Лодка вошла в неведомое — так смело можно назвать арктический район, через который пролег курс нашего атомохода. На всех картах всегда рисуют картографы эти места «белым пятном».

Ледовая обстановка здесь резко отличается от других мест океана. Капризно и угрожающе непостоянна толщина льдов — сказывается, должно быть, внезапный и резкий перепад океанских глубин. То и дело возникают на пути атомохода из черной подводной тьмы клыки айсбергов — вечных бродяг, вмерзших в сплошные ледяные поля.

Атомоход мечется вверх и вниз, все время меняя скорость, курс, глубину, и мы давно уже забыли, что такое спокойные вахты.

Льды наглухо сомкнулись над головой.

Спичка, подвешенная в пяти сантиметрах от потолка большой комнаты, — это наша лодка. Пол комнаты — океанское дно. Потолок — лед, наше сегодняшнее небо. Разводий нет — значит нет солнца, нет ветра, слабо и пьяняще пахнущего океаном.

Если там, южнее, мы знали, что за монотонной и раздражающей бесконечностью льдов нас ждут полыньи — сейчас, пожалуй, никому не известно, как обернется дело для нас спустя даже несколько часов похода. Вопреки всему мы верим, что все будет в порядке, но уж очень тягостно и бесконечно ожидание перемен.

У вахтенных, что через каждые два часа сменяют друг друга за пультом телевизионной установки, от непрерывной слежки за непроглядностью океанских глубин болят глаза, и в ушах ломит от писка зуммеров эхоледомера.

По смутным теням, бесплотным и бесформенным на экране, трудно определиться в пространстве. Теряется ориентация, обостренным и настойчивым становится чувство оторванности от мира, и в какую-то минуту начинает казаться, что в определении бесконечностей могут дать маху даже наши электронные приборы.

Мысль эту гонишь от себя прочь, но она возвращается снова и снова, рождая глухое беспокойство. Из равновесия выводит все — громкий смех, слабые запахи машинных масел, болтовня в кубриках, доклады вахтенных центрального поста, которые ничего нового не сообщают и не обещают никаких перемен.

Бледен и непривычно молчалив главстаршина Чикин. Он заметно изменился за последнее время: обострились скулы, еще глубже запали глаза. Подолгу думает он о чем-то, уединившись в кубрике, перелистывая страницы своего блокнота. Чувствуем мы — к какому-то разговору с нами готовится главстаршина, да только отмахиваются от комсорга матросы, когда он появляется у них за спиной. Какие могут быть разговоры, если всё на лодке забыло о состоянии покоя! Атомоход все время меняет тактику, пробиваясь вперед, — так же, как боксер на ринге, когда ведет бой. Возрастающие нагрузки нелегко переносить даже нашим тысячу раз выверенным приборам, а нам они даются тоже нелегко. Для нас между раундами ледового боя нет передышек.

Но очень хочется Чикину устроить после вахты в кубрике большой разговор. Головой ручается Чикин за то, что такой разговор нужен. А у ребят после вахты частенько остается сил только дойти до коек — и Чикин не знает, как ему быть. Он сам мне в этом сознался. Я смог предложить ему единственный выход.

Мы отправились к замполиту.

Штурманов был в своей каюте один. Приглушенно горела настольная лампа. Неяркий, спокойный свет ее скупо выхватывал из полумрака стопку книг и каких-то бумаг на столе, крупную голову замполита, устало опущенную на руки. В каюте стояла тишина. Только доносились из-за переборок чуть слышное урчание двигателей да характерный, почти неуловимый на слух, мягкий незатухающий шорох — это сопротивлялась глубина, вспоротая корпусом атомохода.

Штурманов, казалось, спал. Чикин кашлянул осторожно. Замполит мгновенно поднял голову, встряхнулся, крепко потер виски.

— Ты, комсорг? Кажется, не ко времени я соснул — извини. Что случилось?

Чикин посмотрел на замполита, оглянулся на меня, и я понял — неловко вдруг стало комсоргу. «Может, не стоило замполита будить? — словно говорил его взгляд. — Вон глаза у Штурманова какие усталые… Может, не такой уж у меня и сложный вопрос, чтобы над ним еще замполит голову ломал?»

Но отступать было уже поздно.

— Дело у меня такое, — сказал Чикин, — учебу «один плюс один» мы затеяли. Замахнулись даже на большее — по этому поводу бюро специальное решение приняло. А результатов пока никаких нет. Не видно.

— То есть?

— Ребятам, я думаю, мало знать, что у нас теперь нет отстающих — это же общая оценка дела. А вот чего каждый матрос добился, никому не ведомо. Подошло время, по-моему, зачеты у ребят принимать. Наверняка многие сумеют сдать на классных специалистов. Вот тогда и станет ясно каждому — научился он чему-нибудь или на месте стоял, и что он от себя в общее дело вкладывает.

— Так, — Штурманов кивнул, соглашаясь, и коротко черкнул что-то для памяти на листке бумаги. — Это дело, комсорг. Спасибо, что напомнил. Я поговорю с командирами боевых частей, со специалистами — пусть готовятся принимать зачеты. Еще что у тебя?

— Несколько заявлений у меня лежит о приеме в комсомол. Надо их рассмотреть. Это, я думаю, сделаем после того, как ребята зачеты сдадут. Пусть у многих из них будет двойной праздник… Нужно в общем большое собрание провести, в делах наших как следует разобраться. Отчет на берегу все равно придется давать — так чтобы не сказали нам, что мы тут больше разговорами занимались, чем делом…

— Ты комсорг — тебе, как говорится, и вся власть в руки.

— Власть властью, а вот как раз такое собрание я и не могу провести, — виновато сказал Чикин. — Не лежит у ребят душа к разговору, и ругать их за это я не могу: я ведь вижу, как они устают. Но ведь дальше у нас будет еще больше работы! Я не знаю, как быть…

Штурманов прошелся медленно по каюте, устало прислонился к переборке, помолчал полминуты, прикрыв глаза.

— Не знаешь, как быть… Ну, давай тогда вместе посоображаем.

Наш замполит, наверное, самый беспокойный на лодке человек. Он везде, он со всеми и ночью и днем. Сын и внук матроса, он знает морскую службу от самых азов, и ему, конечно, легко понять, что значит усталость в далеком походе.

На корабле много офицеров. У каждого из них свои обязанности. Но самое сложное, думаю я, приходится на долю замполита.

Нет на лодке такого матроса и офицера, с кем бы в течение суток он не увиделся, не поговорил. Но он ведь должен не просто поговорить, не просто встретиться ради нескольких, порой ни к чему не обязывающих фраз.

Усомнившийся в своих силах должен после беседы с замполитом снова поверить в свои силы, почувствовать себя нужным для дела. Равнодушного нужно заставить потянуться к работе. Такая у замполита задача. А люди на лодке разные, и характеров похожих нет, и к каждому надо найти свой ключик, каждого суметь понять и говорить с ним так, чтобы и он тебя понимал. Все это никогда и никому не давалось легко, и я не знаю, где предел этой нервной нагрузки, и сколько ее вообще может выдержать живой человек. Если бы величину этих нагрузок можно было определять какими-нибудь приборами, какие показания давали бы они?

— Значит, не знаешь, как быть… — снова тихо повторил Штурманов. — И ты, Смелов, тоже ничего не подскажешь?

Я молчал.

— По-моему, ребят нужно встряхнуть, — сказал Штурманов. — Все беды оттого, что с окончанием вахты не перестаешь думать о работе. В наших условиях это сказывается особенно тяжело. Нужно, чтобы люди отвлеклись, подумали о чем-нибудь другом, забылись немного.

— А что я им дам? — Чикин растерянно пожал плечами. — Судовую библиотечку они уже всю перечитали и всю ее обсудили в кубриках не по одному разу. Зала танцев у нас нет, концерт из Москвы не послушаешь… Это же лодка, а не крейсер. Там у них на палубе места столько, что хоть в футбол играй. А у нас? Диспут провести? Так нужно, чтобы сами ребята его захотели. Придуманный диспут они не примут. Да и не люблю я диспуты. У нас тут народ собрался — все, как один, с десятилеткой. Нечего их, по-моему, воспитывать, как это на диспутах заведено.

Штурманов засмеялся.

— Заносит тебя, главстаршина. Глубина и на тебе сказывается, тоже нервы шалят. Чересчур активно нервные клетки тратишь — они, брат, единственное, чего организм не восстанавливает… А диспут, если его организовать по-настоящему, — нужная вещь, ты мне обратное не доказывай. Но раз ты против — давай исключим этот вариант, другой поищем. Есть у меня, кажется, идея… Скажите-ка мне, хлопцы… — Штурманов остановился напротив. Он загадочно улыбался, — знаете вы что-нибудь интересное о тех местах, где мы сейчас идем?

Чикин пожал плечами.

— Чего тут может быть интересного? Лед нетронутый, «белые пятна».

— Историей освоения Арктики никогда не интересовался? А зря! Любопытные вещи в этой истории есть. Неожиданные вещи. Такого и не придумаешь… А если нам устроить что-нибудь вроде Клуба интересных встреч? Расскажем матросам об Арктике. Места эти знаменитые, событий всяких — и смешных и трагических — Арктика повидала не меньше, чем их в любом приключенческом фильме насчитаешь. Послушают ребята — прибавится у них уверенности, и не так страшен будет этот черт, как сам себя малюет. Страху да неверия всегда прибавляется, когда в неведении живешь.

Чикин, соображая, молчал.

— Веселую афишу нарисуем. Кока по этому случаю попросим кофе сварить. Посидим, как в молодежном кафе…

Штурманов сам загорался своей идеей.

— А заводилой вечера пусть будет Печеркин. Он уже знаменит на лодке достаточно, «Справочным бюро» его не зря окрестили. Знает он много интересного. Кое-чем в этом смысле и я ему помогу — есть у меня с собой несколько интересных книжек.

«Посидим, как в молодежном кафе»… Странно и неожиданно волнующе прозвучала для меня эта фраза. Слишком далеко мы были сейчас от городов, где есть молодежные кафе, — так далеко, что и вообразить трудно. Наверное, это будет неплохо — пусть даже на полчаса, но почувствуют себя ребята «землянами», а не аргонавтами, оказавшимися в ледовом плену. Пусть даже повспоминают немного о том и о тех, к кому им еще не скоро вернуться: когда хорошее вспоминаешь — прибавляется сил.

— Вот и мне кажется, что это может получиться неплохо, — сказал Штурманов. — Во всяком случае, попробовать можно.

И засмеялся.

— Хорошо звучит — Подводный клуб интересных встреч, а?

— Давайте веселую афишу сочинять, — сказал я.

Мне очень захотелось, чтобы поскорее собрался этот наш клуб. Заработала память, много хорошего встало перед глазами, захотелось поделиться им с кем-то в обстановке, не похожей на постоянную напряженность боевой вахты. Захотелось послушать кого-нибудь, чтобы он о чем угодно, но только не о нашей работе рассказывал. Можно очень любить свое дело, но если много взваливаешь его на плечи, быстро от него устаешь.

…Была веселая, заковыристая афиша. Были отличный кофе, и особая гордость нашего кока — пирожки. И наверное, потому, что событие это было ни на что не похоже и резко выделялось своей необычностью из цепочки событий, ставших уже привычными, народу собралось много.

Илья Печеркин, худенький и розовощекий, как взволнованный школьник, от волнения долго не мог сказать первую фразу.

Потом, чувствуя молчаливую поддержку аудитории, осмелел.

— …Кто первый начал подледные плавания на лодках, знаете, ребята?

— Не-ет!

— Думали люди об этом давно. Практически попробовали пройти подо льдом лишь в тридцатые годы. Первым решился на это американский полярный исследователь Хьюберт Уилкинс. До этого он бывал в Арктике с различными экспедициями не раз.

— Американец, значит, — прошел по кубрику говорок. — А думалось, наши первыми были…

— Подождите, братцы. Не говори гоп, пока не перепрыгнешь. Так вот Уилкинс. Купил он у правительства Соединенных Штатов подводную лодку. Продали ему какую-то старую, давно снятую с вооружения. Она уже на корабельном кладбище была.

— Откуда он денег набрал на лодку, этот Уилкинс?

Чикин, настороженный и бледный, откровенно переживавший за организованный вечер и больше всего переживавший за Печеркина (сумеет он «завести» ребят или нет?), заметно повеселел. Раз начались встречные вопросы — значит ребятам интересно.

— Уилкинс ведь, в принципе, готовился совершить подвиг, и умные люди — в большинстве своем ученые с мировыми именами — это понимали. В первую очередь они ему материально и помогли. Но этих денег было, конечно, мало, и Уилкинс не мог ради осуществления похода отказаться от помощи всякого рода. Например, ссудил его деньгами знаменитый Херст, газетный король, — он кругленькую сумму подбросил. Но деньги с одним условием дал: о походе Уилкинс должен был писать только в его газетах. Никому другому никакой информации не давать. Пришлось Уилкинсу лезть в кабалу.

Вбежал рассыльный.

— Подвахтенные, в машинный…

На него дружно зашикали. Чикин сиял.

— Лодку на завод отбуксировали, ремонт кое-какой произвели. Вооружение убрали, вместо него приборы поставили, и лодка вышла в море. Уилкинс назвал свой корабль «Наутилусом» — в честь подводной лодки капитана Немо. На проводах экспедиции присутствовал внук Жюля Верна.

Подвахтенные машинной команды вышли, стараясь ступать бесшумно. Уходить им явно не хотелось — это видно было по их расстроенным лицам.

— Лодка Уилкинса пересекла Атлантический океан. Зашла в Норвегию. Здесь к экспедиции присоединился известный норвежский ученый, знаток Арктики Харальд Свердруп. Он согласился быть научным руководителем похода… Это происходило летом тридцать третьего года. Лодка направилась к границе вечного льда. Уилкинс заявил репортерам, что он попытается достичь Северного полюса.

В кубрике стояла тишина. Ее нарушал только доносившийся издалека, из кормовых отсеков, ровный и спокойный, приглушенный гул работающих машин.

— На другой день похода случилась авария. Погода стояла хорошая, и потому Уилкинс решил не возвращаться в свою базу и ремонтироваться в море. Затратили на это двое суток. Плавание продолжалось. Лодка вошла, наконец, во льды. После суточного маневрирования среди ледяных полей Уилкинс решил сделать попытку пойти под плавающие льды. И когда все уже приготовились, заняли свои места, оказалось, что лодка идет без вертикальных рулей. До этого она все время шла в надводном положении, и никто не заметил, когда и где обломились рули…

Матросы рассмеялись.

— А еще «Наутилусом» себя назвали! — выкрикнул Федя.

— Кстати! Знаете, сколько было «Наутилусов»? — Печеркин снова взял в свои руки нить разговора. — Жюль Верн, оказывается, не сам придумал это название подводному кораблю капитана Немо. «Наутилусы» существовали и до него. Не в книгах, а в жизни. Они и сейчас есть.

Илья сделал короткую паузу, проверяя, какое действие возымели на слушателей его слова.

— Есть в тропических морях такой моллюск. Называется он «кораблик», что по-латыни и означает «наутилус». Живет он в спирально закрученной раковине. Обладает загадочной способностью всплывать и погружаться за счет того, что меняет объем внутренних камер своего жилища — раковины. Именем этого моллюска впервые назвал свой подводный корабль американский инженер Роберт Фультон…

Никто не перебивал рассказчика. Илья умел «подавать» интересные истории, а многое из того, что он рассказывал, нам и в самом деле открывалось впервые.

— Было это в тысяча восьмисотом году. Испытания подводной лодки проводились в Париже, на Сене. Корабль пробыл под водой четыре часа. Скорость его передвижения составляла всего три километра в час. Двигалась лодка при помощи гребцов. Для внутреннего освещения применялась обычная сальная свеча.

Но первый «Наутилус» не оправдал надежд. И сам Наполеон сказал: «Опыты с подводной лодкой американского гражданина Фультона прекратить». Через десять лет по чертежам Фультона французы братья Куэссен построили новый подводный корабль. И назвали его тоже «Наутилусом». При первом же погружении он затонул. Строились и потом подводные лодки. Но все они были далеки от жюль-верновского «Наутилуса». Никто из конструкторов даже и не отваживался давать это имя своим кораблям. Первый осмелился Уилкинс… О том неудавшемся походе Свердруп книгу написал. И между прочим, сделал там следующее заявление: «Я не удивлюсь, если первой подводной лодкой, которая проникнет под лед, будет советская подводная лодка». Норвежец не ошибся. Через пять лет, зимой тридцать восьмого года, подводные лодки нашего флота впервые прошли подо льды Арктики. Это было во время спасения четверки папанинцев.

— Какие лодки тогда ходили? — спросил кто-то.

— Наши «Декабристы». Отрядом командовал известный североморский ас-подводник Герой Советского Союза Иван Александрович Колышкин. Командиром одной из лодок — Д-3 — был Виктор Котельников, тоже подводник известный…

Илье трудно. Я вижу мелкие бисеринки пота, выступившие на его лице, и мне очень хочется помочь Илье, но я бессилен что-либо сделать. Я не знаю и трети того, о чем рассказывает он ребятам, и мне остается лишь переживать за Печеркина — только бы выдержал, только бы не «сломался»: он ведь пришел сюда сразу после вахты, и, конечно, для него никак не отдых эта нелегкая работа — держать в своих руках внимание аудитории.

Я вижу, как то и дело Печеркин поглядывает на Чикина, сидящего чуть в стороне, — он словно молча спрашивает его: «Ну как?»

Но и Чикину трудно ответить на этот вопрос. Он нервничает сам, следя за быстро меняющимся настроением матросской аудитории. Он переживает не меньше Ильи.

— Что сталось с Уилкинсом после? Так и не увидел он полюса, что ли?

Ребята оживают, они начали забрасывать Печеркина вопросами, и это встряхивает и ободряет Илью. Значит, у матросов появился интерес к разговору; значит, они начинают забывать об усталости; значит, удается ему, Печеркину, то, что задумали Чикин со Штурмановым: хоть немного отвлечь людей от постоянных мыслей о работе.

Я вижу, как слабой радостью загораются глаза Ильи, как веселеет Чикин.

Все, значит, идет как надо.

— На походе Уилкинса не закончились попытки — американцев взять полюс штурмом из-под воды. До полюса все-таки дошел на лодке «Скейт» другой американец — Калверт. Это случилось много позже тех дней, о которых рассказал Илья…

В разговор вступил Петелин. Опять адмирал подошел незаметно и пристроился в стороне, молча следя за нашим разговором.

Печеркин благодарно улыбнулся ему за эту неожиданную поддержку.

— Поход Калверта сложился не менее трагически, чем поход его предшественника. Лодка его хоть и специально готовилась к этой задаче, но тоже не раз подвела в походе своего командира. Калверт, конечно, исследователь никакой, в этом смысле ему далеко до Уилкинса, поход его носил чисто стратегический характер, потому что сам Калверт — профессиональный военный, и этим предопределяется характер всех его действий и желаний. Это, конечно, фигура менее интересная, но я отдаю должное мужеству Калверта: он не сдался и не отступил. С Калвертом как раз и дошел до полюса Уилкинс. Вернее, Калверт, выполняя последнюю волю этого человека, доставил на полюс урну с его прахом… В воспоминаниях Калверта о походе немало места отведено Уилкинсу. Были там и такие строчки — они как раз и являются ответом на вопрос о дальнейшей судьбе Уилкинса…

Петелин помолчал, припоминая.

— «Мы сделали все приготовления к богослужению в память Уилкинса. На льду у борта корабля из ящиков соорудили стол и покрыли его зеленым сукном. На стол поставили бронзовую урну. Около тридцати человек экипажа выстроились по обеим сторонам стола… Лейтенант Бойд поднял бронзовую урну, и мы с ним в сопровождении двух факельщиков отошли от корабля почти на тридцать метров. При таинственном свете красных фонарей я закончил чтение молитвы… Бойд открыл урну и развеял золу по ветру… Раздался трехкратный винтовочный залп — салют в честь сэра Хьюберта. Хьюберт Уилкинс обрел покой…»

По кубрику прошел возбужденный говор. И я подумал вдруг с уважением о нашем замполите. Он не ошибся в расчете, когда говорил: человеку трудно в пути, если он не знает тех мест, куда его завела дорога.

Мне Арктика показалась местом не таким уж и неприятным, потому что с этой минуты она перестала быть для меня краем безмолвия. Я словно почувствовал рядом плечи тех, кто был здесь до нас. Словно рядом со мной встали легендарный Колышкин и неутомимый весельчак Папанин, застенчивый, как девушка, но невероятно мужественный человек Виктор Котельников, измученный неудачами Уилкинс, так никогда и не узнавший о том, что в конце концов была исполнена его воля. Я увидел, как живого, американца Калверта — человека железной хватки и фанатической целеустремленности.

Все они — люди, никак не схожие между собой. Но всех их вела вперед одна цель — утвердить власть человека над неприступностью Арктики; и за это всем им, людям разных времен и разных убеждений, можно сказать одно только сердечное спасибо за то, что они были мужественными в нелегком пути.

Арктика перестала быть для меня «краем безмолвия», и, когда я увидел в ней рядом с собой всех ее пионеров, она перестала быть и той устрашающей, «какой ее малюют».

Я подумал: если умели не сдаваться все эти люди, имеем ли мы право быть хуже их, можем ли распускать нервы, согнуться под грузом временных трудностей пути?

Конечно, не можем. Не должны. Им, первым, было в тысячу раз труднее. А нам-то что роптать на судьбу? Наш «Ленинский комсомол» еще не подвел нас ни разу, он держится молодцом, а уж коли он не сдается — так нам носы вешать нечего.

Честное слово, в эту минуту я поймал себя на мысли, что мне хочется что-то делать. Что угодно — лишь бы работать, лишь бы оказаться полезным и хоть чуточку своими руками приблизить минуту победы над полюсом.

Наверное, не один я так думал в эту минуту, потому что, когда поднял голову и огляделся, я не увидел рядом ни одного равнодушного лица.

— Дорогие товарищи! — прозвучал вдруг в динамиках судовой трансляции голос Жильцова, и было в нем волнение и радость — в эту минуту ее сразу почувствовали все. — Дорогие товарищи! Наш атомоход пересек последнюю параллель! Впереди — полюс! До него осталось совсем немного. Рано утром мы будем там!..

Мне трудно передать словами то, что творилось в кубрике после этих слов командира. Волна горячей радости захлестнула вместе со всеми меня; и я помню только, что кто-то обнимал меня за плечи, кого-то обнимал я; помню, как, охваченный общим волнением, адмирал Петелин, вдруг помолодевший на добрый десяток лет, взмахнул рукой:

— Ура, товарищи! Наша победа!