…Посмотрели бы вы на нашу бухту в мае! Нет, не потому, что этот месяц у нас — начало весны. В мае у нас здесь встречаются зори. Ради такого зрелища стоит бросить все и сорваться к нам сюда хотя бы на день.

…Полнеба с запада охвачено ярким пламенем только на короткое время ушедшего за горизонт вечернего солнца. Редкие облака в темнеющем небе полыхают багрянцем. Они плывут медленно, и впечатление такое, что зарево заката все время переливается — точь-в-точь как огромный кумачовый флаг на весеннем ветру, флаг вполнеба величиной.

Вечерняя заря не успевает погаснуть — с востока навстречу ей уже разгорается яростно восходящее солнце, и опять начинает полыхать небо гигантским костром. От такого зрелища сна лишаются люди. Прямо из окон кубрика видна вся эта панорама как на ладони. Мы вскакиваем с коек и любуемся, и даже дневальный бессилен — он, зачарованный, вместе с нами не может оторваться от окна…

Хотел я все это в стихах описать. Садился у окна в кубрике, карандаш грыз и, словами захлестнутый, мучился. Но не получились у меня стихи. Не находилось нужных слов.

…На лодке встретили меня как старого знакомого. Бывает же так — приходит новый человек в коллектив, и никого еще не знает, кажется, а ощущение такое, словно он все время здесь жил.

В первый же день вызвал меня к себе командир.

Я не видел ни разу капитана второго ранга Жильцова, но рассказы матросские о нем еще на берегу слышал. Хвалили его ребята — а для командира это, быть может, важнее, чем хорошая служебная аттестация. Матросы с командиром встречаются каждодневно. Вместе службу несут, беды и радости делят. Кому, как не матросам, лучше всех командира своего знать? По взгляду определяют ребята, по голосу, какое у командира настроение. Он же на виду у всего экипажа. Все от него. Все к нему. «Батя», одним словом.

Интересное дело вообще получается. Никто не рассказывал матросам биографию командира, а знают они о нем все до мелочей. Это, говорят, «телеграф матросский» работает. И все точно, без прикрас и выдумок. Слышал я рассказы о семейной жизни нашего командира и не поверил сначала: откуда матросам, думаю, подробности знать? Да и редко такие истории случаются. Наверное, сочинил кто-то — узнал на копейку, а продает на рубль. Потом убедился: все правда и все у командира в жизни получается так, как ребята про него говорят. Лев Михайлович наш и в самом деле со своей женой еще в школе познакомился, в одном классе учились. Там и родилась их любовь, и они ей до сих пор верны; и осталась она у них такой же нежной и чистой, как была в самые первые дни. Такой любви позавидуешь…

И вот меня вызвали к командиру.

За мной прибежал посыльный. «Ты новенький? Давай бегом в командирскую каюту, „Батя“ зовет…»

Пришел я. Доложился, как по уставу положено. Жильцов поднялся из-за стола, отложил в сторону какие-то книги, руку протянул, поздоровался. Предложил сесть.

Что-то матросское, наше, не начальственное вовсе, сразу почудилось в нем. Даже внешность командира — крутые плечи, крепкие рабочие руки, осанка, гордая и спокойная, — располагали к себе. Хорошо выутюженный китель туго обтягивал грудь. Белоснежная полоска воротничка выделялась резко, подчеркивая крепкий, морской непроходящий загар — не раз и не два, должно быть, ходил он в штормы, не один ветер, должно быть, его полосовал.

Голос у Жильцова чуть хрипловатый и мягкий. Говорит не спеша, тихо, спокойно.

— В комсомоле давно?

— Третий год.

— Просился к нам, или просто назначили?

— Рапорт писал…

Жильцов, словно припоминая что-то, вдруг пристально посмотрел на меня.

— Смелов… Смелов… Отец у тебя не подводником был?

— Так точно. Погиб в этих местах.

— Об отце твоем слышал много… Теперь, значит, и ты на лодки пришел, по отцовской дороге? Доброе дело задумал, Смелов. Только раз уж так получается, учти: спрашивать с тебя, как с сына подводника, будем вдвое. Никаких поблажек.

— Я их и не прошу, товарищ капитан второго ранга…

— А ты не тушуйся. Командирам побольше надоедай да товарищей не ленись спрашивать. Надо будет — ко мне приходи. Без этого с нашей службой не справишься, а справляться тебе, Смелову-младшему, надо, я так думаю…

— Я тоже так думаю…

— Мать в Москве осталась?

— Ткачихой работает.

— Своей семьи нет еще?

— Рановато как будто…

Жильцов улыбнулся, лицо его потеплело.

— Это у кого как! Есть у нас на лодке и семейные…

— Девушка у меня на берегу осталась, товарищ командир. Там, в Москве…

— Ну-ну… — как бы приглашая продолжить откровенный разговор, Жильцов посмотрел на меня с серьезным любопытством — послушаем, мол, что ты о ней скажешь…

— Мы с ней дружим, со школы еще. Как получится, не знаю. Может, ждать ей надоест, да и передумает…

— Случается и такое, — соглашаясь, кивнул Жильцов. — Но давай будем надеяться на лучшее. Письма ей пиши почаще, письмо в профессии нашей не последняя вещь… Учится она или работает?

— И работает и учится.

— Должна быть хорошим человеком. — Жильцов помолчал раздумывая. — Ну, добро. Увидим, как оно все обернется… А что касается службы — держись ребят покрепче, и все будет как надо.

Жильцов вышел из-за стола, помолчал, глядя куда-то поверх меня, о чем-то своем задумавшись.

— А служить будет нелегко, Смелов, — повторил еще раз. — Отца твоего североморцы помнят и к тебе приглядываться тоже будут как следует… Желаю успехов.

Он пристально посмотрел на меня. Глубоко запрятанная грусть, показалось мне, была в командирских глазах. Не знал я, что в ту минуту Жильцов своего отца вспоминал тоже. Погиб он на фронте где-то в смоленских лесах.

В каюту вошел капитан-лейтенант Штурманов.

— Новичок у вас, Лев Михайлович?

— Так точно! — Я встал.

— Служить, значит, вместе? Будем знакомы. Заместитель командира по политчасти… Ну-ну, посмотрим, какой из вас матрос… Лев Михайлович, у меня к вам дело…

Я попросил разрешения уйти.

Сбегая по трапу, не рассчитал, сорвался с последних ступенек и набил себе синяк у левого виска. Обернулся, чертыхаясь, — передо мной наш боцман, мичман Михаил Луня.

— Э, да ты, братец, по трапам спускаться не умеешь! Тренироваться надо.

Пригляделся ко мне.

— Не узнаю что-то. Или память отказывает?

— Только что к вам назначен.

— Оно и видно. У нас так по трапам никто не спускается. Голову можно потерять. А без головы какой же ты матрос… Своему старшине доложи. Пусть он тебя по трапам погоняет…

Боцман переменил тон.

— А синяк-то здоровый? Может, к доктору надо? Свинцовую примочку приложить?

— Да нет, ничего… Заживет и так.

«Надо ж такому случиться! — думал я. — Разболтает по всей лодке. Смеяться будут».

Но боцман никому не сказал ни слова.

Своему непосредственному командиру мичману Крикуненко я доложил обо всем тут же. И о том, что посоветовал мне командир, и о замечании боцмана.

— К проверке приступим завтра же, — кивнул он. — Прямо с утра. Помогать будем — это само собой… — Крикуненко усмехнулся. — А пожелание боцмана можете выполнять самостоятельно… В свободное время, конечно.

Большие голубые глаза мичмана сощурились в добродушной усмешке. Красивые и дерзкие были у мичмана глаза — в них, как в зеркало, можно смотреться. Такие, говорят, девушкам нравятся.

Александра Крикуненко в базе знают, наверное, все. На флоте он служит давно. И все на подводных лодках. На нашей — с первого ее дня.

Мы одного с ним роста, только он в плечах шире. Ноги расставлены цепко, будто вросли в палубу.

Голову держит прямо. На собеседника смотрит в упор. На щеках румянец. Парень, говорят, веселый. Увидим, все еще впереди.

В кубрике полутемно, горит только дежурная лампочка. И делать мне нечего, и пойти не к кому — почти никого еще не знаю на новом месте. Те, с кем уже знаком, делами своими заняты — служба военная перекуров не знает, она, даже когда солдат спит, продолжается — и мешать на службе занятому человеку не положено.

Но сидеть без дела я тоже не умею, не учили меня этому дома, и потому я решил: раз не зовут никуда — возьму и тельняшку пока постираю. В субботу — увольнение в город, и к нему надо готовиться как положено. И вообще — стирка так стирка. Все равно за меня это делать некому, тут не дома, и нянек у матроса нет. Да и время пойдет быстрее.

Я перебирал содержимое рундука и не заметил, как в кубрике появился еще один человек — главстаршина Чикин. Я знал его немного в лицо, и знал от ребят, что он на нашей лодке комсоргом. Разговаривать с ним еще не приходилось.

Чикин долго и с любопытством приглядывался к тому, как копаюсь я в своем рундуке.

— Любовно барахлишко перебираешь, — сощурился он, наконец, и узкое жестковатое лицо его тронула добродушная усмешка. — До армии случайно не товароведом был?

— А что? — Я обернулся. — Нужда, что ли, в продавцах объявилась?

— Да нет… Подумал я, будто к нам нового каптера прислали.

— Помощников себе подбираете, товарищ главстаршина?

За «каптера» я обиделся.

Чикин рассмеялся. Как-то интересно это у него выходило — казалось, что весь он и даже жесткий, торчком, чубчик его тоже смеется.

— А тебя не задень — кусаешься… — сказал он как-то неопределенно — не то удивлялся, не то одобрял. — Ладно, шутки прочь, раз ты их не воспринимаешь. Давай по делу поговорим. Комсомолец?

— Да. А что?

— Вечером на бюро прошу.

— Зачем?

— У тебя что, с бюро когда-нибудь неприятности были — испугался? Да ни за чем, собственно. Придешь — на ребят наших посмотришь, себя покажешь…

— Казать пока нечего.

— Ну, расскажешь тогда, кто ты, что ты и как к нам попал — с охотой или так… Что делать будешь — сачковать, баловаться или по-настоящему работать.

— Вроде маленького допроса, значит.

— Просто у нас правило такое: пришел новый человек — покажись, кто ты такой. Надо же знать, кого к себе в экипаж берем. А то, может, и не подойдешь еще, кто знает! Ребята у нас в этом смысле жесткие…

— И общественной работой сразу нагрузите?

— А ты как думал! Вот потолкуем вечером по-дружески и найдем тебе работку. Раскачиваться особенно некогда, дело наше не терпит.

— Деловитый ты, главстаршина. — Я покачал головой, разглядывая Чикина.

Коренастый, подобранный весь, он стоял в нескольких шагах от меня и смотрел уже без тени улыбки. На обветренном скуластом лице его выделялись темные и цепкие, глубоко запавшие прищуренные глаза — казалось, он схватывает ими сразу все, что попадает в поле его зрения, сразу же отсеивая все то, что не стоит внимания, — потому только у него такой жесткий взгляд.

— Ты про это словечко забудь, парнишка, — посоветовал он, и на скулах его дрогнули желваки. — Не люблю я это словечко. Душок от него неприятный. Дело — вещь серьезная, и ты категории не путай. Не дрова на лодке возим. На нее вся база оглядывается, и на улицах ребята с других кораблей глазами нас сверлят: что они за герои такие, почему им, а не нам честь выпала… Ты в самом деле подумай, почему? А уж коли доверили нам — значит, работать надо на всю железку, как говорят.

— Чего ты заводишься, главстаршина, — примирительно сказал я. — Чего ты меня не на моих грехах поймать пробуешь? Я никогда против дела не был, если только его по-хорошему правили…

— Значит, в этом мы с тобой сойдемся. — Чикин улыбнулся, смягчился, глаза его потеплели. — Ну, а дальше как — время покажет… Ты мне только честно скажи — в учебном отряде ваньку валял или занимался?

— Занимался. Безо всяких.

— Я к тому, что если плохо что-нибудь знаешь — ребят подзову. Займутся с тобой, быстро подучат. Сам знаешь — в море ходить нам не раз, а там учиться некогда… По специальности трюмных я сам берусь. По электрике — Леня Шинкарев поможет. Сердечком нашей лодки заинтересуешься — к «атомному богу» нашему сходи. К капитан-лейтенанту Коломийченко. Или к Васе Дичко — он у нас по этому делу профессор, хоть всего-навсего старшина. Так что пока время есть — не стесняйся.

— Да не надо, — мне стало неловко. Я и в самом деле не валял дурака в отряде, и мне не хотелось, чтобы ребята принимали меня за салажонка, который ничего не умеет. — Если запутаюсь в чем — тогда, конечно, спрошу, само собой… Спасибо…

— А за деловитость я, знаешь, почему обиделся?

Чикин стоял теперь совсем рядом; я различал даже редкие синеватые крапины на его жестких щеках — как будто горящим порохом хлестнуло его когда-то по щекам. Только то не порох, а уголь навсегда въелся под кожу, оставил вечные метины. Чикин до службы на шахте работал, говорили ребята.

— Есть еще чудаки, считают: комсорг всегда человек деловитый, потому что для послужного списка старается — а иначе, мол, зачем ему? А мне, если так, — плевать на послужной список. Я, знаешь, за что это дело люблю? За то, что всегда с ребятами рядом. Интересно мне с ними. Сам по себе не проживешь, это как дважды два. Когда живые люди рядом, жить веселей, и ничего не страшно. Оступишься — поддержат, сам кому добрым словом или плечом подсобишь — тоже, значит, не зря день прожил, и тебя при случае выручат, люди добро помнят… Вот почему. А ты — «деловитый»!

— Прости, старшина. Я не то сказал, не подумал…

«Когда ребята рядом — ничего не страшно…» Он прав, главстаршина. Я по себе знаю — здорово, когда есть кому верить, к кому за помощью прийти. Если мне помощь будет нужна, Чикин первый поможет — так мне о нем сразу думать хочется. Глаза у него не врут.

Хорошо, радостнее как-то стало, и кубрик уже не казался мне незнакомым.

Где-то пробили склянки. День кончался. Дневной шум стихал, и в густеющей тишине тонкий голос колокола был отчетлив и чист.

Здешние вечера, знаешь, люблю, — неожиданно сказал Чикин, и я почувствовал, что он стесняется этой внезапной своей откровенности, но уже не может молчать, потому что и в самом деле, наверное, любит здешние вечера. — Некрасивые они какие-то, не то что у нас дома, в степи. А все равно люблю. Есть в них что-то такое… застенчивое, что ли… Пойдем посидим на берегу, полюбуешься. Время у нас еще есть, ребята часа через полтора соберутся.

Долго сидели мы в тот вечер на скамейке у крутого обрыва, что отвесной стеной спадает к воде.

Вечер был неважный. По небу ползли налитые дождем тяжелые, цвета чугуна, тучи, и только в редких разрывах между ними вдруг вспыхивал на мгновение слабый и действительно какой-то застенчивый серебряный свет. Каждую минуту мог начаться дождь. Но он не начинался. Неспокойный ветер лениво разгонял мелкую волну. Кричали чайки: они готовились к ночи.

— Завтра, если минута найдется, в сопки сходим.

Посмотришь, какая там красота, — говорил Чикин, и глаза его светились мечтательно. — А вечером кино будет. Люблю я кино, особенно про путешествия. Самому-то весь мир объехать — жизни не хватит. А знать хочется. Кино только и помогает жажду эту глушить.

Дождь все-таки начался — холодный и спорый. Мы заторопились в кубрик.

Вдогонку нам, тихие, как шелест дождя, долетели знакомые слова:

Прощай, любимый город…

Это, должно быть, кто-то на ночь глядя в море уходил…