Чапаев-Чапаев

Тихомиров Виктор Иванович

Известный художник, литератор и кинорежиссер Виктор Тихомиров рассказывает нам вполне реалистичную историю. Герой гражданской войны Василий Иванович Чапаев, лихой комдив и рубака, не погибает в реке Урал, а самым естественным образом остается жить, уходит в народ вместе со своим верным ординарцем Петькой, на поверку оказавшимся девушкой Матреной, становится сапожником, а затем начинает заниматься своим любимым делом — превратившись в киномеханика, показывает советским людям фильм братьев Васильевых про самого себя.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

1

Лето удалось. Бесконечный день нехотя клонился к вечеру, но солнце все еще било из-за каждого угла, печатая косые супрематические тени на плоские стены домов, окрашенные, по большей части желтым. Фиолетовые эти тени закрывали даже окна и чахлые липовые деревца под ними, посаженные без надежды на вырост.

По раскаленным за день рельсам скрежетал и погромыхивал переполненный трамвай, роняя то и дело с подножек наиболее ловких пассажиров. На повороте всех сильно прижало в одну сторону. На рыжеватую девчонку лет семнадцати навалился здоровенный детина, намеренно не держащийся ногах. Детина был рыхл, пах несвежим огуречным рассолом и поганым грибом.

Девушка морщилась, вежливо стараясь не обращать внимания. Она изо всех сил сосредотачивалась на мысли о том, какое замечательное это изобретение — трамвай. Пешком ведь не находишься. А тут: и удобно, и едет быстрее всех, и главное — красивый. Удобные лавочки из лакированных дощечек, снаружи красный, с необычайно красивыми цифрами. Раньше вагоны кони тащили, они и назывались: «конки», теперь, слава Богу, используется электрическая энергия, стало быть, не происходит никакого загрязнения окружающей среды. Потому и народа так много набивается, что всем хорошо.

Невольно она следила за едущим параллельно нарядным «москвичом», руководимым странным субъектом. Субъект заслуживал невинного девичьего внимания. Машину он вел зигзагами, низко склонясь над рулем, будто прячась, так что, казалось, и не видел ничего из-за руля. Он то и дело отставал от стремительного трамвая, но вскоре опять нагонял; одет же был в черную блестящую «кожемитовую» шляпу, клеенчатый плащ и круглые фиолетовые очки.

В поле внимания девушки, правда, не попала сидящая на заднем сидении дама немыслимой красоты, отчасти ядовитого свойства, с шевелящимися гневно губами, тоже редкостного рисунка. Хотя, дело вкуса.

Красоткам с такой наружностью, кажется, самою судьбой назначено разбивать мужские сердца, в особенности принадлежащие талантам, которые, как известно, совершенно не имеют вкуса на женский пол и вечно свяжутся черт знает с кем. Возможно, что все это для их же, талантов, пользы, в рассуждении поиска особых творческих состояний. Лишь бы не доходило до суицида. Но до суицида-то зачастую и доходит. Это когда мазохизм, почти всем творцам в разной степени присущий, превосходит меру.

Красавицам же самим «как с гуся вода», и дожив до глубокой старости, они про себя начисто позабывают как раз самых достойных и одаренных, вплоть до исторических персон, лично ими погубленных. И хотя эти бывшие красотки, как горохом сыплют громкими именами, но, в самом деле, запоминают на всю жизнь различных ничтожеств, с достоинствами, одним им понятными. Сами эти удачницы, к любви не бывают способны, за любовь же принимают свои терзания, если что-либо выходит «не по их», или, им же подобные особы, вдруг да перебегут дорогу.

Однако, наша может и не из этих вовсе особ, а другая какая-нибудь, с настоящими достоинствами, такая например, каких берут в кино на роли женщин — агентов уголовного розыска, или народных избранниц, пока еще не ясно, но понятно, что девушке из трамвая она была не видна.

— Молодежь, оплачивайте проезд! Что вы мне все рубли суете, сдачи не напастись! — хрипло и внезапно, перекрывая шум, гаркнула увешанная рулонами билетов кондукторша. Будто от этого крика, все пассажиры разом бросились к окнам по одну сторону вагона. Но внимание галдевших пассажиров привлечено было не горластой теткой, а происходившей сбоку от маршрута киносъемкой.

— О! Глянь, кино снимают, антихристы! — первой же и констатировала изумленно кондукторша.

— Надо же, ну ты подумай! Точно, точно! — подхватили в толпе.

— Этот-то, видала, он же Прохора играл в «Сумерках»! Ворон! Ага, Ага, во дает, упал! Не умеет на лошади! Ишь ты, дайте хоть рассмотреть одним глазком, никогда ж не видала! Дома после расскажу, никто не поверит!

И верно, сбоку от трамвайных путей происходила настоящая киносъемка.

Каждый гражданин знает (знал, по крайней мере в описываемое время), что нет ничего такого, что было бы веселей, интереснее и загадочней этого совершенно безопасного, и потому бесконечно увлекательного мира кино, способного восхитить даже последнюю, ничтожнейшую личность, кажется давно уж потерявшую восприимчивость от неразвитости и загнанности жизнью. Массы — само собой. Второгодник с последней парты, сэкономив на завтраке или случайно подобрав с земли гривенник («новыми» конечно), наплевав на невзгоды, без промедления отправлялся на детский сеанс. Какой-нибудь, карманный воришка мог позабыть ремесло свое и не полезть в нарочно оттопыренный для него карман, если увлекался сюжетом фильма.

Что немедленно и произошло. Когда прокричали: «Кино!», малолетний вор и мошенник Федька Сапожок (имя это было получено им от приятелей, из-за формы носа, в точности повторявшего форму сапога) отпустил обратно в карман круглый кошелек с мелочью, рубля на два с полтиной, забыл о нем и тоже бросился к окну.

Таинственный мир кино приоткрылся через нечистое трамвайное стекло осветительными приборами, путаницей проводов и накрашенными лицами актеров. Озабоченные, серьезные, будто бы занятые в самом деле важным занятием, взрослые люди, окружили белую в яблоках лошадь и пытались усадить на нее своего героя.

Все трамвайные окна вмиг украсились прилипшими к ним носами, губами и щеками. Кондукторша позабыла пост и обязанности, жадно всматриваясь в происходящее.

Но рыжеватая девушка наибольшее проявила любопытство, она буквально прилипла к стеклу, а в следующий миг, с покрасневшим почти под цвет ее волос лицом, одновременно все более бледнея, стала решительно пробираться к выходу. Впрочем она быстро сообразила, что никак не может выйти из трамвая, без того чтобы не опоздать к месту учебы, а сегодня это было никак не возможно. И девушка осталась в вагоне.

На лошадь, при поддержке товарищей, тщетно пытался влезть человек в папахе и с воздетой к небесам окровавленной саблей, сильно смахивающий на, знакомого каждому по фильму «Чапаев», собственно легендарного комдива Чапаева. Четверо помогали ему, но бестолково, будто с похмелья. Чуть поодаль дюжий опер, тиская в жилистых руках тяжеленную камеру, совался ею в морду коню, в зубы всаднику, приседал, заходил с боков, выныривал вдруг из-под конского паха, чудом сберегая свои объективные линзы от подкованных копыт и роняемых животным, возможно от ужаса, конских яблок. Он более всех истекал потом по причине жары и своего труда.

Всадник, хоть и не утвердился еще на лошади, все сползал с нее, но уже изображал отвагу, усталость, мужество и ум одномоментно, в одном лице. Выражение его было суровым и нервным. Такое бывает у тех, кто удачно избегнул сабельного удара или огнестрельной пули. Все это конечно назначено было устремленным к нему объективным линзам. Не зная наперед приготовленных ему судьбой испытаний, артист при помощи приемов перевоплощения, с трудом входил в образ, в то время, как чуть обождав, оказался бы в нем естественным порядком.

 

2

Тем временем, упомянутый уже «москвич» остановился в переулке, и выскользнул из него поспешно странный субъект, обнаруживший на себе, помимо очков и шляпы, ярко начищенные ботиночки, с острыми по моде носами, поверх узорчатых нейлоновых носков. В руках он держал, судя по всему, немалого веса чертежный тубус, добавлявший перекоса его, и без того перекошенной фигуре. Немедленно он скрылся за грязной дверью подъезда, отворяемой чаще всего ногами, и имевшей от этого вид замызганный и потерпевший в нижней части, но молодецки-желтый — в верхней. Зато, там имелась надпись мелом «ДНД переехало».

Сидевшая позади дама уселась за руль и плавно откатила с места.

Субъект, назовем его Дядя, энергично устремился вверх по лестнице, подтягиваясь свободною рукой на сильно подержанных ржавых перилах, лишь короткие участки которых украшены были отполированными деревянными накладками. Одна из них немедленно наградила Дядю занозой. Дядя матюгнулся, но продолжал движение, сопровождаемое шуршанием и даже лязгом его недорогого плаща из клеенки, пока не достиг чердака.

Чердак был не заперт, но дверь туда оснащена была изуродованным гигантским замком, называемым в хозяйственных магазинах, «амбарным». Уродовал его, либо мощный зубастый механизм, либо нечистая сила, поскольку замок был буквально изжеван, хотя так и не сдался, не отомкнулся. Петля, правда, не выдержала и лопнула, хоть и стальная была.

Проникнув в помещение, дядя первым делом шагнул к полукруглому окну частично без стекол и занялся занозой. Найдя обломанный ее конец, он зацепил его ногтем и, с двух попыток, кажется, извлек инородное тело из ладони. Поплевав более чем нужно на рану и оплевав небольшую окрестность, дядя развинтил тубус и аккуратно расстелил на полу газету «Выборгский коммунист», имевшую в нижней части кроссворд. В задумчивости субъект прочел случайное: «Инициатива судебной тяжбы. Три буквы.»

— «Иск!» — сверкнуло у дяди в голове, и он с лязгом вывалил на газету содержимое тубуса.

 

3

На съемочной площадке режиссер, нервно отшвырнув жестяной рупор, бросился к лошади, чтоб посодействовать подсаживанию артиста.

— Снимать мы начнем когда-нибудь?! Или вы моей смерти ждете?! — истерически крикнул он.

Лошадь храпела. Похмельный ассистент остервенело запихнул ногу героя в стремя, самого же его, не без помощи кулака, грубо усадил в седло. И тот мгновенно еще более преобразился. Лицо всадника особым образом окаменело, левый глаз прищурился, начал как-то по-восточному бешено косить. Темная челка, изогнувшись прилипла к потному лбу. Теперь казалось, он всю жизнь не покидал этого седла, и всегда устремлялись за ним повсюду дикие, но преданные орды. Кривая, окровавленная сабля, в очередной раз взлетела к небу, с единственным ватным облачком посередине.

Переменилась и вся обстановка съемочной площадки. Присутствующие разом залюбовались талантом и на героя в актерском исполнении. И когда сабельный блеск ударил молнией в небо, никто сперва и не удивился стону и звону дважды разбившегося стекла, и почти пушечному грохоту выстрела, поскольку этих именно звуков и не хватало на съемочной площадке для полноты картины.

— Быстро все по местам! — сдавленным голосом радостно выкрикнул режиссер, — Снимаем!

 

4

Однако, вернемся несколько вспять. Итак, перекошенный гражданин с тубусом, сопя и отдуваясь, но стремительно поднимался по «черной» лестнице полурасселенного дома. Тубус, по всему судя, сильно мешал ему и кочевал из руки в руку на каждом пролете. Темно-синие очки мрачно посверкивали, из-под кожемитовой шляпы струился пот. По мере приближения чердака, движения гражданина замедлялись, так что ему удалось от начала и до самого конца прослушать доносящуюся откуда-то песенку «До чего ж ты хороша, сероглазая!» и часть некоей юмористической радио-программы.

Оказалось вскоре, что он стремился точно на чердак. Там он змеей проскользнул к слуховому окну, вынул занозу из ладони, раскрыл тубус и вывалил из него на газету целую кучу металлического хлама с внушительной трубой во главе. Пыхтя как паровоз от усердия, он принялся с ней возиться, закручивать струбцины, соединять проволочки, в результате чего смастерил нечто вроде ружья, для которого извлек из-за пазухи обернутый тряпочкой оптический прицел, с отдающими синевою и радугой, стеклами. Прицел он примотал изолентой и, зарядив орудие, немедленно пробил им стекло слухового окна. Затем, кажется, не целясь, а полагаясь на некое вдохновение, пальнул куда-то в середину открывавшегося под ним пространства. При этом раздался орудийный грохот, и столб пламени на миг соединил полукруглое окно и всадника на съемочной площадке. Теряя шляпу, гражданин отлетел к задней стенке чердака.

— Отдача такая, — констатировал он сам себе.

 

5

Когда буквально все на съемочной площадке, как загипнотизированные, замерли, любуясь героическим образом всадника, а на режиссерских раздвинутых губах замерла команда «Мотор!», и острие сабли устремилось к единственному в небе облачку, то где-то вверху, с хрустом треснуло и развалилось слуховое окно. Тоскливо простонали куски серого стекла, обращаясь в осколки и далеко разлетаясь по асфальту. Лязгнуло железо.

Все обернулись поскорее на звук и разом увидали, как наружу выглянуло внушительное стальное дуло. Дуло описало круг и, полыхнув пламенем, звездануло толстой резиновой пулей прямо в лоб всаднику.

Воздух звенел.

Тут еще машина «москвич» плавно проехала в некотором отдалении.

Всадник, почти не меняя позы, выскользнул из стремян и спорхнул с коня. Отлетевшая прочь папаха открыла всем любопытным взглядам круглую, растущую на глазах рану малинового оттенка. Артист изумленно опрокинулся навзничь, полагая, что умер, и что так именно ощущается та самая смерть, о которой столько было прочитано за артистическую жизнь, то есть в сопровождение гула в голове и темно-бурых разводов перед глазами.

— Молния? — сверкнуло у него в голове.

Все перемешалось и устремилось от центра с лошадью к краям со спасительными углами и подъездами. Подхваченные ураганом паники человеческие фигуры понеслись зигзагами в стороны, и каждый ощущал на своем родном затылке разбойничий прицел и сбивал воображаемого стрелка прыжками вбок, внезапными приседаниями и прочими гимнастическими фигурами, способность к которым у каждого открылась внезапно.

Один мужественный и невозмутимый опер, влипая пружинными ногами в асфальт, задирал объективы и крутил катушки, запечатлевая хронику момента, сильно напоминавшего эпизод военной жизни. Он был профессионал и, как только начинала жужжать камера и крутиться пленка, опер становился ее частью, придатком и всегда оставался в этом положении даже некоторое время после команды «Стоп!». Камера даже служила ему средством от высотобоязни. С ней он мог находиться хоть на кремлевской звезде, а без камеры он и на табурет влезал не без опаски.

Между тем, площадка взорвалась криками:

— А-А-А! Ми-ли-ция! — истошно орал администратор, залезая под операторскую тележку, где ему не было совсем места.

— Семен Семенович! — молитвенно причитала ассистентка, запоздало прикрывая своим телом пострадавшего, чем и дополняла, в представлении того, картину смерти.

Но тут два крепких осветителя, действуя как в бою и пригибаясь в ожидание других залпов, ловко выхватили потерпевшего из-под женщины за подмышки и оттащили в безопасное место.

— Ху-ли-га-нье проклятое! Ворона убили! Застрелили Ворона! — с запоздалым рвением вопил, на манер газетного торговца, администратор, чувствуя, что проклятия адресатов достигнут вряд ли.

Бывалый гример тоже сохранял полное хладнокровие.

— Диверсия чистой воды! — цедил он сквозь зубы, размешивая в чашке пену для бритья, — Молодежной секции работа, как пить дать! — добавил он загадочно и тряхнул помазком на воздух.

Заметив, что стрельбы больше не происходит, все потянулись назад, к центру событий и немедленно столпились вокруг потерпевшего, выясняя какую медпомощь следует вызывать, «скорую» или «неотложную», помимо милицейского наряда?

Пока что все женщины принялись не без удовольствия трогать беззащитного артиста, махать на него платками и дуть в лицо водой. Это особенно показалось всем правильным, и дуть стали так усердно, что над всею суетой загнулась красивая радуга.

На лбу поверженного разрасталось яркое пятно, но отверстия не наблюдалось, кровь же едва выступила. Вскоре ноздри его затрепетали, а затем и ресницы.

Жара достигла ядерного накала. Асфальт плавился и тек, источая ядовитые газы. Из-за ящиков, колеблясь в разжиженном воздухе, тихо, как тень, выдвинулся скрывавшийся там режиссер, убежденный про себя, что покушение назначалось на него, но убийца, на счастье, лопухнулся и пуля угодила в артиста.

— За что? — мучился он вопросом, — что я им такого сделал? — чесал он отчаянно затылок, не находя ничего похожего на ответ. Ничего худшего за последнее время, чем дружба со «стилягами» и участие в танце «Буги-вуги» на одной их вечеринке, он припомнить за собою не смог, как не силился.

Тем временем незнакомец в фиолетовых очках, с тубусом в руке, надменно отвернувшись от места угасающих событий, дождался в сторонке выехавшего из-за угла красного трамвая, зацепился за поручень и укатил с глаз, осеняемый искрами от электрической дуги.

 

6

Можно было бы начать и задолго до этих событий, лет за пятнадцать. Можно вообще начинать с чего угодно, ведь причины и следствия не ходят ноздря в ноздрю, а парят в пространстве, соединенные прямыми связями, так что различные происшествия вполне могут двигаться вспять или иным путем. Если же учесть еще и условия окружающей среды, меняющейся из-за перемены пути, в виде завихрений, то круговерть их может вдруг обернуться застывшей плоскостью, объединяющей трех, вроде бы свободно парящих мух, но разрушить которую может только четвертая.

Кончился четвертый урок, и оглушительно прозвенел электрический школьный звонок, сообщая ученикам о начале свободного времени. Вожди Ленин и Сталин с огромных, тщательно выписанных масляными лессировками портретов, строго глядели, как дети выполняют их бессмертные наказы.

Дети же, с треском распахивали двери классов и беспричинно вопя, выкатывались в школьный коридор.

Из двери с надписью «химия» тоже выкатилась толпа школьниц в коричневых платьях и передниках с комсомольскими значками. Девчонки щебетали наперебой такими пронзительным голосами, что сами же и затыкали себе уши, продолжая щебетать все разом, для неизвестного слушателя.

Только одна из них, Рая Шторм не щебетала, а несла перед собой в руке раскрытый учебник с множеством закладок. Дочитав нужное, она закрыла почтительно книгу, спрятала ее в портфель, достав одновременно толстую плитку шоколада с репродукцией картины Ивана Шишкина «Утро в сосновом бору».

Помимо очевидного стремления к знаниям, причем, в наибольшей степени химическим, Рая обладала еще и завидной наружностью и, несколько опережавшим школьные нормы, физическим развитием. Даже консервативный фасон школьной формы не мог этого скрыть, и грудь ее никак было не спрятать за широким передником. Тот, будучи надет на платье, вмиг делался необычайно наряден, привлекал все взгляды и наводил сверстников на мысли о жизненных перспективах самого праздничного свойства.

— Райка, Бог велел делиться! — схватила ее за руку подружка, не давая откусить от плитки, без надежды на успех, а как бы в шутку. Рая, плавным движением корпуса потеснила подругу, отъела разом добрую половину шоколада и, спрятав подальше остальное, дала разъяснение:

— Бога нет, не было и не предвидится. Мы же только что в комсомол вступили, а ты — «Бог», — громко щелкнула она портфельным замком. — Лучше заходи к нам вечером, если хочешь. У меня папа приезжает с Полюса, пингвина живого привезет. У него теперь орден есть!

— Шторм, ты куда собралась? — раздался из дверей надтреснутый голос учителя химии Сидор Сидорыча, бодрого дядьки, с несколько чересчур торчащими усиками, на ношение которых не мешало бы всем желающим получать сперва специальные разрешения. Такого уж они были как бы несколько заграничного вида и свойства. Случись каждому в те времена пожелать завести такие усы, и последствия в обществе могли быть непредсказуемы.

— Ты ж дежурная сегодня, душа моя, — проскрежетал учитель ласково, — с доски Пушкин сотрет или может быть Дмитрий Иванович Менделеев? Или мне лично все бросить и тереть за вами доску?

Рая послушно вернулась в кабинет, гордо подняв подбородок и не замечая коричневого шоколадного следа на щеке.

Подружка, проводив ее неприязненным взглядом, поспешила на улицу, чтоб присоединиться там к шеренге таких же школьниц-комсомолок, немедленно затянувших хором задорную песню: «У дороги чибис! У дороги чибис!..».

Заметим, что в те, не такие уж далекие времена, петь, еще было принято. Пели дома, на улице, перед сеансами в кино, или в банной очереди, для чего администрация держала штатных виртуозов-аккордеонистов в сопровождение. А те имели при себе рулоны с крупно написанными текстами песен. Петь было не зазорно, поющий отнюдь не походил на сумасшедшего, даже напротив, автоматически становился несколько как бы общественником. Наконец, пьяные орали песни охотней всех повсюду, даже в милицейских отделениях, и почти никто их не перебивал. Результатом этого явилось то, что хоровое пение достигло неимоверного совершенства. Количеством участников хоры далеко превзошли церковные и немедленно начали использоваться в кино, для придания картинам масштаба и особенного глубокомыслия. Лозунг: «Нам песня строить и жить помогает!» фактически считался директивой партии.

Шеренга школьниц напевая и крепко держась за руки, бодро шагала в ногу и лишь в последний миг пропускала сквозь себя встречных пареньков и мужчин, когда на лицах их читалась уже растерянность или наоборот радость. Это была распространенная девичья забава и отчасти способ знакомиться, ведь некоторых пропускали не вдруг. Возникали краткие шутливые потасовки и возня, в которых обе стороны успевали проявить себя, а иногда запомнить в лицо, на всякий будущий случай. Словом, веселье вполне невинное.

 

7

Рая не соврала. Этим же днем, даже раньше обещанного, отец ее, настоящий полярный летчик Поликарп Шторм, уже звонил в дверь образцовой коммунальной квартиры, где жил в перерывах между командировками. Образцовость квартиры сообщалась всем любопытствующим с красной железной таблички над медным старорежимным звонком, за который и дергал напрасно полярник, желая встречи не простой, а торжественной и пламенной.

По чести говоря, он заслужил ее, много и с риском для жизни поработав, являясь к тому же красавцем мужчиной, в кожаной куртке и фуражке летного состава. Чучелом пингвина под мышкой и рюкзаком впечатления было не испортить, напротив, это еще добавляло ему привлекательности, в чем Поликарп убедился по дороге с аэродрома не раз. Дамочки разных сортов только что не сворачивали себе шей, заглядываясь на его фигуру.

— Так и знал, — пробурчал летчик, доставая ключи. — Называется, вырвался на недельку, а никому и дела нет!

Пройдя в свою комнату, летчик осмотрелся, сделал вывод, что все нормально, по-прежнему, и принялся раздеваться, о чем давно мечтал, поскольку стояла ранняя весенняя жара. Снятые летчицкие одежды он ронял на пол и, в конце концов, встал поверх всей кучи, прямо против зеркала, в одних лишь сатиновых трусах и длинных, синих носках, прицепленных к ремешкам под коленками.

Там в командировке полагались по форме теплые кальсоны с начесом, но, предвидя жару, Поликарп нарочно надел эти трусы, отчего первую половину пути домой сильно мерз и в один момент испугался, что совсем отморозит что-либо из частей тела отстоящих и особо чувствительных. Но по мере приближения к родному городу, стало теплеть, теплеть, настала жара и вот, можно было радоваться сатиновым трусам.

Летчик шагнул к окну и распахнул его навстречу раннему весеннему зною и множеству дорогих сердцу праздных звуков. За окном открывался привлекательный вид на отдаленья и озеро небольших размеров с, усыпанным ранними загорающими, берегом.

Загорающих было многовато. Чем-то они напоминали пингвинов, должно быть важностью и неторопливостью своих походок. Особенно радовали взгляд гладкие женские фигуры, по новой моде заметно приоголившиеся. Поликарп даже подумал, что однажды, вернувшись домой, застанет купальщиц, в русле модных тенденций, вовсе без трусов.

— Что ж тогда? — несколько лихорадочно подумал он, вглядываясь в блестящие женские округлости, и страшно захотел искупаться.

Но тут им было замечено, что никто из купальщиков мужского звания, не носит таких как у него трусов, а ходят, едва прикрывшись спортивным плавками на завязках или пуговках.

Летчик бросился к зеркалу и посмотрел на себя критически. Отражение не внушило ему симпатии. Тогда летчик попробовал подвернуть трусы, закрепив на боках бельевыми прищепками и приняв наиболее элегантную позу…

— Нет, — рассудил он, осмотрев себя еще раз со всех сторон, — это никак не возможно!

Снял негодные трусы и, тут же, с присущей ему решительностью и сноровкой, взялся за ножницы и нитки. Вскоре одна половина модных плавок была вчерне сметана, сколота, оставалось ее сострочить и, оценив результат, переделать аналогично вторую половину.

В доме имелась старинная, но безотказная машинка «Зингер». Некогда это была столь популярная компания, что офис ее, в виде дворца, и по сей день является украшением Невского проспекта, и бесспорно лучшим из возможных помещений для любимого всеми Дома Книги.

Известно из литературы, что многих, сбившихся с пути блудниц доброжелатели возвращали на правильный, трудовой путь именно вовремя подаренной швейной машиной «Зингер». Наличие же такой машины в крестьянской семье нередко приводило к зажиточности, а затем и «раскулачке», с высылкой всего семейства за реку Колыму, в период обострения перегибов классовой борьбы на селе.

Поликарп полагал, что коли бабы легко управляются с этим механизмом, то и он справится. Однако вскоре, когда уж и жара стала спадать и нитки все закончились, трусы его вместо плавок превратились в отвратительный застроченный ком, с запутанной нитяной бородой. Сюда же прибавлялись погнутые и поломанные иглы, одна из которых насквозь пробила полярнику палец.

В сердцах летчик свирепо зашвырнул изделие за буфет, залепил палец лейкопластырем, собрал инструмент и, найдя в шкафу трусы поменьше, направился прямиком к прохладному озеру, где его все равно ожидал успех, в виде чересчур длинных женских взглядов, направленных в сторону его развитой мускулатуры. Да и трусы, как у него, на поверку обнаружились у многих.

 

8

Дочь полярного летчика Рая вымыла черную классную доску и намеревалась перемыть всю химическую посуду, благо в кабинете химии была своя раковина с водой. Сверху на нее сурово, но одобрительно поглядывал с портрета Дмитрий Иванович Менделеев.

— Рая, ступай ко мне, — прозвучал характерный голос «химика», несколько скрипучий, возможно от воздействия на голосовые связки некоторых реактивов. — Я хочу тут одну штуку тебе показать, поделиться с тобой. Я, видишь ли, опыты некоторые ставлю. Опыты, — мягко и сколько позволял голос, вкрадчиво повторил он. Опыты, — произнес он еще раз, достигнув в голосе нужного тембра и аккуратно приняв девочку за круглый локоть.

— Помнишь, я рассказывал вам про гальванопластику? Поверь, это чудовищно интересно! Так вот…

Тут у педагога пересохло во рту, поскольку эффект от прикосновения к локтю превзошел его ожидания. Не отпуская девичьей руки, двинулся он поскорей к большому графину с водой, хотел налить в стакан, но передумал и жадно отхлебнул из горла, чуть не обронив тяжелую посудину.

Промочив горло, химик принялся объяснять Рае суть своих опытов, сжимая восхитительный локоть и заталкивая ученицу исподволь в проем между лабораторным столом и шкафом с колбами.

Рая с интересом слушала и, следует заметить, интерес ее к предмету разговора был гораздо больший, чем предполагал педагог. Она даже разок поправила учителя, когда он начал сбиваться с мысли несколько в сторону.

Рая была буквально помешана на химии, а Дмитрий Иванович Менделеев заполнял все ее девичьи мечты, так что там почти не оставалось, да и вовсе не оставалось места сверстникам. Учитель же занимал почетное второе место.

Сидор Сидорович, не то чтобы нуждался в аудитории для хвастовства своими опытами, а его несло, как бурным потоком, к этой девочке, определенно похожей на взрослую девицу. Скорее, он не старался обольстить ее — это выходило само — а наоборот, пытался сопротивляться этой тяге, как-то взять себя в руки и затормозить, хоть на секунду. Но и на секунду было не взять себя в руки.

Почти в беспамятстве, учитель развернул демонстрацию таинственного опыта. Летели искры, шипела в квадратном противне с приделанными проводами зеленая пена, из которой вдруг, откуда ни возьмись, образовался натуральным образом металлический предмет, в виде нераскрашенного комсомольского значка.

Рая была так поражена зрелищем, что не замечала ни руки учителя на локте, ни другой, миновавшей край коротковатого школьного платья и оказавшейся уже выше форменного хлопчатобумажного чулка, отчего резинка, державшая его, отскочила, оголив еще дополнительное пространство ноги.

Тут надо бы припомнить устройство тогдашнего девичьего гардероба. Например, было два значения слова лифчик. В одном случае так называлось тряпочное изделие, надеваемое на область живота, с пуговицами, для прикрепления к ним резинок с чулками. Тогда еще не изобрели вделанных прямо в чулки и носки резинок, а как-то надо же было удерживать их от сползания и обращения в неряшливую гармонь. Такие лифчики носили преимущественно дети.

В другом случае, это была более известная часть туалета, объемлющая грудь взрослой особы женского пола и держащая ее на нужной высоте, определяемой гигиеническими нормами. Форма этого изделия определяла и форму груди, одновременно ее надежно скрывая, в соответствии с тогдашними нравственными нормами, суровыми, но справедливыми. То есть — хочешь узнать форму груди любимой — женись и терпи до свадьбы. Зато никто посторонний не мог узнать этой важной тайны прежде законного жениха.

В более поздние времена явилась тенденция издеваться над образцами подобного белья. Насмешники при этом всегда забывают об относительности любого явления, ведь и то, что носят они, через десяток лет можно подвергнуть осмеянию. Красивая же и молодая женщина, облаченная в такое белье, ничего не проигрывала, зато менее пригожие особы могли несколько сравнять свои шансы с первыми, отчего бесспорно выигрывала справедливость и коллективизм.

Моногамия была нормой номер один. Мужчин повыбило на войне, и если б оставшимся дать тогда волю, так они бы устроили полный хаос и безбрачие, или повально переженились на сопливых малолетках, а женщинам, ковавшим Великую Победу в тылу, так бы ничего и не досталось.

Поэтому главный учитель нравов — кинематограф — пропагандировал платоническую любовь, верность и примерное возрастное равенство внутри пар. Эстетический женский образец тоже имел несомненные возрастные признаки, в виде некоторой тучности главных героинь, отличных от худосочных нынешних. Худосочным и щуплым отводились тогда роли иностранных шпионок или представительниц незрелой интеллигенции.

Правда, нормы все же нарушались и в те суровые времена. Многие женщины вынужденно соглашались на положение любовниц, а мужчины их себе радостно заводили. Даже отсутствие личных автомобилей у тайных любовников, и необходимость переться к месту свидания на трамвае или пешком сквозь мороз и метель, мало кого удерживала. Это только добавляло романтизма встречам и повышало взаимную ответственность, то есть крепило эти непозволительные связи, в ущерб позволительным. Зато вовсе отсутствовал институт проституции или находился в глубочайшем подполье.

Словом, у Раи отскочила резинка от лифчика, к которому крепился чулок (лифчика для груди школьница еще не завела). Чулок пополз вниз, открывая учителю новые восхитительные пространства и возможности, так сказать, самовыражения.

Сидор Сидорович вдохновился необычайно и изо всех сил постарался придать своей ладони особенную проникновенную мягкость, на которую очень понадеялся, забыв свои годы и угрозу ответственности, вплоть до судебной.

Хотя на самом дне сознания он вовсе об этом не позабыл, а даже скоренько сочинил оправдательную речь перед лицом воображаемого суда, в том смысле, что, мол, сами посудите, граждане судьи, каково было устоять перед такой красотой? Да и ведь совсем же потерпевшая не похожа на дитя, напротив… ну и т. д.

Все эти соображения укладывались в доли секунд, а основное время голова его заполнялась все более малиновой пустотой, разрываемой желтыми протуберанцами, отказываясь руководить действиями. Действия происходили сами собой, будто ковши экскаватора, выкапывающие руду, они железными пригоршнями доставляли мозгу учителя то, что классики именовали «неизъяснимы наслажденья». И все это плавным образом передавалось отчасти и жертве его поползновений.

Рая, будучи восхищена результатами опыта, затрепетала особо, и трепет этот, срезонировав с учительским, как бы потерял прежнее основание и обрел новое. Тут ковши упомянутого экскаватора принялись черпать «руду» с удвоенной силой уже для двоих, как будто те стали сообщающимися сосудами.

Сидор Сидорович обнаружил вдруг необычайную сноровку, мышцы его раздулись, ладони стали как клещи, из которых было не вырваться, да, пожалуй, и не стоило: по всему судя, дело свое они знали туго. Плавность движений исчезла, руки педагога сделались тверды и непреклонны. Все действие приобрело упорядоченный вид.

Малиновая пустота становилась все более фиолетовой, рассекаемой лимонными вспышками, возникавшими не то от неисправного электричества, не то от соприкосновения изогнутой девичьей шеи с пушистым темным завитком.

У Раи почти вдруг возникло осязаемое представление, что она — Египетский сфинкс, гордо созерцающий соседствующую пирамиду. Причем, сфинкс увеличивающийся, растущий от воздействия равномерных подземных толчков, которые выталкивали из-под нее еще одну пирамиду, и нужно было или поглотить ее или расколоться на части. Взгляду школьницы открылась большая окрестность Египта и, кажется, вот-вот она должна была увидеть весь Египет у ног своих. Он оказался так велик, что у девочки захватило дух.

Сидор же Сидорович почувствовал, что в его голову, сквозь темя плавно влетела шаровая молния, роняющая редкие искры. Молния коснулась изнутри переносицы и взорвалась.

Когда молекулы его мозга вновь собрались в целое, первое, что он увидал перед мысленным взором, был уже упомянутый зал народного суда.

— Ничего не хотим слушать! — гневно отчеканивала женщина-судья, сопровождая слова кузнечными взмахами руки. — Таких казнить надо! Казнить! Казнить! И казнить!

— Меня черт толкнул! — жалобно возражал учитель, ища вокруг хотя бы один сочувственный взгляд.

— Так может вы и в Бога верите? — хищно поинтересовалась судья, и глаза ее сощурились, сойдясь при этом на переносице и превратившись в единственный, как у циклопа горящий глаз.

— Верую! — опрометчиво соврал учитель…

— Что, что это было с вами, Сидор Сидорович? — вернул учителя к реальной жизни не особо смущенный голос школьницы.

— Рая, ты меня в гроб вгонишь! — забормотал педагог, принимая более вертикальное положение, чтоб застегнуть ремень и подтянуть съехавший нарукавник. — У меня из-за тебя помутнение разума случилось!

Он предупредительно нагнулся к полу и подал ученице отцепившуюся резинку. При этом его еще раз бросило в жар от увиденных Раиных ног.

— Папе не говорить? — с некоторым цинизмом в голосе спросила девочка, — Как вам не стыдно, вы же учитель, обещали опыт объяснить, а сами…?

— Ну да, конечно, конечно стыдно! — облегченно и обрадовано затараторил педагог, — Да я, знаешь, такое тебе еще объясню, что и во сне никогда не привидится. У меня же знаний полная голова! — убедительно стукнул он себя по лбу, — Жизнь ведь длинна! Причем, одной только тебе эти тайны раскрою и никому больше! — опять потянулся он к девочке, запоздало зыркнув глазом на дверь — заперта ли.

— Я так люблю химию! — подняла Рая на учителя ослепительный взор, и твердо отводя его руку, — У меня на вас вся надежда.

— Будешь химиком, даю слово! — запальчиво пообещал учитель, подтверждая сказанное особым шевелением своих мелкобуржуазных усов. — Посмотри-ка, что получилось, — достал он пинцетом значок из противня. — Аналогично любую форму можно создать! Ордена, знаки, монеты!

— Вот здорово! — обрадовалась школьница и вдруг довольно фамильярно, шлепнула учителя по заду.

Тень неудовольствия пробежала у того по лицу.

— Рая, ты только на людях, пожалуйста, так вот не хлопни меня. Посадят ведь, глазом не моргну. А ведь я не виноват, что ты такая красивая уродилась мне на горе. Иначе, разве б я решился руки без спроса распускать? Папа — полярник у тебя, я слышал, орденоносец? Он и засадит.

— И очень просто, — подтвердила школьница, — у него связи такие, вы бы знали!

Рая достала остальной шоколад и, отломив, протянула часть озадаченному химику. Оба уселись на лабораторный стол и, свесив ноги, в задумчивости принялись его грызть.

 

9

Вечером наконец-то произошла торжественная встреча полярника с домашними. Все разместилось на свои места. Закуска и выпивка на большом круглом столе. Хлопочущая нарядная жена, обрызганная духами «Красная Москва», приглашенные соседи.

Из соседей поглядеть на героя явились: крупная женщина, с навсегда прилипшей к губе папиросой и в китайском шелковом халате. Муж ее, расчетливый интеллигент, пьющий, и поэтому сразу прицелившийся сесть между непьющим сослуживцем Поликарпа и его несовершеннолетней дочерью, дабы обеспечить себе возможность, при известной ловкости, пить за троих. Руки его в нетерпении взлетали трепетно над столом, но тотчас опускались пока, под воздействием хорошего воспитания и невозможностью наливать первым.

По другую сторону матери уселся их сын, лоботряс лет пятнадцати, награждаемый то и дело материнскими профилактическими затрещинами. Была еще пригожая дама в пиджаке с ватными плечами и перманентом, в которую немедленно впился взглядом Поликарпов друг, плюс несколько неопределенных лиц.

Рая с матерью горделиво сидели по бокам от отца. Рая то и дело вставала с табурета, чтобы переворачивать и менять пластинки на патефоне. Чучело пингвина, сохранившее в глазах смертный ужас, возвышалось на тумбочке у буфета и недоуменно созерцало происходящее.

Взрослые дружно выпивали, произнося краткие тосты и, на всякий пожарный, здравницы вождям. Мелодично звенели бокалы. Орден на отцовском лацкане тоже, кажется, слегка позванивал.

Друг-военный попросил даму в пиджаке передать ему салату. Та с энтузиазмом принялась исполнять просьбу, военный же взял руководство:

— И селедочки тоже попрошу из ваших прелестных ручек!

— Ради Бога, — громко ответила та, радостно вспыхнув.

— А я вот везде побывал, всю землю облазал и небеса облетал, а Бога не видел! — заявил глава семейства, будто кто за язык его потянул. — Кругом, где ни копни, одна только химия. И Бог, я полагаю, какая-нибудь тоже химия мозга. Химическое соединение, — уточнил он.

— Раечку учитель химии больше всех хвалит! — похвасталась невпопад мамаша, — дополнительно занимается с ней.

— Каких лет? — пьяно поинтересовался отец.

— Да перекрестись ты! — возмутилась мать, — чего еще выдумал?

— Я жизнь знаю. Принесет тебе в подоле, вот и все занятия, — не без прозорливости настаивал летчик, — ты только посмотри на эту кровь с молоком! Таких теперь больше не делают! Одна грудь, так не уступит…, — воскликнул было он запальчиво, но получил звонкого леща от супруги.

«Звонко и как-то весело, жена оплеуху отвесила!» — пришла на ум полярнику поэтическая строка и тут же улетучилась, чтоб через много лет еще раз прийти на ум настоящему поэт.

— А за это люблю! — стиснул супружескую талию летчик, так что та обмякла и шлепнулась на свое место.

Лоботряс подросток незаметно сполз под стол и, скрывшись за скатертью, отхлебывал там втихаря из бутылки портвейн. При этом он с интересом наблюдал за тем, как сослуживцева рука елозит по коленке дамы в пиджаке, все время увеличивая амплитуду, но удерживаемая в приличных рамках узкой и трепетной ладонью.

— Вот гады, что делают! — осуждающе размышлял недоросль, припадая к липкому горлышку.

— Завтра опять на полюс, к мужикам! — горделиво воскликнул глава семейства, не отпуская пухлой жениной талии, в тщетных усилиях добраться до какой-нибудь тверди, — подальше от вашего брата — сестры!

— Давай, давай, там хоть не забалуешь, посреди пингвинов! — неискренне радовалась жена, чучело же невинной птицы, кажется, возвело негодующе очи к потолку с рыжим абажуром.

 

10

Но хочется забежать несколько вперед, с учетом неуемности авторского пера, которому свойственно рыскать то и дело по бумаге, в пространстве и времени, как забытому коту по пустой квартире. Только ему показалось, что у канарейки дверца клетки приоткрылась, как вдруг где-нибудь под буфетом, на другом краю комнаты нахально зашуршала мышь, и необходимо тотчас бросаться стремглав туда, наводить там свой котовый порядок, а управившись, уточнять про канарейку, которой, как на зло хватило ума временно упорхнуть из клетки под потолок.

Едва ли не единственными глазами, с которых искрящий трамвай укатил дяхона с тубусом, были глаза пенсионерки и вдовы Матрены Спиридоновой, проводившей бескрайний досуг на солнцепеке, под стеной своего дома, верхом на застеленной «Правдой» ящичной таре. Без того удивительно мощное ее зрение, усиливалось старорежимным стеклом на шелковом шнуре, так что Спиридонова не только запомнила номер маршрута, но и самого сутулого во всех подробностях внешности, не исключая хромоты и отечности нехорошего лица. Стекло Матрена приобрела на барахолке и носила иногда, для придания себе интеллигентного вида, в расчете на более обходительное обращение окружающих.

Посещавшей в молодые годы уроки живописи и ваяния вдове пришлось пожалеть, что нет с ней красок и бумаги, чтоб снять для памяти хотя бы контур с подозрительного лица, которое, не может быть, чтоб не заинтересовало вскоре знакомых ее — милицейских. Милиционеры и дружинники всех старушек, проводивших досуг у подъездов, держали за бескорыстных осведомителей, упирая всегда на сознательность и патриотизм. А те и вправду знали почти все обо всех, особенно о перемещениях граждан по обозримой окрестности и в подъездах. Еще эти старушки наклонны были строить различные догадки о личной жизни соседей, и, в силу своего богатого жизненного опыта, почти никогда не ошибались в суждениях.

Всегда склонная к фантазиям и отрыву от реализма, вдова и тут размечталась о геройской поимке с ее помощью разоблаченного негодяя, последующих затем наградах, премиях или хоть какой-никакой грамотке с узором и знаменами, для которой и место имелось сбоку вдовьего шифоньера. Еще ей мечталось об автомобиле с ручным управлением, на электрическом ходу, изобретение которого она надеялась застать еще в здравии.

 

11

Сутолока на площадке стихла. Потерпевшему довольно надули на голову воды, и сделалось очевидным, что лоб его не настолько расколот, как показалось сперва. Фамилию его знал каждый, у кого на месте глаза и уши, чтоб ходить в кино и смотреть картины, а после пересматривать коллективно по телевизору. Звали его Семеном Семеновичем Вороном.

Сядут, к примеру, у голубого экрана все соседи по коммуналке или члены дружного семейства, сейчас пойдут разговоры:

— Эвон, опять Ворон играет, ты посмотри, который в «Погоне» играл!

— Ага. Он. Точно, Ворон и есть. Я всегда сразу его признаю. Он еще в «Драме на море» играл этого, как его…

— Фигуристый мужчина, нечего сказать. С таким устоишь вряд ли, — встрянет в разговор чья-нибудь баба, чтоб получить по заду шлепка от сурового своего хозяина в пижамных брюках.

— Морда, точно, форсистая, — соглашаются все, но тотчас смолкают, интересуясь продолжением сюжета.

И вот этот кумир сидел теперь, всхлипывая, у стенки и пил из поднесенной кружки бочковой квас, который бесперебойно продавался за углом в порядке живой очереди. Голова его, залепленная пока пластырем и перетянутая шпагатом, переливалась радужными оттенками. Кровоподтек прекратил менять цвета, остановившись на фиолетово-буром.

Артист обводил всех обиженным, недоумевающим взглядом поверх кружки, как бы спрашивая: «За что?» не веря глазам своим и тому, что вокруг прежняя, дорогая сердцу действительность, способная на такое подлое свинство — покушение.

Напившегося квасу обиженного Ворона приподняли за локти и усадили в нехотя прибывшую «скорую — неотложную». Медработники, узнав потерпевшего в лицо, сменили сонные выраженья лиц на радостные, и все движения их приобрели упругость и предупредительность. Каждый хотел коснуться артиста, а того лучше, ущипнуть его за бок или щеку, чтоб можно было после вспоминать об этом у телеэкрана, в кругу завидующей семьи.

Оставленный без внимания, но не забывший своих обязанностей, опер остановил жужжавшую камеру и, неизвестно кому доложив: «Снято!», потащил с себя мокрую рубаху, которой и принялся утираться.

 

12

Дядя в «кожимитовой» шляпе, отцепившись от громыхавшего трамвая почти на самом кольце, там, где начинались уже домики дачного типа с садами и палисадниками, двинул кривыми улочками вдоль разнокалиберных заборов к станции электрички. Там он сел в вагон и доехал вскоре до совсем почти сельской местности.

Опускались прозрачные сумерки. С заборов свисала в изобилии сирень, издававшая такой запах, что Дядя даже снял свою шляпу, для более свободного дыханья и чуть было не впал в романтическую задумчивость о своей личной судьбе, но путь его оказался завершен у крепкой калитки, рядом с еще более внушительными воротами, сделанными, возможно, из дуба. Там его уже с нетерпением ждали.

— Ну? — послышалось приветствие женского голоса.

— Порядок, шеф! — с гордостью доложил дядя, обращаясь к той самой красавице из «москвича», — Заподлицо! С жереба так и ссадил оземь. Да ты не тужи, — добавил он разъяснение, заметив тревогу в лице женщины, — чугун-то заживет у его, живой оставлен. Скоро заживет, докторов уж привезли, я видал.

— Вы что ему в голову попали?! — встревожилась женщина, — я же показывала — сюда, сюда! — ткнула она пальцем себе в бедро.

— В лобешник точно! Я промашки не знаю! ОСАВИАХИМ жив!

— Это у вас чугун вместо головы, дядя! Или пень! До его головы даже я не прикасаюсь!

— Голова целее осталась, чем была, шеф, — стушевался несколько собеседник и принялся протирать носком ботинка дыру в половице.

— Какой я вам шеф? Я химик, а не кулинар, — прервала его красавица, — вот заберите, что обещано и ступайте к себе, покуда не позову.

Говорившая пододвинула дяде кожаный мешок, глухо звякнувший, затем отерла платком брезгливо растопыренные пальцы, поскольку успела войти в соприкосновение с нечистой пятерней. Глядела она неприветливо, начальством, хмурила белый лоб с персидскими бровями.

Дядя, ухватив мешок, довольно заурчал, принялся запихивать его поспешно в карман штанов, так что даже смутил от усердия воздух.

Читатель, пожелавший полюбопытствовать содержанием кожаного мешка, обнаружил бы там металлические рубли в приятном множестве. Рубли, все как один были новехонькие, изображавшие стороной, называемой «орлом», ученого Менделеева. Мешок же точь-в-точь напоминал раздаваемые кардиналом Ришелье мешочки золота особо отличившимся героям в романе «Три Мушкетера».

— Бутафорию вашу — в печь, инструмент на место! — лаконично скомандовала красавица.

Дядя послушно снял очки, а калоши и плащ сгреб в охапку и запихнул в топку нарочно затопленной изразцовой печи, несколько подпалив себе рукав.

Черно-желтый дым повалил в трубу, и с улицы был замечен сразу несколькими прохожими из-за ядовитого колорита, наведя тех на мысли о проблемах самогоноварения и поиска жуликов, имеющих еще на подходе к коммунизму источники нетрудовых доходов.

— Дуло заподлицо! — восторженно шлепнул дядя рукой по тубусу, прежде чем упрятать его в указанный шкаф.

— Все? — торопила женщина.

— Натурлихс! — гаркнул дядя на иностранный манер, направляясь к дверям.

— У…рожа! — у дамы перехватило дыхание, так как до ноздрей ее вновь коснулся смущенный воздух. Не снеся гадливости, она запустила в перекошенную спину дяди медным пресс-папье. Отскочив от спины, пресс-папье закачалось на полу, пуская веселых зайцев по темноватым стенам.

— Слышь меня? — обернулся задумчиво гость, — ты гляди не позабудь это, как его…, — пошевелил он в воздухе пальцами, но, не припомнив что, хотел сказать, махнул рукой и вышел, наконец, вон, ворочая в мозгу мысль о том, что вот, все бы такие услуги оказывать, чтоб за такие деньжищи. Лишь бы после не захворать. Придя в свою коморку, Дядя, томимый возникшим откуда-то неясным и тягостным чувством, разогрел электрочайник, нарезал кусками невкусный, хоть и с чесноком, студень, хлеб и принялся без аппетита закусывать.

Красавица, кривя губы, отворила настежь окно, гоня злого духа и ища, куда б лучше сплюнуть. Не найдя подходящего места, она сглотнула слюну, вдохнула сиреневого запаха, успокоилась, прилегла круглой грудью на широкий подоконник и предалась воспоминаниям.

 

13

Школьный класс, с Раей Шторм посередине, громыхнув тяжеленными крышками парт, недружно поднялся, потому что в дверь, стуча полученным на фронте протезом, вошел директор и, ухватившись за учительский стул, сурово отчеканил:

— Дети, первое — химии сегодня не будет.

— Ура — не удержались было от писка наиболее отстающие, но осеклись, почуяв неладное.

— Второе, — выждав, продолжил директор, — Сидор Сидорович ваш, химик, — нажал он голосом, — по предварительным данным следствия, похоже, оказался иностранным шпионом! Каково?! Так-то вот, детки мои, — горестно потупился он. — Органы внутренних дел разберутся конечно. Они-то не совершают ошибок, но мы с вами, выходит, прошляпили врага. Стало быть, на всей школе пятно.

Класс замер, слышно было, как жужжит застрявшая у кого-то в чернильнице муха, не желая покоряться судьбе.

— Я же говорила — у него усы шпионские! — пропищала девочка с последней парты.

— Красиво звучит, — шепнула соседка на ухо Рае, — «органы внутренних дел».

— Дура, — нехотя среагировала Рая, переставшая на время соображать, а только чувствовавшая, будто железную, учительскую хватку на своих локтях и колючие усы на шее.

 

14

Окно комнаты полярника Шторма, откинутой створкой запускало внутрь косой столб света. Столб был густо насыщен движущейся пылью, каким-то пухом, волосками и исчезающе-мелкими насекомыми. Наверняка там были и микробы. Остальной воздух казался совершенно прозрачным и чистым.

Жена летчика Зинаида неприязненно подметала пол шваброй, иногда распихивая ею стулья и мелкие предметы обихода. Получалось плоховато. То и дело, обернувшись, Зинаида обнаруживала пропущенные участки, то с брошенным окурком, то с конфетным фантиком.

Наконец она приблизилась и к буфету. Небрежно пройдясь шваброй вдоль него, она усовестилась и решила пару раз пихнуть инструмент в узкое пространство под буфетом, для чего ей пришлось согнуться и сразу же чихнуть, из-за невидимой глазу пыли.

На первый раз она выгребла оттуда засохший, надкусанный бутерброд с сыром и только что начала думать об угрозе борьбы с мышами, как второй заезд швабры принес новый улов.

Это были хорошо известные Зине мужнины сатиновые трусы, но вид их был пугающе странен. Он был ужасен. Трусы были вдоль и поперек прострочены какими-то рыжими и белыми нитками, наполовину искромсаны ножницами и украшены целой бородой путаницы из упомянутых ниток. Не надо и говорить, что весь этот ком был не хуже бутерброда облеплен пылью.

Женщина опасливо взяла трусы кончиками пальцев и немедленно двинулась с ними в коридор коммунальной квартиры. Лицо ее было так бледно, что она похорошела.

В следующий миг загадочные трусы находились уже в сильных руках могучей и авторитетной Зининой соседки Клецкиной, никогда не появлявшейся на людях без китайского с драконами халата и папиросы во рту. Она небрезгливо мяла и растягивала на ладонях тряпичный ком, и сумрак ее лица собирался все более в двойную морщину поперек лба.

— Да, Зинаида, беда постучала в твой дом! Теперь крепись, — глубокомысленно констатировала она.

— Это чего ж такое? — еще более побледнела Зина.

— Это такое, что мужика твоего какая-то блядь пристрочила! — отрубила соседка. — Теперь будет таскаться к ей, а тебе лапшу вешать про работу. Ты не расстраивайся, дело-то обыкновенное. Все так. А коли понравится ему, уйдет совсем. Скажет сперва, — я, мол, на Полюс…

— Так ведь дочь у нас, Раюшка?

— Что ж, дочь… Эка невидаль. Замуж выдашь, зайдет на свадьбу, — безжалостно разъяснила Клецкина.

— Что же делать-то, Господи? — севшим голосом обратилась неживая Зина в пространство мимо соседки.

— К Стелле Исааковне надо идти, вот что, — важно произнесла та, унося трусы в свою комнату, — больше некуда.

Зина, как на привязи, поплелась за ней на ватных ногах. У себя соседка уложила пыльный предмет в картонную коробку из-под ботинок «Скороход» и перевязала шнурком.

 

15

В это же самое время, на другом конце страны, неподалеку от Полюса, Поликарп Шторм в очередной раз не справился с управлением своего легкого самолета, конструкции почти тезки, из-за внезапно налетевшего ветра. Ураганный ветер, как бандит из-за угла, налетел и вмиг опрокинул аппарат. Самолет швырнуло в сторону от курса, а затем он навернулся в огромный сугроб и тем спасся от худшей участи.

Летчик, хоть и подвернул несколько шею, и, кажется, ногу сломал, не только смог освободиться от ремней, но и вылез из-под самолета, прорыв в довольно рыхлом снегу тоннель обломком приборной доски. Глянув напоследок на большую красную звезду, расположенную вверх ногами, он медленно пополз в направлении, диктуемом стрелкой компаса, к своим.

Вслед ему выглядывал из-за льдины белый медведь и думал, что вот, мол, железная птица упала и родила птенца, и тот, так вот поползает еще и тоже станет железным, чтоб летать.

 

16

Зина и соседка Клецкина сидели в очереди у кабинета своей старинной подруги и психотерапевта Стеллы Исааковны Кальменс, внушавшей им страх и трепет причудливостью и силой неженского ума. В последний раз та поразила их оригинальным суждением, что, мол, пока она лично не переспит с мужчиной, то не может даже понять — умен ли он?

Подруга была занята пациенткой, заканчивала прием. Пациентка завистливо поглядывала на эффектный бюст Стеллы Исааковны, рассеянно слушая наставление.

— А чтоб муж вернулся, — втолковывала психотерапевт, — надо его первым делом отпустить совсем и искренно, от души простить.

— Как же это, — протестующе привстала с табурета женщина, — он ведь обрадуется и все?

— Не все. Я так понимаю, что свои методы вы уже исчерпали и пришли ко мне, специалисту?

— Ну да, — залепетала пациентка жалобно, — кажется все уж пробовала.

— Может, хотите еще раз поступить по-своему, по второму кругу? — перебила ее Стелла, — оплатите консультацию, да и ступайте…, — угрожающе отодвинула от себя бумаги врач.

— Нет-нет, я знаю что хуже будет! — испугалась пациентка, — Я уж и так напортила, давайте по-вашему.

— Хорошо, — смилостивилась Стелла Исааковна, — вот вам тетрадь и на каждой строчке, — тут она извлекла коричневую клеенчатую тетрадь, открыла и ткнула ногтем в верхний ряд клеточек, — напишите разборчиво: «Я прощаю тебя, Федя и отпускаю навсегда, с легким сердцем». Затем еще раз и еще. Так и пишите, пока всю тетрадь не испишете. А как места не останется, придете, я скажу, что дальше делать. Ступайте, на сегодня все, — твердо объявила она, нажимая на специальную кнопку, отчего в коридоре вспыхнула надпись «Войдите».

Тут же в дверь ворвались обе соседки, с обувной коробкой наперевес, едва не опрокинув понуро выходящую женщину.

— Стелла, глянь что тут, — протянула врачу коробку соседка, не выпуская изо рта беломорину.

— Ты бы хоть у меня не дымила, — поморщилась Стелла Исааковна, пристально рассматривая извлеченные трусы, растягивая их на пальцах и пробуя прочность шва.

— Ну, что я могу сказать, — многозначительно произнесла она наконец, — Это вашего мужчину блядь какая-то взяла и пристрочила. Дело известное.

— Ну, что я говорила!? — воскликнула соседка, энергично гася окурок в прозрачном блюдце на столе, — именно!

— А что делать-то теперь мне? — воскликнула жалобно Зина, сделав такое же точно лицо, как предыдущая пациентка, и закрывая одновременно платком нос, в ожидание протечки.

— Надо звонить в Москву! — отрубила Стелла Исааковна под согласные кивки курящей подруги.

Тем временем, в коридоре у круглого столика, заваленного популярными медицинскими брошюрами, под светящимся лакированным ящиком с устрашающими картинками, сидела предыдущая пациентка и, не тратя времени, заполняла коричневую тетрадь. Перо ее самопишущей ручки щелкало, брызгалось чернилами и прорывало бумагу. Из под него выходило:

«Ненавижу тебя, Федька, гада, сволоча и кобеля проклятого! Ножом отрежу тебе все твои яйца, и стерву эту, змею подколодную в ступе истолку, гадюку! Покажитесь мне только на глаза! Гад ты, кобелина проклятый! Гад! Гад! Гад!..»

Тут из кабинета выскочили обе взволнованные соседки и стремительно двинулись к выходу. За ними тянулся шлейф нечленораздельных звуков и обрывочных слов: «-…а ты как думала?! …жизнь зависит! Буквально все поставлено на карту!» и прочее. И в приоткрытую дверь, вдогонку неслось: «-Шлите почтой! Не тяните резину!».

Раненное сердце первой потерпевшей пациентки так и рванулось вслед за подругами, тонко почувствовав, что их и может еще тысячи таких же, объединяет одно общее горе.

Когда врач-психотерапевт Стелла Исааковна Кальменс рубанула, что, мол, надо звонить в Москву, она конечно имела в виду свою хорошую знакомую Ольгу Толстецкую, у которой был непререкаемый авторитет, экстрасенса и даже мага по особо сложным случаям супружеской неверности. Ольга никогда не ошибалась в суждениях и поступках, имела за плечами несколько браков, один удачнее другого, так что даже все бывшие мужья ее, заодно с настоящим, «действующим», как она выражалась, усаживались шеренгой за столом, когда случались семейные праздники и смотрели ей всегда преданно в рот, чтоб не пропустить ни единого слова. Нечего и говорить, что каждый из них всегда готов был выполнить любое ее поручение. По отношению друг к другу они старательно сохраняли аристократическую предупредительность. Одна была странность, вернее, особенность — все они были из военных.

Именно ей следовало отослать застроченные трусы, поскольку одного диагноза было мало. Ольга ведь прорицала как будущее, так и прошлое. И даже самой Стелле она как-то заявила в бане, когда кончала тереть ей мочалкой обширную спину, что та не первую жизнь живет, но теперь — в другом теле. Предыдущий же раз, она, мол, была революционеркой и погибла в водах.

— Может быть я была женщиной-комиссаром на флоте? — заинтересовалась Стелла, намедни слушавшая радиопостановку «Оптимистической трагедии».

— Да нет, не на флоте, — задумчиво возразила Ольга, созерцая стекающую между лопаток подруги мыльную пену, — это была река…

К кому ж и было идти, как не к ней, когда требовалось срочно решать, что делать?

— Какой разговор, Стела! — перекрикивала шум в телефонной трубке женщина-экстрасенс, — присылайте мне эту вещь немедленно, я все сделаю, что смогу.

Так и поступили дружные соседки, движимые бескорыстным чувством справедливости, потому что уверены были — именно на ней держится мир. А если дать мужикам волю, то вскоре вместо справедливости, наступит такой хаос и беззаконие, в которых одним лишь блядям и будет вольготная жизнь. А порядочным женщинам останется только сидеть на бобах.

Подруги добавили в упомянутую обувную коробку с трусами две плитки шоколада, с картиной Шишкина на обертке и отнесли посылку в почтовое отделение. Там коробка, в ловких руках служащих, обернулась холстом, украсилась надписью: «Москва и т. д.» и начала свое путешествие, движимая резиновой конвеерной лентой. Вскоре она скрылась с глаз.

 

17

В это самое время, в непосредственной близи от Полюса, несколько друзей-полярников принялись пить чай с московскими баранками. Это был самый долгожданный момент после тяжелого рабочего дня. Чайник разогревался на керосинке и уж начал пошумливать, и завхоз Мокий Парфеныч выдал каждому по алюминиевой кружке и по семь с половиной баранок, сделанных кажется из камня. Еще Парфеныч отпустил всем по куску колотого сахара, который он был мастак колоть хлебным ножом на равные по весу части, как вдруг все смешалось.

Мощный порыв ледяного ветра сорвал палатку с места и отшвырнул прочь. Причем, ветер дунул не по самой земле, а выше, результатом чего явилось положение, при котором все остались на своих местах, а жилище, захватив брезентовой полой керосинку с чайником, сперва вспорхнуло вверх, а после отлетело метров на сто.

Опомнившись, полярники бросились вслед своему убежищу. Крепкий наст позволял передвигаться довольно быстро. В небе иногда что-то мерцало, освещая путь.

Сперва им повстречался знакомый белый медведь, опасливо трогавший опрокинутую керосинку. Медведя по уговору все звали Вова, но он никогда не откликался и не вступал в контакты. Прикармливать его было особо нечем, и неясны были его намерения, когда он приближался к лагерю. Однажды он продержал Парфеныча в сортире несколько часов, ходя вокруг шаткой обледенелой будки и скребясь в дверь.

Но не до медведя было сейчас полярникам. Обежав опасное животное, товарищи настигли все время отползавшее под воздействием ветра жилище и бросились на него, прижав к снегу тяжестью тел. Когда друзья ухватили брезент покрепче и потянули к прежнему месту, с брошенными кое-как предметами обихода и рацией, из-под палатки определенно послышался стон. Недолго порывшись, товарищи обнаружили еле живого Поликарпа Шторма собственной персоной, счастливо накрытого украденным было у полярников сооружением. Без сомнения, покража брезентового жилища была делом рук местных демонов.

Полярники давно уж изучали заодно и полярных демонов, хозяйничавших на Полюсе и даже через это порастеряли былой заряд атеизма, с которым отправлялись в экспедицию. Велись и записи наблюдений в отдельной тетрадке. Дело дошло до того, что хотели поставить на общее обсуждение вопрос о жертвоприношениях демонам, в виде, может, крупы или охотничьих трофеев. Но запутались сразу в терминологии и отложили протокольную часть на потом. Пока же, каждый сам по себе подкладывал каких-либо гостинцев в специально отведенное место меж торосов.

Теперешний случай позволял допустить некоторую ответную расположенность демонов к участникам экспедиции. Ведь не укради демоны палатки и не накрой ею Поликарпа, разве ж отыскался бы он так скоро?

— Тю, Поликарп! А где ж аппарат твой? Угробил? — взыскательно вопрошал Мокий Парфеныч, сноровисто оказывая потерпевшему первую помощь.

— Ага, Мокий, так и есть, угадал ты опять, — простонал, заметно оживившийся летчик. — Я уж думал пропаду, замерзну, а тут, слава Богу и вы, — радостно прохрипел он.

— То-то, что Слава Богу, — ворчал завхоз, накрепко приматывая обломок приборной доски, взятый из рук летчика, к его ноге в качестве шины, — не забудь свечу поставить Николе-угоднику, когда домой вернешься.

— Тоже химия, небось, Никола твой, — кашлял и хрипел упрямый в своем безбожии, Поликарп, — Аппарат не подлежит ремонту, весь поломан хуже меня и мотор заклинен. Да черт с ним! Не война ведь, — радовался полярный авиатор, которому так полегчало, что он принялся посильно помогать своим спасителям. Даже, ковыляя настом, подхватил оставленную медведем керосинку, и теплый чайник нашел в снегу.

Вскоре палатка стала на прежнее место, укрепленная на нем дополнительно. Парфеныч выдал керосину из неприкосновенного запаса и еще по две баранки каждому. Поликарпа насуслили моржовым жиром и устроили отлеживаться на овчинные тулупы. Когда все опять заговорили о демонах и спасенном товарище, тот встрял со своего места в разговор и принялся настаивать, что спасся сам по себе, а демоны — суть химические соединения из атмосферы, помутняющие сознание, наподобие выпивки или кокаина.

— Может, местная вода, которую вы из талого льда добываете, их содержит, а может осадки, — пояснил он.

Полярники не стали возражать раненому, только переглянулись молча, да поскорее отправились на боковую.

Поодаль, медведь Вова облизывал найденный кусок сахару и думал, что, пожалуй, и недавняя близость с медведицей не была так восхитительно сладка.

 

18

Однако, время, подобно описанным порывам ветра, не всегда движется ровно, в одном направлении. Иногда какой-нибудь клок его вдруг да повернет вспять, и оживут все те действующие лица, которые оказались там и тогда, где и когда надлежит быть читательскому вниманию, по воле надменного сочинителя. Так что отцов оставим пока в прошлом, а обратимся к событиям, связанным с их подросшими детьми и внуками.

Без калош и очков Дядя, не выдержав томления и, движимый законами психологии, почти сразу не усидел дома и, не окончив ужина, решил вновь наведаться на недавний театр своих действий, где помимо того происходила киносъемка. Сумерки хоть и сгустились, но видимость оставалась прозрачной, что указывало на вероятность в этом климате «белых ночей».

На площадке Дядя застал полное разорение, в центре которого находился молоденький милиционер, меряющий что-то рулеткой. Тут же стояла, как вкопанная, лошадь без привязи, путались в проводах пьяные осветители. По краям места действия расположилась на боках, спинах и животах остальная киногруппа, вернувшаяся из бегов и ждущая теперь неизвестно чего.

Иногда вспыхивали обсуждения событий, в виде споров, в которых каждый описывал помногу раз свои впечатления и, главное, свою роль и поведение в момент происшествия, чтоб все запомнили, на случай, если событие окажется на поверку важным или историческим.

Режиссер сидел на тележке, стиснув бедовую голову в ладонях и мерно раскачивался из стороны в сторону, как индийский слон. Рядом хлопотала девушка-ассистент, называемая «хлопушкой», не заставшая событий, поскольку посылалась за кузнецом. Теперь она с ужасом про все узнала и пыталась расспросить подробности, трогая и постановщика за голову и заглядывая ему в лицо бледно-серыми глазами, как будто и он мог быть ранен. Но тот отделывался лишь краткими, неопределенными восклицаниями, да не без удовольствия отмахивался.

У всех были расстегнуты ворота рубах или задраны майки в подтверждение необычной, неведомо откуда пришедшей и не желающей уходить жары. Даже вечер и сиреневые сумерки не принесли прохлады. Вода вся вышла. Очень хотелось на реку или напиться пива, но постановщик, действуя всем на нервы, на вопросы не отвечал и по домам никого не отпускал.

Дядя поблындал по площадке, повертел в разные стороны криво остриженной башкой, и, стащив, почти машинально, у зазевавшегося опера дорогостоящий объектив, принялся, что называется, играть отходную, загребая при этом своей коротковатой конечностью, кривизна которой усугублялась горбом от затиснутого в штаны денежного мешка.

 

19

Сидящая в этот время поодаль, но в пределах видимости Матрена Спиридонова сразу заметила преступную личность, нахально явившуюся во второй раз, и цепко вперила в нее свой пронзительный взор.

Но и субъект этот сразу заметил старуху и, прежде чем спрятать лицо за опущенные фиолетовые стекла очков, пронзил ее издалека бледным, леденящим кровь взглядом.

Матрена знавала такие взгляды, приходилось встречаться. В каждую такую встречу она едва уносила ноги, но после всегда корила себя за бабью робость. Будь Матрена менее впечатлительна, она б кликнула народ для задержки явного негодяя, но язык ее присох к небу и горло замкнуло, нельзя стало кричать. И даже будто сказал кто-то на ухо:

— Молчи!

И Матрена послушалась, смолчала. Она даже прижала себе темя рукой, от опаски, что вырвется в слабом месте. Зато глаза вдовы стали разгораться все сильнее от досады на себя саму и так разгорелись, что, кажется, объявились и повернули несколько в сторону тени от худосочных деревьев.

Исторгавшиеся из глаз старухи лучи, подобно клинкам, скрестились с бледными лучами Дядиных глаз, лязгнув будто железом. Она рванулась было со своего ящика в догонную экспедицию за подозрительной фигурой, хотя бы до ближайшего угла, но сообразив свои годы и некрепкое здоровье, повернула на попятный и присела опять на постеленную газету.

Дядя же, не почуяв погони, добрался опять до своего жилища, подле загородного дома Раисы Шторм, запер дверь на замок и, присев к столу, долго рассматривал украденный объектив, глядел в него с обоих сторон шевелящимся глазом, ковырял ногтем цыфирки и резьбу у основания. Затем он стал забавлять себя вываленными из мешка деньгами, катать их, строить столбы, рушить, слушать чрезвычайно внимательно звон монет, изображавших одной стороной Дмитрия Менделеева, которому он говорил «Бу-бу, Гы-гы, Му-у-у» и прочее, на что ученый терпеливо помалкивал и хмурил металлический лоб.

 

20

— Я не понимаю! Я не знаю! Я даже в толк не могу взять! Почему меня? За что?! Что это за мерзость? Как же можно так жестоко, несправедливо! Я ведь артист!..

— О ком это вы? — попытался уточнить молоденький милиционер, наклоняя щеку к своему блокноту, расположенному на тумбочке возле больничной койки, на которую был заботливо уложен пострадавший артист кино, — Кого вы подозреваете конкретно? Может, припомните чего-нибудь подозрительное? Ну постарайтесь, я прошу вас.

Лицо артиста Семена Семеновича Ворона, известное по огромному числу популярных фильмов и ставшее от того почти историческим, омывалось потоками слез, кривило тонкие губы, перемежая мольбы о помощи изверженьями ругательств. Сила его артистического таланта была такова, что милиционеру начало казаться, что и он участник какого-то фильма с трагическими событиями, что и он — артист. Юноша потряс головой, прогоняя наваждение, подобрал под себя опасливо ноги и продолжил дело.

Звали милиционера Павел Перец. На месте событий он оказался случайно (вызванный наряд так и не явился), но из книжек и небольшого опыта знал, что важно всегда действовать быстро и снимать все показания как можно скорей. Вот он и начал следствие немедленно, чтоб помочь незадачливым коллегам, не спешащим пресекать и наказывать злодеяние.

Павел охотно поил артиста водой, предлагал курить, да табаку не нашлось, утешал словами и раз, набравшись храбрости, погладил известности голову. Сержанту было не по себе. Кроме мешавшего трепета перед талантом, его поражало резкое отличие экранного Ворона, на которого он всегда стремился походить, так что не раз, бывало, выпячивал понапрасну челюсть перед зеркалом и щурил особо глаз, от лежащего перед ним жалкого гражданина.

Иногда, впрочем, тот вспыхивал гневом и тогда глаза его сверкали как молнии, но это на секундочку только, а затем артист вновь принимал вид уныния.

Глазки милиционера, аплодируя рыжими ресницами, то и дело разбегались в разные стороны, от неумения отнести этот эффект перевоплощения к одаренности артиста или ранению резиновой пулей. Нельзя было исключить и коварства, возможно, перенятого тем у отрицательных персонажей. Добавлялись и другие вопросы, теснились в юной голове, перегружая сообразительные способности молодого милицейского сотрудника.

Одно важное обстоятельство, о котором речь впереди, сильно мешало Павлу взять нужный тон. Обстоятельство это даже связывало непосредственно и весьма сильно сержанта с артистом, но речь об этом заводить еще рано, лучше притормозить пока разгон авторского пера для читательской же пользы. Всему свое время.

И сам Ворон не давал Перцу собраться, сбивая его своей расхожей физиономией и выкриками:

— Я не могу знать! О Боже! Не ведаю! Ах если б я только знал! — метался он по подушке, пытаясь заламывать руки, — Нет, это тайна. Мрачная тайна! Можно лишь предполагать и то… Нет, нельзя этого предположить!

— Чего этого? — вкрадчиво ввернул Перец, настороженно вслушивавшийся в беспорядочные выкрики.

— Ничего, — спохватился Ворон, — ничего не могу знать. Это я так… Я не помню. Я отрицаю это! Не причем я! Дайте мне выйти! — привскочил он с койки в сторону двери и руки туда же протянул.

— Нет, не дам! — с неожиданной для себя твердостью объявил сержант, — Что именно «можно лишь предположить», вы сказали? Какая тайна? Быстренько отвечайте! Что вы там отрицаете?

Перец, доселе успокаивающе гладивший локоть артисту, теперь стиснул его и не отпускал. Он, наконец, вполне овладел собой, сосредоточился и заработал, как следует, в меру своих сыщицких способностей.

— О-о! — мне больно! — истошно закричал артист, выдергивая локоть и отползая подальше на подушку от милиционера, который наоборот ринулся сверлить его взглядом, в ожидании ответа на поставленные вопросы.

— Я не говорил ничего! Вы с ума сошли! Я в таком состоянии, а вы..! Сколько еще вопросов у вас? — возвысил голос потерпевший.

— Я задаю вопросы тут! — неожиданно твердо оборвал его Перец, вспомнив манеру работать более опытных своих товарищей. — И вам, гражданин Ворон, придется ответить на все их! Них, — неловко поправился он. Затем поскреб ручкой в блокноте, не отводя глаз от артиста и добавил, — Можно, впрочем, не теперь. После вызовут вас и явитесь. И я не советую вам, хотя вы и артист, запираться.

— Вот как раз я бы с удовольствием заперся, но где!? Где эти крепости? Где эти надежные стены и запоры? Ни кола, ни двора. Стула своего нету! — горестно причитал Ворон. — А между тем, в меня опять могут выстрелить! И опять в голову. Не в вашу, а в мою. А вы-то вот сейчас уйдете, а меня бросите! — оскалился он, протягивая к Перцу палец.

Тот и вправду стал собираться, видя, что потерпевший не в себе, и пора, пожалуй, закругляться, чтобы не совершить оплошности, да и нужно поскорее доложить обо всем начальству.

Почуяв это, Ворон непроизвольно стал перевоплощаться в другой образ.

Следует заметить, что артист, переиграв все возможные человеческие типы, стал позабывать свой собственный характер и уже не первый раз сбивался прямо на глазах изумленных собеседников, приобретая вдруг новые черты. Возможно также, что совсем уж своих, у него отродясь не бывало. Может быть даже, это и есть самое необходимое актерское качество. Тогда постановщик надувает артиста, как воздушный шар, придает форму, наделяет любыми нужными чертами и свойствами, чтоб зафиксировать на пленке получившийся образ.

Но неподготовленный собеседник мог быть сильно озадачен подобной переменой. Хотя некоторые особо завистливые коллеги, наоборот, пытались эту манеру переменчивости копировать, находя в ней некую изысканность и даже аристократизм.

Ворон вдруг сполз с койки, приотступил малость вглубь палаты и внезапно, с разгона, брякнулся перед милиционером на коленки. Он даже несколько проехал на них к Перцу, простирая руки:

— Дайте! — истерически зашептал он, тараща глаза на зазевавшегося было юношу, — дайте мне бронированный автомобиль! Ну почему вам не дать его мне!? Дайте! — Тут Ворон возвысил голос до визга и внезапно заполз под кровать, причем на губах его показалась пена.

Исчезнув таким образом из поля зрения Павла, артист вынудил того вскочить и обронить исписанный блокнотный листок. Листок зигзагом спорхнул к паркету.

Изумленный сыщик, не накопивший еще опыта работы с подобными оригиналами, ощутил головокружение и ослабление привычной связи с реализмом действительной жизни. Опять показалось все кинофильмом.

Артист же, продолжая повизгивать, поймал бумагу розовыми губами и на глазах пораженного милиционера, медленно прожевал и сглотнул. Лицо его отразило внимание к внутренним процессам по ходу бумажного кома, затем обратило взор к сыщику.

Перец, с трудом перебарывая состояние столбняка, протянул руку к лицу артиста, может быть, мечтая выручить документ, но наткнулся вдруг на влажный поцелуй в ладонь.

Глаза Ворона масляно сверкнули, отразив некую дикую мысль, затем выкатились белыми теннисными шарами.

У Паши вмиг окоченела спина, мыслительный процесс замер, а взамен всплыли обрывки рассказов и слухов о закулисной артистической жизни, некоторые армянские анекдоты…

— У нас нету бронированных, не положено, — прошептал он слабеющим голосом.

— Вот Гений! — раздался от двери бодрый голос медсестры, — артист настоящий! Я все кина ваши по десять раз глядела б, ей Богу! Счас перевяжем еще разок и на выписку. Дома-то заждались, небось? — весело загомонила она, помогая одновременно звезде экрана выбраться из-под кровати.

Ворон мигом успокоился, смиренно подставил женщине подбитую голову, бормоча при этом: — Какой там дом, стула своего нет…

Перец, стушевавшись за сестринский корпус, с облегчением выскользнул вон, и удалился, пошатываясь и напряженно думая о том, что не может же быть, чтоб всегда так трудно работалось с людьми на этом поприще, в органах внутренних дел. И не все же преступники гениальны или настолько странны, что и сам того гляди сделаешься странен.

 

21

Прошлое, для живущих, имеет очень маленькое значение, оно слишком не важно для практической жизни и легко забывается. Поэтому, по прошествии времени, не помнятся обиды, измены, и сами бывшие чувства представляются неяркими, а страдания терпимыми.

В самом же деле, всегда протекала жизнь бурно на порогах исторических событий, и вяло в заводях. А люди в разные времена одинаково горячились по разным, неодинакового значения поводам. И пока они тратили свой пыл, добиваясь справедливости в одном месте, по соседству уже громоздился ком неправды, и сама История шагала мимо, соседней улицей, не замечая этих борцов и сметая совсем других. Развернувшись в потоке времени, можно как раз угодить в тихую заводь, но обнаружить и там нешуточное кипение страстей.

Застроченные трусы, изрядно попутешествовав почтовыми отправлениями, лежали на столе у окна, за которым простирался характерный московский пейзаж. Над загадочным предметом в сильной задумчивости склонился мужчина с глубокими залысинами и пронзительным взглядом из-под изломленных бровей. В руке у мужчины помещалась проволочная рамка, которой он водил туда — сюда над трусами, и та нехотя вращалась. Мужчина явно нервничал и иногда раздраженно встряхивал своим инструментом, отчего тот крутился бойчей.

За действиями его пристально следили две особы женского пола. Одной из них была упомянутая Ольга Толстецкая, компанию ей составляла женщина, похожая на жительницу Индии, имевшая даже, известную по индийским фильмам, родинку меж бровей. Женщины понимающе переглядывались, качали головами. Мужчина уже покрылся испариной, но видимо никак не мог добиться желаемого толку.

— Очень сложный случай, — произнес он, наконец, надтреснутым голосом, — я не готов к рекомендациям.

Тогда Толстецкая молча забрала трусы, уложила в коробку и, окинув мужчину разочарованным взглядом, с почтением передала предмет женщине с родинкой.

Через неделю ту можно было видеть на окраине совершенно незнакомого города, в одной из немногочисленных церквей, где она в колеблющемся сумраке, украдкой подложила коробку на стол с предметами, назначенными к освящению. Успела она в самый раз, через минуту коробка была окроплена святой водой и окутана дымом из кадила, после чего, женщина, также украдкой выхватила предмет, благо он находился с краю и, немедленно из храма удалилась, забыв даже перекрестить лоб.

 

22

Снова пришла весна, а за ней и лето с жарой. Природа удивительно однообразна в своих проявлениях. Все те же почки набухают и выпускают листья, зеленеет кустарник на фоне голубого неба, и птицы не меняют мелодии своих напевов. У людей же, хоть они и неотделимая часть природы, все меняется: и облик, и поведение, и цели устремлений.

И вот Поликарп Шторм опять дергает медную ручку звонка своей образцовой квартиры, в надежде на торжественную и радостную встречу. Звон улетает в глубину коммунального жилья и там гаснет, отскочив несколько раз от развешанных по стенам оцинкованных корыт, неисправных велосипедов и запутавшись в криво повешенных электропроводах, находящихся в аварийном состоянии из-за дурной изоляции. Пожара еще не случилось по причинам, наукою категорически отрицаемым. Мужиков настоящих в доме, как нет, так и не было никогда. Женская же половина населения квартиры ветшает, делается вроде как несколько побитая градом, так что появление каких бы то ни было новых мужчин тоже не предвидится.

Словом, опять тишиной откликнулась квартира на призыв полярника. Убедившись, что звука шагов нету, Поликарп нехотя вынул собственный ключ и отомкнул дверь. У себя в комнате он стал посередине, против зеркала в старинной раме и принялся снимать с себя слоями, как с капустного кочана, одежду.

Оставшись в одних трусах, он открыл шкаф, достал оттуда купленные женой в спорттоварах плавки на пуговках, о приобретении которых та написала ему недавно в письме, затем надел их вместо трусов, чтоб пойти искупаться. Картина в зеркале открылась самая привлекательная, и стало быть следовало поспешить. Ведь буквально все уже были на озере. Там был сиюминутный центр вращения всей жизни, не хватало только его, Поликарпа. Может быть даже он успел бы за сегодня сколько-нибудь подзагореть, не без участия в процессе пронзительных женских взглядов. Но тут раздался звонок в дверь.

Летчик, накинул халат, вышел в коридор и смело открыл дверь звонящему. На пороге стоял почтальон в синей форменной фуражке. Он протягивал хозяину испещренную печатями и штампами городов бандероль и заодно популярный журнал.

Расписавшись в получении, Поликарп вернулся к себе и с любопытством растрепал упаковку бандероли. Волосы зашевелились на голове летчика. От изумления он оступился и уронил на пол содержимое.

Коробка бандероли содержала в себе исковерканные им год назад «семейные» трусы, представлявшие теперь собой неряшливый и затасканный ком материи, простроченный несвежими разноцветными нитками, имевшими продолжение в виде безобразной бороды.

Летчик созерцал слегка шевелящиеся в потоке света из окна нитки и пыльный сатин, так как будто это был таинственный фантом, который вот-вот преобразится во что-то более реальное, чтоб сообщить ему о чем-то важном. Но важными были все эти сургучные печати, и самый почтальон в форме, с цифрой «5» на бляхе, но никак не тряпка, которую он самолично истерзал год тому!..

С треском распахнулась дверь комнаты, и крик «Папа!» вывел его из оцепенения. Это родная его и горячо любимая дочь Рая летела по воздуху через всю комнату, чтобы повиснуть на богатырской летчицкой шее. Поликарп в момент забыл о трусах, пораженный внезапной взрослостью и красотой дочери.

— Погоди, дай гляну на тебя, — с трудом оторвал от груди собственное дитя полярник. — Ну что тут скажешь? Замуж надо срочнейшим образом отдавать, не то поздно будет!

— Что ты, пап, с ума спятил? — бросилась дочь к журналу «Химия и жизнь», пламенея при этом щеками и гневно сверкая глазами из-под густых бровей.

— Не спятил, а с верного курса свихнуться можешь, — терпеливо разъяснил отец, озирая дочерин стан, — станешь дурой, наподобие матери, а отцу — горе.

— Тут про меня пап, смотри-ка, — не слушая, протянула Рая отцу журнал, чтоб показать сноску на одной из страниц. Мелкими буковками там значилось: «…при участии ученицы десятого класса Раисы Шторм.»

— Вот это дело! — обрадовался благородный отец, — что и называется — моя кровь! Химия вещь неплохая. Мозг и тот, говорят, весь на химии устроен, даже у мужчин… — принялся он рассуждать, размашисто жестикулируя, в то время как Рая уже подметала пол, одновременно прибирая отцовские вещи.

Загадочные трусы из прошлого, заодно с прочим мусором, вскоре исчезли из поля зрения полярника, как будто их не бывало. И когда они все же пришли летчику на ум, он усомнился — не пригрезилось ли ему все событие? Все же Поликарп в удобный момент украдкой стал на коленки и вопросительно заглянул под буфет. Ровный, ничем не нарушаемый, слой пыли был ему ответом.

Рая, прибравшись, поспешила в коридор звонить матери на работу о приезде папаши — порадовать и предупредить. Поликарп тем временем извлек из чемодана коробку с надписью «Юный химик», нарочно купленную дорогой в магазине «Пионер», чтобы поощрить послушную дочь, и не догадываясь, что такую коробку дарить надо было лет десять назад.

 

23

Бывает, идет себе человек улицей, не зная горя, да вдруг и поскользнется. Может при этом упасть на бок или зашибить затылок. Оглядывается этот гражданин вокруг и не узнает действительности, не может застать ничего знакомого или застает знакомое, но не совсем, или не во всей полноте. Тут он замечает, что времени проскочил совсем не тот отрезок, какой должен был проскочить, или оно забежало вперед, если не откатилось наоборот вспять. Бывает всякое, и события такого рода уже находили отражение в литературе, тем более в кино.

Упомянутая злосчастная киносъемка, со всеми событиями на площадке, отчетливо запечатлелась в потревоженном сознании вдовы Спиридоновой. Ведь она видела все и всех, но не вдруг сложила отдельные части происходившего в единое целое.

Но как только оно составилось, вдова пришла в трепет. Виденное сегодня заставило учащенно биться ее боевое сердце и дало мощный толчок вдовьим сообразительным способностям.

Душа Матрены всегда горела на подлецов и разбойников, и, если б не отказывали временами ноги, как давеча, она могла бы еще послужить с успехом на поприще борьбы с душегубами и, возможно, на переднем краю.

Матрена пробовала записаться в «дружинники» и не раз ходила на уличное дежурство, плотной шеренгой, с почти такими же, но помоложе, тетками. Они иногда пробовали задирать настоящих хулиганов, выставляя впереди себя локти в красных повязках с надписью «Дружина». Но те легко ускользали, отбежав шагов на пять и, делая с расстояния оскорбительные жесты, в издевку, предлагали пробежать наперегонки стометровочку.

Ноги, колени особенно, тормозили героические порывы Спиридоновой. Дружину пришлось оставить, но в милицейское отделение вдова иногда наведывалась, если долго никто оттуда не подходил к ней за накопившейся информацией. Там она подбирала собеседника из милицейских прямо у входа, у кого физиономия казалась посмышленней, или дежурному в двух словах сообщала, что к чему.

Это уже не первый был раз, когда Матрена, наблюдая злодейство, не имела сил чтобы вмешаться. В таких случаях гнев ее выходил наружу глазами, излучая неведомую силу и свет. Природа этого явления относилась к областям, не изученным и даже отрицаемым передовой наукой.

В этот день женщина осталась сидеть дома, чтобы послушать радиопостановку из жизни негров «Хижина дяди Тома». Она налила себе чаю и включила настенный репродуктор.

Неожиданно ход Матрениных мыслей повернул в новую сторону, ибо на глаза ей попалась висевшая почти в самом углу старая деревянная рамка, с дюжиной заключенных в нее пожелтевших от времени фотографий.

Старинные фотографии, это вам не портреты красками. По портретам, даже самым подробным, срисованным с неподвижно сидящей натуры, все же очень трудно потом, через много лет представить себе живого человека, так чтоб он хлопнул бы вдруг тебя по плечу или предложил, например, выпить. Нет того. Так и будет сидеть неподвижно, портрет портретом.

Изображенный на фотографии тоже шутить не станет, но может прямо шагнуть к вам и строго спросить о чем либо, потому что на старой фотографии человек всегда старше вас и строже. Даже если он фотографировался юношей, а вы достигли почтенного возраста. Носы и уши те же, не поменялись, но в глазах совсем что-то другое, отраженное совсем другой жизнью. О более поздних, появившихся в огромном множестве, цветных фотографиях речи не идет, поскольку в них совсем нет никакого смысла.

Почетное место в рамке, среди прочих снимков, занимал поясной портрет усатого мужчины, с четырьмя Георгиевскими крестами на груди, высунувшегося из клепаной башни броневика, над белой надписью: «Бей белых!» и смотрящего поверх бинокля прямо в глаза вдове, как бы с немым вопросом: «Ну что, нашла другого?»

Задумчиво пожевав губами, Матрена вдруг поднялась, будто ей подложили на стул живого ежа, и решительно направилась в сторону кухни.

Вдова занимала под жительство небольшую квартиру в первом этаже старинного дома. Кухня ее примыкала к всегда запертому на огромный кованый крюк «черному ходу». Топором, взятым ею за ведром в углу, вдова поддела крайнюю кухонную половицу и принялась ее отсаживать, раскачивая и шатая. Та протестующе скрипела, но оставалась недвижима. Матрена горячилась, добавляла натиска, но в ответ на это, топор вырвался, будто живой, отгрызя лишь край и заплясал по полу, лязгая увечной сталью.

Вдова нехорошо ругнулась и, ухватясь за топорище ловчее, принялась за дело вновь. Вскоре половица приобрела растерзанный вид и наконец, страшно скрипнув гвоздем, отскочила с места, обнажив зеленую могильную полость, от которой кинулись в разные стороны рыжие тараканы. Еще две доски не оказали такого сопротивления, и взору открылся тайник, источавший грибной дух и наполненный замечательными предметами старины.

Предметов было два: надежного вида плоский ящик на висячем замке и, вымазанный машинным маслом, до половины ушедший в землю пулемет «максим» в полном сборе, о двух стальных колесах и с коробкой набитых патронами лент. Сейчас бы и в дело.

Созерцание старинных предметов всегда человека повергает в некоторый столбняк, поскольку он как бы соскальзывает в прошлое. Любовь к собственной юности движет им, и охота задержаться там подольше или застрять насовсем. Можно прожить так целую вторую жизнь и, когда срок ее приблизится к моменту созерцания, человек этот вновь очнется и будет жить дальше, как ни в чем не бывало. Некоторым охотникам удавалось совершать такое помногу раз. Такими способностями, за счет долгих упражнений, в совершенстве овладевают различные филателисты, нумизматы и прочие собиратели старины. По этой причине и в цене у них такие предметы, на которые простой человек запросто наплюет и забудет, а коллекционеры без них, как без рук, ни за что не смогут достичь желаемых наслаждений. И Матрена замерла в созерцательной неподвижности над кладом и, будто ветром, унесло ее память в прошлое.

В юности Матрену соблазнил один юнкер, по имени Арнольд Несуразнов и довольно скоро бросил, воспламенив в ней доселе дремавшее острое чувство классовой ненависти. Она ведь была простой фабричной девчонкой и сиротой, а он, гадюка, объявился из выбившихся в дворяне купцов. Дед его некогда много пожертвовал на армию во время турецкой компании, а после, поругавшись однажды с женой на почве ее не совсем беспочвенной ревности, собрал на свои средства отряд ополчения, и, возглавив его, отправился прямиком на театр военных действий в самое нужное место и оказался там в самый нужный момент. Там ему оторвало руку. Государь и пожаловал его дворянством.

Девушка, правда, не так уж чтобы совсем была проста, посещала даже курсы изобразительства и ваяния при фабрике, организованные одной помещицей и княгиней для сирот. Там их учили вырезать ножницами профили, клеить фонарики, лепить из глины и рисовать карандашом, чтобы отвлечь от более вредных занятий.

Учителем же был крупный бородатый мужик с хриплым голосом и вытаращенными глазами, такой страшный, что Матрена не всегда и понять могла, о чем он толкует. Между тем, тот похваливал ее своим нечленораздельным голосом, в виде звериного рыка, за верный глаз и твердую руку. Иногда он норовил, в момент разъяснения, принять девушку за талию, чем повергал Матрену в ужас и паралич сознания. Впрочем, он со всеми барышнями так обходился. Но Матрене после снились ночью такие сны, о которых она никому бы не смогла рассказать, не сыскала б слов, и вспоминать их она страшно стыдилась, потому что учитель был там главным действующим лицом.

По всему этому девушка зачастую занятия прогуливала, отправляясь, лучше, на каток.

На катке, устроенном посередине реки и как бы служившем смешению сословий, она и познакомилась с Арнольдом. Юнкер подвез ее раз на лихаче до квартиры товарища, где и соблазнил стремительно, пользуясь своей смазливой внешностью и, ошибочно решив, что Матрена — художница. Когда же девушка честно призналась, что трудится целыми днями на фабрике, а рисует лишь изредка по выходным, юнкер как-то сник, перестал брать ее с собой в гости, знакомить с приятелями и даже избегал вместе прогуливаться. Потом все на учебу ссылался, хотя Матрена в сто раз больше его работала и уставала, и все реже появлялся на глаза. Еще он любил приврать про жестокосердных родителей, противящихся браку. А когда их училище распустили, Арнольд и совсем пропал.

Тут революции пошли одна за одной, митинги, развелись повсюду кружки для рабочих, руководимые потертыми, но шибко грамотными дядьками. Все они любили налегать на голос и таращить глаза именно на Матрену, но резали чистую правду. Некоторые признавались, что побывали в тюрьме или на каторге за ту же правду и поэтому так горячатся, от обиды.

Вскоре и гражданская война разразилась, почти что вслед за Мировой.

Матрена все собиралась разом покончить с прошлым, опираясь на лозунг, что, мол, пролетариату терять теперь нечего, и поскорее активно окунуться в борьбу за скорейшее наступление всеобщей справедливости. Но рутинные дела все не отпускали, держали, как болото.

Однажды, она, буквально подскочила среди ночи на своей койке в рабочем бараке, будто из-за стрельбы на улице, а в самом деле, пронзенная совестливой мыслью, что все добрые люди уж давно сражаются за Светлое будущее, а она до сих пор мнется, не решается начать.

Поутру, захватив давно сберегаемую бутыль самогону, еле уместившуюся в кошелке, отправилась она прямиком на рынок, потому что захотелось ей перемен уже невыносимо.

Самогону ей принес как-то ее «обидчик», еще когда ухаживал, в виде гостинца с аэродрома. Он неделю прослужил там практикантом-техником, а на самогоне могли летать аэропланы, когда кончался керосин. Самогону там всегда был аварийный запас, и все пользовались, тем более по качеству, как напиток, он превосходил все известные сорта.

Рынок представлял собой толпу голодранцев, с редкими вкраплениями военных или более-менее опрятно одетых людей. Там девушка довольно быстро высмотрела щуплого солдатика, который все время трусовато озирался, хоть и имел за спиной винтовку помимо вещевого мешка.

— Продашь обмундировку? — сразу подступила к нему Матрена.

— Зависит от условий. Что даешь? — неприветливо пробурчал боец.

— Самогону дам, — приоткрыла Матрена на секунду кошелку с бутылью. Парень, склонившись к бутыли, принюхался и сказал, как отрезал:

— Весь заберу. Пошли, сниму там, за домом, одежу.

— Давай, только винтовку разряди, тогда я в случае чего справлюсь с тобой, — пронзила Матрена суровым взглядом бывшего бойца. Тот лязгнул затвором, показал, что пусто в стволе и в магазине.

За домом солдат вынул из мешка крестьянские штаны, лапти, ситцевую рубаху и, ворча, принялся переодеваться.

— Я добрый, навоевался. Два раза контужен. Хозяйство все порушено. Скотина дохнет. К дому подамся нынче же.

— Козел ты контуженный! — не стала ему сочувствовать Матрена, — То — Революция! Народное дело, а то — скотина!

Тут же она нацепила солдатские штаны, затем сняла юбку, в которую уложила остальные части своего бабьего убранства и, завязав в узел, убрала в кошелку. Вздохнув напоследок, девушка надела гимнастерку, ремень, взяла в руки фуражку.

— Давай-ка ты, пока не ушел, остриги меня, — удержала она дезертира за рукав, — дело-то нехитрое.

Матрена достала сверток, в котором обнаружились ножницы и костяной гребень. Затем она присела на огрызок поваленного артиллерийским взрывом телеграфного столба, призывно мотнув головой.

Парень не стал возражать, а скоренько, по-солдатски остриг девушку, сперва «в кружок», а после еще короче, сколько позволяла его сноровка.

— Винтовку, может, тоже отдашь? — спросила Матрена, наблюдая свои разлетающиеся по ветру локоны.

— Это уж хрен! Я и так продешевился, — дернулся бывший солдат, — лучше я из нее обрез себе смастерю.

— Ухо не отрежь! — испугалась Матрена. — Бомбу тогда дай, небось есть у тебя? — поднялась она с места, отряхивая остатки волос.

— Бомбу забирай, я ее сам боюсь, — парень отдал спрятанную было бомбу, немедленно перекочевавшую в Матренин карман. Взамен девушка отдала еще две луковицы, за стрижку и бомбу, чтоб со спокойной совестью уйти на фронт гражданской войны и отомстить там за поруганную любовь барам, господам и прочим белоручкам, к которым она почему-то причислила и учителя рисования.

— Буду за тебя, куркуля, народное дело упромысливать! — бросила она солдатику на прощанье, затягивая ремень и молодецки притопывая ногой в солдатских обмотках и ботинке.

Парень пристыжено потопал прочь, шаркая по дороге лаптями и окончательно теряя остатки солдатской выправки.

 

24

На рынке и у колодцев много ходило разговоров о дивизии Василия Чапаева. Вроде он был за красных, разъезжал повсюду на длинном автомобиле, сидя позади, поскольку имел ранение особенное. По крайней мере, в отличие от других, он раздавал иногда излишки трофеев и даже продуктов, бедноте. Сам нуждающихся отыскивал и выбирал, поскольку жулье быстро заметило, и начали отираться у его дивизии, нарочно в рванье и с грязными мордами, под вид бедноты, чтоб перехватывать эти подарки. Но Чапаев их мигом различал и сек беспощадно плетью.

Настоящие работники из крестьян его за эту благотворительность немного недолюбливали, поскольку всякую голь считали лентяями и дармоедами. Полагалось у них, что или работать надо и тогда не обеднеешь, или уж просить Христа ради. Зато рабочие из городских уважали шибко.

А Чапаев так не считал и всех желающих брал под свое крыло, чтобы в совместной борьбе достичь вскоре Светлого будущего. При этом ни одного боя он не проиграл, и ни одна пуля его не брала. «Я их пасу», — говаривал он, когда спрашивали, и выковыривал очередную откуда-нибудь из каблука.

Но рассказывали, что все же один раз, еще на германской подранили и его. Чапаев после все мечтал вылечиться окончательно и скакать тогда в атаку на белом коне. Он и бурки носил кавказские две, то белую, то черную, а зимой обе за раз. Очень был привлекательный для женских глаз мужчина.

Особенным вниманием пользовались его усы, более напоминавшие поручни. Они-то якобы и отводили пули стороной.

В детстве еще, в подмастерьях у сапожника, починил он цыганке персидский туфель, и та посулила ему чудесные усы, в которых не будут ему грозить ни пуля, ни булат.

Но однажды, на империалистической войне с германцами, уже имея четырех «Георгиев», он как-то раз проиграл свои усы в карты немецкому фельдфебелю, ночью в их окопе, когда «братались». Тут же и пришлось сбрить.

А днем, в лихой конной атаке на эти окопы, тот же фельдфебель его и ранил из карабина. Чапаев немца конечно сперва изрубил в капусту, но час спустя уже не мог усидеть верхом.

Через месяц только усы вновь отрасли, и будущий легендарный комдив немеряно набил шишек, ссадин, и дважды едва не погиб, пока усы не обрели прежнего эффектного вида.

Потом революция, опять война, вокруг Василия стали собираться бойцы. Сперва возили командира в тачанке, после завелся автомобиль марки Форда.

Матрену долго носило кругами по следам боев красных с белыми, пока не занесло однажды в самую середину места расположения чапаевского войска. Проснувшись раз в одном полуразоренном стогу на околице села, она обнаружила что на главную улицу, топоча копытами, въезжает конница с красным знаменем, а следом поспешает нестройная колонна солдат со звездами на шапках.

Под стук своего отважного сердца, Матрена немедленно стог покинула и устремилась вслед бойцам.

В описываемый момент Василий Иванович Чапаев стоял на крыльце ветхой, но большой избы и, шевеля волшебными усами, созерцал под собой небольшую толпу редкостных оборванцев, собравшихся здесь, поскольку с вечера была приколота на воротах бумага с надписью «Запись добровольцев».

— Ну шо, голь?! — обратился к ним Чапаев, крутя ус. Воевать хотите за Народное дело или так, подъедаться у меня? Ладно, правды вы не скажете все равно. Да и не голь вы отныне, — возвысил он голос, — а самый настоящий пролетарьят! Я ж вижу вас насквозь и нахожу, что все вы, как есть настоящие пролетарии. Жизнь все летела мимо вас, летела и чуть было не пролетела совсем мимо. Но на то мы и бойцы — Чапаевцы! — убедительно стукнул он себя в грудь, так что гул пошел, и некоторые из толпы оглянулись на церковь — не колокол ли ухнул, — чтоб всех пролетариев соединить, добавить крестьянства, и вместе отобрать взад у буржуев все, что мимо вас, к ним пролетело! А то вон их как раздуло! — гневно махнул он рукой в сторону желтой, косо висевшей вывески, изображавшей румяного толстяка в жилете, при часах, держащего в вывернутых руках красную колбасу и фиолетовый окорок, между которыми помещалась красиво выведенная надпись «Мясо — колбасы».

Оборванцы расправили свои плечи, и взгляды их, до того тусклые от голода, прояснились. Некоторые по-молодецки подтянули пояса и самые лохмотья оправили на себе по военному. Толпа придвинулась вплотную к крыльцу, заметно увеличившись числом.

Тут из-под подмышки у Чапаева вывернулся прикомандированный комиссар Клочков, тоже протянул руку вперед и набычился, кося одним глазом на командира, а другим будто желая прожечь дыру в крыльце, в ожидании паузы.

— Вот комиссар Клочков, тоже агитировать знает, — заметил того комдив, — валяй ты!

— Взять хоть Карла Маркса, — сходу заголосил комиссар, — хоть Энгельса Фридриха, оба, что нам говорят, о чем толкуют? Оне нас учат, что скорее верблюд протиснется в игольное ушко, чем буржуй в светлое будущее! Потому что, кто не работает, тот не ест! Нечего! Я правильно? Правильно говорю!? — закричал он, скосив глаза на Чапаева.

— Короче! — опять взял слово комдив, — подходи по одному и записывайся. Одежу и винтовки добудете в бою, опытные бойцы пособят, патронов скоро из-за границы революционные товарищи пришлют — завались, а кашей накормим опосля переклички.

Матрена с восторгом слушала комдива. Комиссар понравился ей меньше.

И Чапаев про себя, сразу выделил миловидного паренька, с вытаращенными встречно глазами, в мешковатой форме и с тонкой шеей. Попутно он удивился своему, через чур быстрому расположению, к этому ротозею-недорослю.

В следующий момент, в конце шедшей под уклон улицы показалась едва различимая в облаке пыли тройка лошадей, запряженная в тачанку. В тачанке сидело с пяток полуголых бойцов и следом, сверкая пятками, бежало еще десятка два с половиной таких же. Один из бегущих припустил с такой силой, что и коней опередил.

— Чехи! Чехи! Чехи с хутору выбили! — орал он во все горло, будто в восторге. Так с вытаращенными глазами он и оказался схваченным мощной чапаевской пятерней за гимнастерочную грудь и воздет на воздух, будто живая гиря.

— Чехи? — пытливо поинтересовался Чапаев, — А винтовка твоя иде?

Полузадушенный парень махнул сверху рукой куда-то назад и тут же рухнул с верхотуры в дорожную пыль.

Тут и тачанка подлетела, и кони стали, как вкопанные перед командиром.

— По ко-о-о-ням! — пропел Чапаев оперным голосом, уже стоя в тачанке и спихивая сапогом последнего из перетрусивших бойцов. Затем он протянул вожжи заскочившему ездовому и, махнув вперед пятерней, унесся в громыхающей тачанке стоя и не оглядываясь, должно быть в сторону чехов.

За ним, с еще большей скоростью понеслась ватага тех же перетрусивших было бойцов, которых через минуту обогнали повыскочившие из дворов конные.

Когда достигли околицы, за командиром неслась уже целая кавалькада всадников. Тут же к ним стали присоединяться поднятые Чапаевским криком конники с обоих краев села, спрыгивавшие с сеновалов с девками, или наоборот, из подполов с окороками, квашеной капустой и самогоном. Взлетев на своих поджарых коней и слившись с ними в одно целое, они сметали калитки, изгороди и выносились в поле, образуя организованную лаву.

Чапаев особым образом махнул шашкой и его мигом поняли десятские и командиры сотен, начав забирать шире и рассыпаясь по всей степи. Сам же Чапаев, двинув кулаком в шею ездовому, направил тачанку на бугор, достигнув вершины которого, развернулся и прильнул к биноклю, поправляя пулеметный прицел.

Чехи, быстро двигавшиеся колонной со стороны хутора, спешно перестраивались в цепь, выкатывали вперед орудия, и броневик с двумя круглыми башнями пустили для острастки вдоль своего строя.

Но ничто уже не могло остановить чапаевцев. Даже бугор с тачанкой задрожал ровной дрожью, похожей на рокот нарастающего землетрясения от топота сотен копыт. Каждый всадник, бешено вращая саблей или выставив пику, мысленно был метров на сто впереди себя, и рвался быть еще дальше, впереди всех товарищей, с молниями клинков в руках.

Этот ветер навстречу и общий гул, слил всех в одно общее окрыленное тело и душу, не замечающую отдельных потерь, потому что отпадали сраженные, лишние части, душа же только ширилась. И если б не вражеская цепь впереди и орудия, которые уже разорвали надвое воздух и врезали навстречу первой шрапнелью, так что в рев атакующих вплелись первые крики и хрип раненных, то вся конница так и летела бы вперед и лесом, и по ржи до первой пропасти, чтобы ухнуть всей конной тьмой в бездну.

Но было кому затормозить разгон и принять на себя сметающий удар чапаевцев.

Чехи и рады бы убежать в свою Чехию, и вернуть взятый хутор, или зарыться с головой глубоко в землю, но судьба распорядилась иначе. Хотя держались они стойко и разбежались далеко не все, но через час не было уже никаких чехов и в помине, только опрокинутые пушки, да кровавый туман. Поваленный же броневик остывал в луже масла, бесполезно вращая в воздухе колесами на резиновом ходу.

Чапаев, так и не выстрелив ни разу, стоял широко расставив ноги в тачанке, смотрел в бинокль и довольный наворачивал на палец свой великолепный ус.

Вечером того же дня добровольцы-новобранцы, заодно с чапаевцами, сидели подле ярко горящего костра и с нетерпением ждали, когда сварится обещанная каша. Каша доходила в полевой кухне неподалеку. Запах этой каши определенно касался ноздрей вечно голодных чапаевцев, добрую половину которых, составляли почти подростки, и полно было косоглазых китайцев, возраст и даже пол которых мудрено было определить.

Комиссар Клочков умело пользоваться этим для политпросвещения, появляясь всегда с подветренной стороны, от кухни, вместе с запахом пищи. Этим он обеспечивал себе всеобщее расположение и внимание.

Приблизившись к огню, комиссар нервно мотнул косматой башкой и сходу повел свой комиссарский разговор:

— Вот разобьем беляков скоро, великолепная жизнь начнется! Дай Бог каждому! Карл Маркс и Энгельс Фридрих вместе с товарищем Троцким лично уже все обдумали на своих партийных съездах и нам с Василием Ивановичем определили линию, как и что. Голову ломать не надо. Вот уже мировая Революция ступила на порог, и мы воюем как бы внутри у нее, бьем буржуев! Вам — только радоваться, что почти дожили до такой великолепной победы. Отцам не пришлось, деды и не надеялись, а вам — пожалуйста, полная мера будет! Живи в охотку! — обвел он всех таким взором, будто уже лежат вокруг грудами плоды революционной победы, а бойцы не решаются, робеют брать их полной мерой, каждый по своей потребности.

— А вот, я извиняюсь, конечно, с бабами-то как поступим после столькой пролитой крови? — влез в разговор чрезмерно увешанный оружием мелкий боец, — по братски… или, скажем, по справедливости? Эвон сколько нас, — махнул он рукой на сверкавших белками глаз и зубами бойцов, — некоторых же не убьют, живые останутся, плюс крестьянство, дезертиры окопавшиеся повылезут, контрикам тоже понадобится… Всем ведь подавай … это. Как быть-то, как разобрать? — запальчиво приблизил он свое лицо к комиссарскому, и обе его руки стиснули мертво, одна эфес шашки, другая — рукоятку нагана.

Все разом смолкли. Вызывающе треснуло в костре полено, рассыпав по земле огненные искры.

— Закуривай, — протянул комиссар бойцу кисет и сам набил и раскурил от одного уголька самодельную трубочку. Не все заметили, да и не видать было ни пса в метре от костра, что лицо его побагровело, а углы губ соединились с раздутыми ноздрями двумя чертами и вздрогнули.

— О контре только ты не хлопочи, — заговорил он тихо и зловеще, — их и дезертиров мы откопаем и перебьем полностью. Пролетарьят этим как раз и займется, — прищурил он один глаз, так что стал одной половиной похож на китайца. — Бабы, которые ваши, бойцовские, те останутся, как есть, в неприкосновенности, на своих местах. А девки, — возвысил он голос, — все, поголовно будут общие! — рубанул он воздух рукой, как шашкой, а в пальцах бойца, задававшего вопрос, исчезло напряжение, и они отпустили эфес и наган, и сам он отшатнулся.

— …И давать будут всем без отказки! А героям, особо отличившимся в боях за революцию, мигом давать будут! — закричал комиссар орлиным криком, и все подростки, китайцы, не говоря об опытных красноармейцах, устремили к нему вспыхнувшие надеждой на будущее глаза. — Пусть попробуют только не дать! Не дала — к стенке! Так вот у нас будет! Увечным там, которые без рук или без ног остались, тем ос-о-бое обхождение и… услуги, — подчеркнул он, еще нажав голосом, — особые! Пусть только, в порядке контрреволюции, попробуют отказаться! — зашипел он теперь змеем, так, что даже пожалели многие тех девок, и согласились про себя отступиться, не настаивать на услугах.

— Р-р-аз и в распыл! Их ведь девок не убывает. Это мы — гибнем. А если брать в мировом масштабе, то их просто…, ну…завались! Девок этих, я точно, точно знаю и вам говорю — на всех хватит!

Глаза комиссара выкатились и приобрели вид поганых белых грибов, с черными угольями посреди каждого.

Бойцы привскочили со своих мест и стали дико озираться вокруг, как бы ища чего-то. Руки их потянулись непроизвольно к оружию, а ночной воздух вмиг утратил свою свежесть, а стал, как мыло.

— Как это может быть, чтобы девок не хватило!? Из Африки, что ж не завести девок? — продолжал выкрикивать комиссар, — Завезем! Индийские товарищи поделятся. Бу-у-дьте покойны! — завыл он вдруг как-то по волчьи, — я вам говорю, комиссар Клочков! Дай Бог каждому!

Он схватил открытым ртом воздух, поскольку в груди его кончился кислород.

— А то ишь, моду взяли, не давать красным командирам! Бойцам, то есть, — быстро поправился комиссар, — Суки! Ах, суки какие! Всех их, всех… порубать! — неожиданно вывел он, — Такие хлопцы из-за них пропадают, мать честная! Такие!.. Из-за такого дерьма… — внезапно свалился он в черную траву, и показалось всем, что изо рта у него вышла красная, даже в темноте, пена.

— Контуженный он, скоро пройдет, отступит, — пояснил подбежавший фельдшер и принялся, как мог, оказывать Клочкову помощь. Бойцы так же обступили оратора, накрыли шинелью, побрызгали самогонкой.

Тот уж и не говорил ничего, а нес, что называется, околесицу, невнятно и слюной далеко брызгал.

Тут-то и выступила из толпы, вернее вытолкнули ее, девушка подросток, в городском, но запыленном и сильно измятом платье. Достав из футляра инструмент — скрипку, она мгновенно начала играть, не особо громко, но пронзительно и сильно. Многие и не поняли, что за штука при ней — не гармонь и не гусли, но с первых же звуков хватает, и прямиком, за самую душу.

Видно было, что музыка идет именно из музыкантши, хоть и через инструмент. И поток этой музыки так силен, что девушке приходится скручиваться жгутом, чтоб несколько придержать ее ход, но тут же, не снеся напора, раскручиваться в обратную сторону, отчего подол платья отлетал резко вбок, но не насовсем, а чтоб через мгновенье опять завернуться вокруг отставленной ноги. Головой же, в смятой прическе, она крепко прижимала инструмент, будто ежась от холода и одновременно прислушиваясь внимательно, что там за мелодии приготовились вырваться наружу.

Музыка была такова, что никто у костра подобной и не слыхивал прежде. Некоторые бойцы, с особенно расстроенными в боях нервами, принялись рыдать, не стесняясь товарищей и не ожидая никаких утешений. Это были рыдания скопленные годами суровой и несправедливой жизни, и теперь они рвались наружу бурным потоком, принося небывалое облегчение.

Слыша это, отлеживавшийся поодаль на носилках комиссар, стуча зубами, давал слабым голосом из-под шинели разъяснение:

— Это у них слезный дар открылся. Это хорошо, не то до ручки дойти можно, как я. А которые рыдают и плачут, тем не грозит такое.

Раскрытый футляр от скрипки, еще до перерыва в музыке, стал наполняться кусками хлеба, яйцами, пачками махорки, кислыми яблоками местного сорта и даже обойма винтовочных патронов шлепнулась сверху. Сахар — само собой. Денег только не клали, кроме одной желтой монеты с дырой посередине, могущей, видимо, служить украшением или грузилом для рыбной ловли.

А вместе с последним звуком, после которого и тишина показалась новой и тоже содержащей в себе неведомую прежде музыку, раздался и хриплый голос кашевара, принесшего котел каши и, перво-наперво, навалившего девушке этой каши в подставленный черепок. Потом уж подступили в очередь бойцы и комиссару отнесли порцию.

Артистка, при помощи круглого колена, закрыла переполненный футляр и, спрятав завернутую скрипку под наплечный платок, принялась за еду. Быстренько с ней покончив и вытерев черепок корочкой хлеба, девушка съела и ее, затем будто бы растворилась в воздухе, и не мудрено, поскольку, как уже упоминалось, ни пса было не видно вокруг.

Матрена, которая при записи назвалась Петром, была все время тут и с интересом все слушала, тем более, прежде ей не приходилось бывать в собрании, чтоб такое стечение мужчин. Один только совокупный запах чего стоил. Хорошо еще, что народец вокруг преобладал низкорослый и щуплый, за счет китайских представителей и поэтому не вдруг должны бы ее разоблачить.

Речь комиссара так впечатлила девушку, что Матрена на какой-то миг, пока не опомнилась, обрадовалась даже вместе с парнями, что и ей будут в приказном порядке «давать» девок. Но опомнившись и потом, позже, она все удивлялась, по-девичьи, до чего все эти пареньки и мужики похожи на кобелей, и как сильно их эта сторона жизни воспламеняет. Она, бывало, с подругами и полслова робела сказать об этих отношениях, а тут, на привалах и у костров, то и дело о них, и вообще о бабах заходила речь, не смотря на страдания из-за боевых ран и увечий. Матрена даже узнала из разговоров многое такое, неизвестное ей доселе, о своем девичьем «устройстве», и даже о разнообразии этих «устройств».

Сперва она сильно струсила и подумала бежать, но пообвыкнув, решила, что все эти сведенья могут пригодиться в дальнейшей практической жизни и, не замечая к своей персоне особенного внимания, решила еще побыть в дивизии, чтоб добрать боевого опыта.

Зато она лучше почувствовала себя парнем, Петром и в дальнейшем легко вошла, что называется, в роль.

Когда все наелись каши, а девушки со скрипкой простыл и след, бойцы сами принялись петь, приплясывать и играть на народных инструментах, которых в те далекие времена было великое множество. Одних гармошек всех видов можно было встретить в одной какой-нибудь, для примера взятой деревне, до десяти штук. И овладение этим нехитрым инструментом делало парня одним из самых завидных кавалеров. Многие достигали немыслимой исполнительской виртуозности. На балалайках же мог играть всякий, кому не лень, и если еще оставались незанятые сельчане, так могли музицировать на ложках. Пляшущим же оставалось лишь, как можно сильнее топать ногами, держа руки на поясе и выше подпрыгивать. Плюс — кто чего выдумает по ходу дела. Но из этих нехитрых фигур складывались иногда потрясающие танцевально-музыкальные формы. Словом, веселиться умели.

К Матрене, пристроившейся было на отдых возле телеги, стал приближаться один такой гармонист, пиликая на ходу однообразный перебор. Видя его приближение и почуяв неладное, Матрена для маскировки закурила неумело цыгарку из самосада и даже разок сплюнула навстречу идущему. Однако тот не свернул в сторону, а присел рядом и даже притулился к Матрене, буквально, как к девке и сразу заговорил, показательно оглаживая свою гармонь:

— Слышь, Петро, а чо, сеструха у тебя имеется?

— Зачем это тебе? — нарочито грубо осведомилась девушка, примериваясь в случае чего врезать гармонисту между глаз.

— А я так себе располагаю, шо коли ты, Петро, такой гладкий и розовый, то сеструха еще глаже должна быть. А я жениться думаю и познакомиться непрочь, — вкрадчиво заговорил боец и крепко приобнял Матрену за спину, да так, что рука его, как-то недружественно поползла ниже ремня.

Если бы Матрена была парнем, она бы не так скоро почуяла опасность этого поползновения, это ведь было почти дружеское объятье. Но как девушка, она вмиг сообразила, куда клонит гармонист и сразу сделала что собиралась, а именно, врезала парню точно между глаз. Гармонь его, пискнув, соскользнула с молодецкого плеча и упала в траву.

Но боец, победно ухмыльнувшись, повалил Матрену и бормоча свое:

— Тебе понравится, понравится, дурень, увидишь…, — потащил ее под телегу.

Матрена вывернулась и, вскочив, выставила вперед кулаки. Парень тоже поднялся и, оскалив рот в похотливой улыбке, двинулся на второй приступ, подбирая с земли гармонь. Но произошло непредвиденное.

Василий Иванович Чапаев, просидев целый день над картой, в тщетных попытках освоить пользование ею и, составив-таки план предстоящих боевых действий, углем на обширном боку белой русской печи, вышел пройтись по расположению части, чтоб размять кости. Тут он натурально и предстал во всей своей красе, прямо перед лицом гармониста, не успевшего переменить похабную улыбку на лучшую.

Комдив появился так внезапно, что оказался на месте Матрены — Петра. Боец же по инерции еще наступал на него, растопырив руки, и ремень его был заметно распущен.

Лицо Чапаева побелело от бешенства, в состоянии которого, и все это знали, он делался невменяем, но будто руководим высшею силой. Себя не помнил. В этом-то виде его и огибали пули на своем лету, и клинки ломались об голову. Не только лицо командира побелело, но и весь он сделался бел, и даже глаза сделались белы, если не наоборот черны, как антрацит.

— Я т-те разведу пе-де-рас-тию в дивизии! — рявкнул он так, что стая ворон, хоронившаяся в ветвях дуба, взвилась к небу и резко повернув к югу, скрылась во тьме, унося на крыльях отблески бивуачных костров. Ни один боец, даже из числа самых востоглазых китайцев, не заметил, как выпорхнула его шашка из ножен, и даже, как взлетела к небу. Никто ничего не видел, окаменев от этого командирского крика. Но всем в глаза бросилось, что лицо парня вдруг прочертила тонкая черная линия, имевшая продолжение вдоль распахнутой гимнастерочной груди и не кончавшаяся нигде.

Тут одна половина красноармейца чуть сместилась относительно другой, а затем обе половины разошлись и стали распадаться, как будто человек слеплен был из глины, и свет костра прорвался меж них и ударил по глазам. Так очередь, ждущая у магазина, врывается внутрь, если приоткроется дверь, и уж не удержать тогда бурного людского потока.

И хрипела в траве рассеченная надвое гармонь с перерубленным ремнем.

— Ах ты ж, мать честная! — прорезал тишину истошный крик, — Мотай его обмотками, робя! Помогай давай! — схватил кто-то из бойцов обе половинки парня и сжал в одно целое.

Многие бросились помогать.

— Голову держи ровней! — командовал первый, разрывая зубами пакет бинта и тут же его ловко наворачивая на потерпевшего. Товарищи сноровисто обертывали бойца веревками, рогожей и пулеметными лентами, чтоб в таком виде доставить в лазарет.

— Батюшки! Батюшки! Батюшки светы! — монотонно приговаривал из темноты чей-то бабий голос.

— Сам погибай, а товарища выручай! — одобрительно, и с некоторым раскаяньем в голосе подал со стороны реплику Чапаев, отходивший от гнева еще скорее.

— Где комиссар? — жалобно воскликнул он уже через минуту, — Почему не удержал меня? — продолжал он причитать, машинально вытирая шашку травой. Затем обернулся к временно потерявшей дар речи Матрене:

— Ты, Петруха, шагай за мной. Неуправка у меня без ординарца, и ты — целее будешь.

Сказав это, Чапаев двинулся в сторону штаба, позванивая на ходу одной неисправной шпорой. Названный Петькой поплелся на ватных ногах следом, к избе, украшенной по краю крыши выложенной из поленьев надписью «ШТАБ».

Чуть в стороне от места событий, окликнутый комиссар поднялся с носилок и, глядя на притихших чапаевцев, произнес крепнущим голосом:

— Карл Маркс, к примеру, я говорю — чему нас учит? А вот чему, — указал он пальцем на уносимого товарищами рассеченного бойца, — «Если кто ляжет с мужчиной, как с женщиной, то оба они сделали мерзость; да будут преданы смерти, кровь их на них!»

И все увидали, хоть и темно было, прерывный кровавый след, тянущийся за носилками.

 

25

Время никого не ждет и не оставляет в покое. В детстве, иногда казалось, что оно стоит на месте, но детства простыл и след. Узникам тюремного заключения тоже, говорят, так кажется, но и в тюрьме не остановить хода времени.

Рая Шторм, хоть и лишилась учительского расположения вместе с учителем, химию не оставила, а, напротив, продолжала усердно ею заниматься, достигнув в своем роде замечательных успехов. Путь ее лежал прямиком в ученые — химики.

Отцу Раи, Поликарпу судьба не подарила долгих лет жизни. Ему удалось-таки однажды с разгону врезаться в льдину на своем летательном аппарате, да так, что машина пробила ее насквозь и пошла дальше в мерцающую таинственную глубину океана.

— Сам не захотел жить, — с печалью определил Мокий Парфеныч на поминках, в своем узком кругу, — все ему говорили, буквально, хором: «Не лети, на ночь глядя. Успеется!» и начальство не настаивало. Нет: «Полечу и все». Вот и «полетел». А мог бы еще летать и летать, сколько б захотел. Нет, это черт его толкнул. А может и демоны, — добавил завхоз тихо, совсем уж почти про себя.

Последнее, что увидал летчик из того, что возможно увидеть человеку в земной жизни, это плывущего подо льдом медведя Володю, шевелящего лапами точь-в-точь, как человек-пловец и удивленно повернувшего к Поликарпу голову, так что глаза их на миг прощально встретились.

 

26

Взрослая дочь летчика, Раиса Шторм, почти не имела никакого досуга, обращая все свое время на ученую деятельность. В одном лишь праздном занятии она не в силах была себе отказать — посещении кино.

В повседневной жизни на глаза все время попадались некстати лишние предметы, малосимпатичные лица или нежелательные явления природы. О звуках и говорить не приходилось. Звуков лишних и раздражающих была вокруг целая пропасть, как будто их специально изобретали и производили над ухом враги человеческого рода, чтобы извести женщину, уморить. С речью, в настоящем смысле, тоже почти не приходилось сталкиваться. Все больше пыхтенье или хрипы.

Другое дело — кино. Тут, как и в лаборатории, все находилось строго на своих, наилучших местах. Звуки были именно те, которых не хватало, голоса же превосходили благозвучием все известные, и даже опережали забегающую вперед фантазию, если герои принимались петь. О лицах не приходилось и говорить, так они были совершенны и выразительны. Одно лучше другого, отчего и продавались фотокарточки актеров повсеместно в газетных ларьках рядом со значками для нагрудного ношения.

После химии, кино было вторым всепоглощающим увлечением молодой женщины. Центральное же место во всем мировом кино занимал ни кто иной, как артист Семен Ворон. Именно он глядел сейчас на нее с экрана центрального кинотеатра из-под ладони, прожигая огненным взором до самого сердца.

Раиса в очередной раз обмерла, как и всегда обмирала при виде этого лица. Оно было так очаровательно, что не важно было, добрый он человек или, наоборот, злодей. А Ворон еще и красотку стискивал, и плечами красиво так поводил. Кровь волнами приливала к ушам сидящей в зале женщины и откатывалась назад к спине и бедрам. Губы ее змеились в хищной улыбке, так что казалось, жало вот-вот высунется наружу, но она закусывала их ровными зубами, один из которых слегка оттопыривался маленьким клычком.

Позади и несколько поодаль от женщины-химика, еще одна особа впивалась глазами в экран, с не менее, а возможно и более сильным чувством, чем Раиса.

Это была миловидная, рыжеватая девушка лет шестнадцати, которая даже лицо закрывала ладонями горестно, от невыносимости зрелища поцелуев и объятий, в которые заключал различных женщин любимый герой.

Им для юной особы являлся все тот же актер Семен Ворон. Когда он ловко прижимал очередную барышню локтем к своему животу, да еще касался усом ее уха, девушке казалось, что это ее талия прижимается огненным рычагом, отчего ухо вспыхивало в темноте суриком.

Сидела она не одна, а с сопровождающим лицом, молоденьким пареньком, имевшим уже пух на щеках и одетым в парадную милицейскую форму, то есть белую гимнастерку с красными погонами.

Паренек беспокойно поглядывал на спутницу, явно ею любуясь, и переставая дышать от вида просвеченного отраженным лучом, изящного ушка. При этом он с необычайной ловкостью крутил в пальцах увесистую и невиданную по тому времени монету — рубль с портретом Менделеева на одной стороне.

Внезапно монета выскользнула из его пальцев и со звоном упала на пол. Соседи покосились на паренька, а девушка раздраженно дернула плечом. Но, слава Богу, на экране герой обернулся к заходящему солнцу, на фоне которого как раз появилась надпись «Конец».

Захлопали откидывающиеся сиденья стульев с номерами, народ повалил к выходу, вздыхая на ходу о том, что так быстро летят счастливые мгновенья сеанса кино.

На улице мальчишки, толкаясь и размахивая руками, наперебой пересказывали друг другу только что виденное, чтобы пережить все приключения заново:

— А он этому козлу — бац! А тому рыжему — бенц по морде!

— А наши ихних из пестиков — кых, кых!

— Условности много, — разъяснял важной даме интеллигент в тюбетейке и с кожаной папочкой, — ну где вы видели таких комиссаров? — возмущался он искренне, так будто целую череду комиссаров пересмотрел и испытал лично.

— Как это? — изумлялась дама, поворачивая голову вслед другой даме, в точно таком же, как у нее платье. К огорчению дамы, из-за киоска «Пиво — воды» показалась еще гражданка и опять в таком же платье. Пришлось ей потащить спутника срочно за угол, чтоб не огорчаться чрезмерно.

Несколько поодаль необычайной красоты гражданка элегантно уселась в сверкающий «Москвич» и плавно укатила, отразившись в блестящей витрине из стекла, с портретом главного героя нового фильма.

Тут и девушка с милиционером вышли с толпой. Молодая особа, вдохнув свежего воздуха, и гордо вздернув подбородочек, сразу попросила парня не провожать ее:

— …Тем более, Павел, велосипед у вас, а я и сама дойду, тут рядом.

Паренек и вправду принялся отцеплять от забора велосипед, оставленный под присмотр продавщице мороженного.

— Я, Сонь, на нем в отделение гоняю, и в трамвай лезть не надо и очень удобно. Он не мешает мне, наоборот…, — забормотал он, сбиваясь и пытаясь отцепить трос, которым уж очень мудрено привязал своего железного коня.

— Нет, Павел, в другой раз, — махнула она небрежно рукой и поскорее зашагала прочь.

Павлу узел все не давался, так что он только огорченно махнул рукой, отцепив, наконец, велосипед, когда уж спутница его скрылась и, сунув мороженщице гривенник, от которого та возмущенно отказалась, покатил неспешно в свою сторону, узкой улицей, мощеной булыжником.

Будучи неглупым парнем, Паша, а это был именно Павел Перец, поймал себя на том противоречии, что с одной стороны убежден был, что девушке Соне его никак нельзя не полюбить, но с другой, совершенно не мог представить себе эдакого счастья, чтоб его полюбило столь совершенное создание, из-за разницы в достоинствах.

— Не иначе, я только раздражаю ее пока, — рассуждал он про себя, — меня ведь раздражают те, кто сами напрашиваются на отношения. Надо во что бы то ни стало таким стать, чтоб ей самой однажды захотелось быть ближе. А до той поры придется просто напоминать о себе время от времени, чтоб совсем не забыла.

Любовь, скорее всего, похожа на резонанс каких-то колебаний в организме с другими колебаниями или волнами, как в радиоприемнике. У меня уже есть резонанс с Соней, а у нее еще не наступил. Но наступит, дай срок, — окончательно постановил юноша.

Спешить этим вечером ему было некуда, и он принялся выделывать на велосипеде различные кренделя, которым выучился еще пацаном, когда велосипед был один на весь двор и катались по очереди.

Тогда, чтоб задержать колесницу подольше, каждый старался удивить и развлечь очередь какими-либо фигурами, соревнуясь в изобретательности и ловкости. Так шлифовалось мальчишеское мастерство и причудливость езды. Вскоре это уже стало походить на цирк, и даже местная взрослая шпана, отправляясь на свои темные грабительские дела, замедляла шаг, чтоб поглазеть на эти штуки.

Один из хулиганов попытался раз повторить такую фигуру сам, но тут же и слетел с велосипеда, отбив себе задницу. Товарищи его высмеяли и погнали вперед себя на дело, награждая по ходу подлыми анонимными пинками в пострадавшее место, но сами пробовать не пытались.

Паша тогда всех превзошел, упражняясь при всяком удобном случае. А когда обзавелся собственной сверхпрочной «Украиной», сваренной кажется из водопроводных труб, то буквально не расставался с велосипедом, будто это был дорогой сердцу наездника конь.

Со временем, Павел, сообразил, что велосипед может быть и оружием в рукопашном бою. Это произошло, когда велосипед у него попытались отобрать в одном темном переулке, но он такое яростное оказал сопротивление, что двое нападавших, сперва отступили с угрозами, а получив по нахальным мордам прямо велосипедом, пустились наутек, имея на внешности отпечатки протектора.

С этого дня Павел каждый день совершал по многу раз, специально придуманные им упражнения, до полного изнеможения и кровавых мозолей. Он, по врожденной скромности, и сам не подозревал, что сделался в своем роде уникальным бойцом.

В милицию его устроил дядя, мамин брат, у которого они жили, пока мать была жива. Пашу он устроил в общежитие, имея в виду получение со временем городской прописки и площади. И Паша с энтузиазмом окунулся в работу, стараясь не замечать ее отрицательных и даже темных сторон, относя их на «временные явления» или «пережитки прошлого». Он стремился поскорее заработать авторитет у своих довольно скептических товарищей и не сомневался, что еще поразит всех своими способностями на этом поприще борьбы с преступностью.

Сейчас он старался держаться на велике, почти не двигаясь вперед, за счет одного равновесия. В результате, вскоре его обогнали двое дядек, тоже вышедших из кино. Один, длинный и нескладный был киносценаристом, а другой крепкого сложения и небольшой — тем самым режиссером со съемок, которого все слушались, и девушка утешала светловолосая. Паша моментально его узнал и нарочно поехал сзади, любопытствуя, о чем у них идет речь.

Каждый собеседник разворачивал из фольги купленное только что эскимо на палочке. Оба не оглядывались, увлеченные мороженным.

— Ты чего хотел-то? — нехотя спросил сценарист, мотнув головой в берете.

— Да так, пообщаться бы надо, — суетливо ответил крепыш, заглядывая собеседнику в лицо, но тот раздраженно дернул плечом:

— Это знаешь ли, сугубо женская потребность. Я тут слышал соседки «общались». Одна рассказывает другой: «Сегодня встала утором, умылась, потом чаю попила с ватрушкой, вчера осталась от Петьки, после оделась на работу идти, думаю: давно пальто надо новое, да нет, год еще похожу. Стою, жду трамвая, час целый прождала…», — ну и так далее, без перерыва хронологическое описание быта. А другая, как только та замолкла, сразу и говорит: «Валерик совершенно ничего не ест, даже вкусненького ему приготовлю, все равно чванится, не хочет кушать, аппетита нету. Я тогда ему ленивые голубцы сделаю и со сметанкой, и с маслицем, а он тянет конфеты из вазы, а есть не хочет…» Тут первая на это: «Я все время час жду трамвая, не хочу опаздывать. Дождалась, пришла на работу, сижу…».

— Вот общение! — пояснил сценарист.

— Ну так то бабы, дуры они, известно…

— Ты ошибаешься, это женская особенность психическая, а отнюдь не умственная. Они так себе «обнуляют» нервную систему, чтоб нервы сэкономить. Может, поэтому и живут дольше мужчин, — возразил он, наблюдая, как собеседник впивается в эскимо, будто вампир.

— Ты вот в зале чего спросить хотел, все локтем толкался?

— Хотел, Володя, обратить твое внимание, — загорячился режиссер, комкая холодную липкую обертку, — крови на экране — ноль, поцелуев почти в меру, а ничего, смотрится единым духом. И Ворон наш, дурак — дурак, а вполне справляется, на диво просто. Умственность такая на морде, что любо — дорого. Даже на Бонда смахивает чем-то.

— Где ты Бонда-то видал? — заинтересовался спутник, облизываясь.

— Известно, рассказывают, да и сам читал в «Экране» кажется, не — то «Огоньке».

— Привиделось тебе, — отрезал спутник, — да не важно… Тут все это тоже заложено. И эротика и кровища и пошлость несусветная. Пока что все это в накопленном, набрякшем таком виде. По ритму, конечно, все более менее пристойно, спору нет, потому и смотреть не скучно. Я всегда говорил, что можно снять «полный метр» про то, как солдат пуговицу пришивает. И будет интересно, если ритм выверить. А кровь, поцелуи, сокровища разные… Вот погоди, дадут в партии слабину, как это все распустится! Так прорвет в слабых местах, мало не покажется!

— Ну ты пессимист, Вова! — явно не поверил собеседник, — А как же «культурный уровень»? Он ведь растет.

— Ну и что толку, что растет? — неохотно возразил режиссер, — Культура, между нами, — снизил он голос, — это переваренная человечеством религия. Насколько глубоко люди, общество, религию воспринимают, такая и культура вырастает. Может расцвести, как сирень, а может, как репей. Видал, все кому не лень, в Москву ломанулись на выставку Пикассо, благо он член компартии?

— Это который «голубя мира» нарисовал?

— Ну да.

— А тебе что не нравится?

— А тебе нравится?

— Нашим всем нравится. Это ж «свободное искусство», старик! Абстракция! — возвел режиссер глаза к небу, — А с религией, какая свобода? Скукота одна. Поэтому и попов в революцию постреляли.

— Дурак ты все-таки, Саша, козел даже, хоть и прогрессивный режиссер. Это — свобода от искусства. Слыхал небось: «Бога нет и все позволено»? Посадят меня с тобой когда-нибудь за такие разговорчики. Неужели не понимаешь, дурачина ты, простофиля, что свобода это… как бы сказать, у глупости любимый довод? — махнул он рукой куда-то в сторону затаившегося позади Павла. — Дураки, больше всех к свободе стремятся, особенно, когда ее и так завались. А как только получат свободы вволю, первым делом суют пальцы в розетку с током. Тут же им свобода становится не мила, а подавай опять батьку Сталина. Знаешь — свобода для толпы, слаще всего, между грабежом и дележом награбленного.

— А не для толпы? — перебил режиссер.

— Для всех высшая свобода — свобода от греха.

Тут режиссер задумался, явно в досаде и лоб наморщил от умственного усилия, и ладони спрятал подмышки, как Ленин. Затем тряхнул несогласно чубом:

— Да ну тебя! Мудрено больно. Вообще, я в Бога как-то не верю. Так все хорошо вокруг… Извини конечно.

— Старичок, — покосился на него Володя, откусывая от эскимо, — а может ты… не гений?

— Тебе б издеваться только. Время покажет. Но скажи: выходит, надо ждать пока состаришься и сидеть без свободы?

— Нет, конечно! — вспыхнул собеседник, — это всегда вопрос меры! Самому надо лишать себя свободы. Добывать ее и тут же ограничивать добровольно. Но для этого надо развитие иметь, то есть пространство внутренней свободы. А этого и партия твоя не может, ни дать, ни взять.

— По-твоему, значит, если дать сейчас свободу… внешнюю, — махнул мороженным режиссер…

— По уши будем в порнухе и кровище, — убежденно показал на себе Володя уровень наводнения порнухой и слизнул большую часть эскимо, — другого ничего не будет! Только кровища, да деньги станут делить во всех фильмах. У нас русских вечно — в говно без оглядки, — грустно пояснил он, слизывая с палочки прилипший шоколад, перед тем как швырнуть ее за куст, — и во всем мире так будет: тружеников заменят машины, а самыми почетными и полезными членами общества станут бандиты и душегубы. Они будут оттягивать мировой кризис перепроизводства, и служить образцами свободолюбия. Их психологию, переживания всякие душегубские и будут на экране исследовать, но не как Достоевский, чтоб к покаянию привести, а просто, чтоб угодить.

— Эх, поскорее бы уж! — согласно кивнул режиссер.

Тут из приотворенной форточки донеслись нарастающие звуки моднейшего рок-н-ролла. Режиссер стал, как вкопанный.

— О, это ж Билл Хэйли! — воскликнул он и тут же пустился в отчаянный замысловатый пляс, — так вот сейчас все танцуют! — воскликнул он, не останавливаясь, — вся молодежь!

Он присел, не переставая вилять бедрами, и ноги согнул крюками, стараясь ими зацепить друг друга, но давая ускользнуть в последний миг.

Будто электричество прошило воздух.

— Ну-ка, ну-ка! — подхватил сценарист Володя, пытаясь повторить эти движенья. — Ну, старичок, ты гений! Научи! Но имей в виду: это типичнейший вражеский танец! — определил он, двигаясь все ритмичней, — на Колыму надо нас за такие танцы! — добавил он убежденно, затем спросил:

— И что за рожа у этого Хэйли? Небось тощий, как червяк.

— Да не сказать, — пыхтел в ответ режиссер, вертясь на одной ноге и размахивая в воздухе другой, — я видел на фотке — морда упитанная и челка такая, как пиявка. Кстати, Ворон наш носит похожую.

Музыка внезапно оборвалась, и собеседники, отдуваясь, двинули дальше, чтоб вскоре скрыться в обшарпанном парадном.

Павел, не смотря на свое мастерство, чуть не упал с велосипеда от таких речей и этого танца, за который, он не раз видел, как выводили с танцплощадок добровольные дружинники.

— И как это они так рассуждают премудро? — думал он, вытянув ноги и отталкиваясь от мостовой носками начищенных ваксой сапог, — Про Бога… его ж нет вроде? Бабушка, правда, говорила, что есть, но она старенькая, не в курсе научных достижений. И, кажется, самого Ворона обозвали дураком?

После памятного допроса в больнице, Паша и сам решил, что артист без сомненья странен, но «не странен кто ж?». Простых ведь тоже никто в артисты не позовет. Но дурака разве в кино возьмут?

Юноша нажал на педали и помчал, трясясь по булыжникам, вперед. При этом раздавался любимый им с детства и приносивший особое удовольствие, сугубо велосипедный звук, составлявшийся из шуршания резины, бряканья ключей рем. комплекта в специальной кожаной сумочке и монотонного звона велосипедной цепи. Теперь, правда, в недрах головы его раздавался еще отзвук только что слышанного залихватского рок-н-ролла и сплясать хотелось, на манер киношников.

Паша подкатил к телефонной будке, сделать звонок одному приятелю, собиравшему пластинки с эстрадными песнями, чтоб узнать побольше о том, что в этой области делается.

Будка была занята довольно представительной дамой, удобно прислонившейся к стенке и пылко говорившей что-то в трубку. Дама была из тех «неприступных», которые на таких как Павел никогда не смотрели, а всегда выше или куда-нибудь мимо.

Юноша стал поодаль за ее спиной и принялся искать монетку по карманам. Стекол в будке давно не было, и он невольно слышал одну половину разговора:

— С утра встала, голова, как чугун! Умылась в ванной, соседка опять ломилась. Сама бы встала пораньше и ломиться не нужно. Чаю попила с колбасой, Петька оставил на блюдце, когда на работу пошел. Стала одеваться, туфли уже стыдно носить, но поношу еще до осени, а там боты надену. Пошла на улицу ловлю такси, как дура, трамвая ждать без толку. Пришла на работу, сижу…

— Где-то я уже слышал это, — озадачился Павел и вдруг сообразил, что это прямиком из разговора киношников.

— Вот это да! — воскликнул про себя сержант в восхищении.

Мысли о Соне, отступили, и жало любви, терзавшее его сердце, как будто притупилось на время.

Но только он свернул за угол, как стал, будто вкопанный на месте, и сердце его перешло на особый боевой ритм стука.

Картина явного ограбления открылась перед молодым милиционером, как на экране. Чтоб разобраться в обстановке, Паша бесшумно отступил в тень куста бузины, и весь его молодой и упругий организм через нагретый руками руль, начал врастать в велосипед, сливаться с ним, наделяя и машину живой мускульной силой.

Двое бандюг с омерзительными рожами стаскивали с паренька модный болоньевый плащ. Один держал у его горла внушительного размера кухонный нож, другой стягивал за рукава модную вещь.

Павла всегда занимал вопрос — откуда берутся такие рожи? На некоторых, правда, уже сызмальства будто печать лежит. Но ведь существует же воспитание личности и пионерский коллектив, обязанный сформировать человека из любого, даже самого дефективного ребенка. Это в условиях капитализма детей мигом затягивает преступная среда и те бегут по кривой дорожке. У нас-то, слава Богу, не так.

Но в дальнейшем, что происходит с личностью? То ли занятия субъекта отпечатываются на физиономии все более, по ходу времени, то ли, наоборот, сам вид собственной физиономии в зеркале толкает владельца к разбою или жульничеству? Большую роль тут играет, конечно, женский пол, всегда торопящийся надеть маску неприступности и надменности, при виде не совсем гладкого лица.

Наблюдая ежедневно свою непригожесть, и не встречая совсем на своем пути приветливых взглядов, человек начинает свирепеть, искать, кому бы врезать за это. Попутно он подбирает себе подобных, чтоб сбиться в стаю.

Само-собой, лицо и ненавидящий взор такой субъект старательно прячет в поднятый воротник или за темные стекла иностранных очков. Паша всегда был уверен, что человек в темных очках, если не слеп, то преступник.

И точно, на одном из бандитов были такие именно иностранные очки, что лишало жертву надежды рассмотреть в его глазах хотя бы искру человечности.

— Ребята, я за него две стипендии отдал! — слабо упирался парень, препятствуя снятию плаща сгибанием локтей, пожатием плеч и растопыриванием пальцев.

— Зачем тебе болонья, когда ты уже типа помер! — зловеще зубоскалил очкастый, прижимая острие ножа к груди студента.

— Ща его резать будут на колбасу, а он болонью жмет, — прошипел злобно напарник, добавляя усилий к снятию плаща.

— Вам, наверно, трудное детство выпало? Не хватило материнской ласки, раз вы такие злые выросли, да? — пробовал установить контакт студент, сопротивляясь из последних сил.

Между тем, несколько сбоку, за кустом прятался еще Федька Сапожок, оставленный на «атасе», но смотревший не в ту сторону, откуда надвигалась угроза, а за угол, где он натурально пересчитывал замеченных там ворон. Вороны расклевывали какую-то дрянь, отпихивая друг друга и переругиваясь, как бабы.

Сапожка взяли в помощь, поскольку он в пух проигрался «в очко», и напрасно. Федька был вор по болезни — клептомании, но добрый и грабить трусил, вот и отступил на попятный, якобы «на атас», и еще, чтоб особо не переживать за потерпевшего.

Когда он загнул в счете седьмой грязноватый палец, за спиной его послышался скрип велосипедного тормоза, а затем по-юношески звонкий, но решительный голос:

— Прекратить грабеж немедленно! Оружие в землю, руки в гору!

Бандиты вмиг обернулись. Увидав перед собой мальчишку на велике, хоть и в милицейской форме, они разом ободрились, тем более, что приняли его за суворовца.

Военное училище для детей имени полководца Суворова одевало учеников в подобную милицейской одежду и фуражки.

— Заинька маленький, — издевательски и сладострастно запел вооруженный ножом, — яички хрупкие! — продолжал, он делая плавное, но ускоренное движение к Павлу и протягивая одновременно свое устрашающее орудие к упомянутому месту.

Студент в ужасе стал сползать вдоль ствола липы и, кажется, терять сознание.

Вращая лезвием, бандит сделал вдруг резкое и определенное движение в сторону Перца, но со всего маху, и даже раньше своего агрессивного порыва, налетел вдруг на подставленное велосипедное колесо, накаченное, заметим, до звона.

Движимый злобой, он намеревался полоснуть ножом паренька по коже для испугу, но и зарезать мог, если б тот дал ему увлечься. В такие моменты уголовник всегда чувствовал, что руководим некоей посторонней волей, хотя на волю ту иногда случалась неизъяснимая управа, из-за которой он отступал, но долго терзался после жестокой досадой, смешанной несколько с облегчением. Вроде как стакан поганого портвейна недопил.

Саданув своим тесаком, он поразился тому, что по роже получил раньше того, то есть, оба события произошли, но в обратном порядке. Удар был не то чтоб сильным, но каким-то неукоснительным и оттого столь обидным, что все силы пропали, ушли в землю.

Тем временем, студент передумал падать в обморок от ужаса, а наоборот, подскочил на месте и резко топнул ботинком по ноге второго опешившего бандюги, обутой лишь в тонкий сандалет.

Тот взвыл и рванулся придушить студента и даже ощутил в руках его щуплое горло, но только раньше того тоже получил задним колесом по затылку, отчего буквально все зазвенело вокруг. И деревянный забор прозвенел, как гитарный резонатор, и даже дощатый сортир за ним. Душегуб рухнул, как подкошенный.

Но сдаваться сразу, да еще перед таким ничтожным с виду противником, бандюганам никак было нельзя. Неписанный этикет требовал, чтоб биться до отруба. Только «отруб» оправдывал отступление перед противником, тем более при свидетелях.

Федька Сапожок из-за угла наблюдал фантастическую, какой и в кино не видывал, картину: в туманном свете сумерек посреди дорожки стоял милиционер и легко вращал в воздухе, как будто невесомым велосипедом «Украина», совершая замысловатые движения, отчего траектория велосипедного полета все время менялась, а воздух звенел и издавал авиационный гул. Казалось, юноша сейчас взлетит, как вертолет.

На небо стремительно наползала запоздалая фиолетовая туча, смахивающая на шкуру неубитого медведя, с желтыми боевыми подпалинами по краям. Неизбежно должен был грянуть ливень.

Оба бандита сунулись было в повторную атаку, подбадривая себя матюгами и угрозами, означавшими, что противник доживает последние секунды. Но и секунды не прошло, как оба полетели в канаву, неловко подвернув шеи при падении. Бандитский нож сам собой отскочил, вращаясь, в сторону и воткнулся в приоткрытый ставень, имевший за собой любопытствующий бабий нос, немедленно исчезнувший.

Главарь, потерявший свои шпионские очки, попытался скорее вылезти, чтоб продолжить схватку, но поскользнувшись, тут же схлопотал по скуле поленом от студента, который, подобрав с земли этот предмет, начал разбегаться еще за шесть шагов до цели, произнося на ходу: «Во имя Отца и Сына, и Святаго духа!»

Бандит замертво свалился обратно в канаву, и полено укатилось за ним, а студент бросился к милиционеру с криком:

— Вот это класс! Это ж надо! Это ж китайская борьба Тай-Цзы-Цуань! Я знаю!

— Да ну вас! Какая китайская, это я сам выдумал и так наупражнялся. Велосипед очень люблю.

— Вы герой настоящий! Как вас звать?

— Павел Перец, сержант милиции пока. Можно Паша.

— А я Макаревич, студент-химик, очень рад! — изо всех сил стиснул студент Пашину ладонь. — Вот скажите, отчего такая злоба в людях? И вот еще вопрос: правда ли, что есть добрые и злые изначально?

— Я уверен, злоба — пережиток мрачного прошлого, остатки реакции на социальную несправедливость, — отмахнулся Паша, — в том числе и у начальства. Но при этом, конечно, есть люди добрые и есть злые. Эти вот, — указал сержант на поверженных, — злые. Доброго они «на атас» поставили за углом, зато он и утек сразу.

— Надо бы, наверное, что-нибудь сделать с ними, паразитами, — повернулся Макаревич к нападавшим, — может скорую? Или в милицию их доставить?

— Да ничего, обойдутся, я ж резиной их… Вон, копошатся, значит живехоньки, — пристукнул Перец велосипедом. — А в отделении у нас, уж поверь, ни одного свободного местечка. Все этой публикой забито. Пошли-ка лучше прочь отсюда, дождь вон накрапывает!

И верно, упали первые капли дождя.

Главарь банды очнулся от того, что его шевелил напарник, который и сам был не в себе из-за контузии от удара колесом. Он даже вдруг покинул товарища, и поплелся куда — то вбок, по ходу канавы. Главарь же затрясся вдруг в рыданиях, бормоча себе под нос:

— Ну почему? Почему так… погано все? — причитал как будто блатную песню скулил. И грязь под дождем стекала с него нечистой струей назад в канаву.

В это время Федька Сапожок стремглав несся вдоль заборов подальше от места действия, давая себе на бегу страшную клятву никогда не связываться с уголовными, не играть в карты и, коли будет случай, поступить, пожалуй, на работу или учиться в ФЗУ на слесаря.

 

27

Обозрев содержание подпольного клада и, убедившись, что воспоминания молодости ее не обманули, старуха опустилась на скрипучий табурет, для составления дальнейшего плана действий.

Однако прошлое продолжало волнами накатывать на взволнованный ум, не отпускало.

Всю нелегкую историю своей биографии Матрена прошагала в ногу с другими гражданами, вкушая одних с ними плодов революционных и трудовых побед. Как и у большинства людей, все самое главное случилось у нее в молодости, в революцию и гражданскую войну. Это и была ее настоящая основная жизнь, о которой еще пойдет речь, и которую она вспоминала не особенно часто, но взволнованно, остальную же — формально, как часть совокупной биографии.

После Гражданской, в другие войны и короткие перемирия, пришлось ей и работать на стройках, и воевать, и опять работать где придется или куда пошлют.

На войне с немцами, в качестве шофера она не раз под бомбами подвозила патроны со снарядами и прочее снаряжение к самой передовой. Готовилась пересесть на танк, но оказалась, наоборот, в госпитале. Там же ее и оставили надолго в медицинских сестрах, и она вдоволь насмотрелась на искалеченный и обожженный народ и весьма преуспела в исцелении многих почти безнадежных ранений.

На весь этот жуткий военный период Матрена будто отключила все органы чувств, чтоб не осязать внешнего мира, но продолжать монотонно работать. Возможно, индийские йоги поступают аналогичным образом, чтоб сносить любые муки. Вдова не ощущала невзгод и времени этого не чувствовала, будто его не было. Даже удивительные и судьбоносные события вполне могли пройти мимо ее сознания незамеченными.

Некоторое время ей пришлось служить прикомандированной с «большой земли» в партизанском отряде легендарного командира Медведева в качестве фельдшерицы. Там в нее смертельно влюбился пленный немец, которого ей дали в помощь: перетаскивать раненных и прочую исполнять тяжелую работу.

Сперва-то его хотели расстрелять, но решили повременить, поскольку работы в лагере невпроворот, и, кроме госпитальных дел, надо было еще валить лес для гати через болото, а мужики все на заданиях. Немец и валил под конвоем Федьки — блатного целую неделю. А когда его поставили к стенке, рванул на груди рубаху, а там во всю грудь Ленин и Сталин нос к носу — татуировка. А на обоих плечах Маркс и Энгельс. Партизаны конечно опустили винтовки и стали советоваться, как быть? Не палить же по вождям пролетариата, могут и статью пришить после снятия оккупации.

— Вертайся задом, гадюка! — крикнули ему тогда.

Пленный повернулся и совсем рубаху содрал, а посередине спины полное изображение собственной персоной Матрены Спиридоновой с автоматом на груди.

Вся расстрельная команда так и села в снег.

— Стреляй! Валяй! — крикнул немец по-русски. — Я, я! Я люблю русскую женщину и ваш язык Пушкина!

Немца, конечно, расстреливать передумали, не звери же, в самом деле. Решили использовать на каторжных работах и толмачом. Прозвали его Ганс.

Ночью, после расстрела, Ганс растолкал спящего во хмелю Федьку-блатного.

— Ты меня спас Федор, пей, — прошептал он, протягивая ему вторую бутыль шнапса из припрятанных, — за художество, как я и сулил тебе.

— Давай, не жалко, — забрал магарыч блатной мастер, но пить с немцем не захотел пока.

Немец влюбился в Матрену с такой необоримой силой, что на первом же построении сделал два шага вперед из строя и официально объявил партизанам, что «фатерлянд» свой предает, переходит на сторону Красной армии и готов сражаться с гитлеровцами до последней капли крови во имя любви к русской Матрене или пусть его сразу опять расстреляют.

Видя, что это не произвело на ясноглазую женщину нужного эффекта, а у бойцов вызвало лишь насмешки, Ганс публично отказался от католической веры и, попросил Матрену отвести его в ближайшую церковь, чтоб принять Православие.

Женщина просьбу выполнила, и Гансу стали доверять в отряде больше, даже есть сажали с собой и курить.

Несколько раз проявив себя бесстрашно в боях, и получив за храбрость благодарность лично от командира, в виде банки тушонки, немец решился-таки сделать Матрене формальное предложение.

Предложение было развернутым. Ганс не только звал девушку замуж, но предлагал после Победы ехать на жительство в освобожденную Германию, основать там русскую деревню и сразу начинать рожать во множестве детей. Дети и все вокруг должны будут строить социализм будущего, в отдельно взятой местности и говорить исключительно по-русски. Видя их успехи, к ним потянутся другие немцы, которые тоже станут православными и перейдут на язык Пушкина. Дети подрастут, и образуется постепенно новая русскоязычная Германия, как часть старой. Называться же будет ГДР (Германская Демократическая республика).

Тут, как на грех, с «кинопередвижки» партизанам прокрутили «Чапаева», и Матрена, указав на экран, с которого летел на зрителей Василий Иванович в заломленной папахе, так ответила Гансу:

— Таким стать все равно не сможешь, а другого мне не надо.

Ганс и тут проявил свирепое упрямство, отрастил в две недели немецкие усы пышнее чапаевских, как на рекламе пива, верховую езду освоил, и в боях вел себя так, будто смерти искал. Ну и нашел. Подорвался на самодельной мине, когда закапывал ее в снегу под рельс перед немецким эшелоном. Та возьми и взорвись ни с того, ни с сего. А может и навредил кто. Кое-кто еще из партизан, на Матренины глаза заглядывался, и удали бывшего фашиста завидовал. Бывают такие русские, что хуже оккупантов.

Долго после вспоминали в отряде этого влюбленного немца добрым словом, даже и после того, как Матрену откомандировали обратно на «большую землю».

Не однажды, хотели ее и наградить, и в звании поднять, но где-то что-то разбомбили, документы сгорели и перепутались, спасибо, сама уцелела.

Много лет потом Матрена жила одинаковой, изо дня в день, рутинной жизнью гражданки, и не чувствовала к себе никакого начальственного внимания. Работала она на простых работах, ежедневно со смирением дожидаясь конца краю этих работ, затем шла отдыхать. Но будто откладывала все время что-то важное на потом.

С мужчинами она более никогда не связывалась, решила, что будет лучше уважать себя, стоять неприкосновенно и твердо, как скала. Тем более лучшего, чем ее Василий уже не могло быть, такого же — не предвиделось, а на худшего, она по — прежнему, не согласилась бы ни за что.

Матрена и не подозревала, какой мобилизации всех сил и бдительности потребует оборона от мужчин, да и своих порывов в их сторону. Постоянное психическое напряжение не прошло даром.

Со временем она приобрела необычайно твердую поступь и прочное, поджарое сложение жилистого тела. Суровость же плоти привела к тому, что скопленная от этого энергия, к пожилому возрасту стала у Матрены бить глазами, а в темноте исходить зримым лучом. Лучом она могла видеть насквозь и созерцать, к примеру, устройство внутренних органов у людей, мало того, отводить чужое зрение в сторону.

Смотрит, к примеру, человек прямо, а видит то, что сбоку и наоборот. К тому же луч этот, нагревался, в зависимости от Матрениной воли, настроения и пищевого рациона. К примеру, если ей удавалось поесть редьки с капустой, то луч напоминал солнечный, а если чайной колбасы и репы, то — лунный.

Слава и почет всю жизнь обегали женщину стороной, даже свойства ее фантастического зрения отрицались наукой.

Как-то один прыткий доцент уверовал было в ее феномен, занялся им, и таскал женщину по разным научным кафедрам. Однако, ученые мужи, находясь на склоне своих лет и уже не чувствуя прежнего интереса к натуре, отворачивались от проделываемых Матреной чудес, не сочиняли о ней популярных статей и саму ее отрицали. А один академик-вредитель, которому она чуть было не прожгла в голове дыру, разобиделся, где-то выступил с трибуны, и женщину заодно с доцентом, затюкали заметками о шарлатанстве, подметными письмами, а начальство недвусмысленно пригрозило застенком.

Тогда доцент застеснялся, занялся поскорее чем-то имеющим оборонное значение и бросил Матрену, которая ни с чем вернулась на насиженное и застеленное «Правдой» место — ящичную тару у дома.

Теперь, став свидетельницей такого подозрительного происшествия, как покушение на персонажа кино, старуха воспрянула духом, от осознания возможной общественной значимости своего гражданского поста. Вместе с надеждой еще пригодиться обществу, вернулись мечты об устройстве вдовьей судьбы в лучшую сторону, а заодно о недоданных наградах и, быть может, в виде сосем уж расплывчатой мечты, ручном автомобиле на электрическом ходу, который она надеялась использовать для поездок в лес, за грибами и ягодами. Все это могло быть сопряжено с опасностью и необходимостью оперативных действий.

Тут-то память, впервые с молодых лет, и выхватила из прошлого возню некоторых ее боевых товарищей на кухне, и мешки с землей, которые были ими вынесены из квартиры, явно украдкой, и рассыпаны в парке по соседству.

Дело было вскоре после НЭПа, осенней ночью, и Матрена была спросонья. Гости ее, бывшие сослуживцы по чапаевской дивизии, как налетели внезапно, так же и исчезли в ночной промозглой тьме, даже чаю не выпив. Сказали, что узнали ее на рынке в лицо, проследили где живет и вот, нагрянули ночью по секретному делу.

От кого они прятались? Почему пришли именно ночью? Не спросила женщина. Времена уже были смутные. Матрена как раз тогда покинула своего героического, хоть и незаписанного мужа, но вскоре истосковавшись, захотела вернуться, да не нашла того в прежнем месте. И адреса ей никто не дал, чтоб написать. И стала она кое-как жить одна.

Сперва, Матрена обрадовалась гостям и подумала, что и муж тотчас объявится. Но не объявился Василий и даже мелкой записочки не прислал. Товарищи же сказали ей на прощанье, указав на подполье, прежде, чем наглухо заколотить его гвоздями: «Про это — забудь!».

А через неделю, стоя в очереди за керосином, увидала она вместе со всей очередью, как их всех пересаживали под конвоем из одного крытого грузовика в другой, и у всех — руки за спину. Один из приятелей Матрену заметил, руку выпростал, палец к губам приложил мимолетно и назад убрал. Очередь же стала переглядываться — кому, мол, это арестант знак послал. Но не поняли.

Матрена и забыла все, как ей было велено, да так крепко, что и в суровые военные времена ни разу не вспомнила. А могла бы и вспомнить однажды, когда хотела пустить половицы на дрова, поскольку совсем уж нечем стало топить зимой студеной. Но мороз, слава Богу, отступил, и пол на многие годы остался стоять, как был, скрывая под собой таинственный клад.

Выругав себя за непростительную чрезмерную забывчивость, Матрена и бросилась отрывать старинные половицы, в предчувствии, что найдет нечто, могущее пригодиться для вооруженной борьбы. Предчувствие ее не обмануло.

 

28

Самое время ускориться несколько по ходу течения реки времени, к моменту, когда только — только начались съемки нового фильма о гражданской войне, где Семен Ворон играл роль героя похожего, как две капли воды, на Чапаева.

Артист Ворон в конце концов очухался почти окончательно и был выпущен из больницы на волю. В последний момент в палату набежала целая толпа персонала, которая чуть вновь не уложила Ворона на больничную койку, теснясь, толкаясь и клянча у известности наперебой автографы.

Тут-то артист и ободрился, поправившись окончательно. Он с неожиданной быстротой вошел в привычный образ знаменитости и сделался, как бы недосягаем для простых смертных.

Этот обычай Ворона — меняться и несколько возноситься прямо на глазах и был причиною почти полного отсутствия у него близких женщин. Им не хватало храбрости и воли, чтобы преодолеть этот «вороновский» барьер. Некоторых при виде артиста охватывал натуральный столбняк, так что язык их терял гибкость и не мог выговорить любимого имени. Они и взгляда его не выдерживали, принимались щуриться и глупо хихикать, тут же за это извиняться, потом извиняться за извинения, наконец, обзывать себя дурами, после чего просто реветь и опять повторять все то же самое, но уже вместе с ревом. Ворон к этому давно привык.

В результате, Семен оказывался перманентно одинок, и это несколько даже отражалось на его костюме, подолгу сохранявшем и незаметные мужскому глазу случайные пятна, и даже небольшие отверстия на обшлагах рукавов. Пуговиц тоже обнаруживался зачастую не весь комплект.

— Бедняжка какой! — думали о нем некоторые иные особы, перед тем, как в очередной раз идти на приступ его личности.

 

29

Парадный вход лучшей отечественной киностудии, как известно, украшен колоннами. А перед ними кусты и скамейки. Если на этих скамейках сидеть все время, с утра до ночи, то можно сняться в каком — либо массовом кинофильме, да еще и деньжат заработать.

Это если выскочит вдруг угорелый ассистент и бросится к вам с предложением.

Или, наоборот, матерый постановщик глянет искоса, проходя мимо, а потом вдруг повернет, еще разок пройдется, да и подошлет того же ассистента. Если же вы — особа женского пола и недурной наружности, то и сам подсядет с третьего раза, и сообщит, глядя прямо в глаза, что вы аккурат подходите ему на самую главную роль со словами.

Наконец, можно просто бесплатно наслаждаться зрелищем дефилирующих туда-сюда кинозвезд и даже поймать на себе их мимолетный взгляд.

Тогда публика еще не знала, что кино снимают кинорежиссеры, и от них тоже зависит хороша ли выйдет картина. Все хотели знать только артистов и их награждать славой и популярностью. Именно с актерами и стремились заводить интересные знакомства.

Дочь Поликарпа Шторма, молодой ученый — химик Шторм Раиса не была исключением. Правда, она, хоть и любила искусство кино без памяти, никогда не садилась на эти скамейки под сиренью.

Но за месяц до драматических событий на съемках, она как раз там почти случайно оказалась. Будто черт тогда ее толкнул, взяла и подкатила к этим кустам на личном автомобиле.

Там она остановилась и принялась выглядывать в окошко «москвича», искоса контролируя ежесекундные перемены своей наружности в боковом зеркальце заднего вида.

Раиса была «автолюбитель» и, проезжая мимо киностудии, подумала почти невзначай, что не будет худо, если она постоит полчасика тут, напротив. Вдруг ей повезет, и сам Семен Ворон возьмет, да и выйдет из дверей.

Как уже было отмечено, с момента гибели папаши дочь развилась и достигла неимоверной красивости. Могли бы, впрочем, найтись ценители, рассудившие, что наружность ее совсем не так хороша, а напротив, самого гадкого свойства, дело вкуса. Важно отметить, что спокойные оценки здесь не годились, равно, как и нельзя было отыскать в лице этой женщины бледных красок.

Словом, на эффектность ее наружности смело можно было рассчитывать. Многие выходившие с киностудии немедленно обращали издалека на нее внимание, и мало кто из них усомнился в том, что и она артистка, только сходу не могли припомнить из какой картины или театра. Тем более в «москвиче». Так что Раиса себя еще недооценила по неведенью.

В очередной раз открылась тяжеленная дубовая дверь, и из нее, будто по заказу, появился сам артист Ворон. Казалось, нимб из цветных лучей окружал его. В руке он держал хризантему, полученную только что на выходе со студии от одной работницы студийного буфета.

Буквально все вокруг моментально узнали его и жадно впились в известность ненасытными глазами, оставаясь при этом недвижимы. При этом у всех онемели, как водится, языки.

Одна Раиса смогла справиться с собой и моментально выпорхнуть из «москвича» навстречу. Позже она с удивлением отмечала, что ее «ноги сами вынесли», помимо умственного решения.

Артист, впрочем, довольно надменно смотрел поверх сидящих и снующих мимо незначительных персон, хотя тут же почтительно раскланялся с, как всегда озабоченным, режиссером Якиным.

— Семен Семенович, прошу вас! — прорезал вечернюю тишину гортанный крик Раисы, — Уделите мне только одно мгновение вашего драгоценного времени, — резко снизила она тон, заметив, что услышана слишком всеми. — Я вас нарочно здесь жду…, я так взволнована! — почти задохнулась она, — Скажите, вам в какую сторону нужно?

— В каком смысле? — величественно повернулся артист к женщине. Лицо его выражало изумление и как бы неокончательное пробуждение ото сна.

— Ну ехать, Семен Семенович. Я могла бы подвезти вас. У меня личный автомобиль и…

— Вы кто? — довольно тупо поинтересовался артист.

— Я ученый, химик, Раиса Шторм, — протянула женщина руку дощечкой. — Нелепое такое имя у меня, не правда ли..?

— Ну уж и нелепое, — снисходительно перебил ее Семен, — у меня вон еще нелепей, однако же ничего, управляюсь…Или вот взять художника Шишкина…

— Вы мужчина, вам можно, — всплеснула руками Раиса и зашагала рядом, в ногу, несколько отжимая знаменитость в сторону «москвича».

— Пожалуй, я поеду. Меня, правда укачивает, — Семен, поддавшись натиску, двинул в сторону единственного в поле зрения личного автомобиля.

— Возьмите монпасье! — нежно и не своим голосом проворковала Раиса, кокетливо громыхнув жестяной коробочкой и одновременно открывая дверцу. При этом она успела заметить все любопытные взгляды окружающих и все, расставленные вдоль стен рекламные щиты, с каждого из которых, прищурившись, взирал на прохожих сильно преувеличенный Ворон, собственной персоной.

— Помогает? — Семен заинтересованно ухватил щепоть леденцов, уместившую треть содержимого, и мигом отправил в разверстую пасть.

— Даже детям! — воскликнула красавица, с пол-оборота заводя машину.

— Режиссер, мерзавец! — захрустел конфетами Семен, начиная грассировать, как француз и по барски, сколько позволяло пространство, развалясь на сидении. При этом он вдруг поменял тон на доверительный:

— Просто свинья и все! Представьте, испортил мне все настроение. Пристал, как банный лист со своим Фройдом. Ладно бы хоть какой-нибудь талантишко имел. Я работаю словно вол. Вы бы знали, как я вам завидую! Вы занимаетесь химией, это такая прелесть и без всяких там Фройдов. Еще надо посмотреть, что это за Фройд? Какой-нибудь извращенец! А ведь я художник, а не ремесленник. Я один против всех!

— Они все, все должны перед вами на коленях..! — подхватила, пламенея щеками Раиса, — как можно?!

— Ну да, только нет никому дела! Ни сна, ни отдыха, эти гостиницы, сухомятка. В Голливуде, — снизил он тон до шепота и оглянулся на окно, — я был бы миллиардером! А тут: радуешься ерунде, заплесневелому сухарю, кипятку из крана.

— Коньяку, вы имеете в виду? — Раиса вдруг резко затормозила, так что артист поменял позу и едва не стукнулся лбом. За окном показалась вывеска «Ресторан Кавказский» и генеральского вида швейцар заслонил своей рожей в фуражке половину лобового стекла. — Вы моя слабость, Ворон! — произнесла Раиса, роняя тому голову на плечо, — Позвольте мне один раз в жизни пригласить вас на ужин?

Рая начала таять и буквально растекаться по плечу мужчины. Слово «Ворон» прозвучало из ее уст с таким очаровательным всхлипом и вибрацией, что артисту несколько заложило ухо, и он немедленно поделился с женщиной ценным соображением:

— Вам, Рая, нужно роли озвучивать для кино. У вас талант, ей Богу!

— Вы шутите, издеваетесь надо мной? — всерьез удивилась женщина.

— Здесь шутки негодны! — отреагировал артист, — И почему бы в этой связи и вправду не пойти с вами в ресторан? Я как раз собирался, — важно произнес Семен Семенович, выкарабкиваясь из авто и ловя глазом солнечного зайца от своего начищенного туфля.

 

30

Хорошая вещь — будни. Даже на театре военных действий они случаются и после делаются главным предметом воспоминаний воевавших. Спроси любого фронтовика, — как там на войне? И пойдут рассказы об украденной тушенке или бочке спирта. Доступные сестры милосердия тоже никогда не забываются в войсках. И все помнят боевых товарищей, с которыми удалось тот спирт распить в землянке или окопе, после чего друзья становятся как родные, а само приключение застревает в сердце, как образец недолгого, но ослепительного и незабываемого счастья. И никто, конечно в эти моменты не пускается в рассуждения о тактике или стратегии, не нервничает насчет неловкого маневра, а просто все живут в ожидании очередного неукоснительного приказа, да поют душевные песни, сочиненные и перенятые где-нибудь у соседнего костра.

В Чапаевской дивизии все прибывало бойцов, за счет перебежчиков с белой стороны, безработных рабочих и приблудных иностранцев откуда-то из далеких степей, с желтой кожей, плоскими вровень с лицом носами и глазами-щелками. Завелась и парочка негров, хорошо проявивших себя в ночной разведке.

Командование, для поддержания боевого духа, централизованно распределило в дивизию чудовищного вида бронированный автомобиль с шофером. Броню было не пробить и снарядом, и заклепки ровными рядами украшали всю поверхность, намекая на полную неприступность машины. Башню художник сразу же украсил надписью: «Бей белых!», а случившийся тут же фотограф с аппаратом стал всех фотографировать возле этого чуда современной техники.

Чапаев тоже забрался в стальное сооружение, желая ознакомиться с образцом лично. К броневику он отнесся скептически, поскольку на германском фронте и у чехов приходилось отбивать и не такие чудеса. Зачастую инженерная мысль создателей отдавала прямо идиотизмом. Сил и средств явно затрачена целая пропасть, одних заклепок — тысячи, в то время, как подбить или захватить в плен этот механизм, при известной отваге, не представляло особого труда. Расчет, возможно, был на неразвитость и темноту солдатской массы, которую при виде этой бронированной колесницы должен был охватывать мистический ужас, как от представления о колеснице Ильи-пророка, сеющей, как известно, гром и молнии.

Бойцы и его принялись уговаривать сняться на карточку. Комдив сперва поупирался для приличия, но потом сдался, послал суетившегося подле комиссара принести его Георгиевские кресты, схороненные за божницей, и, нацепив их на грудь, высунулся из люка машины для фотосъемки. А когда фотограф поднял руку с магнием, крикнул уполномоченному от командования:

— В другой раз танк пускай присылают! За танками будущее!

Тут-то и щелкнул затвор аппарата.

Через месяц комдиву прислали фотографию на картонке, на которую он только глянул, хмыкнув, да и пихнул пока между утюгом и керосиновой лампой, как нарочно, чтоб забыть.

Матрена, сделавшись Петькой, личным ординарцем самого легендарного Чапаева, почти забыла собственное имя. Она только старалась не выдать своего девичества, когда готовила командиру простецкую еду или просила кого-либо из деревенских баб постирать ему ветхое бельишко.

Чапай редко ходил подтянутым, чаще в расхристанной нижней рубахе, расстегнутой до пупа. Мог в задумчивости надолго залезть пятерней под ремень в галифе, отчего Петьку бросало в жар, а командир еще и вопросы задавал, как, мол, молодежь, верит ли в мировую революцию или больше к церкви припадает?

Сейчас Петька жарил яичницу и сам спрашивал у Чапаева, смог ли бы тот командовать французской армией, если б довелось?

Чапаев склонился над столом, глубокомысленно раскладывая проросшие картофелины вокруг истекающего паром самовара и делая пометки в самодельной карте:

— Я, Петр, командовать знаю, а по-французски — не умею. С толмачом разве… Да и не до французов мне. Хотя, вот опять целый бронепоезд патронов из-за границы прислали. Завались теперь их, хоть торгуй патронами. Надо будет черкнуть письмишко с благодарностью. Комиссар, кажись, кумекает чуток по-ихнему. Может, врет, правда. А покамест, велю в приказном порядке всем бойцам раздать по вещмешку патронов и пусть упражняются за околицей в целкости.

Комиссар Клочков, уважительно следя за действиями комдива, одновременно листал взятый с божницы Псалтырь, что-то выписывая карандашом в тетрадку. Затем извлек пузырек с чернилами и, окунув туда палец, замарал надписи на обложке, а на пустом месте вывел кривыми буквами: «К. Маркс, Ф. Энгельс», затем почесал в затылке и спичкой приписал еще в скобках: «Ленин».

— Ты, Петр, лучше за комиссаром присмотри, не контр ли революцию он там от руки переписывает? — рассеянно поинтересовался Чапаев.

— Карл Маркс с Фридрихом Энгельсом учат нас буквально все годное ставить на службу пролетариату, — отозвался Клочков, дорисовывая последнюю скобку, — и сознательному крестьянству.

— Чернила особливо? — прищурился командир, и, не дождавшись ответа, сходу затянул задумчивую и грустную песню. Видно изобрел очередную каверзу белякам.

Хитер был командир, или это талантом полководческим называется, но как будто наперед всегда знал, что за вред ему белые причинить удумали. И вечно прислушивался к посторонним, казалось бы, звукам или фразам, которые долетали до его ушей извне. Привычка такая была у комдива, еще с фронтовой разведки. Будто сами божьи птички напевали ему нужные сведения или бродячие безродные псы приносили. Или вдруг нищий, калика перехожая, в дверь поскребется, благо часовой дрыхнет, попросится на ночь, да и расскажет ему — что где видел своими заплесневелыми глазками, и что ему принесли сороки на хвосте. Поэтому Чапаев всегда знал обо всем больше всех.

И пел Василий великолепно, лучше всех и, как будто смысл содержания каждой песни каждый раз по-новому открывал для себя и мелодию душевнее делал, чем была.

Только что Чапаев пропел пол куплета, как растроганный комиссар тут же, как мог, подхватил мотив. Петьку уговаривать тоже не пришлось, и он вплел свой высокий голос в припев, подравняв комиссарский надтреснутый вокал и добавив пронзительного и неизбывного бабьего страданья, так что показалось, что это совсем старинная песня, может даже из позапрошлого века.

Бабы у колодца, и те разом смолкли и повернули головы в сторону штаба, из которого раздавалось:

Не поверил отец сыну, Что на свете есть любовь. А-а-а, веселый разговор! Взял сын саблю, Взял сын остру, И-и-и зарезал сам себя. Ве-е-еселый разговор…

Песня еще не была окончена, но послышались с крыльца странные звуки, треск дерева, глухие и в то же время звучные удары, сопровождаемые матерной бранью.

Чапай гневно вскочил с табурета:

— Это у кого это там язык длиннее моего?!

В притворенную дверь видно было, что у избы происходит напряженная возня. Некоей особе бойцы, зубоскаля, не давали подняться на крыльцо, но отлетали по одному со ступенек, сраженные гулкими ударами. Дробно простучали по доскам выбитые зубы.

Дверь с треском отлетела в сторону, и на пороге появилась рослая женщина, успевшая, прежде чем козырнуть по старорежимному, двинуть локтем по ребрам татуированного матроса, сразу исчезнувшего из поля зрения.

На женщине одета была шинель, не вмещавшая выдающийся бюст, перепоясанная множеством ремней, полупустыми пулеметными лентами и с биноклем, горизонтально лежащим на упомянутой груди. За спиной у нее болтался на еще одном ремне футляр с пишущей машинкой.

— Стелла Исааковна Кальменс! — зычным голосом отрапортовала она, обращаясь в сторону икон, — прикомандирована до вашего комиссара машинисткой. Зовите меня Анной, а как освою пулемет, стану в строй. Машинку, один хрен, разбило осколком. Где ваш Чапай хваленый? Может, если он против Интернационала, так хвоста ему накрутить!?

— А ты, Анна, за какой Интернационал? — выступил из-за самовара Чапаев, — второй или третий? — прищурил он вопросительно желтый глаз, подкручивая одновременно удивительной красоты ус.

— Известно, — замялась женщина, сильно сбавляя тон, — за который Ленин.

— За третий, стало быть, как и я — комдив Чапаев! Ну и молодец, Анна. А я — Василий, — протянул он Анне шершавую сухую ладонь. — Комиссар Клочков там, за самоваром, интересуется опиумом для народа, — шевельнул усом Чапаев в сторону комиссара, терзавшего Псалтырь, — он тоже за третий, а это Петр, — указал он в последнюю очередь на Петьку, вид которого неожиданно поразил Стелу, — как и я, придерживается пока третьего.

Такого ясноглазого парня женщине не приходилось прежде видеть. Главное, в глазах этих ни грамма не сквозило того похотливого устремления, которое временами и революцию заслоняло некоторым товарищам. Все знакомые парни и мужики, когда обращались к Стелле, никогда не смотрели в глаза, а исключительно на грудь. Казалось, их даже не интересовали ее заслуги и личные достижения на революционном поприще. Некоторые же наглецы осмеливались высказывать предположение, что и ее занимает больше их мужское общество, то есть мужской перевес в рядах революционеров, а не собственно борьба.

Между тем Стелла в короткий срок выучилась меткой стрельбе, английскому боксу, фехтованию на ножах и верховой езде. Редкий мужчина мог бы соперничать с ней. Но вместо уважения, некоторые товарищи, как и те на крыльце, сразу копыта протягивали к ее груди, чтоб лапать. С такими у Стэллы был разговор короткий — сразу в зубы, да так, чтоб как можно больше вылетело их долой.

Профессиональные революционеры долгое время даже распознавали своих по этим ополовиненным ртам. А раз один агент охранки целый месяц пользовался доверием в революционном кружке, потому лишь, что имел щербатую пасть.

Словом, что-то в Петре поразило ее, а тот еще и жест приглашающий сделал, исполненный очарованья:

— Чаю?..

 

31

Сержант Павел Перец плавно подкатил к своему милицейскому отделению и, ловко подхватив велосипед, вошел внутрь. Кивнул неприветливому дежурному, загнал машину под лестницу и двинул коридором к своему личному закутку.

За одной приоткрытой дверью коллеги «забивали козла» в домино на обитом железом столе, веселя себя криками: «Дуплись!» и «Рыба!». Из-за другой двери сперва послышался гневный выкрик: «Ты мне еще указывать будешь!», затем дверь распахнулась и старшина с распухшим лицом и папкой в одной руке, другою рукой, держащей кусок волосатого студня, махнул в дальний конец коридора и прохрипел сквозь непрожеванное:

— Зовут тебя, Палыч! Сразу тебя стал спрашивать, как сам пришел! — старшина откусил еще студня и, потрясая папкой, скрылся. На папке имелась надпись чернилами: «Дело № 306».

Дойдя до указанного кабинета, Перец уверенно постучал и, услыхав начальственное: «Валяй, заходи!», шагнул через порог, одновременно поднимая вытянутую ладонь для отдания чести.

Помимо капитана Корытина, в кабинете находился субъект, хоть и в штатском, но, похоже, еще более важный чин. Субъект, с мрачным, неодобрительным видом прохаживался вдоль стола капитана, вытаращенные глаза которого, кажется, привязаны были на невидимых нитках к модному разрезу на пиджаке незнакомца.

Наконец тот остановился, молниеносным движением фокусника выудил откуда-то из-за пазухи завернутую в синюю, спичечной бумагу колбаску и вытряхнул из нее на стол, сразу рассыпавшуюся стопку ярких металлических монет, с портретом Менделеева на одной из сторон. Монеты все так и легли веером по сукну, портретом ученого вверх.

Затем он кашлянул и, будто отдохнув, отчеканил металлическим голосом:

— Ввести в курс и поставить конкретную задачу каждому вашему сотруднику! И не жуйте сопли! Без всяких промедлений!

— А шо за важность, товарищ полковник? — запыхтел Корытин, оторвав взор от разреза и переведя его на рассыпанные монеты.

— Вам что не понятно, или как? — гневливо занервничал штатский.

— Не, мне усе понятно, но шо конкретно случимши? — хитрил капитан, желая выведать побольше.

— Да нету таких рублей у нас!

— У прыроде? — продолжал придуриваться капитан.

— Вы что, идиот? У государстве нету! Не чеканили таких.

— Шо, то есть, усе фальшивые? — потрогал монеты Корытин, любуясь одинаковыми Менделеевыми.

— Считай, как все равно, что усе! — съобезьянничал собеседник, прихлопнув монеты пятерней. Затем он резко поднял руку, и одна монета прилипла было к потной ладони, но оторвалась и брякнулась в общую кучу. Ученый на ней, кажется, поморщился.

— Пол аванса, — прикинул на глаз капитан.

— Звали, товарищ капитан? — подал голос Павел, до сих пор впустую козырявший у дверей.

Штатский, словно тень, немедленно отступил в угол и, кажется, скрылся за пыльным столбом света из окна.

— Приглашал, сержант, прочь сомненья! — подтвердил начальник и сразу замолотил, как пулемет, — Молодец ты оказывается, Перец! Не зря поется: «Главное, ребята, перцем не стареть!» Справился самостоятельно с уголовной шпаной, молоток! И скромняга такой — мои только на воронке подъехали, а его и след простыл. Мог бы еще по пендалю отвесить обоим, чтобы помнили добро! Один-то правда мой, подсадной, но и ему полезно грузделей огрести, может соображать лучше станет. Говорят, на прием их взял? Покажешь после? Согласен, ну и добре! Молоток.

— Хорошо, что вы задержали их, товарищ капитан, я как раз сомневался. Мне, правда, показалось, что их трое было… — неуверенно прервал его Перец.

— Какая разница? Не знал я, не знал, что ты такой у нас молоток! Давно пора загрузить тебя как следует по оперативной линии. Все случая не было, а теперь есть. Каждая голова на счету! Вот глянь-ка сюда, — ткнул он пятерней в кучку монет с Менделеевым. — Видал такую штуку? Фальшивые монеты, как у Бальзака.

Павел поспешно вынул из кармана такой же рубль и аккуратно положил рядом с остальной кучей.

— Где узял?! — впился в него изумленным взором капитан, и ухо штатского выдвинулось из угла, вспыхнув в пучке света.

— Да в тире, у кино, с пятерки на сдачу дали, — задумчиво произнес сержант.

— Вот черти! — загудел Корытин, уставившись на висящую сбоку карту участка, будто надеялся увидать некий знак, по месту расположения банды чертей, — Видать стрелки хорошие, по тирам шляются, упражняются там. Но и мы ведь не лыком шиты! Вот какая смена у нас, — оглянулся он в сторону светового столба и хлопнул подчиненного по плечу, — не дадут в обиду! Однако, я вот чего тебя звал-то, — перешел он на доверительный тон, — поедешь во-первых в пионэрский лагерь к пионэрам, по профсоюзной линии. Там еще смена подрастает, и твое дело — на корню гасить всякое вероятное баловство… не дать им ступить на неверный путь или кривую тропинку. Ну а во-вторых… — замялся он на секунду, — то же, шо и во-первых! Вот и шагом марш по направлению к профессиональному союзному комитету!

Сержант козырнул и, ловко повернувшись, вышел в дверь, чтоб поскорее оказаться в профкоме, для оформления в лагерь вожатым. А то уж он было засомневался — позовут ли в этом году, как в прошлом?

В профкоме ему страшно обрадовались, поскольку к такому вожатому — бодрому, веселому, и совершенно без вредных привычек, не страшно было отправить под присмотр даже и собственных профкомовских деток.

И Павел был рад радешенек. Можно было все лето не видеть уголовных рож, не разнимать пьяных и не уговаривать трусливых граждан свидетельствовать в суде. Общение с детьми, в сравнение с этим, представлялось чистой радостью. «Самому можно стать лучше и деток чему-либо научить, — весело думал он, — может после и Соне интересно будет узнать подробности лагерной жизни на природе».

После посещения профкома, Паша, вдохновленный перспективой поработать лето с пионерами, отправился к себе.

Там он извлек чистый лист писчей бумаги и, как обыкновенно поступают сыщики, принялся рисовать на нем схемку: разные стрелочки, кружочки, загогулинки и человечков по краям. Потом сбился на упомянутых капитаном чертей, схематические изображения обнаженных дев и, наконец, бросил это занятие совсем из-за подступившей сонливости.

Павел стал было прилаживаться щекой к локтю, чтоб недолго вздремнуть, но тут из коридора, без стука шагнула вдруг к нему сильно пожилая тетка в суконных ботах на железных застежках, в платке и с наполненной свертками «сеткой».

Войдя, она сразу по-хозяйски облокотилась о его стол и, как окурком, прожгла своим взором в листке обугленную дырку посредине одной схематической ню. Потянуло горьким дымком.

— Бабочек рисуешь, милиционер Перец? — обратилась она к Павлу, не решившему еще, спит он или бодрствует.

— А мы ведь, кажется, незнакомы? — возразил сержант, стараясь избежать опасного взора.

— Познакомишься со мной, дай срок. Будет тебе белка, будет и свисток, — бодро заверила она, — Я не против. Это мне даже в приятность от такого субчика, — продолжила старуха, основательно усаживаясь напротив.

— Скажи-ка мне, внучок, не соври, каково ты к жулью относишься? — сразу же взяла она взыскательный тон. — Может быть, пускай себе гуляют на воле, да образуют банды? Ты вот контуры выводишь, а они расшибают головы персонажам кино для неизвестной цели. Уж не прикармливают ли тебя эти мазурики, на манер сома?

— Вы это на что такое намекаете? — насторожился сержант, — Какая у вас фамилия?

— Спиридоновы мы. А могла бы быть такая фамилия, что ты, касатик, с табурета бы упал, но судьба не вышла, — потянула женщина платок к носу и всхлипнула.

А Павел подумал: отчего тетки пожилые носами плачут, а молодые — глазами, как человеку присуще?

— Ты, в своем лице, нужен мне, как власть, — продолжила пожилая дама, утерев нос и глаза, — Поэт как сказал: «Моя милиция меня стережет!»

— Сержант Перец, — привстал, протягивая руку сержант. — Павел, — уточнил он, пожимая неожиданно крепкую ладонь. — Но теперь вам необходимо успокоиться. Успокойтесь теперь, хорошо? — покинул он опасливо свой табурет и зачем-то подвинул графин к середине стола. Сам же устроился на подоконнике.

Глаза Павла то и дело соскальзывали с иных предметов опять на прожженную дыру в листке, отказываясь признать очевидное. Ведь кроме как от старухиного взора, воспламенению произойти было ровным счетом неоткуда. На всякий случай он тотчас припомнил расположение ближайшего огнетушителя в коридоре.

— Вот, вода в графине из крана, выпейте. Очень, знаете ли, помогают гимнастические упражнения, когда волнуешься, дыхание тоже…

— Сам, дурак, пей свою дурацкую воду, если слов не понимаешь! — встрепенулась опять вдова, убаюканная было ласковым обхождением, — Говорю тебе толком — дело керосином пахнет! Артисту лоб расквасили? Очкастый инвалид ускользнул от вас, за угол завернул и на трамвай сел, а я его проследила со своего места. Этот хромой, как очки синие снял, так я по глазам и поняла, что выжига. Он всему причинен. Я этих выжиг сразу узнаю, много встречала за жизнь.

— Так вы о случае на съемках? — подскочил Перец, только что сообразивший, что он первым делом и собирался об этом доложить начальству, но сбился из-за этих чудных монет, да вызова и похода в профком.

— О чем же еще, помилуй Господи? Ты же был там, я видела, сновал везде, расстоянья измерял, а после уехал. А этот в очках опять приходил после, без трубы. Он сперва-то с трубой был.

— Это ж совсем другое дело! Чайку не хотите ли? Кофейку? — соврал Перец, зная, что кроме кипятку, ничего в их конторе не найти, — сейчас посидим, обсудим все…, — бормотал он лихорадочно, боясь сбить старушку на постороннюю тему и припоминая, что и в правду была «ориентировка» на какого-то очкастого не то спекулянта, не то «фармазонщика».

— У тебя, я вижу, квасок имеется, — указала Матрена на стоящий под столом зеленый бидон, и Паша вспомнил, что, точно, оставался со вчера бочковой квас в бидоне, а старуха увидала сквозь эмалированное железо. Опасливо поджав ноги, он наклонился к бидону.

— Буровь большую, — взяла посетительница стакан от графина и двинула к Павлу, — пока вас отыщешь, да разобъяснишь, водою изойдешь, — принялась она утирать шею и щеки снятым с головы ситцевым платком.

Пока сержант наливал из бидона квасу, Матрена достала из сетки один из свертков и выложила на стол пяток домашних плюшек. Павел подумал, что надо не забыть тотчас пойти рассказать Корытину о происшествии, как только тетка отчалит.

Кабинет наполнился новым запахом, и плюшки сами, без посторонней помощи устремились прямо в рот сержанту, поворачиваясь на ходу наилучшими боками вперед.

Отведав плюшек, Перец признался сразу, что во всю свою жизнь не едал, пожалуй, ничего вкуснее.

 

32

Ворон уже с неделю не питался нигде, кроме наилучших ресторанов. Раиса всегда умела так занять его изучением меню или сочинением устных отзывов о съеденных блюдах, что тот ни разу не застал момента оплаты ужинов или обедов. Женщине легко удалось внушить артисту, что это так, ничего не стоящие пустяки, и все, наоборот, должны на коленях умолять его, оказать им такую честь — откушать еще.

После первого посещения «Кавказского», они оказались в загородном доме Раи, поразившем Ворона достатком и множеством комнат с абажурами, в одной из которых проживала и мамаша Раи, совершенно не высовываясь, когда не просят. Так что он и не встретил ее ни одного разу.

Ворон отметил и фотографический портрет Поликарпа Шторма в шлеме на фоне самолета, застрявшего в торосах. Задержавшись у портрета, артист, против воли, на секунду сделался точь в точь, как героический отец, только без формы. Про себя он мигом составил как бы конспект будущей роли отважного летчика, не в силах преодолеть профессионализма, вполне ему присущего.

К моменту, когда Ворон отвлекся от созерцания портрета и налюбовался бесконечным отрядом уменьшающихся слонов, заканчивавших переход через кружевную салфетку, постеленную на полированный сервант, Рая уже приготовилась предстать его взору в шелковом халате, с огнедышащими китайскими драконами. Полы его никак не могли удержать в пределах приличия грудь, жившую, кажется, жизнью самостоятельной и целеустремленной. Непосредственно над грудью мерцали волшебным светом изумрудные змеиные глаза, на фоне собранных в замысловатый пук красных проволочных волос. Коралловые губы, срисованные с поздравительных открыток начала века, имели форму сплюснутого сердца и угрожали потерею сна любому, в ком бьется неугасимое сердце подростка.

Самостоятельных мужчин такие дамы пугают. Неведомая сила подталкивает таких мужчин, наоборот, к тихим неярким блондинкам, стыдливо прикрывающим белесыми ресничками серенькие глазки. То есть взамен заслуженного успеха, несомненные красавицы часто бывают потеснены этими ничем не заслужившими мужского внимания «снегурками».

На счастье, артист Ворон не был самостоятельным мужчиной, он всегда чувствовал необходимость опоры в жизни, хоть и был при этом несколько как бы повадлив. Даже артистическое амплуа героя и любовника не прибавило ему самостоятельности ни на грамм.

Стоящая посередине гостиной Раиса, будто задумалась глубоко, рассматривая любимого артиста. Глаза ее подернулись туманом, она замерла, но в следующий миг решительно шагнула к нему и сразу же впилась в Вороньи губы, одновременно крепко стиснув узковатые плечи мужчины в своих длинных и цепких пальцах.

Ворон этого никак не ожидал, рассчитывая в качестве прелюдии на чашечку кофе и умственную беседу. Артист с недоумением и ужасом чувствовал неотвратимо рвущийся сквозь его сжатые зубы горячий и твердый, как кинжал язык, заполнивший сразу полость рта, глотку и неистово лезущий еще дальше, вглубь дыхательного пути. Лицо же Семена, кажется полностью, утонуло в растянутом сердце ее влажных, горячих губ.

Со стороны глядя, могло показаться, что женщина хочет выпить из него всю кровь или мозг, для чего и уминает податливого мужчину к себе за пазуху. Наверное, это имело бы успех, судя по судорожным взмахам локтей и вытаращенным в предсмертном удушье белым глазам Ворона, да Рая, спохватившись, передумала губить его насмерть и отстранилась на миг.

Но как только возлюбленный набрал в грудь воздуху, так немедленно дыхание было вновь ему перекрыто, да так, что он почувствовал себя голубым воздушным шаром, плавно перелетающим из гостиной в спальню, под тюлевый балдахин, красотою утолявший жажду прекрасного у хозяйки, одновременно предохранявший ее от залетных пригородных комаров.

Там-то и развернулась баталия, в которой Ворон, то состязался в ураганной скачке степью, с монгольским теменным, то его, оглушительно хохоча, пытали на дыбе мастера заплечных дел в красных колпаках. И не было конца землетрясению, пожару и наводнению совокупно. И еще ему казалось, что наползает на него египетский сфинкс.

— Кислородное голодание, — предположил Ворон, из последних сил стараясь не потерять сознание. С этого момента он стал называть Раису на ты.

 

33

В иные времена жизнь протекает довольно плавно, в обстановке комфорта и сытости. Некоторым же гражданам достается время, в котором шалашей и сухарей не всем хватает, а жизнь висит на волоске каждый миг. Зато им не знакома скука, и смысл их существования загадкой не кажется. Одна победа нужна им. Победа в их борьбе любой ценой. Время тогда проносится как стрела, унося с собой и невозвратную юность и первую любовь. Воспоминания же об этом времени самим участникам кажутся вычитанными откуда-то из приключенческих книг.

Под лазарет в дивизии Чапаева отведена была самая чистая и светлая изба. В горнице уместился десяток коек и даже две тумбочки завелись, застеленные вышитыми узором из васильков салфетками. Заправская вышла больничная палата.

На одной из коек неподвижно лежал забинтованный с головы до ног боец. Из-под бинтов доносилась унылая песня, грустная, без слов. Дыхание шевелило марлю.

Хлопнула дверь, и в помещение влетел фельдшер, в сопровождение сестры милосердия. Фельдшер подскочил к забинтованному и, трижды перекрестясь, принялся аккуратно снимать повязки.

Стекла окон между горшками с геранью украсились прижатыми с улицы расплющенными носами.

— Выживет ли товарищ, рассеченный лично Чапаем? — интересовались они, — и верно ли говорят, что у фельдшера шашни с милосердною сестрой Олей?

Вскоре удивленным взорам медиков предстал тонкий черный шрам, протянувшийся через все лицо, шею и остальное туловище раненного.

— Еще лучше стало, чем было! — констатировал фельдшер, ощупывая на всякий случай шрам, — китайский бальзам помог. Чудо — вещь! Пускай теперь так подрыхнет. Сон — лучшее лекарство! Как проснется, — повернулся он к сестре, передавая ей ком бинтов и одновременно беря за талию, — дадите водки, сколько спросит.

На этом оба, обнявшись, удалились, удовлетворенно улыбаясь и не стесняясь многочисленных завистливых глаз.

Между тем боец, полежав еще пяток минут, открыл глаза, поморгал ими и медленно осмотрелся. Соседей не оказалось. Боец привстал, а затем и сел на койке, свесив голые ноги. Заметив прислоненное к тумбочке свое оружие, он взял в руки шашку и задумчиво вынул ее из ножен. Долго и пристально вглядывался он в потертое, синеватое лезвие, затем медленно вложил его обратно, сантиметр за сантиметром, исследуя сталь.

Отложив орудие убийства в сторону, боец нетвердо стал на ноги и подошел к сложенной на табурете одежде, взял в руки гимнастерку и долго рассматривал грубый шов, соединивший ее половины. От одной из пуговиц, чудом остался повисший на нитке костяной кусочек, и раненый долго шевелил его, будто не мог решить какой-то мучавшей его задачи.

Облачившись в свой костюм, боец повернул голову и прочел прикрученную проводом к кроватной спинке фанерку с надписью: «боец Б. Васильев». Он медленно вернулся к тумбочке, нашел там огрызок химического карандаша и, старательно послюнив его, переправил надпись на: «Братья Васильевы».

Затем он забрался с ногами на койку, согнулся к своим коленям, на которых появился, невесть откуда взявшийся, блокнот. Некоторое, довольно долгое время, он сохранял полную неподвижность и даже тихий протяжный стон издавал напоминавший пение, но затем стал выводить на странице кривыми каракулями строчки, которые в процессе письма делались все ровней и строже:

«Широкий простор открывался взору устремленному вдаль. Небо и земля сходились на линии горизонта, как листы зелено-голубой книги. В самом центре заклубился серый дымок, раздваивающийся и расползающийся на две стороны, руководимыми двумя крохотными, с блоху, всадниками. И вот уже весь горизонт заполнен мчащейся на своих круглобоких коньках, орущей ордой.

Пускай бы скакали эти конники мимо, по своим кавалерийским делам, но горят в их цепких руках булатные клинки, и каждый ждет своей жертвы. Сейчас они увязнут тут, среди нас или откатятся прочь, меньшим числом, оставив нас считать невосполнимые потери, потому что наши все до одного — на вес золота, и каждый павший — неповторим. Мы поднимаем стволы со свинцом, насаживаем на мушки самых азартных, самых заметных конников, чтоб избавиться навеки от их злых глаз и сердец. Нам их не надо. Даже красивая их одежда нас не соблазняет, ей суждено сгнить под дождями и солнцем степи. Мы заряжаем пушки шрапнелью и бьем из всего оружия по этим близящимся, принявшим свое последнее решение людям, напрасно рассчитывающим на нашу слабость.

Человека убить не трудно. Природа легко уничтожает свои творенья. Она так плодовита, что не обременена материнским инстинктом — сберечь дитя. Один венец природы бросается на другого, чтоб испытать себя и его на прочность, вытеснить одним другого.

Трава закрывает небо и поникшие ее концы липнут к лицу. Подковы коней проносятся под облаками, роняя сверху комья сухой земли. Голова поместилась в травяной впадине. Остальное сильное, но безразличное к жизни тело, неловко скрученное падением с седла, протянулось с запада на восток.

Огромное, холодное в середине, солнце мечется по небу, не в силах выбрать подходящего места. Подвешенное на непрочную нить, оно держится из последних сил и вот, оторвалось и летит сюда, к травяной впадине. Известно — солнце величиной превосходит землю и уж ничего не видно вокруг, кроме ледяных протуберанцев. Это конец одного и начало другого…»

Устав писать, потерпевший чапаевец упал затылком на подушку и замер. Затем он свернул свой блокнот в трубу и приставил ее к глазу. Трубу он принялся медленно переводить с предмета на предмет, опускать к полу или поднимать к потолку. Задержался он и на окне, от стекла которого, кажется, никогда не отлипали мальчишеские носы, сменяемые иногда красноармейскими или бабьими.

В трубу виден был случайно залетевший шмель, тщетно пытавшийся преодолеть стекло, чтоб лететь к высоким местным цветам и к вершине пригорка, на котором возвышался автомобиль с пулеметом на заднем сидении, на переднем же стоял чапаевский ординарец Петька и заканчивал перекличку.

Перекличка в дивизии занимала всегда немало времени и велась не в порядке алфавита, а наоборот. Тогда сам Чапаев выкликался среди первых и мог, в дальнейшем, поручив это дело кому-либо из грамотных, заняться пока командирскими делами, не в ущерб равенству и революционной дисциплине.

Перевалив за половину, перекличка близилась к концу. Задержки происходили из-за невыговариваемых имен представителей интернационала, чернокожих и китайцев, когда те не сразу откликались, и приходилось подолгу разбираться и править список.

Когда прозвучала фамилия Васильев, в строю послышался ропот и затем выкрик:

— Дык, чай месяц, как в госпитале он!

— Известно, рассечен командирской рукой! — послышались еще голоса.

— Да говорят на поправку пошел!

Перекличка смешалась, и строй рассыпался.

— Айда, проведаем его, ребцы! — предложил один из бойцов, и все сразу гурьбой повалили к госпиталю.

Сестра Оля преградила бойцам путь в палату, потребовав немедленно разуться. Кряхтя и отдуваясь, мужчины поснимали свою рвань, продемонстрировав друг дружке и медсестре чудовищную грязь своих нестиранных портянок и янтарь мозолей. Та уважительно отступила, и чапаевцы, покинув в коридоре свою скорбно пахнущую обувку, проникли к раненному.

Ввалившихся в палату, выздоравливающий встретил приставленной к глазу трубой, в которую он молча рассмотрел каждого, прежде чем опустил ее. На вопросы прежний балагур отвечать не стал, не обрадовался и починенной гармони, порубленной было командиром, а отвернулся вдруг неприветливо к бревенчатой стене, так ничего и не сказав.

Выглянувший из-за спин Петька, прочел исправленную надпись на фанерке и долго не мог отвести взгляда от стриженого затылка, прочерченного тонким шрамом.

— Это у его душа надвое разошлась, — пояснил один пожилой чапаевец молодым, выпуская из двух ноздрей две струи самосадного дыма, — не хочет больше попусту болтать.

Бойцы уважительно смолкли и, немного попыхтев, выкатились, топоча жесткими пятками по половицам, из помещения в сени за сапогами, а затем со двора на волю.

По-прошествии небольшого времени боец Васильев был отпущен из части к месту жительства в город Тверь, как не годный к службе из-за ранения.

А еще через несколько лет, по слухам, его видели важнецким начальником, снимающим настоящую кинофильму. И все на этих съемках так и вились вокруг него уважительно, чего не пожелает — немедленно ему исполняли, и на подносе, как барину, приносили чай в подстаканнике. А он, то рукой важно так поведет, то в жестяной рупор скомандует что-либо, и все вокруг так и рады для него стараться, так и носятся, так и снуют. Он же только поцарапанный лоб хмурит.

И слух разошелся повсюду, что вот, мол, два одинаковых брата Васильева снимают фильмы, один лучше другого. Правда, никто никогда не видел братьев месте.

Фельдшер, вылечивший разрубленного бойца при помощи китайского бальзама, обнаружил после него забытый блокнот. Как-то после очередного свидания на сеновале с сестрой милосердия Олей, он, желая развлечь, прочел ей из блокнота:

«Это так похоже на грозу, с неисчислимыми вспышками молний длинных, змеящихся, ослепительных. Грохочет выражение его рта и рвется бескрайняя до горизонта ткань, закрывающая ее немые глаза. В глазах есть все, а в складках поверхности спрятан запас факелов. Смола капает с них.

С высокого, поросшего соснами обрыва бросается вниз косматое зверье, широко разевая зубастые пасти в крике. Разгон необорим, даже если тормозить всеми лапами вдруг. Песок сыпуч, ноги людей увязают, а плечи продолжают движение. Мускульная сила хороша, но ей не заменить ловкости скользящих змей. Волны бьют в грудь, ноги сплетаются в замки, языки пламени сражаются в петушином бою, побеждая и побеждая.

Волосы стекают в реки, реки в озера и моря. Когтистые лапы пронзают мхи, гибкие хвосты делают знаки молчания. Обнаженные места низин и возвышенностей поглощают свет и тепло. Спина змеи, спина дерева, спина утекающей струи, соединяющей нас, спина настигающей меня беды, спина расставания…» Дальше был край листа и текст обрывался.

— Что-то он мало на красного похож, ты не находишь? — помолчав, задумчиво спросил фельдшер, закуривая и рассматривая сквозь дым паутину в углу дощатого потолка.

— Да уж, по-барски как-то у него…, — мечтательно произнесла девушка, прижимаясь к фельдшерову плечу и подсовывая под его талию свое колено, — А с виду не скажешь, что на беляка смахивает, рябой такой… Но как-то я от этого твоего чтения воспламенилась, и вот теперь мне захотелось поскорее родить от тебя. Сам виноват. Я, пожалуй, рожу, не дожидаясь мировой революции.

— Валяй, не жалко. Только б меня беляки или наши не порубали в разгар беременности…, — утомленно пробормотал фельдшер и неожиданно крепко уснул.

 

34

Свидания Ворона и Раисы Шторм все проходили на один манер. Собственно, он почти переехал к ней, тем более кстати, пришелся перерыв в съемках.

Восточный балдахин часами ходуном ходил от Раиных жестов любви и встречных движений Ворона. Иногда она, вырвавшись из объятий артиста и заламывая руки, как бы бросалась прочь. Тогда Семен Семенович падал на колени и гнался за ней на коленях, простирая вслед руки и выкрикивая что-либо вроде:

— Раиса! Люби меня, люби! Я твой навеки, это решено! Ты роза!

Раиса же, не желая ничего слышать, скрывалась в туалетной комнате, куда следом, оборвав крючок, вламывался и Ворон, все еще на коленках и припадал губами к коленям красавицы. Наконец, наступало утомление, и артист просил кофе.

Отправляясь в очередной раз на кухню, Рая заглянула в свой почтовый ящик, поскольку должны были принести «Экран» с давно ожидаемым Вороном на обложке. Ворон тем временем не без удовольствия озирал богато обставленное помещение.

Тут было все: телевизор «Рекорд», радиола с пластинками, хрустальная люстра и хрусталем же наполненный до отказа сервант. Стены и пол украшены были персидскими коврами, изображавшими приметы персидских нравов в окружении причудливых орнаментов.

Особенное волнение вызывал сюжет с красавцем — всадником, похитившим девушку и увозившим ее на коне куда-то за город, возможно, прямиком в райские кущи. Но следом видна была в свете полной луны достигающая их погоня, тоже на лошадях и с воздетыми саблями. Может быть, недовольная родня или наемные янычары. Ясно было, что если те догонят всадника, ему несдобровать.

— Могут и яйца отрубить, как минимум, — обмирал от ужаса Ворон, мысленно перепробовав себя во всех ролях действующих лиц, не исключая похищенной особы.

Тем временем, Рая вернулась с целой кипой конвертов, помимо свежего «Экрана», опять без обещанного редакцией Вороновского портрета на обложке. Часть писем по пути успела перекочевать в просторный карман ее халата.

— Семен, вообрази, тебя и здесь отыскали! Каково?! — изумленно воскликнула Раиса, сгружая ворох конвертов перед Вороном, — Откуда? Откуда вызнали адрес?! Вот народ!

Она жадно взялась читать письма, бросать, начинать новые, возмущенно фыркая, бросать и эти. Ворон недоуменно вертел в руках журнал, ища своего изображения и не находя его.

— Одни признания! — не без ехидства констатировала женщина, — Буквально все обожают вас! И ни слова объективной критики. Их можно понять, — обняла она артиста, сгребая одновременно почту горой, чтобы отправить потом всю ее в огонь камина, — любую критику в ваш адрес можно отнести только на счет интриг, — убежденно констатировала она, — Портрет на обложку опять зажилили… Но как вам нравятся эти бесстыжие девицы?

— Они мучают меня, Рая! — надменно шевельнул Ворон ворохом писем, так что некоторые конверты взлетели над столом, — Ведь сами не знают, чего хотят, — воскликнул он, прижимая руки к груди, — Глаза вытаращит какая-нибудь и повторяет как заведенная: «Семен Семенович! Семен Семенович!..». Ну да, я Семен Семенович Ворон, и что? Вы хотите родить от меня дитя? Пасть жертвой моих низменных наклонностей? Сфотографироваться на совместную фотокарточку? Что же, что!? Так нет же, ни одна не скажет ничего путного, а ведь стояла у служебного хода, на холоду, ждала, глаза все проглядела! И что толку?! — жестикулировал пламенно Ворон.

— Ну и правильно, — льнула к артисту женщина, — не будете же вы связываться с детьми? Это ведь девчонки все сопливые, подростки. И потом, ваша работа столько сил отнимает, наверное, творческих…

— Я совершенно без сил, Раиса! Бывает, не могу подняться в троллейбус, — подхватил томно артист и тут же незаметно украл один из не уничтоженных конвертов, чтобы спрятать его рассеянным жестом под скатерть, а после переправить в карман жилета.

— Семен, дорогой, — откашлялась Рая, прочищая горло, — вам больше не придется подниматься в троллейбусы! — торжественно объявила она, оправляя халат и вставая по стойке «смирно». — А также, вам не придется ловить такси и ходить пешком.

— А что такое? — тупо уставился артист на вздымающуюся грудь Раи и чувствуя прилив новой бодрости.

— Я оформила вам доверенность на «москвич»! — объявила красавица и перестала дышать.

— Нет! — вскричал Ворон, подстреленной птицей взлетев с места едва ли не под самый потолок, и тут же устремляясь сверху на женщину, подобно орлу или даже черному ворону, чтобы впиться в нее поцелуем. — Я ж еще в армии, в автороте служил…!У меня ж, первый класс!

— Да! Да! — с трудом отвечала та через нос, поскольку губы ее, на этот раз сделались буквально опечатаны артистическим ртом.

И долго еще монотонно мелодически перезванивались хрустальные подвески на люстре, будто обсуждая отраженную их мерцающими гранями картину.

 

35

Сержант Перец в летней милицейской форме не спеша топал вдоль улицы, придерживая у бедра велосипед, и предавался печальным размышлениям о своей несчастной любви.

Предмет его вздохов, нельзя сказать, чтоб уклонялся от встреч, но и «диалектического развития» их не наблюдалось. Соня никак не хотела оставаться с Пашей наедине, и взгляд ее всегда был направлен несколько вбок.

Павлу все не удавалось заставить девушку смотреть в глаза, а так хотелось этого! Когда он видел эти ее серенькие глазки почти без ресниц, говоря между нами, ничего особенного из себя не представлявшие, он испытывал то же, что испытывает падающий в пропасть. Юноша переставал ощущать свое туловище с руками, ноги и голову, он казался себе бестелесным фантомом, имеющим, правда, гулко бьющееся сердце.

Может быть, если бы пришло ему на ум в тот же миг поглядеть себе за спину, то, возможно, увидал бы он там настоящие действующие крылья. Оказалось бы тогда, что он и парить способен в окружающем пространстве неподалеку от возлюбленной, чтоб глядеть, глядеть на нее без устали, для любованья чертами, из которых та состоит.

По молодости, он не взял еще обыкновения любоваться природой, но сделал за собой наблюдение, что находясь подле Сони, немедленно замечал в природных явлениях особенную, восхитительную прелесть. Все окрашивалось вокруг особо и озарялось неизъяснимым образом изнутри. Правда, он никак не мог сообразить, что бы такого по этому поводу сказать девушке, для пробуждения ее к отзывчивости. Ему не хватало уверенности, что сообщенное им, может быть интересно этому столь возвышенному существу.

Конечно, Павел не собирался отступать, тем более, что из-за романтизма своей личности и убеждений, еще долго мог довольствоваться малым, то есть мимолетными взглядами, прикосновеньями к локтю или нюханьем с небольшого расстояния дорогого запаха. Каждое из этих мелких событий делали его ненадолго счастливым, поэтому он всегда так неохотно расставался с возлюбленной, и то, для того лишь, чтоб немедленно искать новых встреч.

Паша не имел еще мужского опыта и гнал от себя похотливые мысли физическими упражнениями на свежем воздухе и чтением классической литературы.

Любуясь Сониной фигурой, он отводил глаза, если нечаянно слишком задиралась юбка или вырез кофты на шее вдруг да открывался чуть более обширно. То, что рисовалось в этот миг воображением, содержало в себе некую мрачную, но затягивающую как болото, тайну. Он чувствовал с ужасом, что она не откроется так себе, даром. Стоит только приблизиться к ней, и обратного хода не будет. И еще казалось ему, что он может вдруг обнаружить в себе какое-нибудь грубое и пошлое разочарование, несовместимое с тем высоким чувством, которое переполняло его сердце.

— Лучше бы этого не было вовсе, наготы этой страшной и влекущей, таинственных складок, от одной мысли о которых замедляется сердечный бой. Ей Богу, лучше уж ровное место! Хотя бы пока… — размышлял юноша, замечая, что от этих представлений, на лбу, под его чубом выступает испарина.

Павел довольно сильно мечтал о раскрытии девичьих тайн, когда-нибудь, однажды, но только без участия Сони. Мечтать о ней в этом смысле Паша стыдился. И это было такое сильное чувство, что он, как заправский философ, пытался отдельно понять природу стыда.

— Что это за штука и зачем он нужен? — задавался вопросом юноша, — может стыд охраняет от болезней и продляет жизнь в некоторых особых случаях? Почему уши краснеют и лоб? Ноги тоже деревенеют, а пальцы рук горят и чешутся. Возможно, человек из-за стыда делается неспособен к опасным необратимым поступкам? Или, наоборот, именно от стыда родятся дети?

Бабушка говорила, что «стыд» появился после первого грехопадения, а до того люди голые разгуливали и не стыдились. А «совесть» это «глас Божий», он к стыду побуждает.

Но Бога-то нет — все говорят. И спутники летают в космосе, и ракеты, не подавая сигналов ни о каком Боге. Можно было бы Бога заменить представлением об укоризненных родителях, но не выходило от этого никакого положительного эффекта.

Проще было бы изучить эти мучительные вопросы, и разобраться во всем с помощью какой-либо бывалой, развеселой девушки, а лучше замужней, но разведенной женщины. Но непременно, с тем, чтобы после, как-нибудь сразу же, начисто позабыть о случившемся. Иначе — стыдно.

От грустных мыслей Пашу отвлек гражданин, в вызывающе пестром галстуке с пальмами, огромном волосатом пиджаке и узорчатых нейлоновых носках, нахально выглядывающих из узких как лезвия ботинок.

Это был типичный «стиляга», будто только что сошедший с обложки журнала «Крокодил». По всему было видно, что он ощущал себя человеком будущего, хоть и замечал в свой адрес возмущенные, а то и брезгливые взгляды встречных прохожих. Надменное же выражение лица, как бы намекало на исполнение им некоей «миссии». Излишне говорить, что в голове его, должно быть не умолкая, звучал ро-к-н-ролл, добавлявший его походочке известную вертлявость.

Гражданин небрежно бросил на мостовую недокуренную сигарету и намерен был двигаться дальше, но раздался отрывистый морозный свисток и строгий окрик сержанта.

— Товарищ! — указал милиционер свистком на окурок.

— Ах, виноват, нечаянно, — спохватился франт и, согнувшись, метко переправил окурок в урну, изображая при этом фальшивый энтузиазм. Но сразу вслед за тем он фыркнул и сделал вслед сержанту с велосипедом оскорбительный жест.

Перец же, более не оглядываясь, пошагал дальше и остановился только у заведения с вывеской «ТИР».

Паша с детства обожал эти заведения, с подсвеченными, как на театре, мишенями и почти настоящими ружьями. Отполированные сотнями рук и плеч приклады, смазанные затворы будили подростковую военно-патриотическую фантазию и звали немедленно отличиться.

Павел поклялся про себя не промазать ни разу и, прислонив машину у входа, решительно шагнул к барьеру, уже сливаясь в воображении с оружием в одно целое.

Там уже находился субъект, в сдвинутых на затылок синих очках и с перекошенной фигурой. Субъект, явно не экономя, без устали палил по мишеням, почти не целясь. При этом угорело крутились игрушечные мельницы, опрокидывались сраженные гуси, падали навзничь жестяные зайцы-русаки, и кузнец свирепо лупил по наковальне молотом так, что вспыхивали дружно мелкие дополнительные лампочки.

Похоже, стрелок не мазал совсем. Сонный работник тира даже заметно пробудился от своего вечного сна и вытаращил один глаз на падающие мишени.

Перец тихо пристроился возле стрелка, выбирая себе ружье.

— На все! — хлопнул незнакомец по прилавку металлическим рублем, — я стрелять знаю! — гордо оглядел он окружающих.

— Секундочку! — перехватил сержант рубль, сразу увидав на нем Менделеева, — коллекционирую, — пояснил он, выкладывая на прилавок пяток двугривенных и пряча рубль. При этом он перехватил гордый взгляд стрелка и впился в него с веселым любопытством, плавно переплавляя тепло в холод.

Незнакомец занервничал, стал запихивать в заряженный ствол вторую пулю, глаза же завел куда-то себе за пазуху.

— Надеюсь — под яблочко? — перевел Павел взгляд на хозяина тира.

— Естественно, центрального боя вот тут, справа, — мотнул головой сонный хозяин, — для баб, да школяров.

Сержант, купив себе зарядов на двадцать копеек, принялся палить, почти не целясь, но тоже совершенно не промахиваясь. Напоследок он поразил совсем уж мелкую, со спичечную головку цель, отчего на самодельную, из рентгеновского снимка, пластинку опустилась сама собой игла, и громыхнул запретный рок-н-ролл в исполнении уже знакомого Била Хэйли.

Павел удовлетворенно дослушал музыкальное произведение, затем осведомился у хозяина:

— Хэйли?

Хозяин опасливо пожал плечами и принялся возвращать мишени в исходное положение. Сержант сложил оружие и бесшумно подхватив велосипед, немедленно удалился.

Незнакомец же, а это был собственной персоной знакомый нам Дядя, принялся изводить купленные на рубль заряды, но попадать решительно перестал, так что тучный хозяин, отчаявшись увидеть чудо, сделался, вновь, неподвижен, как глиняный идол.

— Сбил с понталыку, ментура! — проворчал Дядя, затем бесшумно свистнул с блюдечка чужую мелочь и покинул заведение, с недовольной гримасой на лице, и, совершенно не замечая затаившегося за газетным щитом под развесистой ивой Перца.

Павел же, выждав пока тот отойдет на приличное расстояние, пустился следом, чувствуя в своих руках как бы конец некоей натянутой нити.

 

36

На другом конце пульсирующего, как провод с электротоком временного отрезка, длинной с полста лет, в дивизии Чапая события разворачивались не в пример стремительней. Время тогда текло медленнее, но события мелькали, как кадры кинематографа или пятки убегающего из сада пацана, затылком чующего достигающий его пучок крапивы, руководимый жилистой рукой сторожа.

Девушка-подросток Варя, так трогательно игравшая на скрипке чапаевцам, не исчезла, а объявилась в обозе, где у нее оказались теснейшие личные знакомства. Ее даже взяли на должность ездового, поскольку она быстро выучилась управлять не только телегой с лошадьми или полевой кухней, но и тачанкой. Спрятав пока скрипку, она вдруг взялась утверждать, что ее буквально обуревает классовая ненависть к буржуям, так что она рвется в бой и требует себе места в строю.

Внешность ее была такова, что увидавший ее хотя бы раз, непременно почему-то хотел повидать еще. Варвара мимолетно успевала будто посулить встречному нечто такое, от чего никак нельзя было отказаться. Интриговала она и словесно, не смотря на молодость, с бесспорным успехом. Могла, например, обронить мимоходом кому-либо из бойцов: «Приходи», без уточнения места и времени, отчего тот делался как безумный. Моментально переставал думать о чем-либо, кроме этой призрачной перспективы свиданья.

Отличалась она и пронзительным голосом, которого сразу стал беспрекословно слушаться весь конный состав. Если же ей приходило на ум порепетировать, мигом подтягивались и люди, и кони. Козы с коровами, если случалось им неподалеку пастись, поворачивали к музыке головы, позабыв жевать свою вечную жвачку. (При этом они сразу утрачивали независимый вид, что со временем было замечено и использовано изобретателями жевательной резины в Америке. Образ независимого поведения всегда скорей всего достигался именно за счет использования жвачки, что конечно незамедлительно отразилось в американском кино.)

Даже многократное повторение одних и тех же скрипичных упражнений не остужало интерес добровольной публики. Так и стояли все наподобие изваяний, пока девушка не уставала музицировать на своем пронзительном инструменте.

Вскоре некоторые конники, во время движения дивизии, все чаще стали отставать от строя, нарочно, чтоб погарцевать на малой скорости перед обозом, на виду у пригожей музыкантши.

Оставалось ей только побывать в бою, чтоб нюхнуть крови.

Но однажды, когда объявлено было о необходимости отдыха лошадям, а заодно и людям, а, стало быть, предстоял привал суток на трое, девушка вдруг исчезла, так же как и появилась, совершенно внезапно.

Напрасно подлетали на конях лучшие бойцы, якобы, поинтересоваться — не завелась ли «контра» на кухне, да повертеть заодно башкой окрест — не слыхать ли музыки? Но нет, что-то не слыхать было никакой музыки.

Исчезла девка, никому ничего не сказав, и музыку унесла. А обозный граммофон крутил все одну и ту же пластинку с цыганским романсом, хриплым и наводившем конников на воспоминания о случаях конокрадства.

Однако, девушка отнюдь не пропала, и не утратила своего голоса. Уже через сутки после исчезновения из дивизии, она спокойно музицировала дуэтом, в четыре руки с лощеным подполковником Арнольдом Несуразновым, наполняя бравурными звуками одно из помещений, в расположении штаба белых.

Аристократ легко перебирал клавиши фортепиано и, одобрительно косил бархатным глазом на красавицу-разведчицу, гармонично дополнявшую его игру своей. Пальцы ее были вдвое тоньше, но, кажется, длинней, чем у подполковника, так они были изящны и проворны. Тот факт, что она только что управлялась с вожжами и конскими гривами при помощи этих же пальцев и безо всякого ущерба, только прибавлял ей неизъяснимого очарования.

В бокалах на столике вздрагивало недопитое шампанское. У дверного косяка изумленно замер ординарец с подносом и гирляндой подсолнечной шелухи, тянущейся от нижней губы через всю окладистую, до поясного ремня, бороду.

— И простые люди тоже способны воспринимать прекрасное, — выразительно указал Арнольд глазами на остолбеневшего ординарца, которому давно пора было высморкаться, — «черномазый» вполне может играть на рояли, а кухарка управлять государством.

— Никаких сомнений, — кивнула Варвара, разражаясь нескончаемым бурным пассажем, — еще фору дадут любым аристократам! Очень способная и благодарная публика.

— Но создавать они могут только свинское искусство и свинское же государство! — отрубил партнер, — Дай только волю…

— Я знаю, что вы против демократии, — кокетливо пропела разведчица, — вам простительно. В вас кровь говорит.

— Да уж, или монархия, или зверская, людоедская диктатура — ежу понятно! — сыграл Несуразнов коду и уронил утомленно руки на обтянутые бриджами колени, — потому что, по выражению любимца вашего: «Если Бога нет, то все и позволено».

Собранные у чапаевцев сведения, уже были обработаны, и необходимые приказы отданы. Вокруг самодеятельного народного полководца все теснее сжималось кольцо. Чапаев давно уж застрял, как кость, в горле у белых. Потому что дико везучий был, и не понимая ничего в военном деле никогда не терпел поражений. И командовал-то сбродом, а отнюдь не солдатами. Не было даже понятно, как он с ними управляется и объясняется, ведь полно было в его войске инородцев и просто не умевших говорить от неразвитости.

Девушка Варвара, которая теперь выглядела опрятно и почти аристократично, узнала больше чем нужно, сосчитала все пулеметы, пушки, и что у аэроплана нет пилота, а мотор засорился после того, как полетал немного на самогоне-перваче. Аэроплан даже не всегда брали с собой, а прятали в лесу, если дивизия меняла место. Узнала она и где ночует Чапаев и даже что ест.

Еще всплыл любопытный факт: Чапаев ординарцем взял переодетую в парня девку и, похоже, о том не догадывается. Варваре одного взгляда хватило в момент игры на скрипке. Так только женщины переживают и к носу тянутся. И еще — той от костра бросили на колени картошку, а она и ноги врозь, будто в расчете, что юбка натянется, чтоб не обжечься. Так одни бабы делают, мужики же, наоборот, сдвигают копыта, чтоб мимо не пролетело.

Дело оставалось за малым — схватить этого «самородка» живьем и всю его рать развеять по окрестностям, а после частями истребить.

 

37

Когда самых активных и поспешных строителей социализма в России черти потащат на заслуженные муки, то им непременно выйдет скидка и послабление за изобретение пионерских лагерей.

Возродятся ли они когда-нибудь в прежнем виде?

Профсоюзная путевка стоила девять рублей, и родители на целый месяц отдавали непослушное дитя в руки чужих, но ответственных товарищей — воспитателей и пионервожатых. Те развивали ребят походами и художественной самодеятельностью, следили за питанием, прибавкой веса и, поскольку надеялись, что дети достроят со временем коммунизм, то и за нравственным воспитанием тоже строго настрого присматривали.

Пионерские правила учили взаимовыручке и уважению к старшим. Особое место занимала подготовка к будущей возможной борьбе и преодолению различных трудностей. Даже избалованные дети из благополучных семей вынуждены были осваивать самообслуживание, добычу и приготовление пищи на природе, обязательное следование правилам гигиены.

Для детского развития заводились специальные «кружки» по интересам. Во главе угла в те времена стоял труд, поэтому, главным был кружок «Умелые руки». Даже ленивцы увлеченно осваивали различные инструменты: пилы, молотки, стамески и лобзики. За лето каждый успевал собственными руками понаделать целую пропасть табуреток, полочек, подставок для цветов и прочих изящных вещиц, на радость изумленным родителям. Особняком стояли действующие модели военных кораблей и самолетов на резиновом и электрическом ходу. Все это плавало и летало, соревнуясь, и плотно заполняя детский досуг, так что совершенно не оставалось лазеек для растлевающих влияний, включая западные, которыми изобиловали город и улица. К тому же, если ребенок не демонстрировал выдающихся способностей к учебе, то легко мог, пользуясь усвоенными навыками, устроиться по рабочей специальности на завод, а не искать себе места в уголовно-криминальных кругах.

Пионерлагерь, в который был направлен вожатым сержант Павел Перец, только начинал свое существование. Еще не было дощатых корпусов, песчаных дорожек, столовой и клуба с пионерской комнатой и портретами пионеров-героев. Вместо корпусов натянуты были семь шатровых палаток военного образца с железными койками внутри. Столовкой служил навес, крытый рубероидом и с полевой кухней поодаль. Клуба пока не предвиделось. Его роль исполнял разжигаемый вечерами костер, вокруг которого и кипела культурная, общественная и личная жизнь пионеров.

Следуя строгим правилам гигиены, в первую очередь детям построили рубленую баню, в которой еженедельно мыли по очереди мальчиков и девочек, после чего выдавали им чистое постельное белье и заставляли вовремя менять нательное.

Еще был высокий шест, похожий более на мачту. Каждое утро на него поднимался несколько выгоревший красный флаг, вечером же флаг опускался. Вокруг шеста образовалась вытоптанная в траве овальная тропинка, и все вместе называлось «линейкой». На линейке объявлялись к всеобщему сведению распорядок дня или его итоги, награждались отличившиеся.

Зато лагерь украшался несколько даже несуразно помпезными воротами, напоминавшими триумфальную арку, с приделанным поверх кумачовым лозунгом: «Добро пожаловать!». Душевность лозунга подчеркивалась его рукотворностью. Задолго до появления рекламных технологий, нетвердая рука оформителя вывела эти буквы не совсем, чтобы посередине и не так, чтоб одной высоты. Промежутки между словами тоже не особенно были соблюдены, а восклицательный знак был почти не отличен от вопросительного. Художнику даже отказывались было платить, но заплатили под честное слово, что тот все поправит. Тем более, может, и не стоило ничего поправлять, поскольку душевно вышло, по-человечески.

Именно этот лозунг показался далеко впереди, по ходу движения небольшого пионерского отряда, возвращавшегося с дальнего озера, куда дети ходили купаться. Путь их пролегал то через лесок, то полем, то дачного типа улочкой, в конце которой, несколько на отшибе стоял дом Раисы.

После купания всех разморило, к тому же у растущих организмов пробудился зверский аппетит, так что вид маячившего на горизонте лозунга сильно приободрил детей в предчувствии обеда.

Для пущего ободрения шагавший во главе отряда Перец, принялся выкрикивать «речевку»:

— Кто шагает дружно в ряд?! — Пионерский наш отряд! — Кто шагает дружно, в ногу?! — Уступайте нам дорогу!

Дети подхватили нехитрые строчки и подтянулись. Поднялась клубами пыль, из которой торчал один лишь отрядный флажок. На шее сержанта красовался пионерский галстук, у бедра, как всегда, велосипед. Иногда Паша не выдерживал избытка молодой энергии, вскакивал в седло и демонстрировал какой-либо цирковой фортель. Дети визжали от восторга и безудержно ликовали от того, что у них такой восхитительный вожатый.

Когда отряд приблизился к Раиному дому, калитка в заборе у ворот приоткрылась вслед за пронзительным выкриком: «— Где этот чертов инвалид!?» Из калитки на миг появилась голова женщины-химика, в губах которой застряло слово «…ид», как начало слова «идиот» и тут же скрылась. Послышался звук запускаемого двигателя и вскоре нарядный «москвич» обогнал отряд, превратив всю окрестность в такой клуб пыли, что даже солнце померкло.

Солнце, при этом давно перевалило за зенит и жарило вовсю. Отряд вошел в ворота лагеря и рассыпался без команды по разным сторонам обнесенной жердяным забором территории, чтоб по-быстрому переделать все свои мальчишеские и девчоночьи дела.

От полевой кухни уже понеслись пленительные звуки рельса, по которому повар стучал железякой, сопровождая этой музыкой крик: «Обе-е-едать!» Дети немедленно выстроились в очередь за первым блюдом.

Как только супчик из алюминиевых мисок был съеден, каждый получил по тарелке макарон «по-флотски», которые уничтожены были со сноровкой профессиональных землекопов. Остатки хлеба с общей тарелки перекочевали в карманы и запазухи «про запас», на ночь. Ночью, как известно, аппетит у растущих организмов особенно силен. Добавки не полагалось, поскольку порции были научно обоснованы и рассчитаны. Это подтверждалось тем фактом, что большинство детей, пребывая в лагере, росли, как грибы и в весе монотонно прибавляли.

Отобедав, облизав лавровые листки и запив еду теплым компотом из сухофруктов, дети, как подкошенные рухнули по своим солдатским койкам на «тихий час», ворча при этом на такое бессмысленное заведение.

«Тихий час» всегда вызывал всеобщее недоумение и возмущение, особенно в жару. Все считали, что не в пример лучше было бы провести это время на озере. Но в этот раз, как, впрочем, и всегда, заснули почти все мгновенно мертвым сном. Те, кто не спал, принялись читать утайкой книжки про шпионов, учиться свистеть в два и четыре пальца или, накрывшись с головою простыней, любопытствовать устройством своего не до конца изученного организма, в наружной его части.

Так прошло полтора часа, вплоть до сигнала «Подъем!». С трудом проснувшись от звука пионерского горна и отерев испарину, пионеры потянулись получать свои «полдники» в виде печенья или пряника с чаем. Почти каждый за этот короткий сон еще немного подрос, то есть весь лагерь чуток подрос, не считая взрослых.

У некоторых детей этот рост сопровождался короткими вспышками нахальства. Но, к счастью, не у всех. Все же некоторые бузотеры портили общую картину отказами заправлять, как следует койки, мыть перед сном грязнущие ноги, и отстригать чудовищные ногти, каких не смог бы отрастить и, для примера взятый, рядовой чапаевец.

Впереди предстоял товарищеский футбольный матч с командой ближайшего лагеря, а вечером, если не приедет кинопередвижка, то некое подобие взрослых танцев под аккордеон или патефон.

В прошлый раз танцы удались особенно. Сперва музыку поиграл приглашенный из местного клуба на вечер «затейник» со своим трофейным аккордеоном. Репертуар его состоял из периодически повторяющегося десятка популярных песенок в ритме румбы и танго. Мальчишки, в подражание взрослым, могли чинно приглашать девочек и, держась на «пионерском» (примерно пятнадцать сантиметров) расстоянии от партнерш, минуты по три топтаться на полянке, пребывая в волнующих, бесспорно интимнейших отношениях с этими нравящимися девочками.

Через каждые три номера «затейник» преувеличенно важно объявлял бархатным голосом «дамское» танго. Это означало, что пришел черед девочек приглашать кавалеров, выдавая тем самым свои потаенные симпатии. Девочки отважно шли приглашать, и немедленно меж детьми завязывались сложнейшие интриги любовного свойства, причудливостью не уступающие придворным, с подметными письмами, признательными записками и взаимным шпионажем.

Самыми успешными кавалерами оказывались те, у кого рост был повыше. Из-за большего сходства с взрослыми, к таким буквально выстраивалась очередь из самых миловидных девочек, не умеющих еще видеть и оценивать иные мужские качества.

Те же, кому с ростом не повезло, вынуждены были рассчитывать только на собственную инициативу, что сильно способствовало дальнейшему развитию личности. Мальчишке небольшого роста приходилось с особой силой налегать на развитие речи и, особенно, чувство юмора, поскольку, как известно: веселых любят все. Само-собой надо отличаться в спортивных соревнованиях, и конечно, не упускать случая проявить отвагу на пожаре или наводнении, если таковые случались.

В конце концов, за отсутствием приключенческих событий, можно было предаваться романтическим мечтам на голом месте, то есть опять-таки бесконечно развиваться воображением.

Если уж не везло отчаянно, и проклятые девчонки никак не желали замечать мальчишеских достижений, то отвергнутый сжимался как пружина, аккумулируя в себе огромную жизненную энергию протеста и, в конечном счете, добивался в жизни всего, чего хотел, оставляя далеко позади всех былых удачников. Девчонки же конечно раскаивались и горько рыдали, называя себя «круглыми дурами», но это после, когда уже было поздно.

Особенностью того времени было то, что никакого значения не имело: кто во что одет и дорого ли. Богатство считалось пороком, и все мальчишки с удовольствием лето напролет красовались в одних и тех же выгоревших трикотажных штанах для физкультуры, с вытянутыми донельзя коленками, да майках или футболках. При этом, не смотря на полное отсутствие угрозы радиоактивных дождей, все, даже в жару, поголовно носили головные уборы в виде кепок, вышитых тюбетеек, напоминавших о нерушимой дружбе всех народов СССР, и пионерских пилоток, украшенных иногда кисточками. О носках под сандалии или кеды и речи не было, никто не стал бы снимать их, да одевать, всякий раз. Лень!

Видя таких кавалеров, все девочки в первую очередь обращали свои мечтательные взоры на вожатого. Но Паша был строг и, несколько, даже через чур, сурово пресекал все попытки втянуть и его в танцевальные интриги. Он всегда садился подле музыки, чтоб присматривать за порядком и соблюдением приличного расстояния между танцующими.

Однако, девочки, особенно две — Степанцова и Кузюткина, приняв приглашение от мальчишек, сразу подтягивали тех поближе к вожатому и устремляли на него взгляды полные томления и неги, перенятые ими от героинь наилучших, одобренных цензурой, индийских или итальянских фильмов.

Мальчишки делались ведомыми и тем уж были довольны, что осязали девчонские талии и трепетные ладошки до самого конца песни, ни разу не наступили на ногу партнерше и не получили на прощание подзатыльника.

Так и было в тот, прошлый раз. Но «затейник» раньше времени слинял на другую вечеринку, в более выгодное место, а взамен явился на свет слегка заржавленный, но исправный патефон. Мальчишки принялись его налаживать, точить на камне стальные иголки, для наилучшего звукоизвлечения, капать из масленки внутрь застоявшегося механизма, поколачивать его и трясти.

Те, кто не тяготел к технике, затеяли пока игру в «ручеек». Это когда участники встают парами друг за другом, взявшись за руки и подняв их вверх. Свободный участник пробирается «ручейком» и выбрав себе пару, разбивает прежнюю. Освободившийся пускается тоже «ручейком» и делает новый выбор. При этом у всех замирают сердца. То есть самым невинным образом можно демонстрировать свои симпатии, замечать чужие и опять-таки плести нити интриг.

Вскоре патефон ожил и, сквозь шуршание и треск, заливисто запел с пластинки Муслим Магомаев о «Лучшем городе земли». Почти все пионеры пустились в отчаянный перепляс, соревнуясь друг с другом в верткости и гибкости своих тонких станов, не превратившихся пока в туловища.

Степанцова давала фору всем, кроме разве Кузюткиной, которая извивалась, как змея и так при этом приседала, что у всех мальчишек обрывались от неведомых причин сердца.

Но у Степанцовой зато лицо менялось ежесекундно, изображая трепет и самые драматические переживания то огненным взором, то изломом бровей. Взлетавшие и мечущиеся вокруг головы локоны дополняли картину до состояния ослепительного, а из-под них вспыхивала вдруг лунной белизной тонкая шея, еще больше оттеняя мрачный блеск глаз.

Никто из мальчишек и почти все девочки не сомневались в колдовских способностях обеих пионерок и, любуясь ими, готовы были обратиться хоть в соляные столбы.

Как только пластинка отыграла, к патефону подскочил Колька и жестом фокусника выхватил из-за пазухи обрезанный в форме круга рентгеновский снимок.

— Неужто «Рок вокруг часов»?! — воскликнул с восторгом преданный его приятель Степка.

— А-то! У родителей спер! — радостно подтвердил Николай и, более не медля, запустил музыку.

Раздался хулиганский, подначивающий голос, и звуки, от которых у каждого из танцующих мигом помутился разум. Дети запрыгали на месте с такой силой и энергией, что, кажется, земля вздрогнула.

— Что им было в этой чужой музыке? Почему именно она, а не иная какая-либо так воспламеняла их сердца, обращенные к будущему? Какие струны сумела задеть она с такой силой? Ведь ничего не было важного или умственного в содержании текста. Одна только непохожесть ни на что известное. Вместо музыки выкрики, хоть и довольно дружные. И качество записи было «из рук вон».

Все эти вопросы роились в бедовой голове вожатого, не находя ответов, при том, что ноги Павла как-то незаметно уже пустились тоже выписывать замысловатые однообразные кренделя вслед за музыкой.

— Наверное, это из-за того, что живем хорошо, без войн и революций, вот и тянет на разнузданность, — решил он, но не стал сообщать детям, что с музыкой этой уже знаком.

Вскоре эпизод этот подзабылся за другими пионерскими событиями, и пластинка запретная больше ни разу не появлялась.

Сегодня танцев не предстояло, поскольку ожидался приезд «кинопередвижки».

На этот раз обещали прокрутить «Чапаева». Картина была старая довоенная, но пользовалась неизменным успехом, в том числе и у видавшей ее не раз ребятни.

— Что ж это за дети такие? — размышлял Павел, — и Чапаева они любят и Билла Хэйли им подавай, которому Чапаев, небось, башку его, заодно с локоном, мигом срубил бы, как врагу, — ломал голову сержант, не замечая, что и сам едва ли не такой же пацан.

 

38

Чапаев, воюя, как ему казалось за «народное дело», о себе совершенно позабывал. Ел что попало, чай, правда, любил и пил его помногу и подолгу, до седьмого пота, придавая чаепитию значение таинственного ритуала. Поэтому, хоть он и заявлял не раз, что, мол, если Чапай чай пьет, так и ты садись рядом и пей, но никто просто так к нему без оснований или особого приглашения никогда не подсаживался — робели.

Одежу или, «обмундировку», как он говорил, менял редко, по крайней необходимости. О какой-либо «личной жизни» никогда не заходило и речи, а мысли об этом Василий гнал прочь или душил на корню. Да так и лучше выходило для настоящего борца. Чапаев понимал, что такое не всем подходит, но все же личным примером давал понять окружающим: если и те забудут на время о своем личном ради общего, то и «мировая революция» победит гораздо скорей.

Спал он там, где его заставал собственно сон. Когда сон наваливался на Василия, если это был не момент боя, а такое и в бою могло произойти, даже за пулеметом, на заднем сидении «форда», то он тут же падал набок, успевая за время падения схватить что-либо из окружающих предметов под голову. Больше всего подходило круглое березовое полено, так что комиссар всегда подкладывал ему такое в досягаемой близости, если замечал, что прищур чапаевский, начинал несколько, как бы слипаться.

Последнее время командир все чаще спал вместе с ординарцем Петькой под одной, своей буркой, на полу, застеленном полосатыми деревенскими половиками.

— Петьк! — и на этот раз позвал командир, допивая четырнадцатый стакан чаю в прикуску с желтым, колотым сахаром, — Давай-ка, брат, на боковую, пора видать. Глаза, как в клею. Дуй под бурку за спину, спать будем! — скомандовал он, еле ворочая языком.

Матрена, стараясь ничем не выдать, как ей приятно и радостно это указание, распоясала гимнастерку, разулась и змеей скользнула под жаркую бурку.

— Я, Петро, за что с тобой дрыхнуть люблю, — напоследок громко объявил командир, так что и на улице бойцы, небось, услыхали через открытую для воздуху дверь, не говоря о Стеле Исааковне, назвавшейся Анной и возившейся теперь на полатях, — дух от тебя свежий, ни сапогом не тянет, ни самосадом. Мне через это коммунистические сны о светлом будущем снятся. Ты и в дальнейшем табаку не кури! Табаку не будет потом! Я правильно..?! Правильно говорю?! — воскликнул он совсем уж почти во сне, вскинулся и упал на бок, на свое белое полено. Как только ухо не отдавил!

Матрена прижала коленки к груди, сложила под голову ладони и замерла за широкой спиной Чапаева. Тот потерся щекой о бересту, поправил ухо и легко засопел.

С высоких полатей, где ей определили место ночлега, за ними огненным взором наблюдала Анна. При свете теплившейся под иконами лампады она довольно ясно видела пригожее Петькино лицо с дрожащими ресницами. Анна вскоре заметила, что парень не спит, а делает только вид.

— Эх, — думала она, — была б мужиком или парнем, тоже могла бы комдива позвать под шинель, обнять жарко…, — закусила она зубами порожнюю пулеметную ленту и глухо застонала, судорожно сворачиваясь двухвостой змеей в виде поваленного набок параграфа, как канат.

Сквозь слепое слюдяное окошко просачивались огненные блики от костров, у которых вповалку спали представители и сторонники Третьего Интернационала. Горячие искры, кажется со свистом, уносились к небу мимо готовых загореться дубовых веток, к своим старшим родственникам — далеким холодным звездам.

 

39

Костры никогда не переведутся на земле. Даже созерцание современного телеэкрана не идет в сравнение с наблюдением пляшущих языков пламени. Телевизор подсовывает то и дело разную дрянь, а в огне видится то, что рождает фантазия, или сам выдумаешь в процессе творчества.

Костер в пионерлагере заменял даже семью. Дети жались к нему, любовались огнем и, кажется, время останавливалось, как замирает оно всегда в материнских объятьях.

Сержант Перец подложил в костер обломок доски, и из темноты выступили насупленные лица пионеров. Насадив на длинный прут картофелину, он сунул ее в угли и продолжил свой рассказ:

— Главное, никогда не трусить. Трусить не выгодно. Если струсишь, враг тебя за это не пожалеет. Наоборот раззадорится, захочет еще и поиздеваться. Лучше смело идти сразу в атаку, а там что Бог даст.

— А вот правду ли говорят, что все преступники сами трусы? — послышался из темноты звонкий девчоночий голос, принадлежавший Кузюткиной.

— Конечно! — с энтузиазмом подтвердил Паша. — Воры и бандиты сами трусы. Поэтому любят брать на испуг не только простых граждан, но и друг друга. К тому же они беспрестанно выпивают и курят на нервной почве. От них и пахнет за версту табачищем. А честным-то людям, зачем это? У них ведь на совести спокойно, царит порядок, и им совершенно не требуется столько пить водки и бессмысленно курить. Хороших людей с каждым днем все больше и совсем скоро настанет день, когда преступников не останется!

— Какой же вы все-таки молодец, Пал Палыч! — воскликнула Кузюткина, поближе придвигаясь к вожатому, — я точно так же думаю. И с сегодняшнего дня — вы мой герой, я заявляю публично! — девочка окинула всех гордым взглядом, — и я буду вас любить вечно, вот увидите! — закончила она мысль с интонацией, позволявшей заподозрить и некую издевку от несформировавшейся девушки.

— Не спеши с выводами, Кузюткина. Чтобы полюбить нужны годы… — насторожился вожатый, — Бывает, правда и наоборот…, — задумчиво добавил он, как будто мало обрадованный признаньем.

— Ну да, нужно Пал Палычу такое барахло, — вступил в разговор насупленный пацан, у которого раньше всех лопнуло терпение против девчоночьего нахальства. — Любовь композиторы выдумали, чтоб денежки зарабатывать на своих песенках.

— Если вы, Пал Палыч, меня не полюбите, причем скоро, то я не знаю, что сделаю! Я убью вас кинжалом в самое сердце. Или отравлю змеиным ядом, чтоб ни какой другой не достались! — бесстрашно заявила девочка, — А с тобой вообще не разговаривают! — бросила она презрительно пацану и потянулась дать ему подзатыльника, но тот отшатнулся и запустил в нее сосновой шишкой, не попав впрочем.

— Зря ты меня убьешь, Кузюткина, — ответил вожатый задумчиво и пошевелил картофелину в углях, — Ведь тебя в этом случае сразу же посадят в колонию для малолетних. А меня, — глубоко вздохнул он, — закопают глубоко в могилу. И не обо мне ты станешь кручиниться, нет. Ты будешь страдать от дурного тюремного запаха, изжоги, и мечтать об амнистии. А радоваться только макаронам по праздникам и передачам от родителей. Вот так-то. То — любовь, а то — макароны… Лучше ты это преждевременное чувство употреби как-нибудь с пользой. Например, сочини песню пионерскую, вроде «Картошки». Можно и про любовь, — пошел на попятную Павел, доставая спекшуюся картофелину и принимаясь отламывать угольную кожуру с желтой, огнедышащей поверхности.

— Тогда я спрыгну со скалы, — обреченно и несколько театрально молвила девочка, — раз вам наплевать на меня!

Вожатый огорченно задумался, затем произнес:

— Известно, хоть и не достоверно, что в поэта Пушкина одновременно было влюблено пятьсот женщин. Вот и представь себе на минуточку, что все они спрыгнули бы со скалы или там с колокольни, да еще и записки бы оставили: «В моей смерти прошу винить Сашу П.». Пушкин как раз от такого ужаса в дальнейшем и подставил грудь под пулю, — Павел отдал очищенную картофелину и поднялся на ноги, — и, что характерно, — поднял он палец, — подставил за жену! Так что, Кузюткина, стремиться надо замуж, а не прыгать с возвышения или протыкать кого-либо кортиком.

— Ну, Пал Палыч, — не уступила девочка, — я тогда, вот увидите, когда вырасту, — она закрыла ладонями лицо и так выпалила, — рожу от вас ребеночка маленького, хорошенького!

— Пожалуйста, Кузюткина, — сразу же согласился вожатый, — ради Бога, хоть двух! Но…через пять лет, не раньше, по достижении совершеннолетия, коли охота не пройдет. Да и в порядке живой очереди за Машей Степанцовой. Она раньше попросилась, еще вчера, когда ты на дежурстве была. Все ребята слышали.

— Да, Кузюточкина! — ехидно воскликнула до сих пор помалкивавшая Степанцова, — я раньше тебя попросилась, если хочешь знать!

Мальчишки, как всегда несколько отставшие в развитии от девчонок, только пыхтели, да коптили на прутьях нарочно припасенные куски хлеба.

— Девки совсем распоясались, — заметил один из них, демонстрируя собеседнику самодельный капсюльный пистолет, изготовленный из охотничьего патрона.

— Да ну их! Палыч, небось, не дурак. Дай пальнуть, Фомич! — потянул тот самоделку из рук товарища. Названный Фомичом не дал, возникла потасовка. Несильно громыхнул случайный выстрел. Все досадливо обернулись, стрелявший немедленно схлопотал давно приготовленный подзатыльник от Степанцовой, но внимание аудитории тотчас вернулось к интересному разговору.

— Ничего себе! — послышались возмущенные девчоночьи голоса, — мы тоже, может, хотим родить от Пал Палыча!

— Да пожалуйста, девочки, если вам кажется что я гожусь на это, и вы никого больше не полюбите, то конечно, ради Бога, обратитесь после, как договорились и в порядке очереди…, — ответил вожатый мечтательно, но заметили все, что мечтает он о другом.

Тут еще луна высунула свой желтый бок из-за светлого облака, будто заинтересовалась беседой, или обликом своим пожелала вступить в соревнование с девочками, или Паше напомнить дорогое лицо.

— А скажите, Павел Павлович, — подала голос одна вежливая девочка в круглых очках, — «распутники» это кто такие?

— Распутники? — задумался вожатый, затем произнес печальным голосом. — Наверное это такие мужчины на распутье. Не могут выбрать, кого из двух женщин сильнее или больше любят. Они все выбирают, выбирают, а потом однажды замечают, что им так и нравится — выбирать всю жизнь. Потом они из троих выбирают, из четверых. Перестают работать, пользу людям приносить, а только упражняются в своем деле. Правда, почему-то к ним часто девушки сами льнут. Потом плачут, когда уже поздно, — сочувственно вздохнул Паша, и все девочки вместе с ним дружно вздохнули. — Надо от таких держаться подальше.

— Спасибо, Павел Павлович, — удовлетворенно кивнула спросившая.

— Любовь, — продолжил вожатый, — это высшая сила, и человека она поднимает на такую небывалую высоту, на которую так просто забраться нельзя. Но, говорят, на ней и удержаться долго невозможно. Мне, правда, так не кажется. Но, утверждают: мужчинам, мол, особенно трудно. Потом что-нибудь всегда оказывается для них важнее. Может, работа или творчество, или война…

И еще, любовь очень редко бывает обоюдной. Так природа устроила нарочно. Если б все друг друга разом полюбили, то и жизнь бы замерла. Никто бы ни песен не сочинял, ни стихов, и не изобретал бы ничего. Может даже обратились бы все люди в камни.

— Ну уж и в камни, — задумчиво произнесла Степанцова, — я бы не стала в камень обращаться, если бы меня кое-кто ответно полюбил. Совсем наоборот.

— Некоторым только удается обрести ответную любовь, — рассеянно продолжил Паша, — Я вот, к примеру, влюбился в одну, Соней звать, хожу все время влюбленный, а толку? — пригорюнился он, глядя в огонь.

— Почему без толку? — возмущенно воскликнула Степанцова, — вам любой завидовать должен! Важнее любви и нет ничего!

— Ой, ой, ой! Можно подумать она понимает в любви! Не слушайте ее, Пал Палыч! — горячо возразила Кузюткина, — Да наверняка она тоже вас любит, но скрывает это. Любовь ведь нужно уметь скрывать.

— Хорошо, если бы так. Но нет, по всему видно — не нравлюсь я этой девушке, — опять взялся вздыхать вожатый, — не хватает каких-то качеств. Красоты маловато, рост тоже… И потом, живу я пока в общежитии, и Соня тоже в общежитии. Это здорово конечно, но…

— Еще бы! И я! И я тоже хотел бы в общежитии! — закричали дети наперебой, — Везет вам, Пал Палыч!

— …Но чтоб, к примеру, жениться или завести детей надо отдельную комнату иметь, — продолжал юноша, впадая отчасти в некоторое занудство. — Тут одной моей любви может быть мало для нее.

Все едоки картофеля перестали жевать, задумались о квартирном вопросе. Девчонки сочувственно переглянулись и принялись сосредоточенно грызть семечки, которыми наделяла их одна из подружек, похожая на цыганку.

— Вам, Пал Палыч, надо встряхнуться! Бросайте грустить, иначе нам трудно, практически невозможно, будет с вас пример брать! — нарушил тишину один из пацанов, — чтоб в дальнейшем стать, как и вы, человеками с большой буквы!

— Надо взять да и самому дом построить! — посоветовал владелец пистолета, — а мы поможем. Денег на кирпичи можно у жуликов экспроприировать. Вон дача на горе. Не иначе, жулье там. На «москвиче» раскатывают, как солисты оперы. Они ж наворовали у народа, точно, а вы отберете!

— Точно! Точно! — подхватили уверенно пионеры.

— В крайнем случае, вам четверть добра должна полагаться, — высказала предположение Степанцова, — как за найденный клад!

— Нет, это выйдет грабеж и все. И такого закона на краденную четверть нету! — протестующее замахал руками Павел, — я ж в милиции работаю, знаю. Деньги надо трудом зарабатывать, в поте лица своего.

— Да ну-у-у…, — протянул владелец капсюльного пугача, — скукота в «поте лица». Роешь канаву в поте… День роешь, два роешь. Уже весь потом покрылся, а денег все нет и нет. Лучше уж в полярники податься. Там пингвины разные. Можно белого медведя приручить и скакать на нем верхом. Медведи очень быстро бегают, как кенгуру.

— Сам ты кенгуру! — дотянулась Кузюткина до мальчишеского затылка и сшибла вышитую тюбетейку.

— Пал Палыч, а скажите, только честно, эта Соня красивая? — схватила она вожатого за рукав.

— Небось, уж получше некоторых, — ответила за вожатого, Степанцова.

— Толстая, как жиртрест! — подсказал один мальчик, изо всех сил дуя на раскаленную картофелину.

— Между прочим, белых медведей скоро в космос будут посылать вместе с космонавтами, — заявил еще один мальчуган, — Они холода не боятся и в случае чего из шкуры можно шубы экипажу сшить, а мясо медвежье заготовить.

— Нет, это — душегубство. Тебя надо заготовить! — послышались смешки, недолгая возня. Кому-то за шиворот заполз жук неизвестной породы, и тотчас явилось мнение, что — тарантул или скорпион. Затем опять все затихли, созерцая огненный танец.

— Пал Палыч, — нарушил паузу один особенно мрачный мальчуган, — а верно, что «любовь зла, полюбишь и козла»?

— Вот примерно на это я и надеюсь, — откровенно признался Паша.

 

40

Семен Ворон должен был продолжать сниматься, как и всегда в героической роли. До покушения еще было далеко, оно еще не случилось. Съемочная площадка в очередной раз заполнилась людьми и приборами. Спотыкаясь о провода, бесполезно мотался по площадке второй режиссер, но ни постановщика, ни самого Ворона все еще не было. В третий раз затевалось чаепитие из китайских термосов, с казенными пряниками. Актеры, позабыв о высоком служении искусству, увлеченно резались на перевернутом ящике в «коробочек».

Наконец подкатило такси, из него упруго выскочил режиссер, а следом показалась мелкая девушка, с выгоревшими тонкими волосами и несколько потусторонним взглядом бледных глаз. Лет ей было не то шестнадцать, не то двадцать шесть. Определить было не возможно из-за крайней ее субтильности и малого роста.

— Ворон прибыл? — сразу же наскочил постановщик на второго режиссера, не отпуская узкой ладошки спутницы.

— Откуда?! — воскликнул возмущенно помощник, кося одним глазом на незнакомку, — много он когда вовремя прибывал? К телефону не подходит, я дал телеграмму, и Володю сценариста послал с целым автобусом для одного его. Пока, как видите, ни Володи, ни Ворона.

— Остальные готовы? Оператор? Можно обратные планы снять, — лихорадочно бормотал постановщик, оглядывая подчиненный коллектив.

— Ладно, так, внимание все! — втрое усилил он свой голос, услужливо поданным рупором, — пользуясь паузой, у меня тут объявление одно!

Вся съемочная группа подтянулась к руководителю, образовав плотную доброжелательную толпу.

— Представляю вам «новенькую», младшего администратора, «хлопушку», Коровьеву Машу. Попрошу ее любить и жаловать. Однако, строго в меру по первому пункту. Остальных наших женщин можете любить сколько хотите, но не эту! — рубанул он рукой воздух перед девушкой. — Ибо, заявляю публично, дева эта мила мне с особою небывалой силой! А ревнив я, прошу учесть, до крайности, — произнес он тихо, но проникновенно, так что все услыхали.

— Если хоть одну замечу попытку флирта, от кого бы то ни было, хотя бы и наиценнейшего специалиста — в секунду вон из группы! Самого Ворона, если что, не побоюсь поменять хоть на Бондарчука! Так у нас будет. Надеюсь, все слышали? — обвел он зловещим взглядом киноработников, но не встретил ни одного ответного взгляда, поскольку все пристально изучали скромное, белобрысое личико режиссерской пассии.

Та, надо заметить, совершенно не переменила отсутствующего выражения лица, а только улыбалась ласково поверх голов.

— Сказанное мной, касается в первую очередь «молодых специалистов»… Для них специально — вот, — нагнулся он к земле и поднял изрядный кривоватый сук, взвесил его в согнутой руке и, воздев к небесам, выпалил в общее лицо коллектива, потрясая тяжелым, — пока в щепки не разнесу о башку — не успокоюсь! Такое у меня свирепое чувство.

— Да кому она на хрен сдалась, Сан Николаич?! — послышался из-за голов юношеский голос.

— А, вот ты-то и будешь первый кандидат! — воскликнул радостно режиссер, указывая суком на спросившего, — нарочно предмет этот сберегу и до конца с ним не расстанусь, чтоб под рукой был для тебя или тебе подобного! — потряс он орудием. И картина наша, к вашему сведению, а если это кому не нравится, то могут накатать на меня телегу хоть в ВЦСПС, или быть сразу свободны, не для Каннов делается мной, и даже не для народа! А делается она, — он обнял свободной рукой и стиснул девичьи плечи, — для этой вот, пустяковой и, совершенно ничем не заслужившей, блохи, — оборвал он речь, заглянув мельком в отсутствующие ласковые глаза, — Всего лишь, чтоб развлечь ее на досуге и собой чуток погордиться. Но, уверяю вас, это совершенно не исключает гениального результата, а даже прямо наоборот! А теперь все по местам!

На этих словах прямо к толпе выскочил из-за угла автобус, резко затормозил и выпустил из дверей жующего бутерброд с икрой Ворона и сценариста Володю, довольно бесцеремонно подталкивавшего кинозвезду под зад.

— Что, позавтракать по-человечески нельзя? — возмущался артист, опасливо косясь на режиссерский сук, ибо повинным образом решил, что это назначено ему, и вовсе не думая обижаться на Володины тумаки, поскольку того все почитали за человека исключительно умного, — я, может, часы забыл перевести.

Как только все обернулись к артисту, новенькая, пока никто не видит, легко запрыгнула на спину режиссеру, обвила его за шею тонкими ручками и, зажмурившись, быстренько расцеловала и даже немного погрызла его загривок. Затем удовлетворенно соскочила на землю и стала «руки по швам», в ожидание указаний.

Режиссер побледнел и покачнулся, но устоял.

 

41

Сценарист Володя привез артиста Ворона не из дому. Дома он его как раз не застал и велел было шоферу Реброву гнать на студию, чтоб заглянуть в буфет, не точит ли там артист лясы с коллегами, но увидал вдруг в окошко, как Ворон, спрятав лицо в воротник, будто агент иностранной разведки, озираясь, выкатывается из дверей гигантской «общаги».

Семен еще и очки темные нацепил, чем только привлекал дополнительное внимание прохожих, поскольку совсем уж выглядел чистым шпионом.

Автобус резко тормознул прямо перед артистом, и выскочивший сценарист Володя преградил ему путь, делая одновременно приглашающий жест на дверь.

— Семен Семенович, прошу вас! Съемочки ведь срываем, — пропел он вибрирующим тенором, начавшим уже переплавляться в львиный рык.

— Володя, милый, я не могу без завтрака, — заныл Ворон, — маковой росинки…

— Устроит с икрой? — выхватил Володя из кармана завернутую в бумажные салфетки, прихваченную со вчерашнего студийного банкета, пару бутербродов.

На банкете в дирекции он оказался ошибкой, дверь перепутал, и тотчас с него удалился, поскольку сразу заметил там иностранцев, но рука как-то сама успела ухватить и бутерброды, и салфетки. Тем более икра к той поре уже успела как-то безвозвратно исчезнуть из продажи. Конечно, в следующий миг он об этом начисто позабыл за суетой.

Теперь он вдруг почувствовал бутерброды локтем и все вспомнил ради Ворона.

Семен обрадовался икре несказанно и даже несколько театрально проглотил скоренько первый бутерброд, забираясь в автобус, похвалил его в возвышенных тонах, тотчас откусил от второго, и завел было речь о вреде сухомятки, но тут они и подъехали к съемочной площадке.

Семен Семенович оказался в общаге не случайно. Дело было так: Когда Раиса уничтожала письма Ворону от поклонниц, тот одно из них умыкнул, метнув незаметно под скатерть, а после перепрятав в карман жилета.

Оставшись один, Ворон, не торопясь вскрыл конверт и с удовольствием погрузился в изучение содержимого, состоявшего из фотографии молоденькой девушки и письма. Фотография чем-то царапнула артиста за сердце. Что-то, при виде этих неловко накрашенных ресниц, зашевелилось на самом дне его души, забытое и слежавшееся, хотя лицо на фотографии не отличалось ничем особенным. Так, обычная, похоже, рыжеватая девушка, что было, отнюдь, не на вороновский вкус. Но как будто бы Семен знал ее когда-то, давным-давно, еще в детстве и говорил с ней о чем-то волнующем, да не договорил. И хоть, по всему судя, девушка эта была младше его втрое, показалось артисту, что она что-то важное о нем знает, что ему самому невдомек. Воображение почему-то нарисовало ему картину какой-то пыльной, уходящей в ржаное поле, как на картине Шишкина, дороги, на которой стояла эта девушка боком, и можно было с ней пойти куда-то за горизонт, в другую, менее суетную и более счастливую жизнь.

Письмо же было пылким и наивным, с множеством ошибок, но написано ровным, аккуратным почерком, примерно, как и все подобные бывают сочинения. Даже повторения некоторых мыслей трижды не удалось избегнуть автору этой эпистолы. Словом, далеко не так складно вышло, как у пушкинской Татьяны. В конце же письма Ворону назначалось, без надежды конечно на успех, свидание в конкретное время и в конкретном месте, у памятника Ленину.

И Семену, вдруг, очень захотелось пойти. Показалось ему, что это будет, как шаг в более молодые годы, когда он сильнее волновался из-за пустяков и дышал, как будто более полной грудью, и все было еще возможно. Можно сказать, его ноги понесли. К тому же он очень захотел поехать на свежедоверенном Раисой «москвиче».

В те времена ездить на автомобиле было одно удовольствие. Машин на проезжей части почти не встречалось, а только велосипедисты, да пацаны на самокатах. Никого не удивлял и гужевой транспорт, во множестве производивший по ходу дела «конские яблоки». Водитель без риска мог выделывать любые фортели и выписывать на мостовой зигзаги, поскольку разметка была редкостью, как и светофоры. Пешеходы, видя автомобиль, полагали, что это шофер едет за своим начальником, ведь вся частная собственность осталась в прошлом.

Ворону конечно сразу пришла на ум поговорка про «седину в голову, и беса в ребро», тем более оба обстоятельства были налицо. И седину он видел в зеркальце заднего вида, и беса, как необоримую силу, осязал в области ребер и других близлежащих областях. Но фантазия его уже забежала далеко вперед, к «неизъяснимым наслажденьям».

Еще он только запускал двигатель, а уж почти натурально ощущал момент встречи и изумление юного создания, и все те свои излюбленные жесты и слова, которые он сможет употребить с несомненным успехом. Одни только темные иностранные очки можно было очень эффектно снимать изящным жестом или поправлять на переносице. Наконец, надо же было когда-нибудь воспользоваться и своим необыкновенным голосом в личных целях. Как тут было повернуть вспять? Да никак.

И артист, что называется, «поперся» на свиданье, прямиком ко всем известному памятнику Ленину.

Ленин, как и положено ему, простирал руку к необозримым горизонтам и недосягаемым далям светлого будущего. Девушка Соня, поскольку на сто процентов была уверена, что артист на свидание не явится, а просто она представит себе, что вот он пришел, и они разговаривают, и он так знакомо щурится, поправляет свою изогнутую, как запятая, челочку, и улыбается лично ей, а не целому кинозалу, для большего ощущения счастья купила эскимо на палочке. Эскимо же не могло помешать мечтам, оно и не мешало. Соня щурилась на Ленина, несколько заслонявшего солнце, и подлизывала эскимо. Тут и «москвич» какой-то подъехал сбоку и припарковался у газона.

Сперва Соня заметила, что Ленин будто нахмурился и покосился на нее явно неодобрительно. «Как каменный гость», — подумала она и в следующий миг увидала знакомую фигуру кинозвезды, выбирающуюся из «москвича». Сердце ее в последний раз стукнулось о ребра и замерло.

Как только Ворон выпрямился, его тотчас узнали все сидящие на других лавочках и принялись жадно рассматривать и привставать со своих мест, переглядываясь. Ведь появление кинозвезды в обычной обстановке делает окружающую действительность несколько как бы «кином». Тотчас начинает казаться, что сейчас начнут происходить вокруг интереснейшие события, возможно со стрельбой или мордобоем. Вот только артист откроет рот и что-нибудь эдакое промолвит, как все преобразится, потому что и окрестные дома, и маячившие перед глазами предметы сейчас уже, отчасти перестали быть узнаваемы.

Слава Богу, нравы у нас северные, не то, что в теплых странах, типа какой-нибудь Италии. Там кинозвезду без охраны не медля разорвали бы на части, или, по крайней мере, принялись бы орать и наскакивать, делая энергичные жесты. У нас не то. Обыкновенно, все только таращат глаза, максимум — привстают с мест, не решаясь даже попросить автограф, но руками по большей части без спроса не касаются.

Так что Ворон, сразу узнавший рыжеватую девушку, спокойно достиг скамейки и плюхнулся рядом, хоть и несколько поодаль.

От изумления Соня позабыла об эскимо, которое начало стремительно таять и приготовилось было обрушиться с палочки на единственное ее нарядное платье, но артист заговорил, причем с совершенно неподвижным лицом:

— У вас мороженое тает. Вы Соня?

Соня кивнула и лихорадочно подхватила тонкими губами эскимо, даже палочку почти всю скрыла в полости рта, и так замерла, будто ее застали за хищением лакомства.

Ворон, не поворачивая головы, процедил сквозь зубы:

— Сзади, у газона стоит голубой «москвич». Идите и садитесь на переднее сиденье. Там не заперто. Быстро, но спокойно, — поторопил он девушку, не будучи уверен, что до нее дошло.

Соня поднялась и пошла на ватных ногах в указанном направлении, как сомнамбула, прямо через газон, и казалось ей, что пространство позади сворачивается за ней в трубу, как огромный ковер.

У самого москвича, мороженое полностью дотаяло во рту, девушка проглотила шоколад с молоком и, вытолкнув языком палочку, будто нечаянно уронила ее под колесо.

Ворон пару минут изображал из себя каменное изваяние для окружающих, потом резко встал и, двинул было, с надменным видом по дорожке, в обход газона, но передумав, повернул вбок и тоже потопал по траве, прямиком к автомобилю.

Народ безмолвствовал.

Как только «москвич» отъехал, на самой дальней скамейке один гражданин опустил развернутую газету со случайной дырой посередине и оказался никем иным, как сержантом Перцем в штатском. За спиной сыщика притулился его велосипед. На лице Паши написано было полное отчаянье. Он вообще-то следил за дядей-инвалидом по «ориентировке», в свой личный выходной, надеясь отличиться по службе и, может быть даже совершить какой-нибудь подвиг, если представится случай. Он еще хотел купить для пионерлагеря акварельных красок и кисточек в канцтоварах, но собирался это сделать на обратном пути.

В «ориентировке» Дядя проходил как субъект, подозреваемый в незаконной коммерческой деятельности и связях с уголовниками, а может быть и с иностранцами. В своих фиолетовых очках, в которых он время от времени «косил» под слепого инвалида, Дядя сам подвернулся сержанту у вокзала, и привел того к памятнику, по чистой случайности. Неизвестно ведь сколько раз мы пересекаемся с посторонними людьми до того, как по воле, случая они сделаются для нас значительными персонами.

Сержант не мог догадываться, что следуя за Дядей, он движется навстречу такому крупному жизненному разочарованию, да еще при личном участии знакомой звезды экрана.

От огорчения Паша почти перестал следить за инвалидом, который, сидя на своей скамейке, разложил рядом самодельные фото-календарики с портретами генераллисимуса Сталина, американского певца Билла Хэйли, с прилипшей ко лбу загнутой челкой и, раскрашенными анилином, полуголыми девками. Само — собой, не обошлось и без Муслима Магомаева с открытым и несколько перекошенным ртом. Чувствовалось, что инвалид в курсе общественных пристрастий.

Тотчас к нему расхлябанной походкой приблизился грязноватый подросток Федька Сапожок, одним из свойств которого было появляться в ненужном месте и в ненужное время, и попытался спереть один анилиновый образец.

Дядя подскочил, как пружина и с криком: «Я студент-инвалид!», — принял бойцовскую стойку. Подросток стушевался и спросил заинтересованно:

— Почем батька Сталин, дядя?

— Рупь! — ответил инвалид, как отрезал.

— Дайте, — протянул подросток трешницу.

Дядя отсыпал два рубля сдачи, оба юбилейные, с Менделеевым. Совершив покупку, Федька направился к скамейке с Пашей. Подойдя, он сунул в рот, вынутый из кармана окурок и, изогнувшись, обратился к сержанту:

— Пацан нах, дай, бля, прикурить от огня.

— Второгодник? — осведомился Перец, — сирота?

— Чегой-то? — обиженно выпрямился подросток и икнул.

— А тогой-то, — отчеканил сержант, седлая велосипед, — только сироты и второгодники курят в детстве и матерятся! — с этими словами он резко натянул Федьке его кепку на глаза и оттопыренный нос.

Оказавшись временно в темноте, подросток вдруг сообразил, что это, пожалуй, тот самый милиционер, который фантастически дрался велосипедом, только в другой одежде. Тем более и велик знакомый тут же, при нем. Федька принялся лихорадочно стаскивать кепку, ожидая еще тумаков, но не дождался. Сорвав головной убор, он уж не обнаружил велосипедиста, плюхнулся на скамейку и подумал горько, что ведь он действительно маленький еще, и стать большим наверное можно не только куря и выпивая, а и по-другому, поступить, к примеру, наконец, все-таки в ФЗУ?

Паша тем временем, заехав за угол, притормозил и, развернувшись, продолжил наблюдение за студентом-инвалидом с более отдаленного расстояния.

Поторговав с полчаса, Дядя свернул товар и, вдруг ловко запрыгнул на «колбасу» проезжавшего трамвая, прижался щекой к вагонному номеру и, обо всем забыв, двинул далее, по своей надобности, наслаждаясь одновременно скорой ездой.

Заметим, что в те годы, когда еще не износились трамвайные рельсы со шпалами, трамваи гоняли, как угорелые, что и побуждало многих кататься на «колбасе» и гроздьями свисать из дверей в часы пик. Ведь, как справедливо заметил классик: «Какой же русский не любит быстрой езды?!» И это распространялось не только на досужее время, но и когда люди поспешали к своим рабочим местам.

Паша немедленно помчал следом, усиленным вращением педалей стараясь разогнать напавшую на него как будто из засады тугу — печаль.

Ленин, с высоты своего положения, смотрел ему вслед чугунным взором с глубокой грустью, будто догадываясь прозорливо, ввиду предстоящей переплавки, что хоть этот парень и сделан из менее прочных материалов, а проживет дольше.

 

42

В машине Ворон поскорее запустил мотор и резко рванул с места. Соня чувствовала, что ее охватил столбняк, и она никогда в жизни не решится повернуться к артисту, чтобы встретиться с ним взглядом. Ладони ее вспотели, сжались в маленькие кулачки, внутри которых поместились крохотные живые птички. Почему-то на этих воображаемых птичках и сосредоточилось все ее внимание.

— Не скрою, Соня, вы мне понравились, — заговорил Ворон раскатистым, сразу заполнившим все москвичовское пространство голосом, — ваше письмо… Вы, конечно, очаровательны! А я не настолько черств, чтобы… Но я так занят! Вы не можете себе вообразить. С утра до вечера на студии, по ночам — тоже самое…

Тут у Сони внезапно прошел столбняк, и птички упорхнули из рук. Возможно, это случилось оттого, что «москвич» исчез из поля зрения чугунного Ильича.

Соня обернулась к кумиру и буквально впилась глазами в дорогое лицо. Мало того, она осмелилась даже коснуться руки Ворона, держащей рулевое колесо. И глаза ее засияли, и приняли вид никому, кроме Ворона, никогда не открывавшийся.

— А все эти бездари, Соня, — вдохновенно продолжил артист, — откуда вам знать конечно, они ведь совершенно не имеют представления о работе с художником! Как вы понимаете, артисты — тоже художники, — назидательно пояснил он, ловко объезжая раскрытые канализационные люки, в каждом из которых копошились черные от грязи ремесленники в фуражках то, появляясь, то исчезая вместе со своими огромными разводными ключами.

— Однако, Соня, я решительно не знаю, куда мы едем? Просто кататься на машине, по моему, это разврат. Может в ресторан? — неуверенно предложил Ворон, с опозданием сообразивший, что денег у него в обрез.

Позавчера еще какие-то деньги были, но преферанс с друзьями тенора Свинопасова, совершенно выпотрошил его. У тенора все подозрительные какие-то субъекты водились в друзьях. Семен вообще как-то не подготовился к встрече с юной особой, не придумал даже куда повести девушку.

А подумать стоило, поскольку в своей небольшой квартирке Ворон такой развел, что называется, «бомжатник», что давно отчаялся навести порядок. Тем более повсюду разбросаны были дамские вещицы последней его жены актрисы Незвановой, с которой они, впрочем, моментально развелись, не прожив и полгода. Ворон и не появлялся почти в своем разоренном гнезде, ибо постоянно был зван в различные гости, ночевал где попало, плюс, разъезды по городам и весям на съемки. Словом, к себе никак было девушку не позвать.

Раиса, именно поэтому, как нельзя кстати пришлась со своим появлением и шикарным домом, где всегда была готова принять кинозвезду, чтоб окружить заботой и лаской. И денег, похоже, спрашивать никогда не собиралась.

— А давайте… — перебила его Соня, схватив за плечо, так что автомобиль изрядно вильнул, — мы поедем ко мне?! Едемте, я прошу вас! Вам понравится, правда, вот увидите! — пылко принялась она убеждать и без того согласного артиста. — Я с девочками договорилась, чтоб они в гости пошли. А потом еще в кино на последний сеанс, на две серии.

— Здорово! — пронеслось в голове Ворона, — стало быть надеялась все же, что явлюсь. — Извольте, это любопытно, — прогудел он, залюбовавшись собственным голосом, — пожалуй, можно и поехать. Куда прикажете рулить?

Соня тотчас, довольно толково принялась командовать движением, и вскоре они подъехали к огромному зданию с тяжелыми дубовыми дверьми.

Здание было общежитием крупного производственного объединения, с подселенными еще какими-то организациями и напоминало муравейник. Режим был строгим, но вахтеры отчаялись уследить за всеми, ибо поток мимо вахты не ослабевал во весь день.

Ворон и Соня прошмыгнули мимо дежурных без приключений, как раз злобные вахтеры прицепились к какой-то супружеской паре, не имевшей прописки, и очень были увлечены собственным расследованием подробностей чужой интимной жизни.

Телевидение еще только зарождалось, не было доступа к «мыльным операм» или сериалам, и общественное внимание испытывало лютый голод по информации о семейной и личной жизни окружающих. Жизнь в коммуналках все же не была полностью прозрачной, а лишь отчасти.

Человеку всегда важно узнать побольше о других, он тогда проживает и чужие жизни, то есть увеличивает общую протяженность своей, особенно если многого достигнуть не удалось, а тут, когда все происходит на твоих глазах, чужие достижения становятся и своими тоже. И возможность сравнения жизненных линий, разумеется, огромную имеет важность.

В комнате Сони оказалось чисто, и даже запах специфический из коридора сюда, кажется, не проник. Три аккуратно застеленные койки, коврики, разнообразные салфеточки, прижатые знакомой всем очередью фарфоровых слоников, вышивки гладью — все это указывало на избыточно женское присутствие.

На одной из стенок Ворон не без удовольствия увидал целый веер своих фотографий, в том числе и совершенно одинаковых. На тумбочке стояла в специальной рамке из морских ракушек цветная фотография Муслима Магомаева, поющего открытым и несколько сдвинутым набок ртом.

— Красивый парень, ничего не скажешь, так еще и поет оперным голосом, — ревниво подумал Семен.

— О, Соня, это же я! — воскликнул он в следующий миг, шагнув к своим снимкам.

Соня стала у него за спиной и закрыла глаза, набирая в грудь воздуху. Как только артист обернулся, девушка, коротко ахнув, бросилась известности на шею, чуть было не промахнувшись мимо. Но Ворон ловко подхватил ее за талию. И Соня тотчас же прикипела к артисту, замерла у него на груди.

— Соня! — придушенно воскликнул Ворон, — боюсь, вы не заперли замок!

— Ах! — пришла в себя девушка и метнулась к двери, чтоб запереть ее на ключ. Не тут-то было.

В комнату уже ломилась некая посторонняя личность неопределенного пола и звания. Возможно, это было даже и не совсем материальное существо, а фантом какой-нибудь. Такие, заводятся и плодятся именно в больших, разного рода, общежитиях. Никто их не помнит в лицо и не заводит с ними дружб. Да и как дружить с ними, когда существование этих созданий на то и назначено, чтоб ломиться в закрытые двери, когда не надо. И даже исключительно когда не надо.

— Пусти, открой скорее! — шипело под дверью существо, пропихивая в щель ногу в грязном тапке, — я спр-р-росить хочу! — И уж не только нога, но и бедро и бок в халате из пестрой фланели протиснулись в комнату, заодно с коридорным запахом. При этом существо спрашивало нарочито по-свойски: «Кто? Кто там у тебя?!»

— Уйди, не твое дело! — крикнула-таки Соня и грубо выпихнула нечистую в коридор, в то время, как Ворон в панике метался между коек и девичьих шкафчиков.

Девушка дважды щелкнула ключом и, подобно идущему на подвиг Александру Матросову, вновь бросилась на мужчину, как на амбразуру. Артист облегченно вздохнул и, почти не оглядываясь на дверь, из-за которой доносился завистливый скулеж, радостно принялся тискать жертву своего обаяния, прицеливаясь исподволь и к самым интимным местам.

Соня, при каждом приближении к ним, изумленно и протестующе вскрикивала и, наконец, стала решительно вырываться, позволив себе даже довольно грубые жесты.

— В чем дело, Соня? — запыхтел недовольно артист, — я не понимаю вас.

— Семен Семенович, я не могу так. Мы же не знаем друг друга! Нужно же как-то сначала ведь общаться? — залепетала девушка, не убирая, впрочем, руки с плеча Ворона.

— Как же это «не знаем»? — удивился артист. — Вы меня знаете. Кто ж меня не знает? Вот и письмо мне написать изволили… Это вы пареньков своих, товарищей по учебе и прочих малоизвестных персон «не знаете». Там да, согласен, надо сперва приглядеться, потратить время. А об общении хлопотать и вовсе нет повода. Вот мы уж полчаса общаемся. Если у вас конкретные вопросы имеются, так спрашивайте… по ходу дела, — опять потянулся он к Сониной талии, — я отвечу. Но, боюсь, нет у вас вопросов ко мне, как, впрочем, и у меня к вам.

— Но ведь вы меня совсем не знаете! — отпрянула девушка, не сводя глаз с артиста.

— Да я вас, Соня, знаю, как облупленную и насквозь вижу! — начал досадовать Ворон, — У вас все на лице написано. А остальное, как раз и хотел узнать поскорей, потому что жизнь ведь проходит, и мало ли… вдруг вы как раз то, о чем я так мечтал? — Ворон несколько отступил, выдержал паузу, затем продолжил, подпустив в свой изумительный голос несколько горечи, — Но, возможно, я хоть и нравлюсь вам, но не настолько, чтоб, так сказать, «идти мне навстречу», а настолько лишь, чтоб «общаться»?

«Наверное, это я пока не так сильно нравлюсь ему, чтоб он согласился потерпеть и обождать с этим, — сверкнуло в девичьей голове, — И правильно! Кто я, и кто он?! С какой стати ему терпеть, когда столько женщин вокруг него трется и, наверняка, сами просятся. Ведь это же чудо, что он здесь! Как я забыла об этом? А он сейчас вот встанет и уйдет, и забудет обо мне сразу за порогом навсегда!» — лихорадочно соображала Соня, в то время, как Ворон продолжал развивать мысль, не переставая получать удовольствие от гула, производимого в голове собственными звуками.

— Так вот, упорствовать и не уступать мне, это, конечно, ваше неотъемлемое, святое право, и это, как вам будет угодно. Но поймите и вы меня: «общаться», в высоком, философском смысле, я все же предпочитаю с мужчинами. Да и на них-то времени нет! — поглядел Семен выразительно на часы и приподнялся со стула. Но Соня не дала ему подняться.

— Конечно, Семен Семенович, я не понимаю в философии! Но я же боюсь! Боюсь, что вы станете меня презирать! — воскликнула девушка напоследок, и тут же поступила наоборот, то есть принялась усиленно обнимать и целовать артиста куда попало, что тот немедленно воспринял, как поощрение дальнейших своих неблагородных «поползновений».

— Не бойтесь, — снисходительно пообещал он, раскрывая свои объятья.

Опытность и матерость Ворона, таким образом, недолго, разбивалась о наивность и искренность девушки, и вскоре одержала верх, в буквальном смысле, поперек двух кое-как сдвинутых коек. Ворон ведь был весьма крупным экземпляром мужчины, и в самом, что ни на есть, соку.

С этого дня Семен Семенович сильно ожил во всех отношениях. Он даже выучился почти самостоятельно и довольно ловко влезать без посторонней помощи на лошадь. Ему не просто понравилась девушка. Какие-то в его голову задули ветры, какая-то перед глазами образовалась розовая пелена и прочие обнаружились перемены в восприятии натуры, самого, причем, романтического характера. Он, хоть и не влюбился вроде, но о девушке постоянно думал, назвав даже раз Раису Соней. Правда, он тут же спохватившись, добавил: «…ты эдакая», на что Рая внимательно на него глянула, затем, зевнув, пояснила, что ночами работает на благо науки, а не дрыхнет без задних ног, как некоторые.

Соня и вовсе была от него без ума, тем более, особо сравнивать было не с кем. С Вороном Соня пережила биографии всех героинь, которых немерено перелюбил он на экране. Любые препятствия или трудности казались ей исчезающее мелкими пустяками по сравнению с возможностью оказаться вблизи возлюбленного, не говоря о возможности его осязать.

О Паше она даже и не вспомнила ни разу. Не до него ей было. На фоне звезды экрана бедный сержант был пока совершенно неразличим, как человек без свойств.

Семен же повадился наезжать в «общагу» довольно регулярно и выучился проскальзывать мимо вахты, как его надоумила Соня. Иногда, для этого ему приходилось потом отклеивать накладную бороду или стаскивать какой-нибудь дворницкий фартук, но это даже развлекало его, а Соню приводило в еще большее восхищение.

Трудности всегда состояли, по большей части, в выдворении Сониных соседок в кино. На беду двухсерийных фильмов выходило на экраны не много, так что, к примеру французский фильм «Три мушкетера» соседки посмотрели семнадцать раз.

Ворон начал всерьез задумываться о наведении порядка или даже ремонта в собственном жилище. Хотя, он очень опасался запускать к себе в квартиру особ женского пола, имея изрядный запас негативного опыта. И что-то надо было делать с неувезенными вещами актрисы Незвановой, в беспорядке разбросанными по жилплощади, число которых все время множилось. Таким образом визиты артиста к Соне не прекращались.

В один из таких визитов, его и застукал и сценарист Володя, с Ребровым, на выходе из «общаги».

 

43

Время никогда не стоит на месте. Даже по каким-либо причинам отстав от идущего вперед, время продолжает идти своим ходом, но параллельным образом. Если кому-либо удавалось уловить совпадение этих движений и проскочить в параллельное время, то он и оказывался, как бы, в прошлом, а проскочив назад — опять в настоящем. Это явление не раз отражено в современном кино и неоднократно встречалось в литературе: «День сурка», «Зеркало для героя», «Гости из будущего» и прочие «пришельцы из прошлого» наводнили произведения. Если же кому-то удавалось заглянуть в будущее, то после счастливчик после, как минимум, становился писателем — фантастом, а, как максимум — знаменитым ученым-открывателем новых законов природы. Или философом, как Павел Флоренский, который не исключал, что когда человек спит, время в голове его движется попятным образом.

Этому не стоит удивляться. Творец тоже, наверное, не прочь иногда чего-нибудь отчебучить, в виде шутки.

Разведчица со скрипкой Варвара не зря старалась. Вооруженные современной военной наукой беляки, озлобленные Чапаевской непобедимостью и избытком невесть откуда бравшихся у того боеприпасов, обложили-таки Чапая однажды плотным кольцом. Расчет был на то, что изба штабная стояла несколько на отшибе и охранялась хорошо только с одного боку.

Планировалось захватить полководца живьем, без шума и грома, а после вывезти подальше от его дивизии. Войско обезглавленное разбить, для чего привлечен и задействован был офицерский полк. А из живого, но обесславленного Чапаева надлежало сделать агитационное посмешище, возить, к примеру, в клетке по войскам белых, в дурацком колпаке, в назидание нижним чинам.

Варвара даже попросилась у полковника, когда план обсуждали, побыть ездовым на телеге с плененным комдивом, поскольку у ней имелось подходящее к случаю платье из пурпурного бархата.

Тем временем в Чапаевской дивизии стремительно росла популярность Стелы Исааковны и достигла уже неимоверной силы. Пулемет она освоила довольно быстро, но в строй ее не отпустил комиссар, как черезчур грамотную. При штабе всегда оказывался целый воз работы. Анна, как вихрь носилась по расположению войска с поручениями, писала различные бумаги для командования и по партийной линии, лишь ненадолго выходя на штабное крыльцо перевести дух.

Тут она и представала на виду бойцов во всей своей красе, преимущественно по вечерам, в лучах закатного солнца, внося смятение в мужские умы. Буквально все, даже самые мелкие азиаты добивались ее расположения, даже в точности предвидя, что понапрасну. Наращивание каблуков на сапогах и ношение высоких шапок ситуации в пользу низкорослых не меняло.

Один матрос, татуированный с головы до ног, никак все не хотел отступиться, хоть и потерял уж более половины зубной наличности. Правда, штуки три ему еще боцман на «Авроре» вышиб под горячую руку, но оставалось еще порядочно.

Матрос все выпасал Анну, нарезал круги вокруг штабной избы, надеясь в удобный миг подстеречь ее и одолеть силой. «А там — пропадай моя телега», — мечталось ему. В конце концов, он все возможное время проводил около штабной избы и даже принял на себя обязанность проверять посты часовых. Те, не имея военной подготовки, не могли даже усвоить понятия «пароль» и «отзыв», думая, что это над ними поиздеваться хотят старослужащие. К тому же их всегда через четверть часа морил сон, особенно если удавалось выпить перед дежурством для храбрости какой-нибудь бражки. Тут-то флотский и бодрил их тумаками под ребра и по затылкам, объясняя, что те чудом уцелели — повезло, что он разбудил, а не враг. После же заставлял провинившихся благодарить его словами: «Спаси вас Господи, уважаемый флотский товарищ, что выручили и за науку!»

Часовые, получив такую встряску, дожидались смены караула, бодрствуя. Флотский же продолжал кружить вокруг, надеясь на нечаянную встречу с возлюбленной Анной.

Матрос и заметил первым в ночной темноте таинственные тени и крадущиеся фигуры беляков. Тут еще луна, как на грех, выглянула на миг из-за соседской трубы, и погон у одного лощеного гада серебром сверкнул.

Матрос без заминки выхватил из деревянной коробки, болтавшейся между ног, вороненый маузер и, не целясь, открыл пальбу по теням, устремляясь при этом к штабному крыльцу.

С первыми звуками выстрелов Чапаев пружиной выскочил из-под бурки и чуть не столкнулся с влетевшим в горницу матросом. По движению губ того он понял и громовым голосом подхватил его крик: «Белые!».

В следующий миг авроровец сделался прострелен в нескольких местах, и в горницу вломилось офицерье. Но матрос смог извернуться и упасть так, что заслонил собой вход.

Белые стали спотыкаться, тоже падать. Чапай же, со свистом выхватил свою шашку и со страшным криком «Врешь не возьмешь!!!» ринулся навстречу врагу.

Крик его был из тех криков, которыми должно быть сирены сводили с ума Синдбада — Морехода, когда тот приблизился к их острову.

Врагов буквально парализовал этот пронзительный рев, а Чапаев тут же принялся рубить их в капусту. Казалось, шашка его начала свою страшную работу еще прежде того, как покинула ножны. Одних только разрубленных точно пополам оказалось человек шесть, да склеивать их назад было некому, так что поверженных стало, как бы вдвое больше, чем вбежавших в горницу.

Возможно, среди них тоже оказались бы в дальнейшем талантливые драматурги, как Шекспир, или ученые, могущие заткнуть за пояс самого Энштэйна. Этого уж никогда не придется узнать после ударов чапаевского клинка. Остается утешиться тем, что может быть это были ничего не стоящие ничтожные субъекты или какие-нибудь кошмарные душегубы.

Словом, образовалась шевелящаяся и вопящая куча-мала. Остальные беляки временно отступили с крыльца, хоть и не трусы были. Многих поразил тот факт, что даже стрельба по Чапаеву в упор не дала результата. Пули не то огибали чапаевский торс, не то проходили насквозь без вреда. Но зеркало на стене разлетелось в мелкие дребезги, а оно точно за спиной у Чапаева находилось.

Василий Иванович, отразив первый приступ, стремглав бросился на чердак к пулемету. Петька, забыв о своей женской принадлежности, увязался за ним и там стал за второго номера подавать пулеметную ленту. Пулемет дробно застрочил по едва видимой цели.

Матрене пришло на ум, что звук у «максима» точь в точь, как был у швейной машинки, когда мать перешивала ей свои платья, только не в пример громче. Это соображение и оберегало ее от паники и ужаса, позволяло не ошибаться в действиях. В результате, пулемет строчил ровно.

Но чапаевское «Врешь, не возьмешь!», перекрывало и этот грохот. Судя по доносящимся со двора воплям, стрельба достигала цели. Когда последняя пулеметная лента вышла, Чапаев заорал, вернее взвыл совсем уж потусторонним оглушительным воем или может быть ультразвуком:

— Ан-н-на!!! Бо-о-омбами их!!!

И белые откатились за плетень от одного лишь этого крика, отшвырнувшего их волной.

Анна метала вслед им бомбы, одну за другой, на рекордно отдаленные расстояния и даже добрасывала до соседних улиц, что внесло изрядную сумятицу в ряды противника. Тьма разрывалась вспышками взрывов в совершенно разных местах, благо бомб был из заграничных источников изрядный запас.

— Уходим теперь! — зловеще прошипел Чапаев, ссыпаясь с чердака и выбегая на пустое крыльцо. Петька, как хвост, не отставал ни на метр и не замечал вовсе, что это не сам он так поспевает, а командир тащит его, не отпуская, за шиворот.

Дернув за рукав увлеченную метанием бомб Анну, Чапаев прыгнул в канаву, и все трое поползли как одна толстая змея по антрацитово — черной грязюке, едва не хватая ее раскрытыми ртами. Так они проползли под плетнем, потом кустами и чужим огородом в сторону реки.

Беляки, чуть отойдя от ужаса, вновь опасливо, но решительно и смело подступили к дому.

— Чапаев! Предлагаю по — хорошему сдаться! Вы окружены! — хриплым голосом пропищал, так показалось после чапаевского крика, полковник, — я лично гарантирую вам жизнь! — добавил он, подкрадываясь к самому крыльцу.

Тут Варвара, откуда ни возьмись, подскочила из темноты к нему и судорожно вцепилась в погоны:

— Арнольд! Не ходите туда, вас убьют!

— Варвара, брысь отсюда! Чтоб духу твоего!.. — лязгнул зубами полковник и не договорил.

Музыкантша, как в воду глядела: на крыльцо, взамен Чапаева, качаясь, вышел татуированный и насквозь простреленный матрос, с целой бельевой корзиной бомб в руках. Весь он был залит кровью, и она, движимая сердечным боем, продолжала течь толчками из открытых ран.

— Врешь! Не возьмешь! — прохрипел он изо всех сил, и вышло не шибко громко. Тогда он еще раз вдохнул простреленной грудью ночной воздух и закричал полным, почти как у Чапаева, отчаянным голосом:

— Анюта! Помни обо мне! Гибну я за любовь! — затем схватил зубами чеку и выдернул ее долой.

Все замерли, отсчитывая мысленно последние четыре секунды, и каждый, не исключая и Арнольда с Варварой, припомнил, напоследок, всю свою путаную жизнь, уместив ее в этот последний миг. Арнольду на ум явилась даже из далекого прошлого, обиженная им фабричная девчонка, с деревенским именем — Матрена. Хорошо ему было на свиданиях с ней до зубовного скрежета, но классовый забор уж больно крепок оказался и высок. А Варвара зачем-то вспомнила переодетую в парня девку, разиня рот, слушавшую ее скрипичную игру. Обоим было невдомек, что мелькнул в последнем воспоминании у них один и тот же человек.

Страшной силы взрыв накрыл все место действия огнем и дымом, так что даже образовался и вырос на фоне темного неба до самых звезд мерзкий светлый гриб.

Анна оглянулась на матросский крик из канавы и легко не поверила своим ушам. По женскому обыкновению, весь интерес ее сосредоточен был только на одном возлюбленном — Петьке, остальное не трогало ее. Это мужчинам свойственно любить направо и налево, да еще посматривать вперед и назад оглядываться. Женщины не то, хоть и обидно за матроса, а все равно, по большому счету выходит, что женский пол не в пример мужского благородней.

Так что Анна только еще быстрей устремилась по-пластунски за ползущим впереди Петькой, беспокоясь, что тот задницу высоко держит — как бы пулей не зацепило.

Затем звук взрыва заложил ей уши, и она временно перестала слышать вовсе.

 

44

Перец, укладывая по вечерам детей спать, в общей форме делился с ними результатами собственного расследования, стараясь придавать рассказу вид увлекательной приключенческой истории. При этом он то и дело сбивался на нравоучения и морали, особенно когда выводил в рассказе конкретных преступников и строил предположения о том, как именно их угораздило ступить на преступный путь и как тяжело теперь им вернуться к нормальной жизни. К тому же приключения и в самом деле преследовали его и подстерегали повсюду, подтверждая правило, что «на ловца и зверь бежит».

Паша действительно всю жизнь искал этих приключений, вот и теперь он бросился в самую их гущу, как говорится, очертя голову.

Последний раз, проследив дядю-инвалида от памятника Ленину, он, ни разу не отстав от трамвая, достиг вскоре вокзала, с которого Дядя явно прицелился ехать на электричке.

В ожидание ее, инвалид занял место у отряда пузатых автоматов с газировкой, вынул горсть трехкопеечных монет и принялся пить воду с сиропом, поочередно из каждого автомата. Всякий раз он тщательно, с удовольствием споласкивал в механической мойке очередной стакан, опускал монету, затем выпивал воду, наслаждаясь от щекотки носа пузырьками пены. Стаканы после, он, как бы нечаянно, ронял в свою кошелку, благо их стояло по нескольку в каждом автомате.

— Штуки четыре спер, — подсчитал Перец.

Проверив наличие в нагрудном кармане милицейского удостоверения, сержант устремился за Дядей и вскоре занял место в тамбуре, поглядывая на усевшегося к нему спиной инвалида. Он уж и не удивился такому пустяку, что электричка идет в сторону его лагеря. Удачи, как известно, ходят стаями.

Он облокотился о велосипед, достал из-за ремня томик Н.В. Гоголя в мягкой обложке «Библиотеки школьника», чтобы немного почитать, одним глазом присматривая за неподвижно сидящим инвалидом.

То и дело Паша разражался безудержным хохотом, который, по всему судя, нервировал расположившуюся подле компанию картежников. Вид их был угрюм и крайне необаятелен. После очередного взрыва заразительного Пашиного хохота, один из них злобно треснул колодой о скамейку:

— На этого козла в тамбуре играем, — хрипло произнес он, окинув оловянным взглядом мало пригожие физиономии приятелей, — или сталкиваешь его на волю или опускаешься, — остановил он свой тусклый взгляд на самом тщедушном, рыжеватом парне.

— На Гоголя-моголя этого? Ладно, считай себя опущенным! — неожиданно бодро среагировал рыжий, схватил колоду и принялся с цирковой ловкостью тасовать, да так, что дружки рты разинули. Не смотря на качку, карты порхали у него из руки в руку, как птицы, так что могло показаться, что это не колода, а стая колибри. Затем он артистично сдал, и игра пошла.

Уже через пару минут, рыжий победно шлепнул последней картой, радостно прокричав угрюмому партнеру.

— Все, продул! Топай в тамбур, Серый!

Проигравший озадаченно почесал в затылке, бросил на лавку свои несчастливые карты и, завернув уголовную морду куда-то себе за пазуху, так что глаза совсем скрылись, двинул в тамбур.

Вагон на скорости сильно раскачивало, и разболтанные двери сами собой, то открывались, то закрывались со стуком. Игроки повернули головы и навострили уши, ожидая услышать жалобные крики, и заранее злобно ухмыляясь. Пассажиры, сидевшие поблизости в ужасе замерли, стараясь отвлечься на посторонние мысли и заглушить в себе голос гражданской совести.

Но взамен ожидаемого, из тамбура спиной вперед влетел проигравший, и так, почти середины вагона достиг, перебирая копытами. Вся компания подскочила на месте, и немногие пассажиры опасливо поворотили носы, чтобы увидать картину самостоятельно въезжающего в вагон велосипеда.

Рыжий ловко подхватил машину и услужливо подал заглянувшему из тамбура Перцу. Затем он хлопнул в ладоши, отбил каблуками пару тактов чечетки и весело сообщил сидящему на грязном полу приятелю, морда которого изображала огорчение, усугубленное протекторным следом:

— Готовься к таинству, Серый!

Третий игрок так и не пошевелился, а лишь рот раззявил в изумлении, не собираясь, похоже, закрывать его никогда.

Инвалид в другом конце вагона и носа, вдавленного в прохладное стекло не повернул, а зря.

В аккурат, подоспела станция, где нужно было сходить вожатому. На ней же и Дядя вдруг подскочил, как ужаленный, схватил стеклянно звякнувшую кошелку и ловко выскользнул еще раньше Павла, с завидной прытью.

Удивляться уже не приходилось.

Спрыгнув с электрички на дощатую платформу, сержант замер:

«Давно я ожидал чего-нибудь в этом роде», — сверкнуло в голове его, когда он почувствовал, что превращается в тугую пружину, поскольку в спину ему уперся, беспощадно холодный ствол.

Не медля, он сделал резкое, молниеносное движение, отшатнулся, присел и велосипедом взмахнул к небу. Но за секунду до нанесения удара окаменел…

Оказалось, что это всего лишь зонтик, торчавший из-под мышки старушки, тянувшей за собою тележку с дачным скарбом. Зонтик отлетел в сторону. Паша уронил велосипед, бросился поднимать зонтик и придерживать саму, обмершую от страха и пошатнувшуюся старушку. Он трижды попросил у той прощения, поставил на колеса тележку со скарбом, словом, произвел бурную суету.

При этом, он не переставал думать что, пожалуй, и всякий настоящий агент или то, что называется «супермен», всю свою жизнь вынужден так же вот нелепо вздрагивать, отпрыгивать, производить упреждающие выстрелы, зачастую зря, и по совершенно невинным целям.

Старушка удалилась, ворча, и Паша пошел своей дорогой. Двигаясь вдоль платформы, он досадливо поколачивал велосипедом о доски и вдруг увидал блестящий металлический рубль. Никто из пассажиров не замечал его, будто он именно сержанту был предназначен и поэтому одному ему открылся зримо. Перец поднял увесистую монету, повертел в руке и положил в карман.

Дядю он было совсем упустил, но, прибавив скорости в сторону лагеря, увидал впереди на тропинке знакомо скособоченную фигуру с кошелкой.

Когда оказалось, что дядя прицелился именно в тот дом на пригорке, что стоял невдалеке от их лагеря, Паша подумал про себя, что, пожалуй, так только и могло быть, поскольку все события выстраивались сами собой во вполне определенную цепь, и такое или подобное уже не в первый раз за жизнь с ним случалось.

— Или кто-то выстраивает эту цепь нарочно, будто играет мной, — размышлял он, — и конец ему известен заранее. Может даже, этот некто хочет посмеяться. Ну и черт же с ним! Раз мне этот финал не известен, то и буду делать, что должен! А там, будь что будет! Если же узнаю или пойму, кто он этот игрок, то придумаю свои встречные меры, и все равно одолею насмешника.

Дядя что-то слишком надолго застрял в доме, хотя вид имел не гостевой, а скорее деловой или рабочий. И пес хозяйский ни разу не подал голоса. Хозяйка, правда, выглянула один раз из калитки, повела головой вдоль улицы, но тотчас скрылась.

Так и не дождавшись Дядиного выхода, Паша направился в лагерь к своим пионерам. Вожатый перевесил в нем сыщика, да и дорогой, на ходу можно было еще пораскинуть умом.

Итак: дом на пригорке оказывался «подозрительным объектом», к которому непременно должны были тянуться нити загадочных преступлений. Вожатый решил поручить двум наиболее смышленым пацанам за этим домом дополнительно присмотреть. Паша по себе знал, не забыл пока, что нет ничего интереснее в мальчишеском возрасте, чем пуститься в исполнение каких-либо опасных заданий от старшего по возрасту, заслужить его похвалу и расположение, и тем повысить собственный авторитет.

Разведчиками надлежало стать Степке с Колькой. Друзья они были «не разлей вода» и называли друг друга вместо прозвищ и для солидности взрослыми именами, заимствованными из любимых фильмов. Колька звался Тимофеем Кондратичем, а Степка — Козьмою Фомичом. Смышленость их не подлежала сомненью.

Пацанов уговаривать не пришлось, и видно было, что они готовы были рыть носом землю для своего командира и, стало быть, заодно, и на пользу Родине. Подготовка не заняла и трех минут. Один тут же проверил наличие капсюльного пистолета, другой убедился, что любимая рогатка точно при нем.

— И еще, — прибавил к заданию вожатый, — такие вот монетки меня очень интересуют для коллекции, — достал он из кармана и показал рубль с Менделеевым.

Пацаны осмотрели монету, попробовали на зуб крепость металла, и один из них примерил ее как монокль.

Не прошло и двух дней, как мальчишки принесли ему такой рубль. Их долго было не унять в споре — кто первый нашел, так этого и не выяснили, но хором подтвердили место находки — в пыли у подозрительного дома.

— Молотки! — похвалил их вожатый и выдал по пятьдесят копеек каждому, обычными деньгами.

Очень скоро ими же было установлено, что в дорогом, жульническом доме проживает довольно злая тетка, похожая на птицу Феникс из фильма «Хождение за три моря». К тетке этой постоянно наведывается инвалидного вида дядька, похожий на обезьяну гиббона, которым она командует и помыкает, как хочет.

Но самое поразительное известие поступило из другого источника — от Степанцовой. Та, вытаращив глаза так, что ей, сперва, отказывались верить, поскольку ни слова было не разобрать, а после отнесли сказанное к бурной ее фантазии или просто вранью, сообщила, что к тетке регулярно приезжает знаменитый артист кино Семен Ворон!

То есть чутье не подвело сержанта. Целый пучок нитей собрался в руках у Паши одновременно, включая самую тонкую и болезненную нить — нить его личной интимной жизни. Конечно, это требовало проверки и перепроверки, помимо сбора новых сведений.

Сержант решил, что должен как следует разведать обстановку лично, за счет убавки часов сна.

«Уложу деток, — думал он, — потренируюсь, а после и погуляю в потемках возле этих подозрительных домиков».

 

45

Солнце в очередной раз опустилось на линию горизонта. На пригорке, верхом на солнечном диске, сидел, растопырив ноги, Пал Палыч и проделывал некие замедленные жесты с велосипедом в вытянутых руках. Со стороны могло показаться, что он раскатывает огнедышащий солнечный ком, как тесто, а велосипедом разгоняет не то лучи, не то редкие перистые облака. Иногда он так замедлялся, что совсем почти делался неподвижен, и тогда вся природа и облака, обведенные снизу рыжим цветом, замирали в тревоге и ожидании: доведет ли он до конца очередную гимнастическую фигуру?

Фиолетовая тень холма вместе с тенью физкультурника легла на палатки. Флаг был давно опущен и свисал теперь с крюка внизу мачты унылым красным колпаком. Лагерь медленно стихал и погружался в сон, но далеко не весь.

В одной из палаток девочки теснее сдвинули свои кровати и горячо перешептывались.

— А заметили, девки, наш Пал Палыч книжки, ох как любит читать! — воскликнула Степанцова, тараща и без того вытаращенные глаза, — Буквально, хлебом не корми. То Гоголя с собой носит, то Шекспира! Уж и не знаю, хорошо ли это для мужчины?

— Я тоже Шекспира обожаю, — перебила ее Кузюткина, — «Руслана и Людмилу»!

— Дура, дура! — послышались возмущенные выкрики, — это же Пушкин написал!

— Ой! Я их всегда путаю. У нас такая вредная училка по литературе. Вы бы знали! — огорченно оправдывалась подружка, — так ляпнешь где-нибудь в приличном высшем обществе…

— А ты возьми да выучи и будешь знать, — посоветовала ей разумная девочка в круглых очках, делавших ее похожей на стрекозу.

— Зубрежка — это прошлый век. Знания сами должны впитываться, — надменно возразила Кузюткина, и подбородок ее задрался к потолку.

— Я Пал Палыча нашего так люблю, вы бы знали! Все время думаю о нем, думаю, думаю… так бы и зацеловала его насмерть, если б старше была хоть на годик! — мечтательно продолжила Степанцова, перекатывая за щекой леденец, как погремушку, — Еще тем летом полюбила, когда он меня в лесу спас.

— Ты бесстыжая, Степанцова, вот что, — заметила «стрекоза».

— Нормальная, — отмахнулась Степанцова небрежно.

— А вот я слышала от старших, что все парни, ну и мужчины конечно, похожи на тех, которые ягоды собирают в лесу, а девушки — это ягодки, — опять взяла слово очкастая «стрекоза». — Вот он сорвет ягодку и кладет в лукошко, и даже не положил еще, а кладет только на самое дно, но глазами уже следующую ягодку ищет. И если девушка… ну… «уступит» парню, то станет, как сорванная ягодка, на которую и смотреть противно. Гляди, подружка, как бы ты не стала сорванной…

— Да куда уж «сорванней»?! — негодующе воскликнула Степанцова и на подушку откинулась, театрально прижав руку к сердцу. — Пал Палыч, душегуб, уложил мое девичье сердце буквально на самое дно своей корзинки!

— Расскажи, расскажи, Степанцова! И про стог, как вы с ним спали! — попросила через чур информированная девочка, похожая на цыганку.

— Ну да?! — подскочили изумленно на своих местах все пионерки без исключения. — Спала с Пал Палычем и молчала?!

— Честно? В обнимку?! — попыталась уточнить Кузюткина.

— Ладно, так и быть, — согласилась Маша, — расскажу. Только вы — никому! Вот слушайте: Заблудилась я тогда в лесу…

Действительно, годом раньше Паша также работал в этом же лагере, только палаток тогда было лишь пять, и для ворот еще не изготовлен был лозунг «Добро пожаловать!» по причине отсутствия должного вдохновения у художника-оформителя. Тот пока только начал вырезывать картонный трафарет для букв и как раз сильно обрадовался, что букву «О» можно изготовить одну вместо четырех, ну и приостановил ненадолго работу, чтобы промочить горло. Но лозунг должен был непременно вскоре появиться и украсить вход.

Вожатый Перец примерно в этот же день, к ночи возвращался после выходного из города на последней электричке. Лес тогда начинался прямо от платформы, и тропинка еще только наметилась. Был уже август, темнело рано, и дождь противный накрапывал.

Кроме Паши никто с электрички не сошел. В задумчивости молодой человек вдруг обнаружил, что идет просто по траве, и никаких признаков тропы не наблюдается. Какие-то деревья стали попадаться полуповаленые незнакомые, и все больше оказывалось вокруг бурелома. Очень скоро он вообще потерял ориентировку и даже пару раз завалился в одну и ту же канаву — бывший окоп с войны. За шиворот изрядно насыпалось какой-то влажной трухи, содержащей в себе и насекомых.

— Вот черт, — ежась, пробормотал он, — заблудился, кажись! А ведь правильно же шел от платформы, — Павел достал из кармана фонарик, но тот еле теплился. — Так, батарейке копец! — воскликнул он довольно громко, — Хоть бы уж куда-нибудь выбраться!

Тут, помимо звука своих шагов, состоящего из хруста веток и шуршания травы, вожатый услыхал какой-то жалобный, прерывающийся писк, похожий более всего на мышиный и доносившийся прямо из-под ног.

— Кто это пищит там? — на всякий пожарный спросил Паша, обращаясь во тьму, — человек или зверь?

— Это я. А вы кто? Вы не Пал Палыч? — пропищал кто-то на этот раз из-под густой елки.

Перец включил остатки электричества в фонаре и рассмотрел сидящую на корточках вполне узнаваемую фигуру.

— Степанцова, ты? Откуда? Как тебя сюда занесло?! — воскликнул пораженный вожатый.

— Я заблудила-а-ась! — заревела в голос Степанцова, затем бросилась на шею молодому человеку. — Я знала, знала, что вы меня найдете, миленький, дорогой Пал Палыч! — прижалась она к нему, продолжая дрожать, как заячий хвост.

— Ну ты даешь, Степанцова! Еще бы…, — взял поскорее нужный тон вожатый, — конечно! А ты как думала? Вашего брата…сестру, только и выручай. Но как тебя занесло-то в такую глушь? — спросил он, озираясь и понимая, что совсем сбился и даже не знает, куда сделать следующий шаг.

— Как в сказке, Пал Палыч: «Ягодка за ягодкой, кустик за кустиком». Вот и заблудилась, как дура, — всхлипнула напоследок девочка.

— Ну ты и вправду дурища, Степанцова, будто не учил вас — определила бы где север…, потом по звездам, — назидательно объяснил Перец, — небось, ведь обыскались тебя в лагере.

— Так ведь дождик же пошел. Я искала звезды, — оправдывалась Маша, затем нашла руку вожатого и покрепче в нее вцепилась, моментально успокаиваясь.

Паша двинулся куда попало, с умным видом, будто бы знакомым путем. Ветки хватали их за лица и одежду. Под ногами оказывались только ухабы, ямы и, наоборот, поваленные, скользкие из-за мокрого мха, стволы.

— Только бы на открытое место выбраться, — думал Павел, — а там я сориентируюсь.

Вскоре они вышли на небольшую полянку, посреди которой помещался огромный стог сена.

— О, кажись, стог! — обрадовался вожатый, — теперь не пропадем. Вот так повезло! Стог, Степанцова, наиболее подходит для ночлега в разведке или в бегах с каторги. Запомни, об этом во всех книжках сказано. Сколько людей спаслось от простуды в стогах — не перечесть.

С этими словами вожатый принялся ощупывать стог: искать где посуше.

— Сейчас я тебе нору вырою, заберешься в нее и спи. Утром найдем дорогу. А то я ведь сам заплутал чего-то из-за тебя. Я с другой стороны устроюсь и на боковую, — он закопошился во тьме, посветил совсем уже севшим фонариком, определяя девочку на место. Затем бережно накрыл ее своей курткой и принялся устраиваться сам.

На некоторое время наступила тишина, только дождь шуршал. Перец задремал, и даже сон начал заползать в его сознание в виде неких неопределенных, но волнующих картин. Вот уж и Соня, тут как тут, подняла на него непривычно приветливый взгляд, и назвала вдруг по отчеству.

— Пал Палыч, Палыч Палыч! — разбудил его громкий шепот.

— Ты чего, Степанцова? — подскочил вожатый в досаде.

— Мне страшно, — запищала Маша своим мышиным голосом, — я к вам хочу!

— Гм, Степанцова… как-то это… — засомневался Павел.

— Ну, мне страшно! — перебила его девочка. — Тут шуршит кто-то все время.

— Ладно, — вздохнул Перец, — дуй сюда, жмись ко мне со спины и угревайся. Я теплый, — скомандовал он, — и не шевелись! — подчеркнуто строго уточнил вожатый. Степанцова крепко прижалась к его горячей спине и замерла. Все стихло, только птица ночная вскрикнула.

— Пал Палыч, у вас спина как у коня, — шепотом заявила девочка.

— Спи, кому сказано! — буркнул Паша удивленно.

— Пал Палыч, — не без лукавства пробормотала девочка, засыпая, — а я знаю, почему… нельзя шевелиться.

Паша ничего не ответил, но на ум ему пришла мысль о том, какие все же гады эти педофилы, о которых он слыхал на работе. Просто расстрелял бы их, подлецов, без всякой жалости.

Девочки слушали пересказ этого случая, в версии Степанцовой, затаив дыхание.

— Ну и что!? — взволнованно спросила Кузюткина, — что дальше-то было? Он-то, чего..?

Маша, выдержав паузу, вздохнула с гордостью, явно подражая взрослому образцу:

— Что было, девки, то было…

— Вот угораздило же его теперь в какую-то Соню влюбиться, — посетовала Кузюткина, не особо поверив рассказчице, — мы будто хуже? Небось красивая, глаза, как телевизоры, грудь наверное — во! — показала она на себе, какая примерно должна быть у возлюбленной вожатого грудь. — Ноги вот такенные, — поставила она одну ногу на тумбочку, чтоб казалась длинней.

— Девки, а давайте погадаем на гуще! — загробным голосом предложила пионерка, в потемках еще больше похожая на цыганку, — я умею!

Все горячо согласились и столпились вокруг тумбочки. Девочка достала из нее специально сбереженную и накрытую блюдцем чашку с кофейной гущей. Подняв ее, она принялась вертеть посудиной, чудом не расплескивая содержимое, что-то приговаривать и приплясывать, вращаясь при этом вокруг собственной оси и отбрасывая пляшущие тени от огарка свечи. Подружки, замерев, жадно следили за этими действиями. Глаза их раскрывались все шире, дышать все они тоже вскоре перестали.

Где-то в лесной чаще гулко ухнул филин, будто момента подходящего ждал, и девочка, наконец, ловко опрокинула чашку на блюдце, особым образом встряхнув ее. Дети сдвинули любопытные лбы, склонились над посудой. Позабыв про атеизм, пионерский устав и правила октябрят, они жаждали мистического результата.

Сперва посередине была видна просто темная лужица, но еще через мгновенье лужица из неопределенного пятна превратилась в портрет, похожий на старинную коричневую фотографию. Все ахнули.

С блюдца смотрела молодая и довольно пригожая девушка.

 

46

Каждой тайне когда-нибудь приходит конец, и ее сменяет разгаданная явь. Делается сразу скучно, о бывшей тайне вскоре позабывают и принимаются искать новую, чтоб раскрыть и ее. И все полагают, что озабочены разгадкой этой следующей тайны, не догадываясь об ошибке. Само это слово «тайна», подразумевает очарование и неприкосновенность. Не разгадки волнуют души, заставляя трепетать и временно замирать сердца. Нет. Поиск и присутствие тайны будоражит воображение и ум человека, а там — хоть и не раскрывайся она вовсе. Но неизбежно подходит и ее очередь. Тайна нехотя раскрывается, сразу теряя очарование, но в то же время избавляя всех от смутного беспокойства. Можно некоторое время не хлопотать и, вплоть до другого случая, жить спокойной жизнью обывателя. Но не всем такая жизнь по вкусу. Одни ищут покоя, а другие, наоборот, его всячески бегут.

Ничто не стоит на месте и в нашем повествовании. Двигаясь шаг за шагом навстречу читателю, мы тоже не прочь частично раздвинуть покровы некоторых тайн, с тем, чтобы на горизонте показались другие.

Бывшая школьница Рая Шторм плавно, но стремительно превратилась в женщину-химика с наивысшим образованием. Предсказание ее школьного учителя сбылось в полноте. Мало того, некоторые раскрытые им для науки химические тайны природы, были ею самостоятельно доизучены и освоены к употреблению.

Правда, образование, особенно наивысшее, иногда плохо влияет на женщин. Из-за большого количества знаний Рая быстро охладела к идеалам социализма, а увлеклась сочинением способов личного обогащения, почти без отрыва от успешных научных поисков на рабочем месте.

Причудливая смесь увлеченности наукой и деньгами подтолкнули женщину к проведению неких таинственных опытов в свободное, конечно, время. На несколько лет весь досуг ее отправлен был «псу под хвост». В жилище Раи не переводились колбы, реторты, постоянно валил то желтый, то зеленый дым, распугивая гуляющих возле дома кошек. Запах тоже не всегда напоминал благовония, отдавая иногда серой.

Личная жизнь, не без влияния образованности, была отложена ученой женщиной на потом. Мужчины, попадавшиеся на ее пути не отличались инициативностью или атлетизмом, а напоминали больше ничтожных субъектов со странностями, широко представленных в комедиях того времени. Постепенно все они, до одного, исчезли с ее горизонта до лучшей поры, и только киноэкран напоминал ей о мужском идеале и давал представление о возможности интимной жизни. А поскольку кино по большей части демонстрировало несколько условные, идеализированные мужские образы и формы взаимоотношений, то в жизни Рае ничего близкого к идеалу до появления Ворона встретить не удавалось.

Раиса, как бы поторопившись родиться лет эдак на полста, организовала сеть подпольных «химчисток» артельного типа на дому, с паролями, явками и телефонной службой. Первым же делом она поставила на поток бесплатную чистку вечно грязных милицейских мундиров для ближайшего отделения. Милиционеры заблистали чистотой, и опрятный коллектив был вскоре отмечен начальством. Плюс к тому, чистка шуб и пальто членам семей милицейского начальства обеспечивала относительную безопасность и прикрытие, в случае чего, от смежных органов правопорядка. Сразу же вслед за милицейскими, потянулись к ней и криминальные авторитеты, желавшие впредь отличаться чистотой и элегантностью, на манер американских героев гангстерских фильмов.

С появлением первых крупных денег Рая стала одеваться у лучших частных портних, использовавших антисоветские журналы мод, доставляемые конспиративно из-за границы, чтобы хоть отдаленно походить на кинообразцы. Затем она приобрела усадьбу в пригороде, куда переехала с престарелою мамашей и наняла в помощники жившего по соседству Дядю, бестолкового, но исполнительного.

Дядя, которого в младенчестве родители по пьяному делу несколько раз ушибали, роняя на пол, жил примерно наполовину в воображаемом мире и имел вялотекущую манию преследования, но не угрюмого, а как бы оптимистического свойства. На этой почве он по вечерам и утрам терзал себя упражнениями на самодельном тренажере из кроватных пружин, обожал различные виды стрельбы: из рогатки, из лука и из изобретенного им травматического оружия, не догадываясь, какое широкое оно в будущем получит распространение. Посещение тиров было любимым его проведением досуга.

А Рая вся погрузилась в свои опыты. За этими неженскими занятиями, она все же порой задавалась вопросами о своей личной судьбе: может быть стоило сразу связать ее с бывшим учителем химии? Писать ему регулярно задушевные письма, пока тот отбывает срок? Или наоборот: надо было в ущерб учебе, вовремя бегать по танцулькам, за кавалерами, пока еще характер женский не перестал быть пластичен и не обрел необходимой науке жесткости?

Пока что, живость ее нрава выразилась лишь в том, что Рая без памяти полюбила кино и не пропустила ни одной новинки экрана, даже в ущерб химическим опытам в лаборатории. Чужая, вымышленная жизнь возмещала ей недостатки своей и приносила массу неизъяснимых наслаждений. А теперь их должно было стать еще больше.

Пожалуй, не стоило ей сожалеть ни о чем, а только ликовать, на зависть окружающим, что так все здорово складывается, и работа увлекательная, и сам артист Ворон реально существует в ее жизни, отвечает, как может, взаимностью и не отказывается пока от доверенности на «москвич».

Так бы она и рассудила, если бы змея ревности не подняла вдруг голову. Когда Ворон произнес: «Соня… ты эдакая», Рая не сразу обратила внимание на неказистость этой фразы, а когда поняла, что фраза не дает ей покоя, и не идет из головы, то сообразила мигом, что Соня — имя.

Женщина не погнушалась немножко порыться в Вороновых вещичках и почти сразу наткнулась на письмо Сони и фотографию, избавиться от которых вовремя у сентиментального артиста не поднялась рука.

Выяснить личность и место жительства девчонки, при наличии стольких милицейских знакомств, труда не составило. Женщина не умом, но сердцем или иным таинственным, сугубо женским органом, наличие и расположение которого еще предстоит открыть передовой науке будущего, поняла, что угроза ее счастью сделалась слишком очевидной.

Рая, хоть и не сомневалась в силе и возможностях своей красоты, знала также стороной и из классической литературы, что от мужчин можно ожидать всякого.

«То ему — то, — размышляла она, — а то ему раз, и это! И девки нынешние, сопливые, совершенно никакого не имеют стыда, старших не слушают и уважать не хотят. А мужики эти безмозглые и ра-а-ды, ничего не смысля, берут и влюбляются в этих бесстыжих куриц».

Очень скоро в голове женщины-ученого сложился план мести и предостережения Ворону. План был по-женски бестолков, запутан, но содержал в себе упрямую и непреклонную энергию. Вызван был незамедлительно Дядя для получения инструкций.

— Смотрите только, ради Бога, не убейте этого человека, — наставляла Рая инвалида, — и не раньте! Цельтесь вот сюда, — указала она на свою ягодицу, и пули подберите не очень твердые, а чтоб только вразумить. У вас разные есть, я знаю. Не промахнитесь!

— Нам ли не избежать промашки, когда мы содействующие армии и флоту, — бодро уверял инвалид, — линкор пропью, но флот не опозорю! — демонстрировал он энтузиазм, делая жест разрывания на груди тельняшки. — «Осавиахим» жив! — добавил он, подняв вверх татуированный якорем и пропеллером кулак и отправился к себе, где незамедлительно принялся за свинчивание и пристрелку упомянутого выше травматического ружья.

 

47

Петька и Анна, с Чапаевым во главе, ползли канавами уже целую вечность. Сзади еще погромыхивало, слышались разнообразные крики и лай растревоженных собак. Черная липкая грязь, наконец, сменилась песком и шуршащими, как солома, камышами. Плеснула невдалеке речная вода. Вся компания остановилась, тяжело дыша и озираясь.

— Откуда взялись беляки-то, я не понял? — горестно запричитал Чапаев, схватив голову руками. — И сколько их? Комиссара, спрашивается, где носит? Наши все куда подевались!? — подпрыгнул он над камышами, но ничего разглядеть не успел. Петька и Анка тоже бесполезно прыгнули по разу вверх, но тоже не рассмотрели ничего.

— Тут Чапая того гляди угрохают! А им и горя нет. Слоняются черт те где… — продолжал гневаться командир, — по бабам шляются, да в подполах сало промышляют.

— До свету обождать надо, Василий Иваныч. Часовых, видать, сняли тихо и отрезали хутор. Придут наши! — уверено прошептала Анна. — Сейчас тут вздремните, отдохните чуток, а рассветет…Утро вечера мудренее. Я на часах побуду, будьте покойны.

Все принялись устраиваться к тревожному сну.

— Здорова ты, Анна, бомбы метать, — уважительно побормотал командир, задремывая. Анна же, выждав пока Чапай засопел, стремительно подползла к Петьке и, более не мешкая, навалилась на него своей огнедышащей грудью.

— Петечка, мой любименький, — горячо зашептала она, — иссохла я по тебе! Ведь убьют, не ровен час, а я так и не приголубила тебя ни единого разочка! — впилась она в губы Петра пламенным поцелуем. Рука же Анны без промедления ринулась расстегивать его просторные не по росту галифе.

Напор Анны был так силен, что будь она мужчиной, Матрена точно перед ней не устояла бы. Или, наоборот, будь сама она действительно Петькой, как было не ответить на такой порыв? Да и с какой стати? Но и в женской принадлежности Матрена испытала вдруг неизвестное ей доселе волнение, отчего не сразу принялась сопротивляться, и Анна проникла-таки в галифе. Петька протестующее забился, как рыба, но сопротивление было бесполезно и вмиг подавлено. И Чапай, как на грех, уснул мертвым сном, благо под головой случилась облепленная песком коряга, и папаха сама собой надвинулась на глаза.

Анна тщетно шарила готовой к нежным прикосновениям рукой в штанах у Петьки, и поиски эти затягивались.

— Пустота!? — пораженно воскликнула она, наконец, не найдя ничего, кроме мягкого, немужского пуха. — Ты что ж, девка что ли? — сменила она сдавленный крик на шепот.

— А что такого? — вывернулась-таки Матрена из жарких объятий. — Сама-то много ли на девку похожа? — она быстро навела порядок с галифе, затянула ремень.

Анна в изумлении села в песок, забыв даже закрыть рот. Возбуждение все не отпускало ее, и атаку прерывать на полпути не в ее было правилах. Она опять подняла пылающий взор на Петьку, в слабой надежде на ошибку, на то, что может все же… как-нибудь получится еще задуманное?

Но нет, не Петька это был, и множество сразу объявилось тому признаков, помимо упомянутой «пустоты». И щеки, и шея, и ресницы — все, даже в слабом утреннем свете, было девичьим, хотя только что казалось вполне юношеским.

— Не тужи, подружка Стела, полюбишь еще кого-нибудь, Бог даст, — заговорила тихо и ободряюще Матрена. — Потом, вот увидишь, еще посмеемся вместе. Мужики-то вон как ценят тебя, жизнью жертвуют. А я все равно одного только Василия Ивановича люблю, и смерть за него принять поэтому согласна, — подвинулась девушка поближе к командиру. Тот от такого разговора проснулся и довольно тупо смотрел на Петьку шевелящимся глазом из-под папахи.

— Здеся они где-то затаились, ваше благородие! — послышался сдержанный голос. — В камыши забились, должно быть, Митька их вроде как приметил с дерева.

Лязгнул затвор, прошуршали совсем рядом шаги.

— Так! Дождались, называется, комиссара с подмогой, — змеем зашипел Чапаев, — тоже мне гусь, еще про Интернационал рассуждает. Быстро все к воде!

Они разом вскочили и устремились к реке. Камыш зашуршал с такой силой, что, кажется, и в самом штабе белых должны были услыхать. Слава богу, не очень еще рассвело, и туман лег, так что воду обнаружили, когда уж по колено в нее зашли. Чапаев обронил было на бегу свою молодецкую папаху, но Анна подхватила убор и, чтоб времени не терять, напялила пока на свою стриженую голову.

Досада разбирала ее.

— Действительно, стольких мужиков прогнала, как дура! — костила она сама себя. — Ради чего, спрашивается? Ведь один другого краше! Хоть бы этому вот татуированному флотскому, упрямому, вполне можно было взять, да и дать. Настоящий ведь борец за революцию. Просил ведь человек, значит нужно ему было! Нет, уперлась, как истукан, будто важность какая. Тут пули, осколки свистят, погибель кругом, а я — нет и нет! Убила бы теперь саму себя, как контру! Чего-то он там кричал мне напоследок… Эх! Конечно, все это уже не то теперь и не к чему! — досадовала она на весь свет.

Пыхтящая позади Матрена, изо всех сил старавшаяся не отстать, теперь только раздражала ее, потому что хоть и отчаянная обстановка была, на грани с гибелью, а все равно отныне приходилось, и даже на бегу, сравнивать себя с этой загадочной девицей.

— Фигурой, вроде, ей со мной не равняться, рожа так себе. Сиськи — вообще не понятно, толи под мышки спрятала, толи нет их вовсе, — сбивчиво размышляла на бегу Анна. — Где были мои глаза?! И Чапай, тоже мне еще!.. Так бы и проспал с ней под буркой до самой Мировой революции, а может и до Второго Пришествия, и не почуял ни хрена! А тут еще беляки эти некстати так выскочили, как черти из коробки. Мало я их положила! Обидно теперь до слез. Нет, убили, убили гады моего Петечку! И мне жить дальше тоже не охота! — в отчаянии подумала она, двигаясь уже по грудь в воде.

— Я, кажется, плавать не умею, Василий Иванович! — заскулила Матрена, догнав в воде Чапаева.

— Знай не трусь, да и все! — скомандовал тот, — доплывешь, я помогу. Урал — река-то — говно, по дну можно перейти.

Кое-как все поплыли. Анка в папахе — первая, за ней — Чапаев, придерживая за шкирку Петьку и далеко загребая одной рукой.

С высокого берега как-то неумолимо ровно и тяжело застучал длинными очередями пулемет. Вокруг голов плывущих брызнули фонтанчики воды от пуль.

— Не трусь! — подбадривал Чапаев плывущего по-собачьи Петьку. Туман не давал увидеть другого берега — далеко ли? И, если б не пулеметная стрельба, так еще и уплыть можно было не туда, а как-нибудь наискось, на длинное расстояние.

Беляки, оба офицеры, били из пулемета почти наугад. Иногда туман собирался клоками, и мелькал вроде кто-то в воде.

— Правее забирайте! — командовал ротмистр, — и отсекайте короче, что вы садите длинными, патронов не бережете, как чапаевец! В того цельте, который в шапке! — он нетерпеливо сдернул с плеча винтовку и тщательно прицелился.

— Врешь! Не возьмешь! — как заклинание продолжал покрикивать Чапай, для ободрения товарищей и казалось ему, что позади, за молочно белым простором воды, на дальнем берегу навсегда остается, как отрезанное, все его сапожно-ремесленное прошлое и борьба, и дивизия из революционных масс, и споры до драки с комиссаром о последствиях Мировой революции. Одного только Петьку-щенка тащил он оттуда с собой за шиворот, да Анка неподалеку шлепала ладонями по воде. Впереди ждала его призрачная неизвестность, такая же туманная и зыбкая, как река за спиной.

В очередной раз сильно оттолкнув рукой воду, Чапаев услыхал вдруг впереди новый зловещий звук, как стук. Папаха с дырой посередине подскочила с головы Анны в воздух и, шлепнувшись боком на воду, стала на глазах комдива тонуть. Анны же самой больше не увидал Чапаев, и, ослепшая от водяных брызг Матрена, уж само собой.

Мутный водоворот стремительно потащил равнодушное теперь ко всему тело Стелы Исааковны прямо ко дну.

 

48

Тем временем в лесу, подле расположения основных сил чапаевцев, пленный чех, под направленным на него стволом комиссарского нагана, вторично пытался запустить заправленный самогоном мотор аэроплана. С этой, второй попытки, мотор или бы завелся, или наган комиссарский выстрелил бы. Другой пленный чех, уже лежал простреленный, как эмблема, поверх изрядного муравейника, поскольку у него машина с тех раз так и не завелась.

Комиссар вспомнил о самолете, потому что решил отличиться перед Чапаевым, как военный, а технику он всегда уважал. С самолета он надеялся разведать расположение частей белых, которые последнее время, как сквозь землю провалились. Значит: задумали каверзу красным — прочь сомненья. Тут и пленные чехи попались под руку.

— Иностранцы, значит, должны в технике кумекать, — довольно здраво рассудил Клочков.

И вот, муравьи в муравейнике уже начали свое муравьиное совещание относительно этого нового, свалившегося на их голову обстоятельства в виде инородного тела, и не могли решить радость это или горе.

Оставалась одна попытка.

Мотор чихнул и завелся, хотя чех и не был авиатором, но всего лишь шофером захваченного чапаевцами броневика.

— Теперь полетим! — скомандовал комиссар, забираясь на заднее место и не опуская прицела. Водитель, все равно уже попрощавшийся с жизнью, решил: «погибать, так с музыкой» и смело взялся за рычаги, о назначении которых мог только догадываться, благо их было не много.

Когда огромный винт превратился в завывающее серебряное блюдце, машину потащило из лесу поперек опушки, затем в свежескошенное поле. Чувствуя на затылке револьверный ствол, чех наугад делал все как надо, и даже при разгоне аэроплан всего лишь раз стукнулся о землю, сломав одно колесо, а затем резко взмыл прямо к облакам.

В поднебесье все сразу же преобразилось. Обоих доморощенных авиаторов захватило такое сильное чувство, что они позабыли классовую неприязнь, противоречия своих воюющих держав и саму цель полета. Все это моментально выдул из их голов упругий и непреклонный встречный ветер.

Чех, желая поделиться с попутчиком своим восторгом от полета, то и дело оборачивался, и комиссар кивал ему с радостной улыбкой и по плечу хлопал. Револьвер был убран и засунут за ненадобностью в карман, поскольку комиссар, все одно, забыл, зачем пустился в полет, но не на шутку опасливо заинтересовался, не увидит ли чего-нибудь такого в небе, что поколебало бы в нем недавно сложившиеся материалистические большевистские взгляды.

И точно, показалось ему на миг, что из-за облака высунулся и строго на него глянул собственной персоной белобородый Карл Маркс. Рука комиссара Клочкова дернулась в сторону лба, вроде как для сотворения крестного знамени, но все же не сотворила его, а вцепилась покрепче в борт кабины. Основоположник же безошибочной теории классовой борьбы сперва заслонился фигурой, напоминающей двугорбого верблюда, затем от него отвалилась вся борода, а через мгновенье и сам он бесследно пропал.

Самолет подравнялся, и появился выбор: любоваться дальше облачным небом или уже просторами земли. Прямо под крылом вилась голубая лента реки, огибающей лес и хутор, в котором ночевал Чапаев. Клочков увидал догорающую избу, другие горящие постройки, мечущиеся человеческие фигурки, всадников. Но все это, поскольку на глаз было очень мелко, то и казалось не стоящими ничего пустяками.

Комиссар раскрыл рот, чтоб запеть, но не вспомнил ни одной подходящей задушевной песни и тогда, от всей души фальшиво затянул «Интернационал». Чех тоже что-то запел свое, никак не похожее на то, что пел Клочков, и тоже громко, изо всех сил. Однако двигатель перекричать никому из них не удалось, они и друг другу не мешали, заливаясь, как два разнородных оперных солиста.

Тут мотор стал давать перебои, в силу того, что самогону в аппарат налили сколько нашлось, минус сколько донесли, а двигатель оказался прожорлив. Пленный чех стал делать попытки маневрирования, которые привели к тому, что аэроплан нырнул и стремительно понесся к земле. Вскоре мотор заглох окончательно, чихнул даже всего разок. Памятуя о сломанном колесе, чех, перекрестившись, попытался угодить на водную, подернутую белым туманом гладь, но не справился с задачей и устремился точно в береговое возвышение, с которого именно по Чапаеву и бил пулемет.

Пулеметчик и ротмистр одновременно и вроде беспричинно повернули головы назад, и чуть не свернули шеи, потому что увидали бесшумно летящий на них прямо с неба, растущий на глазах, более чем странный предмет. Ничего они не успели понять, аэроплан снес их заодно с пригорком и пулеметом, да и взорвался, наконец, смешав комья земли, искры и дым вместе с водой и камышами.

Иностранный подданный, при ударе пробкой вылетел из кабины и, пролетев дугой дюжину метров, кубарем укатился в воду, где уже через минуту обнаружил себя в целости, слегка только контуженным и с несильно вывихнутой скулой.

А комиссар Клочков погиб моментально: взорвался в клочки.

Чапаев обернулся на взрыв и увидал, что пригорка с пулеметом уже нет, а с неба сыплются комья земли и горящие ошметки.

— Наши, что ли, из орудия достали? — удивленно и одобрительно подумал он. Командир прибавил усилий и вскоре смог выползти на другой берег и Петьку дотащил в целости и сохранности. Оба рухнули на песок и временно перестали шевелиться.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

49

Счастливы люди бывают в любые времена и в любых обстоятельствах. В тяжелых жизненных условиях счастливые мгновения переживаются с особенной силой, хоть и с оттенком острой тоски по иной судьбе. Но если все более-менее хорошо, и молодость еще не закончилась, наоборот, кажется беспредельной, то и счастьем называется самая обыкновенная жизнь, которой не будет конца.

После знакомства с Вороном, у Сони начался новый этап жизни. Она так резко повзрослела и развилась, что свой поступок с письмом старалась не вспоминать — таким он теперь казался ей постыдно-глупым. Ничто теперь не имело значения, в сравнении с радостью предстоящих свиданий. Ей никогда и в голову не пришло бы отказать артисту хоть в чем-либо, тем более, что уже первое свидание ничего кроме восторга у нее не вызвало, хотя из слышанного от более опытных подруг, она знала и сама догадывалась, какие бывают горькие разочарования в мужчинах, а в иных случаях сразу во всей интимной стороне жизни. Артист оказался воплощением девичьей мечты и теперь любая черта его наружности или жест воспламеняли Соню и будили в ней только восхищение и жажду жизни.

Иногда Соне приходило на ум, что полезно было бы чуток поупрямиться хоть для виду, но ей так дорога была каждая секунда осязания кумира, что упрямство, даже в виде кокетства, всегда откладывалось на потом. К тому же она опасалась его рассудительных возражений, которые всегда надолго повергали ее в умственную растерянность.

Встречались они редко и, помимо общаги, где попало. Раз в мастерской одного подпольного художника-абстракциониста, Ворон сразу от дверей потащил девушку на дощатый топчан, застеленный потертым лоскутным покрывалом, а после недолгой близости, немедленно заспешил опять по своим делам. Но в дверях по-интеллигентски усовестился, притормозил разгон и поинтересовался душевно: не обидно ли ей так сходу, без всяких предисловий и в постель?

— Я, Семен Семенович, в эту постель так стремилась, что двух прохожих по дороге сшибла нечаянно! — честно призналась девушка. Ворон тогда надолго успокоился.

Сегодня Соня аж подпрыгивала на ходу от переполнявшего ее радостного чувства. Выскочив из дверей общежития, она почти сразу увидала припаркованный сбоку голубой «моквич». Сердце ее тут же замерло на секунду, чтобы в следующий миг забиться изнутри о грудную клетку, будто оно — плененная птица.

Девушка рванулась к знакомому автомобилю, как на старте соревнования «ГТО» по бегу, но опомнилась и пошла не спеша, важной походкой. Однако, когда стекло на дверце опустилось, из машины высунулся незнакомый дядька в фиолетовых очках, радостно обнаживший в улыбке разноцветного металла зубы.

— София? — утвердительно ткнул он пальцем в сторону замершей девушки.

— Да. А вы кто? Вас Семен Семенович прислал? — задыхаясь от непрошенного волнения, спросила Соня.

— Я шофер первого классу, студент ВТУЗа! — Затараторил инвалид, сверкая своей железно-золотой улыбкой, которой и надлежало доверять, поскольку глаза были скрыты от собеседницы очками.

— Шеф приказали доставить в целости и сохранности! Садитеся позади и домчу за айн момент! — воскликнул он, запуская мотор. Соня послушно забралась на заднее сиденье в некотором разочаровании, мучимая тревожным предчувствием, которое, впрочем, не в силах было отвлечь ее от общего предчувствия огромного счастья.

Дядя, а это был, конечно, он самый, воровато зыркнул поверх очков в боковое зеркальце и резко, так что колеса задымились, сорвался с места.

А днем раньше, на этом же месте остановилась «Победа» с шашечками на боку. Из такси неловко выбрался артист Ворон, в черных маскировочных очках, которые, как всегда только добавляли ему привлекательности в глазах случайных прохожих. Очки не могли скрыть и нервного его состояния.

— Называется — получил доверенность на машину! — довольно громко ворчал Ворон себе под нос, отдавая водителю такси предпоследний рубль новыми, — А где она, эта машина? «Доверенность, доверенность», — разговор один. Опять прикажете мне пешком ходить?

Артист направился к дверям общежития, готовясь незаметно проскочить внутрь. Но, во-первых, он сразу же столкнулся с пристальным взглядом вахтерши, лицо которой тотчас стало меняться, приобретать изумленно — обморочный вид, столь Ворону знакомый и ничего хорошего не суливший. А во-вторых, почти истерический крик, раздавшийся из-за спины, остановил его у самого входа:

— Вот он! Держи его, отсекай от двери! — с этими воплями из подъехавшего автобуса с надписью: «Киносъемочная», почти на ходу, выскочили ассистент с режиссером и набросились на артиста, явно собираясь заламывать ему руки.

— В чем дело?! — воскликнул Ворон, сорвав с носа очки, сквозь которые, по чести говоря, сам плоховато различал окрестность, и вертя своей знаменитой головой, поскольку ему показалось, что на него еще и сеть набрасывают.

— Ишь, очками завесился! Думал, мы не узнаем! — радовался ассистент, удерживая вырывавшегося артиста за локти и давая сигнал Реброву, чтоб не медля трогал. Режиссер с гримером, как только запихали Ворона в автобус, сразу приклеили ему пышные усы, и гример принялся пудрить щеки.

— Нет, вы определено спятили! — шипел в раздражении режиссер и даже замахнулся треснуть артиста по башке саблей в ножнах, но удержался, — Группа стоит, погода шепчет, а вы болтаетесь, черт те где! — возмущался он. — Повезло еще — лошадь расковалась, за кузнецом послали. Я не гордый за вами бегать, но ведь не дело же! — резко натянул он артисту на глаза лохматую папаху, — В начале, все люди, как люди, а пол — материала отснимешь — начинается..! — продолжал он кипятиться, — Говорили мне: возьми Кадочникова! Рыбников сам просился, никогда не подводит. Всем наотрез отказал, а с вами связался, думал Ворон, мол, гений, а гений и злодейство — две вещи не совместны? Куда там!..

Автобус помчал всех к съемочной площадке, где и предстояло развернуться вскоре бурным полудраматическим событиям, и где режиссер будет вполне отомщен тем, что рассеянный или безответственный артист как следует получит в лоб.

С тротуара за всем происходящим с интересом наблюдали двое мальчишек в синих шароварах, майках и в школьных форменных фуражках:

— Репетируют для кино. Видал надпись у них, — пояснил один другому.

— На ходу прямо, чтоб время не терять, — кивнул приятель.

Из-за угла, на место уехавшего автобуса плавно подкатил на велосипеде Павел Перец. Он остановился, уперев ногу в поребрик, и с грустью засмотрелся на окно Сони, украшенное горшком с полезным «столетником». Не увидев там ничего ободряющего, сержант, задумчиво вращая педали, уехал прочь, дав себе страшную клятву в следующий раз точно выяснить по окну, какой у любимой номер комнаты и начать оказывать на нее воздействие, используя эпистолярный жанр.

 

50

Все это происходило недавно, теперь же события забежали далеко вперед, как всегда стараясь вырваться из узды, в которой их удерживает материальное пространство и время. Только памяти удается вернуть человека вспять, иногда даже почти на целую жизнь, и какому-нибудь зрелому мужу представится вдруг воскресным утром, что он пацан еще, прислушивается из-под одеяла, как на улице дворник сгребает фанерной лопатой снег и можно побежать туда, чтобы хоть целый день бросаться снежками или строить снежную крепость с приятелями. А мать несет с кухни пироги и сейчас примется его будить… Но нет, оказывается он ответственный работник, и жена его уж не так хороша, а несколько, как говорится, побита градом, и пирогов от нее еще надо отдельно заслужить.

Выйдя из госпиталя и заботливо трогая на ходу повязку, Ворон первым делом отправился на поиски телефонной будки. Пройдя квартал, артист нашел одну такую, с дверью не только без стекол, но и завязанную почти что узлом. Вид ее навел артиста на мысль о том, как все же силен русский человек. Ведь никаких следов инструмента не наблюдалось. Механизм подходящий тоже никак было не вообразить себе, однако дверь представляла собой ком из железных деталей, смятых и скрученных, не иначе как разгневанным циклопом. Между тем, телефон был исправен, и артист принялся лихорадочно накручивать номера.

— Раиса! — кричал он в трубку через мгновенье, — Это ты?!

— Что, я? — надменно отвечала Раиса.

— Это я, Ворон! Почему ты молчишь? Тебе известно, что со мной было?!

— Мне все известно, да! — отвечала женщина беспощадным голосом, — и очень скоро мне будет известно еще больше. А может быть и больше, чем вам.

— Как это? О чем ты? — заметался Ворон, — Ты хоть… Неужели?! — возвысил он артистический голос, от которого Рая всегда делалась сама не своя. — Я так и думал… я предвидел… я так и подозревал. Но объяснись, черт возьми! Я могу знать, в чем дело?! Ответь немедленно, слышишь!? — завизжал он уже не своим голосом, — Ну?!

— Баранки гну, — сострила, как могла Рая, несколько струсив, — сами все про себя знаете! И учтите теперь, что я не шучу! Если в семь не явитесь, пеняйте на себя!

Тут трубка сменила звук человеческого голоса на мертвенные прерывистые гудки. Ворон в бешенстве, недоумении и отчасти страхе, хлопнул трубкой об аппарат, чуть не расколов его. Затем в ярости ухватился за покореженную дверь и рывками, в два приема, почти совсем ее выпрямил, совершенно этого не заметив, но напугав выглянувшего из подворотни точильщика без руки.

Выйдя из будки, он встал на углу тротуара, глубоко засунув руки в карманы и злобно щурясь. Мимо проносились редкие «москвичи», прохожих не было. Ворон сощурился еще больше, втянул щеки и, прицелившись, плюнул на порядочное расстояние. Точно попав, куда целил, артист продолжил плевки по другим мишеням. Так ему вдруг сделалось тошно, и так отвратительна показалась окружающая действительность, что за этим занятием он совершенно позабыл счет времени. Спасибо в уличном репродукторе объявили, что шесть, мол, часов.

Семен почувствовал себя на распутье, причем распутье было обращено внутрь его самого. С одной стороны ему хотелось думать о себе, как о благородной личности, но с другой стороны выходило, что он полная свинья и таковым останется, пока единственный путь не выберет. Но выбирать нужно было гораздо раньше, а теперь стоило решить — от чего отказаться, хотя бы в данном случае, никак не было возможно. Хотелось всего.

Семен промокнул платком губы и, не оглядываясь на оставленное безобразие с телефонной будкой и не жалея о нем, двинул к себе. Там он немного успокоился, решил что, в конце концов, у него есть «вечное, святое искусство», а остальное все — вздор, нечего расстраиваться, и все они еще пожалеют…

Однорукий точильщик-инвалид, со станком на плече вышел, наконец, из подъезда и опасливо затянул свою песню: «Ра-а-азные ножи и ножницы точи-и-м!»

Придя домой, Семен окинул взглядом разруху своего жилища, подумав мимолетно о необходимости ремонта, затем собрал с самых видных мест некоторые элементы женского туалета, чтоб пихнуть их куда-нибудь подальше, за радиоприемник. Заглянув в зеркало, явившее ему, как всегда целую коллекцию хорошо различимых отпечатков пальцев, он легко переключился на собственную физиономию, тщательно повязал галстук, брызнул на себя одеколоном и пошел примерно туда, куда было велено.

Ворон уже не в первый раз оказывался, по выражению приятелей: «не при москвиче». По этому поводу он сильно досадовал, и в голове его зрело подозрение, что автомобиль стал для Раисы средством манипуляции его поведением и сознанием.

— Пора начинать копить на свой и встать на очередь. А «Победы» вроде и без очереди продают и даже реклама висит на доме, но дико дорого, — озабоченно размышлял артист, обгоняя парочку, которая на ходу напряженно переругивалась:

— Никогда, никогда неизвестно, где ты ходишь? Что я должен думать?! — истерически вопрошал щуплый мужчина представительную особу, которая уже повернула голову к Ворону и, кажется, стремительно сосредотачивала на нем свое внимание.

— Что должен, то и думай! — рассеянно бросила она, выворачивая шею и стараясь проникнуть в самую темноту вороновских очков.

— Пойми, — продолжал нудеть ее спутник, — мы должны правильно строить отношения! Мне ведь лучше тебя не найти!

— А ты найди хуже, — посоветовала женщина и незаметно для себя стала по ходу движения забирать несколько наискось, поближе к артисту.

Ворон, поняв, что в очередной раз узнан, метнулся было на другую сторону улицы, но тотчас был повален резко затормозившим голубым «москвичом». Повязка его съехала, обнажив не до конца зажившую рану, очки упали. К тому же, он моментально вывозился в грязи.

Дама и ее спутник бросились поднимать Семена. Подоспели еще посторонние прохожие. Женщина попыталась поправить повязку, подала очки.

— Ах, какая неприятность! — пылко восклицала она, отталкивая локтем своего мужчину. — Вам нужно в медпункт!

— Я медицинский студент! Я ветеран креста и полумесяца! — радостно проорал, невесть откуда взявшийся Дядя, оказавшийся еще и водителем «москвича», по ходу дела ловко облачившимся в белый халат.

— Без паники! Я довезу его до лазарету! — объявил он, хватая поваленного артиста за подмышки и затаскивая с помощью добровольных помощников на заднее сиденье.

— Вы точно довезете? Вы нормальный? — отступила под его напором женщина. — Вам известно, куда везти?

— Мне ли лазаретов не знать! — глумливо проорал Дядя, как-то слишком заметно обнаглев. — Кому еще и знать их, как не мне!? — радостно вопил он, собираясь тронуться с места, в то время, как Ворон на заднем сидении искал вокруг себя дополнительных подтверждений тому, что он еще жив.

— Товарищ артист! Семен Семенович! — просунулась в дверное окошко дама, протягивая Ворону листок из блокнота. — Возьмите на всякий случай мой телефон, возможно, это жулик. Завезет Вас куда-нибудь! Учтите, — повернулась она к Дяде, — я записала ваш номер!

— Га-а! — заржал Дядя в ответ, — да я нумера сам рисую! — и сорвался он с места, напустив фиолетового дыму.

— Это артист, артист! — прокричала вслед женщина, не обращая внимания на тянущего ее за рукав спутника.

— Нам ли артистов не знать, когда я сам народный артист из народа! — эхом донеслось издалека.

— «Москвич», — вяло подумал Ворон, принимая более удобную позу, — точь-в-точь, как мой, и дымит похожим образом из-за поршневых колец.

— Мне в больницу не нужно, — тронул он водителя за плечо, — мне в другую сторону. Едемте, я заплачу.

— Да я в курсах! Прямо к Раисе Поликарповне и доставлю.

— Ах, вот оно что! Наш, значит, «москвичок», — с опозданием сообразил Ворон и, пристроив под голову локоть, уснул, видимо на нервной почве.

Вскоре они подкатили к Раиному дому. Та встретила их во дворе, за накрытым столом. Артист, несколько знакомый с историей искусств, даже остолбенел: так похожа оказалась Раиса на известную Кустодиевскую «Купчиху», несколько, правда, постройнее. Зато продукты на скатерти были точь в точь те же, с рынка.

Дядя, повинуясь мимолетному жесту хозяйки, моментально испарился. Преодолев минутный столбняк, Ворон капризно скривил рот и попытался было скандалить:

— Рая, наверное, ты решила, что раз я тут, то напуган и разоблачен? Так нет же, и еще раз — нет! Напрасно ты сделала ставку на террор и насилие! — сыпал артист, как горохом, тем более шок его от падения совсем прошел. — Как ты додумалась вообще? Как решилась на такое?! Это любовь называется у тебя? Занялась бы лучше физкультурой, да шоколаду поменьше ела, — указал он на увесистую плитку шоколада с медведями Шишкина, которой была придавлена пачка бумажных салфеток, — раз тебе не хватает моего внимания. Представь, у женщины должна быть талия!

Ворон перевел дух, чувствуя, что Рая несколько сникла. Он вынул из кармана платок, чтобы высморкаться. С платком из кармана выпорхнула блокнотная страничка с телефоном дамы с улицы.

— Да если б я только знал! — продолжал артист, даже сморкаясь как-то трагически. — Да понимаешь ли, кто ты после этого?

— Легче на поворотах, Семен Семенович! — обронила Рая, несколько, впрочем, смущаясь.

— А если б я умер!? — наседал артист, — полюбуйся на мою голову! — он нагнул раненый череп, подставляя его для рассмотрения, и увидал плавно опустившуюся записку. А увидав, опрометчиво потянулся к ней, тут же передумал подбирать, передумал еще, словом, произвел суету, сразу замеченную женщиной.

— Вам, Семен Семенович, не дадут помереть, пока Вы из меня всю кровь не выпьете! — саркастически заметила Рая, указывая ярким ногтем на записку.

Ворон прекратил истерику, поднял без утайки листок, затем заглянул в него с искусственным выражением скепсиса на лице. Прочитав, он небрежно скомкал и бросил бумажку в корзину с мусором, запомнив, однако, каждую цифру, поскольку обладал фотографической памятью, не хуже чем у иностранного шпиона.

— Какой вздор, по сравнению с угрозой моей жизни! — произнес он как с трибуны.

— Мало еще… — пробурчала под нос женщина совсем тихо.

— Ну, хорошо, тогда убей меня! Убей насмерть, Рая! — трагически произнес Ворон и высморкался слезами, буквально как женщина. — Убей за то, что я артист! Убей за мою известность, за то, что меня знает народ и… хочет любить меня! — выкрикнул он с пафосом и даже указал обеими руками самому себе на грудь, несколько для выразительности набычась.

Тут Раиса сделала то, чего не ожидала сама от себя, потому что бывают случаи неизъяснимых состояний души, когда человек делается руководим некоей посторонней, но непреклонной волей. Она с размаху, изо всей силы, треснула Ворона прямо в лоб. Удар пришелся по тому именно месту, которое уж было ранено резиновой пулей. Сила его была такова, что артист отлетел с места шагов на пять. Казалось бы, он должен испустить дух. Однако, он как ни в чем не бывало, поднялся и, стряхнув с лацкана прилипший сор, произнес самым обыкновенным тоном:

— Извини, Рая. Видимо, я не прав.

— Я не за народ вас корю, Семен Семенович, — спохватилась и захлопотала женщина, пораженная произведенным эффектом от удара, — а за баб, которые вам без устали глазки строят! А вы точно также — им! — всхлипнула она, — Которые, вон, записочки вам пишут. Знают, нутром чуют, что вы только об этом и думаете! Об их фигурах и…

— Да, Рая. Я думаю об этом! Почему-то господину Фройду можно было об этом думать, — произнес Ворон грассируя, — сочинять книжонки, и никто на него не обижался! А мне, заслуженному советскому артисту, который обязан понимать психологию, создаваемого на экране образа, почему-то, видите ли, нельзя! — опять взял нужный тон Семен. — Но с чего ты взяла и какие у тебя доказательства, что я хоть кому-нибудь из них, — ткнул он выразительно пальцем в сторону мусорной картины, — ответил взаимностью?

— Да нутром чую! — огрызнулась Раиса, — Только не пойму, что вам в них проку? Я-то чем не угодила? Может талии у них особенные, так скажите, будет вам особенная талия. Прямо завтра же перейду на фруктовую диету, хоть это и может отразиться на… — Рая выразительно опустила глаза на грудь, — придется выбирать: талия или что? А это все я кому, спрашивается, приготовила сегодня? Себе что ли? — кивнула она в сторону яств, — хоть вы и не заслужили совсем.

Ворон уже давно не сводил глаз со стола.

— Да уж, это ты благородно поступила, — кивнул Семен, — даже больно смотреть на твое изобилие, — сглотнул он слюну, — с утра маковой росинки не бывало, а тут такое… О, какая прелесть! — искренно обрадовался артист, угадав любимое блюдо под салфеткой.

— Садитесь и ешьте! — скомандовала Раиса, — но если вы и дальше будете путаться с разными ремесленницами, а мне морочить голову, я пойду на крайние меры! Я вас в ступе истолку, а заодно и рыжую эту, чтоб от нее мокрое место осталось! А потом, — снова всхлипнула она, — я и себя прикончу каким-нибудь ядом. Потому что вы — мой! Запомните!

— Я твой, дорогая. Прочь сомненья! — заговорил Семен, накладывая себе на тарелку сразу всего, — но я нужен людям! Поверь, для очень многих и многих людей, будь они хоть рыжие, хоть брюнеты, жизнь без меня, без моих ролей — не жизнь! — произносил он с выражением, успевая стремительно поглощать приготовленное. — С этим нельзя не считаться, ведь каждый человек — это целый космос! И я вынужден…, — проглотил он застрявший было кусок пирога, — юноши подражают моей внешности, девушки хотят любить, — покосился он на свое отражение в самоваре. — Им нужен идеал. Это большая ответственность! А ты — «в ступе…».

— Ладно вам, — отмахнулась Раиса опасливо, — неделю отснимитесь и после год отдыха. Хорошо бы еще на театре служили. Я вообще не пойму, что делают кинозвезды в остальное-то время с утра до вечера, изо дня в день. Перед зеркалом, что ли выстаивают? — задала она вопрос, который только в этот миг и пришел ей в запале на ум.

— Я, — задохнулся от возмущения Ворон, — НЕСУ свой талант! Вам этого не понять! — надменно договорил он, нарочно назвав Раису во множественном числе и шлепнув взятой с колен салфеткой о стол.

— Нет я могу понять, но ведь вы же терзаете меня! Терзаете прямо за сердце! — сразу смягчилась женщина, будто в самом деле поняв нечто, — вот вино, запейте и еще съешьте что-нибудь, я ведь старалась.

Артист побыл с минуту в неподвижности, затем ожил, доел кушанье и запил съеденное вином из кувшина.

Раиса за это время опять начала несколько как бы закипать.

— Почему-то теперь уже не принято ценить того, что женщина может быть подарила самое ценное, что есть у нее! — воскликнула она, не выдержав паузы.

— Ну с этой претензией, Рая, ты точно, мягко говоря, опоздала… как мне показалось при первом свидании, — тактично заметил Ворон, ища в кармане сигарету.

— Совершенно не хотите духовного общения, хотя бы чаще беседовать со мной, — продолжила женщина таким тоном, будто говорит от лица всех на свете женщин. — Вам бы только…

— Ну почему бы вам… всем, — перебил ее артист нервно, — не задать эти вопросы самим себе? Что это, мол, милый не хочет со мной говорить о высоком? Что это он от меня где-то шляется? И уверяю тебя, ответы тут же и явятся! Только искренно надо спросить. И они явятся в виде тоже вопросов: а может я не умна? А может во мне и нету ничего стоящего, кроме…? — Ворон остановился переводя дух, — И давно замечено, как только заговоришь об умном, со второго слова слушать перестаете! Говорит, ну и ладно. Такой умный он у меня! Что, — отвел он в сторону руку, буквально как Пушкин и, скроив самую ехидную гримасу, — интересно, как мужчина выкручиваться станет, отвечать на дурацкие вопросы или метать бисер, чтоб до тела быть допущенным?

— Но ведь я ученый, химик! — жалобно пропищала Рая голосом Сони, — почему же, не умна? Почему бисер?

Ворон широко открыл рот и надул, как индюк, горло.

— «Потому что нельзя, потому что нельзя! Потому что нельзя быть на свете красивой такой» — пропел он зверским баритоном, почувствовав в женщине явную слабину и готовность к капитуляции. Затем промокнул губы салфеткой из серебряного кольца и потащил ее к дивану.

— Вам бы только глумиться, — слабо сопротивлялась женщина.

— И что значит «убью себя»? — пыхтел артист, — а как же, вот именно, твоя наука, кафедра? Химия? Ведь химия — это наше все, не правда ли?

— Чтобы никаких больше рыжих! — окончательно сдалась Раиса, устраиваясь спиной поудобнее и отводя руку Ворона от наименее привлекательного места, к привлекательному наиболее.

— Да я уж давно и не видал ее… их то есть, — бормотал Семен сбивчиво, подобно туче наползая на красавицу, — каникулы же у них вроде.

— И не увидите, не надейтесь! — придушенно ворчала Раиса в мужских объятьях.

Тень беспокойства пробежала по челу артиста.

На ветке за окном соловей задрал клюв и приготовился запеть.

 

51

Предыдущий вечер, касательно погоды, удался на славу. Доверенные Пашины пацаны лежали в синем сумраке под яблонями и следили прямо из сада за домом неприятной, похожей на птицу Феникс, тетки. Причудливое переплетение ветвей, листьев и травы надежно укрывало их от неприятельских глаз. Кусты смородины и крыжовника несколько затрудняли обзор, зато можно было лакомиться оставшимися от птиц ягодами. Яблок, кислых как лимоны, каждый из них наелся еще прежде и набрал полные запазухи впрок.

Странна эта детская любовь к кислятине. Правда, дети любят эту дрянь, только когда она сорвана ими с ветки тотчас. Они будут с радостью и наслаждением грызть ее помногу, но стоит им отбежать подальше, как они предпочтут не есть, а бросаться этими плодами, доставая их из карманов и из-за пазух, друг в друга или по иным движущимся целям.

Хулиганства ради, пацаны поверх эмалированной таблички «Осторожно, злая собака!» прицепили рукотворную надпись: «Не возьмем в коммунизм!»

Солнце уже село, так что только самые верхушки сосен горели оранжевым, на фоне ярко зеленого неба. Разведчики от неуемности переползали по-пластунски с места на место, воображая Бог знает какие приключения и опасности, чтобы радоваться и гордиться своей отвагой. Крапива, впрочем, доставляла им реальные неприятности во всей полноте.

Пока они только отметили, что дом то и дело посещают различные малосимпатичные личности, по большей части пузатые дядьки с тючками, непременно озирающиеся, прежде чем войти. Некоторые прибывали на личных авто, а рослый, в кожаном шлеме, субъект подкатил на мотоцикле с коляской, выгрузил коробку и немедля умчал прочь.

Один из мальчиков гладил лохматого пса, называя его Полканом и скармливая ему четвертую конфету. Он где-то прочел недавно, что имя Полкан означает «пол-коня», а пес именно и напоминал ему Конька-горбунька из сказки Ершова. Конфет было жаль, но пацан утешал себя несходством с девчонками, которые уж точно не смогли бы совершить такого волевого усилия. Пес уже лизал его благодарно в лицо, норовя забраться языком в самые ноздри, а мальчик мечтал, как было бы здорово покататься на нем по окрестностям верхом.

Наконец, за воротами послышался звук подъехавшего «москвича». Машина вползла во двор, из нее выбралась растерянная юная особа, а следом Дядька в фиолетовых очках. Дядька споткнулся, и пацаны одновременно подумали, что в таких очках спотыкаться, небось, приходится на каждом шагу.

Девушка, слегка подталкиваемая спутником в спину, скрылась в доме. Через несколько минут из дверей показалась Птица Феникс, чтобы выглянуть за калитку на улицу. Заметив плакат о том, что ей не предстоит быть взятой в коммунизм, она сорвала его, свирепо смяла и забрала с собой, видимо, на растопку.

Затем женщина включила над входом лампочку, бросила еще один настороженный взгляд в сторону кустов и окликнула пса. Однако, Полкан, разнежившись и наевшись конфет, отзываться не спешил. Тогда Рая, а это была, конечно, она, на всякий случай запустила в самую гущу кустарника ржавым ведром. Ведро бесшумно приземлилось куда-то в траву. Пес, виновато поджав хвост, довольно лениво и молча выбежал к женщине. Та, с подозрением на него глянув, прицепила к нему цепь и скрылась в доме.

Вокруг лампочки мигом образовался хоровод из насекомых. Такие же, из их компании, без устали пили кровь из мальчишеских шей, лбов и щиколоток, оставляя после себя, помимо изрядных волдырей, следы от погибших, не особо вертких товарищей.

Живо сообразив, что итогов разведки накоплено уже чересчур много, что пора домой, в лагерь, и вряд ли еще что-нибудь интересное произойдет, пацаны по-быстрому ускользнули со своего поста через дыру в заборе.

Колька только задержался чуток. Поскольку ведро, брошенное Птицей Феникс, попало ему по хребту, то паренек, подобрав ржавый предмет, подвесил его известным образом над дверью, рассчитывая несколько как бы отомстить. Затем и он выскользнул из сада и присоединился к приятелю.

Оба скинули сандалии и пошагали босиком по толстому слою мягкой как мука пыли, хранившему все дневное тепло до глубокой ночи. Дорогой мальчишки из озорства срывали с перевесившихся через забор веток вишни, если их удавалось рассмотреть в сгущавшихся сумерках, и тут же радостно их ели.

— Как думаешь, Тимофей Кондратич, зачем им такой домина? — удивлялся Степка на ходу, сшибая прутом голубые репейники, — ведь сразу видно всем, что буржуи и жулики. Значит, рано или поздно посадят. Читал про майора Пронина?

— Деревянный вопрос, Козьма Фомич. Шесть раз! Я всю «Библиотеку военных приключений» перечел у соседа.

— Мы с тобой, Тимофей Кондратич, лучше б в шалаше жили, на берегу реки. Верно? Надо только удочки и ружье. А если война, то сразу партизанский отряд можно собрать из подходящих ребят, эшелоны пускать под откос. Я комиссаром согласен, а ты — командиром… или наоборот.

— А зимой? — уточнил Колька.

— Землянку можно вырыть, в три наката, как на фронте. С лета заготовить запасов, сухарей насушить.

— Войны, может, не будет, а летом, уважаемый Козьма Фомич, можно зато плот построить и поплыть куда-нибудь по течению, — поддержал мечту друг, — девчонок можно позвать…

— Ага, как Том Сойер и Гек Финн, — радостно согласился Степка, — но только без девчонок. Они ж воды боятся, вопить начнут, — пояснил он, забираясь пока в палатку и застегивая получше вход от комаров.

— Слушай, — поделился Колька, видя, как чешется товарищ после укусов, — я комаров на себе не бью. Надо перетерпеть, пусть жрут сколько хотят. Считай до тысячи и терпи. Так раза три стерпишь, а после уж не замечаешь их. Или они кусать перестают, — указал он на присевшего на руку комара, который все не решался воткнуть свое мелкое жало, да так и не решился, а посучив лапками, снялся с места и полетел зигзагом в сторону Козьмы Фомича, то есть Степки.

Между тем, на даче происходили события, мягко говоря, необычные. Как только Соня, в сопровождение Дяди, переступила порог дома, так и направлена была прямиком в подвал. Помещение было с низким потолком, но просторно, напоминало одной половиной химическую лабораторию, другой — нечто вроде хлева, поскольку в углу навалено было соломы. У одной из стен громоздилось старинное зеркало, с неровной грязноватой поверхностью, содержавшей по углам заметные утраты. Видимо, его пожалели выбросить из-за красивой рамы.

Что-то громыхнуло, будто лист меди сбросили с грузовика, и из темноты навстречу девушке величественно выступила немыслимой красоты дама. Нервно отбросив со лба темно рыжие локоны, она вонзила в бедную Соню огненный взор.

Дама была именно такова, какой всю жизнь мечтала быть сама Соня. У нее имелось все, чего не доставало юной ученице швеи. Казалось, внешность красавицы не находилась на одном месте, а пребывала в динамическом состоянии пульсации перед свирепой атакой.

Сразу вслед за впечатляющим лицом, окруженным огненной гривой волос, в бой рвался бронетанковый корпус груди, в то время, как руки, с длинными шевелящимися пальцами, приготовились обойти с флангов. Талия, равно как и белая шея, могли бы показаться слабыми звеньями всего строя, но при малейшем движении они превращались в туловища змей, способных вытянуться до нужной длины, чтобы обвить и стиснуть жертву смертельным объятьем. Стройность высоких ног тоже не подлежала сомнению. При ходьбе они ступали ровно, рисуя одни только прямые линии, и заворачивали направление хода, строго под прямым углом.

При виде такого совершенства, Соня ощутила себя исчезающе ничтожным созданием, но мельком успела вообразить, какой успех ожидал бы ее повсюду, случись ей обрести подобную наружность.

— Покажи руки! — скомандовала женщина ледяным тоном, но громовым голосом.

Команда была знакома Соне с малолетства, с детского сада, школы и пионерлагеря, как впрочем, была она знакома и любому советскому человеку. Руки по многу раз предъявлялись на предмет проверки их чистоты и опрятности в борьбе за повсеместную гигиену.

Так что, Соня послушно и незамедлительно протянула руки навстречу женщине, повернув их ладонями вверх. Тотчас на них защелкнулись наручники. Это, конечно, Дядя словчил, подкрался из-за спины.

Девушка изумленно ахнула, попыталась сразу освободиться. Не тут-то было. Приспособление только туже стянуло запястья. Никогда, никогда не приходилось Соне бывать в наручниках, и она совершенно не рассчитывала когда-либо в них оказаться. Девушка бросилась было к выходу, пытаясь все же высвободить руки, но Дядя, несколько было отскочивший назад, преградил ей путь и силой усадил пленницу на табурет. Затем этот субъект принялся молча и суетливо привязывать Соню к сиденью еще и бельевой веревкой, пресекая каждую попытку сопротивления и напутав множество лишних уродливых узлов и петель.

— В чем дело?! Что вам надо?! Где я?! — вскрикивала та, отчасти обессиленная сверлящим взглядом красавицы. — Отпустите меня! — воскликнула Соня жалобно еще раз и некоторое время билась молча, как рыба в своих путах.

Когда путы ослабевали, Дядя подскакивал и молча затягивал их потуже. В присутствие Раисы Поликарповны, он всегда почти полностью терял дар речи, находясь, будто под гипнозом ее зеленых глаз, но все понимал и двигался тихо, как змей. И, наоборот, без ее присмотра, делался порой говорлив и шумен до чрезвычайности.

Следуя командному жесту красавицы, Дядя поднял пленницу на руки вместе с табуретом и перенес в середину помещения.

Раиса принялась почти бегом нарезать круги вокруг табурета с девушкой, не отрывая от нее испепеляющего взора.

— Посиди, подумай пока, — зловеще обронила она, производя тщательный, детальный осмот