер и больше всего переживавший за Печеркина (сумеет он «завести» ребят или нет?), заметно повеселел. Раз начались встречные вопросы — значит ребятам интересно.

— Уилкинс ведь, в принципе, готовился совершить подвиг, и умные люди — в большинстве своем ученые с мировыми именами — это понимали. В первую очередь они ему материально и помогли. Но этих денег было, конечно, мало, и Уилкинс не мог ради осуществления похода отказаться от помощи всякого рода. Например, ссудил его деньгами знаменитый Херст, газетный король, — он кругленькую сумму подбросил. Но деньги с одним условием дал: о походе Уилкинс должен был писать только в его газетах. Никому другому никакой информации не давать. Пришлось Уилкинсу лезть в кабалу.

Вбежал рассыльный.

— Подвахтенные, в машинный…

На него дружно зашикали. Чикин сиял.

— Лодку на завод отбуксировали, ремонт кое-какой произвели. Вооружение убрали, вместо него приборы поставили, и лодка вышла в море. Уилкинс назвал свой корабль «Наутилусом» — в честь подводной лодки капитана Немо. На проводах экспедиции присутствовал внук Жюля Верна.

Подвахтенные машинной команды вышли, стараясь ступать бесшумно. Уходить им явно не хотелось — это видно было по их расстроенным лицам.

— Лодка Уилкинса пересекла Атлантический океан. Зашла в Норвегию. Здесь к экспедиции присоединился известный норвежский ученый, знаток Арктики Харальд Свердруп. Он согласился быть научным руководителем похода… Это происходило летом тридцать третьего года. Лодка направилась к границе вечного льда. Уилкинс заявил репортерам, что он попытается достичь Северного полюса.

В кубрике стояла тишина. Ее нарушал только доносившийся издалека, из кормовых отсеков, ровный и спокойный, приглушенный гул работающих машин.

— На другой день похода случилась авария. Погода стояла хорошая, и потому Уилкинс решил не возвращаться в свою базу и ремонтироваться в море. Затратили на это двое суток. Плавание продолжалось. Лодка вошла, наконец, во льды. После суточного маневрирования среди ледяных полей Уилкинс решил сделать попытку пойти под плавающие льды. И когда все уже приготовились, заняли свои места, оказалось, что лодка идет без вертикальных рулей. До этого она все время шла в надводном положении, и никто не заметил, когда и где обломились рули…

Матросы рассмеялись.

— А еще «Наутилусом» себя назвали! — выкрикнул Федя.

— Кстати! Знаете, сколько было «Наутилусов»? — Печеркин снова взял в свои руки нить разговора. — Жюль Верн, оказывается, не сам придумал это название подводному кораблю капитана Немо. «Наутилусы» существовали и до него. Не в книгах, а в жизни. Они и сейчас есть.

Илья сделал короткую паузу, проверяя, какое действие возымели на слушателей его слова.

— Есть в тропических морях такой моллюск. Называется он «кораблик», что по-латыни и означает «наутилус». Живет он в спирально закрученной раковине. Обладает загадочной способностью всплывать и погружаться за счет того, что меняет объем внутренних камер своего жилища — раковины. Именем этого моллюска впервые назвал свой подводный корабль американский инженер Роберт Фультон…

Никто не перебивал рассказчика. Илья умел «подавать» интересные истории, а многое из того, что он рассказывал, нам и в самом деле открывалось впервые.

— Было это в тысяча восьмисотом году. Испытания подводной лодки проводились в Париже, на Сене. Корабль пробыл под водой четыре часа. Скорость его передвижения составляла всего три километра в час. Двигалась лодка при помощи гребцов. Для внутреннего освещения применялась обычная сальная свеча.

Но первый «Наутилус» не оправдал надежд. И сам Наполеон сказал: «Опыты с подводной лодкой американского гражданина Фультона прекратить». Через десять лет по чертежам Фультона французы братья Куэссен построили новый подводный корабль. И назвали его тоже «Наутилусом». При первом же погружении он затонул. Строились и потом подводные лодки. Но все они были далеки от жюль-верновского «Наутилуса». Никто из конструкторов даже и не отваживался давать это имя своим кораблям. Первый осмелился Уилкинс… О том неудавшемся походе Свердруп книгу написал. И между прочим, сделал там следующее заявление: «Я не удивлюсь, если первой подводной лодкой, которая проникнет под лед, будет советская подводная лодка». Норвежец не ошибся. Через пять лет, зимой тридцать восьмого года, подводные лодки нашего флота впервые прошли подо льды Арктики. Это было во время спасения четверки папанинцев.

— Какие лодки тогда ходили? — спросил кто-то.

— Наши «Декабристы». Отрядом командовал известный североморский ас-подводник Герой Советского Союза Иван Александрович Колышкин. Командиром одной из лодок — Д-3 — был Виктор Котельников, тоже подводник известный…

Илье трудно. Я вижу мелкие бисеринки пота, выступившие на его лице, и мне очень хочется помочь Илье, но я бессилен что-либо сделать. Я не знаю и трети того, о чем рассказывает он ребятам, и мне остается лишь переживать за Печеркина — только бы выдержал, только бы не «сломался»: он ведь пришел сюда сразу после вахты, и, конечно, для него никак не отдых эта нелегкая работа — держать в своих руках внимание аудитории.

Я вижу, как то и дело Печеркин поглядывает на Чикина, сидящего чуть в стороне, — он словно молча спрашивает его: «Ну как?»

Но и Чикину трудно ответить на этот вопрос. Он нервничает сам, следя за быстро меняющимся настроением матросской аудитории. Он переживает не меньше Ильи.

— Что сталось с Уилкинсом после? Так и не увидел он полюса, что ли?

Ребята оживают, они начали забрасывать Печеркина вопросами, и это встряхивает и ободряет Илью. Значит, у матросов появился интерес к разговору; значит, они начинают забывать об усталости; значит, удается ему, Печеркину, то, что задумали Чикин со Штурмановым: хоть немного отвлечь людей от постоянных мыслей о работе.

Я вижу, как слабой радостью загораются глаза Ильи, как веселеет Чикин.

Все, значит, идет как надо.

— На походе Уилкинса не закончились попытки — американцев взять полюс штурмом из-под воды. До полюса все-таки дошел на лодке «Скейт» другой американец — Калверт. Это случилось много позже тех дней, о которых рассказал Илья…

В разговор вступил Петелин. Опять адмирал подошел незаметно и пристроился в стороне, молча следя за нашим разговором.

Печеркин благодарно улыбнулся ему за эту неожиданную поддержку.

— Поход Калверта сложился не менее трагически, чем поход его предшественника. Лодка его хоть и специально готовилась к этой задаче, но тоже не раз подвела в походе своего командира. Калверт, конечно, исследователь никакой, в этом смысле ему далеко до Уилкинса, поход его носил чисто стратегический характер, потому что сам Калверт — профессиональный военный, и этим предопределяется характер всех его действий и желаний. Это, конечно, фигура менее интересная, но я отдаю должное мужеству Калверта: он не сдался и не отступил. С Калвертом как раз и дошел до полюса Уилкинс. Вернее, Калверт, выполняя последнюю волю этого человека, доставил на полюс урну с его прахом… В воспоминаниях Калверта о походе немало места отведено Уилкинсу. Были там и такие строчки — они как раз и являются ответом на вопрос о дальнейшей судьбе Уилкинса…

Петелин помолчал, припоминая.

— «Мы сделали все приготовления к богослужению в память Уилкинса. На льду у борта корабля из ящиков соорудили стол и покрыли его зеленым сукном. На стол поставили бронзовую урну. Около тридцати человек экипажа выстроились по обеим сторонам стола… Лейтенант Бойд поднял бронзовую урну, и мы с ним в сопровождении двух факельщиков отошли от корабля почти на тридцать метров. При таинственном свете красных фонарей я закончил чтение молитвы… Бойд открыл урну и развеял золу по ветру… Раздался трехкратный винтовочный залп — салют в честь сэра Хьюберта. Хьюберт Уилкинс обрел покой…»

По кубрику прошел возбужденный говор. И я подумал вдруг с уважением о нашем замполите. Он не ошибся в расчете, когда говорил: человеку трудно в пути, если он не знает тех мест, куда его завела дорога.

Мне Арктика показалась местом не таким уж и неприятным, потому что с этой минуты она перестала быть для меня краем безмолвия. Я словно почувствовал рядом плечи тех, кто был здесь до нас. Словно рядом со мной встали легендарный Колышкин и неутомимый весельчак Папанин, застенчивый, как девушка, но невероятно мужественный человек Виктор Котельников, измученный неудачами Уилкинс, так никогда и не узнавший о том, что в конце концов была исполнена его воля. Я увидел, как живого, американца Калверта — человека железной хватки и фанатической целеустремленности.

Все они — люди, никак не схожие между собой. Но всех их вела вперед одна цель — утвердить власть человека над неприступностью Арктики; и за это всем им, людям разных времен и разных убеждений, можно сказать одно только сердечное спасибо за то, что они были мужественными в нелегком пути.

Арктика перестала быть для меня «краем безмолвия», и, когда я увидел в ней рядом с собой всех ее пионеров, она перестала быть и той устрашающей, «какой ее малюют».

Я подумал: если умели не сдаваться все эти люди, имеем ли мы право быть хуже их, можем ли распускать нервы, согнуться под грузом временных трудностей пути?

Конечно, не можем. Не должны. Им, первым, было в тысячу раз труднее. А нам-то что роптать на судьбу? Наш «Ленинский комсомол» еще не подвел нас ни разу, он держится молодцом, а уж коли он не сдается — так нам носы вешать нечего.

Честное слово, в эту минуту я поймал себя на мысли, что мне хочется что-то делать. Что угодно — лишь бы работать, лишь бы оказаться полезным и хоть чуточку своими руками приблизить минуту победы над полюсом.

Наверное, не один я так думал в эту минуту, потому что, когда поднял голову и огляделся, я не увидел рядом ни одного равнодушного лица.

— Дорогие товарищи! — прозвучал вдруг в динамиках судовой трансляции голос Жильцова, и было в нем волнение и радость — в эту минуту ее сразу почувствовали все. — Дорогие товарищи! Наш атомоход пересек последнюю параллель! Впереди — полюс! До него осталось совсем немного. Рано утром мы будем там!..

Мне трудно передать словами то, что творилось в кубрике после этих слов командира. Волна горячей радости захлестнула вместе со всеми меня; и я помню только, что кто-то обнимал меня за плечи, кого-то обнимал я; помню, как, охваченный общим волнением, адмирал Петелин, вдруг помолодевший на добрый десяток лет, взмахнул рукой:

— Ура, товарищи! Наша победа!

 

Глава 9

Красный флаг над полюсом. «Никогда не забуду!..» «Зайди к нему в Ленинграде». Все только начинается

Через десять минут лодка пройдет Северный полюс.

Что творится сейчас в душе нашего штурмана? Он ведь знает: все ждут его последнего слова.

Невероятно длинны самые последние минуты дороги.

И вот легкий щелчок в динамиках, и приглушенный волнением голос нашего командира, вторые сутки не покидающего центральный пост корабля:

— Мы на Северном полюсе, товарищи!.. Всех вас поздравляю с победой!

Матросское «ура» прогремело на корабле. Мне подумалось даже, что его услышали льды, все еще закрывающие небо. Но, конечно, они ничего не слыхали. Враждебно по отношению к нам настроена океанская глубина, не хотела мириться она с поражением, ждала настороженно, что в последнее мгновение мы сорвемся, допустим ошибку. Вот уж когда отыграется на нас глубина!..

Но уже ничего не сделать с нами непокорному океану. Под силу ему разве только заглушить матросские голоса.

— Искать полынью! — отдана долгожданная команда.

Время снова резко меняет темп.

Ну когда же?

Проходит, по-моему, целая вечность…

— Вижу чистое небо!

— По местам стоять! К всплытию!

Замедляется бег. Мертвая тишина.

И — нарастающий гул насосов, продувающих балластные цистерны.

Пошли!

…Легкий, едва ощутимый всплеск — это над водой показалась рубка. Закачало слегка. Никто не почувствовал бы этого, случись такое не сегодня, не сейчас. Но в эти минуты на любой звук, на любое движение отзываются напряженные нервы.

— Отдраить люки!

Какой приятной музыкой звучат для нас эти слова и далекий топот кованых матросских каблуков по гулкому трапу!.. Счастливцы ребята, они первыми глотнут свежего воздуха, увидят небо над полюсом!

…Знакомым было небо над головой, знакомо горбились торосы, голубела в полынье вода, и знакомая тишина лежала из края в край над белой бесконечностью ледяных полей.

И все-таки что-то было иным.

Голубее обычного было небо. Ярче и радостнее светило солнце. Завораживало сияние льдов. Хотелось погладить ладонью изумрудную тихую воду.

Устало покачивался среди мелкого битого льда атомоход. Успокаиваясь, все тише подрагивала под ногами палуба. Все явственней слышался плеск воды за бортом, и ощутимой, материальной была тишина — ее, казалось, можно было медленно цедить сквозь пальцы.

Мы дошли до полюса — и не верилось в это. Не верилось, что эта вот полынья, хищно изогнувшаяся среди торосов, — почти над самым полюсом, над самой верхней точкой Земли; и что и небо это и снега — тоже у полюса.

И оттого, что не верилось, не воспринималось сразу все это — молчали на палубе моряки, щурясь от солнца, жадно вглядываясь в нехоженую, не тронутую человеком белую пустоту.

Один только Жильцов не мог позволить себе никакой разрядки. Атомоход тихо дрейфовал, и клыкастые края полыньи беззвучно скользили рядом с бортами корабля, и надо было точно рассчитывать каждый сантиметр хода, чтобы именно сейчас, именно в эту минуту не случилось никакой беды.

Атомоход медленно втягивался в узкую часть полыньи. Жильцов ни на мгновение не отрывал взгляда ото льда, изредка бросая короткие, как выстрелы, команды. Это была огромная по напряжению и ювелирная по точности работа. У рулевых в центральном посту и у вахтенных машинистов потели сейчас от напряжения ладони. Секундное опоздание с выполнением нужной команды грозило бедой.

— Можно швартоваться, Лев Михайлович. Лед хорош. «Берег» чистый…

Петелин говорит совсем тихо, но полушепот его явственно слышен всем.

Можно швартоваться — значит, через минуту мы будем на льду. На льду Северного полюса!

Попробуйте представить себе, какие переживания принесла с собой эта мысль. Я не берусь описать их. Я знаю, что слов у меня не хватит.

— Сыграть большой сбор всех свободных от вахты!

Жильцов едва сдерживает волнение.

— Приготовиться к выносу на лед Государственного флага!

Посреди ровной площадки небольшим возвышением снежный холм — место, где будет установлен флагшток.

На торжественные построения положено являться в парадной форме. Сегодня мы этой возможности лишены. Работа не окончена, и некогда снимать робу матросам и офицерам, потому что стоянка будет недолгой.

Замерли ребята в строю. Тихо-тихо. Не скрипнет снег. Только гулко стучит в висках кровь, и от великого волнения трудно дышать, да еще — слепнем от солнца…

— Поднять над Северным полюсом Государственный флаг Союза ССР!

Гремит «ура». Эхо долго не может успокоиться над льдами.

Алым огнем плещется над полюсом флаг, и словно теплеет воздух от этого маленького костра, который вдруг напомнил нам о далекой земле.

— Что я могу сказать вам, товарищи?

Петелин смотрит на нас, и во взгляде его теплота, непривычная для этого молчаливого и скупого на ласку человека.

— Мне трудно найти слова. Да и не передадут они того, что испытываю я сейчас здесь, рядом с вами, на самой «крыше» Земли. Мы взяли ее штурмом. Все было хорошо. И за это большое спасибо всем вам! Вы сделали все, что полагалось и как требовала этого работа. Спасибо!..

Полчаса на отдых.

Полчаса свободного времени.

Рассыпался строй. Зашумели, дав волю радости, смеются кругом, лепят снежки, пробуют каблуками лед, возятся, как мальчишки. И даже Петелин, поддавшись общему возбуждению, сбросив рукавицы, задумчиво мнет в пальцах снежок и улыбается чему-то своему.

Мне хотелось побыть одному. Я отошел в сторонку и долго не мог закурить на ветру — слишком туго набитые папиросы лопались, шурша, в моих пальцах.

Отец когда-то хотел, чтобы я за него сделал все то, чего не успел он сам, чтобы я за него побывал в тех местах, куда война не дала добраться ему.

Я выполнил его волю. Дальше добираться некуда. Отсюда все пути ведут обратно — только на юг.

Как хочется сказать ему это сейчас!

Но случившееся не поправишь. Погибшие не возвращаются.

Ребята дурачились и играли в снежки; собравшись в тесный кружок, отводили душу — плясали «Яблочко».

Совсем рядом с нами, у края полыньи усталым китом покачивался на воде наш атомоход. И я подумал, что если бы мне предложили сейчас перейти на другие корабли — я ни за что бы на это не согласился.

Хорошо ходить на эсминцах — там просторнее кубрики, там палубы всегда открыты солнцу и ветру, там есть где и чем отвести душу, если вдруг станет не по себе: эсминцы — это целые плавучие города.

Я люблю смотреть, когда уходят в море торпедные катера. Там дух захватывает стремительная неукротимая скорость, и, наверное, самые отчаянные из отчаянных ребят собираются в экипажах этих маленьких суденышек, обгоняющих ветер.

Но мне больше по душе теснота наших отсеков и суровый аскетизм нашей подводной работы.

Наше подводное дело — дело настоящих мужчин.

Я смотрю на могучие, стремительные обводы корпуса атомохода и ловлю себя на том, что думаю о лодке, как о живом человеке, с которым выпало мне делить трудности и удачи, который ни разу не отступился от цели, ни разу меня не подвел.

Как летчики привязываются сердцем к своим самолетам, так и я, чувствую, накрепко прикипел сердцем к своему кораблю.

Без него я не могу представить себе свою дальнейшую жизнь.

Службу на лодках умеют выдержать не все. Не каждому дано выдержать те нагрузки, что выпадают на долю подводника, тот риск, который сопутствует ему всегда, — даже если ему выпадает ходить и на самом совершенном корабле. Не каждому дано выдержать долгое одиночество, долгую оторванность от земли. Не каждому дано быть морским пилигримом.

Но я хочу, чтобы каждый мой день мне было нелегко от борьбы, потому что только когда есть борьба, и преодоление себя, и преодоление препятствий, которых подводнику выделено профессией больше, чем остальным, — только тогда жизнь становится наполненной и обретает истинный смысл.

Я хочу бороздить океаны и сражаться со льдами и глубиной, я хочу пройти на лодке все «белые пятна» океанов — их до сих пор еще немало на картах.

Я хочу этого, наконец, еще для того, чтобы сыну моего будущего сына никогда не нужно было писать писем незнакомым людям, чтобы рассказали они ему пусть то немногое, но известное им об отце, которого он не помнит.

Решение принято. Я не знаю, как судьба моя сложится дальше, но знаю твердо одно: хочу быть подводником.

И мне трудно оставаться наедине с собой, и надо с кем-нибудь поделиться радостью, потому что всегда радость — окончательно принятое решение.

Я подошел к адмиралу. Я рассказал Петелину все — и о завещании отца и о своем решении. Я просил адмирала дать мне рекомендацию для поступления в училище подводного плавания.

— Такую рекомендацию я дам, — Петелин кивнул. — Мне приятно знать, что в семью подводников хочет войти еще один влюбленный в наше дело человек. Думаю, вам не придется жалеть о сделанном выборе, и решение ваше не кажется мне случайным. Вы увидели сами, что такое наша работа, и если даже эти ее тяготы вас не оттолкнули — вы станете подводником. Вернемся из похода — обговорим это еще раз…

Петелин вдруг улыбнулся грустно и добро, и только теперь я заметил, что он уже очень немолод, и как много морщин собралось возле его усталых, морем высветленных глаз.

— Сына я вспомнил, — сознался Петелин попросту. — Он у меня тоже в подводники метит. Заканчивает училище. Встретитесь там вдруг в Ленинграде — ты пожури его… Пишет он редко, а встречаться с ним чаще, чем это пока получается, невозможно. Оба мы люди военные, а служба не так уж много времени оставляет на личную жизнь…

…А в это время, запершись в камбузе, наш кок, Глеб Столбушкин, колдовал над чем-то и гонял из своего «царства» чересчур любознательных, разжигая тем самым любопытство ребят.

Что-то готовилось на лодке, и кое-кто из ребят был наверняка в курсе дела, но молчал, а остальные изводились неизвестностью.

Все стало ясно, когда в большом кубрике по-праздничному накрыли к чаю столы, и баталер принес сухого вина, а Жильцов подошел вдруг к Чикину и крепко пожал ему руку.

— У нас всех сейчас большой праздник — мы достигли полюса, взяли вершину планеты. У тебя, Паша, этот праздник двойной. Поздравляю тебя с днем рождения! До этого дня мы все знали тебя как человека беспокойного и честного, всегда готового любому из нас прийти на помощь. Пусть и дальше так будет. Пусть и те, с кем доведется тебе жить и работать после службы, знают тебя таким, каким тебя знают и будут помнить на лодке… Мне очень хочется, чтобы из твоей памяти не уходил этот день — такие события в жизни бывают не часто…

Жильцов говорил, а кок тем временем, сияя от удовольствия и гордости за свое мастерство, водрузил на столе благоухающий свежестью торт с цифрой «23», старательно выведенной кремом.

Дрогнули губы у Чикина, и затуманились чуть-чуть глаза, когда дружескими аплодисментами и смехом взорвалась тишина кубрика, когда окружили его ребята, начали дарить на память — кто авторучку, кто нож перочинный, кто книгу.

— Дорогие мои! — от волнения Чикин говорил почти шепотом. — Да разве такое забудешь? Да разве я вас забуду? Знайте, где бы я потом ни был, — я всегда ваш. И только скажи кто-нибудь: «Чикин, ты мне нужен», — я приду! И день этот и вас всех никогда не забуду!..

Вбежал дежурный радист, подал Жильцову радиограмму. Лицо командира стало привычно спокойным и жестким.

— Чай придется пока отложить. Играть большой сбор! Готовиться к срочному погружению!

— …Дойдя до полюса, мы сделали только половину работы, — звучал в динамиках трансляции голос Петелина. — Теперь мы приступаем к выполнению другой не менее ответственной части нашего задания.

Лязгнули задраиваемые люки.

— Я верю, что мы с честью справимся и с этой задачей. Экипаж доказал, что он умеет не теряться в трудные минуты, и я верю во всех вас, товарищи!

Потом была короткая пауза, и властная и резкая, как выстрел, команда Жильцова:

— По местам стоять! Начать погружение!

С хрипом рванулась в балластные цистерны вода…

* * *

Через минуту только потревоженное ледяное крошево неспокойно шуршало там, где только что была лодка. Всколыхнув изумрудную воду, она ушла в глубину. Осталось белое безмолвие, и ветер начинал уже заносить снегом человеческие следы, и только алое полотнище флага крохотным негаснущим костром полыхало над бесконечностью льда.

Северный флот — Москва 1964 г.

Содержание