Неповторимым и, быть может, самым счастливым временем монашеской жизни надо признать послушничество. Это потом у инока будут и духовные взлеты, и превосходящие всякое воображение события, которых мирской человек даже представить не может. Будут победы и поражения в невидимой аскетической брани, удивительные открытия — мира и самого себя. Но все равно — годы послушничества не сравнимы ни с чем.
Как-то у престарелого патриарха Пимена спросили:
— Ваше Святейшество, вы достигли высшей ступени церковной иерархии. Но если бы сейчас можно было выбирать, кем бы вы хотели быть?
Обычно малоразговорчивый, погруженный в себя патриарх, не задумываясь, ответил:
— Послушником, сторожем на нижних воротах Псково-Печерского монастыря.
Если всеми почитаемый старец-патриарх даже и место послушничества в своих заветных, хотя и несбыточных мечтах выбрал, можно представить его неподдельное желание вернуться в то давнее послушническое состояние, когда ты впервые каждое мгновение ощущаешь отеческую заботу всемогущего Промысла Божьего. Это напоминает лишь светлую отраду беспечального детства: жизнь состоит из одних прекрасных открытий в новом — бесконечном и неизведанном мире. Кстати, две тысячи лет назад апостолы, по сути, три года были самыми настоящими новоначальными послушниками у Иисуса Христа. Их главным занятием было следовать за своим Учителем и с радостным изумлением открывать для себя Его всемогущество и любовь.
Ровно то же самое происходит с послушниками наших дней. Апостол Павел сделал великое открытие: «Иисус Христос вчера и сегодня и во веки Тот же». Эти слова подтверждаются всей историей христианства. Меняются времена и люди, но Христос и для поколения первых христиан, и для наших современников остается все Тем же.
Истинные послушники получают от Бога бесценный дар — святую беззаботность, которая лучше и слаще всякой другой свободы. Таких истинных послушников мне посчастливилось видеть немало, причем пребывать они могли в любом звании — от монастырского трудника до епископа.
Как-то, вспоминает апостол Матфей, в середине лета где-то в Галилее ученики шли по тропинке между пшеничными полями за своим молодым Божественным Учителем. По пути все изрядно проголодались. Но это была не беда: апостолы на ходу принялись срывать колосья, растирали их между ладонями и ели спелые зерна. Но тут, как на грех, на их пути оказались законники-фарисеи. Они с бранью накинулись на изголодавшихся молодых людей. В глазах законников апостолы совершали ужасное преступление: день был субботний, а фарисеи и книжники учили, что в субботу даже самый необходимый труд запрещен — с той похвальной целью, чтобы мысли человека не отвлекались от Бога. Но простосердечные ученики, не обращая на разгневанных фарисеев внимания, продолжали свою дорожную трапезу. В их душах были мир и свобода. Они понимали, что нарушают совсем не Божественный закон, а лишь его нелепое человеческое толкование. Более того, — идя за своим Учителем, они как раз в точности исполняли заповедь общения с Богом и следования за Ним.
Упоительное ощущение безмятежного счастья и свободы, которую никто не может отнять, осознание предельной защищенности в этом мире, потому что Бог Сам взял тебя за руку и ведет к необычайной, ведомой лишь Ему цели, — вот что составляет неповторимое состояние послушничества. Это состояние проходит. Но, говорят, после долгих лет подвижничества оно возвращается в умноженной силе и в умудренном духе.
Мне несказанно повезло: четыре месяца я был дежурным именно в той сторожке у нижних ворот Псково-Печерского монастыря, о которой так мечтал патриарх Пимен. И могу сказать, что старый патриарх знал, о чем говорил: это действительно самое прекрасное место в мире!
Обязанностей у сторожа было немного: открывать и закрывать ворота для проезда машин и телег с сеном да убирать за стадом коров, которые утром и вечером брели по вековой булыжной мостовой с монастырского скотного двора на пастбище и обратно.
За время дежурств я перечитал множество интересных книг и от всей души полюбил одиночество. Правда, когда наступила осень и выпас закончился, мне дали новое послушание — трудиться на коровнике. Это уже было посложнее. В монастыре за чистотой и порядком следят строго, и требовалось быть внимательным — без задержки убирать навоз и снова подсыпать опилки. А то корова может лечь на навоз, вымя ссохнется, и коровка заболеет. В монастырском стаде было тридцать пять буренок. Сена запасали вдоволь, так что производство навоза шло весело, исправно и круглосуточно — только поспевай.
Как-то, помню, морозной зимней ночью, часа в четыре, я еле ноги волочил, глаза слипались, а коровы все — бух да бух! плюх да плюх!.. Наконец вроде выдалось затишье. Я повалился на видавший виды потертый диванчик и сразу задремал. Но скоро сквозь сон до меня донеслось требовательное: плюх-бух! Потом снова, настойчивее: бух-плюх!
Приоткрыв глаза, я увидел при тусклом свете электрической лампочки корову, которая стояла в своем стойле прямо напротив меня над кучей свежего дымящегося навоза и призывно помахивала мне хвостом. Еще бы ей не радоваться: поела душистого сена, поспала вдоволь, сделала свое дело и теперь ждет, когда я уберу. Но сил никаких не было! Коровка подождала-подождала и, шумно вздохнув, улеглась. Но прилегла, умница, правильно — на чистые опилки, только хвост лежит в куче навоза и кисточка по нему поигрывает туда-сюда. Кисточка все больше разбухает, но это ведь не вымя, корова не заболеет. К тому времени я, городской человек, это уже знал и со спокойной совестью снова провалился в сон.
Но наконец пришло время продирать глаза и браться за лопату. Я слегка подтолкнул сапогом ту самую корову, чтобы она поднялась и можно было под ней прибрать. А коровка совсем разыгралась: с ноги на ногу переступает, хвостом широко машет, и вдруг, когда я наклонился, — хлоп меня прямо по лицу набухшей, отяжелевшей кисточкой хвоста! Мгновенно рот, глаза, нос, уши — все залепило навозом! Сначала я был так ошеломлен, что даже замер от неожиданности и обиды. Но потом, не помня себя, изо всех сил замахнулся на корову лопатой и…
И тут вспомнил, что нам заповедано Христом подставлять другую щеку. Это если нас оскорбит человек. А тут — неразумная тварь. Лопата опустилась сама собой. Я утер навоз и слезы рукавом телогрейки, повернулся к выцветшим бумажным иконкам на стене, перекрестился и, все еще плача от обиды, принялся за уборку…
Интересное, хотя и сложное послушание было в пекарне. Обычно на выпечку просфор к пяти часам утра из города приходили печерские старики — на помощь монахам и послушникам. Загодя, с ночи, пекарь готовил тесто, а во время работы все молча трудились и слушали Псалтирь. Ее читал специально учиненный послушник или монах. Просфоры всегда пекутся под молитву.
Самое горячее время в пекарне — перед Пасхой. Надо напечь тысячи просфор на предстоящие две недели — Страстную и Светлую, когда все работы в монастыре откладываются для молитвы и праздника. Еще нужно испечь артосы — особые большие пасхальные хлебы, требующие много труда. Причем изготовить их не только для монастыря, но и для архиерейского дома и всех храмов в епархии. А еще требовалось великое множество куличей на всю Светлую седмицу — и тоже не только для монастыря, но и для архиерейского стола.
Мы заступали на работу в понедельник Страстной седмицы, рано утром, затемно. А выходили из пекарни на свет Божий только в Великий Четверг, к литургии. Спали урывками, по очереди, прикорнув у стола. Большим утешением было, когда келарь игумен Анастасий приносил послушникам банку аппетитных консервированных персиков, которые мы заедали горячим душистым хлебом.
Однажды эта пекарня просто спасла мне жизнь. В свой первый Великий пост в монастыре я заболел, и очень серьезно. У меня началась двусторонняя пневмония. Самое печальное — я знал, что в Печорах мне не вылечиться. Это называется «резистентность» — обычные антибиотики, которые можно было найти в монастырском лазарете или в городской аптеке, на меня не действовали. Но я решил: лучше умру в монастыре, чем жить в миру. И никуда не поехал.
В день, когда я принял это решение, к воспалению легких добавилось еще воспаление мышц. От боли я еле-еле поднимался с кровати. Но все-таки упрямо шел на послушание. Температура у меня ниже тридцати восьми не опускалась. В довершение ко всему, когда мы перекладывали тяжелые бревна, одно из них упало мне прямо на голову. Я тогда схватился за свою несчастную головушку и ушел за поленницу. В таких случаях одна дивеевская монахиня, матушка Фрося, говорила: «Ну вот! Люди на нас, и Господь на нас!»
Ну, погоревал я, погоревал, а потом встал и пошел дальше на послушание — носить бревна.
Спас меня старый монах, отец Дионисий. Увидев мое состояние, он взялся вылечить меня дедовским способом. Предпасхальная выпечка к тому времени была завершена. Отец Дионисий выложил сеном огромную остывающую печь и уложил меня прямо в нее. В печи было так томительно жарко, что от изнеможения я быстро уснул. Когда же на следующий день проснулся, мокрый с головы до пят, то почувствовал себя совершенно здоровым. Я просто вылетел из этой печи, как весенняя птичка, и в ночь как ни в чем не бывало стоял на светлой пасхальной заутрене.
* * *
Хотя послушаний было множество, но все же главным делом в монастыре была и остается молитва. Вечером, после работ, мы отдыхали минут сорок и шли на службу. В будние дни она продолжалась часа четыре, а в праздники — больше пяти часов.
Начитавшись древних патериков, насмотревшись на вдохновенное пастырство отца Иоанна, аскетическое благородство и прозорливость отца Серафима, подвижничество схиигумена Мелхиседека, мудрость казначея отца Нафанаила, на отчитки игумена Адриана и удивительную кротость отца Феофана, восхищаясь еще многими неупомянутыми здесь печерскими отцами, мы, послушники, мечтали во всем подражать им. Даже проходя по монастырским коридорам мимо келий старцев, мы с благоговением и страхом замолкали: за этими дверями совершались невидимые битвы с древними силами зла, рушились и созидались вселенные!
Неумелое подвижничество наше было, может, и смешным, но чистосердечным. Не буду рассказывать про многие наивные молитвенные «подвиги» тогдашних печерских послушников. Не хочу над этим посмеиваться даже по-доброму, потому что верю: Господь и эти, очень несовершенные духовные труды принимал и благословлял. Ведь Бог смотрит на сердце человека, на его намерения. А намерения юных послушников были искренни и чисты.
Стремление послушников к подвигам строго регулировалось духовниками и монастырским начальством. Это необходимо, чтобы избежать прелести — гордостного и ложного мнения о самом себе. Вспоминаю, как строго одернул наместник архимандрит Гавриил послушника, напоказ расхаживающего по монастырю с четками. И наместник был прав. Сколько известно печальных случаев, когда люди начинают глупо и опасно актерствовать или самонадеянно, без смирения и должного руководства устремляются в исследование духовного мира.
Но все же опасение впасть в прелесть не превращалось в монастыре в некий ступор духовной жизни. Напротив, за нами внимательно и зорко наблюдали, направляли к молитве и поощряли стремление к Богу. Помню, как я удивился, когда однажды в алтаре наместник совершенно неожиданно задал мне вопрос:
— Георгий, а ты по ночам молишься?
— Нет, отец наместник! Ночью я только сплю, — отрапортовал я.
Отец Гавриил неодобрительно посмотрел на меня:
— А зря. Ночью надо молиться.
Потом, лет через десять, те же слова сказал мне митрополит Питирим:
— Помни заповедь преподобного Иосифа Волоцкого: день для труда, ночь для молитвы.
Ночная молитва, как говорят, — особая сила монаха. Однажды отец Иоанн, думаю, для того чтобы укрепить меня в выбранном пути и помочь хоть чуточку увидеть, что же такое духовный мир, благословил совершать особое молитвенное правило. И в основном ночью. Время отец Иоанн выбрал как раз такое, что мое общение с внешним миром оказалось сокращено до минимума. С двух часов дня и до десяти вечера я нес послушание на коровнике, а вслед за этим всю ночь до утра дежурил на Успенской площади. Отец Иоанн благословил мне исполнять особое правило Иисусовой молитвы, стараться занять ею ум и сердце и отбросить все посторонние мысли, даже весьма правильные и похвальные.
Удивительно, но если человек уединяется в молитве и при этом, сколько может, ограничивает себя в еде, сне и общении с людьми, если не допускает в ум праздных мыслей, а в сердце страстных чувств, то очень скоро обнаруживает, что в мире, кроме него и других людей, присутствует еще Кто-то. И Этот Кто-то терпеливо ждет, не обратим ли мы на Него внимание в нашей бесконечной гонке по жизни. Именно терпеливо ждет. Потому что Бог никогда и никому не навязывает Своего общества. И если человек продолжает правильно молиться (тут надо обязательно подчеркнуть — правильно, то есть не самочинно, а под началом опытного руководителя), то перед его духовным взором открываются поразительные явления и картины.
Святитель Игнатий (Брянчанинов) пишет:
«Силы и время употреби на стяжание молитвы, священнодействующей во внутренней клети. Там, в тебе самом, откроет молитва зрелище, которое привлечет к себе все твое внимание: она доставит тебе познания, которых мир вместить не может, о существовании которых он не имеет даже понятия.
Там, в глубине сердца, ты увидишь падение человечества, ты увидишь душу твою, убитую грехом… увидишь многие другие таинства, сокровенные от мира и от сынов мира. Когда откроется это зрелище, — прикуются к нему твои взоры; ты охладеешь ко всему временному и тленному, которому сочувствовал доселе».
Ночь быстро проходила за назначенной отцом Иоанном молитвой и чтением Псалтири, а когда ум начинал скучать и отвлекаться, я принимался класть поклоны у входа в пещеры. При этом я как мог пытался поститься. Но есть очень хотелось! Поэтому я решил придумать такую трапезу, которая уж точно не возбуждала бы аппетита. Поразмыслив, я остановился на просфорах, размоченных в святой воде. Это было мое собственное аскетическое изобретение. Блюдо получилось очень благочестивое, но ужасно невкусное — скользкое и пресное. Но мне того и надо было. После небольшой тарелочки этого кушанья есть больше не хотелось. Отец Иоанн улыбнулся моей выдумке, но возражать не стал. Только строго наказал почаще приходить на исповедь и рассказывать все, что произошло за день.
А происшествия действительно начались. Со второго или с третьего дня я почувствовал, что почти не хочу спать. Точнее, для сна мне хватало четырех часов. Обычный общительный мой нрав тоже куда-то пропал. Хотелось побольше бывать одному. Потом один за другим стали вспоминаться похороненные в памяти грехи, давно забытые случаи из жизни. Закончив дежурство, я бежал на исповедь. Удивительно, но от этих горьких открытий на сердце становилось хоть и печально, но непередаваемо мирно и легко.
Через неделю такой жизни произошло нечто еще более странное. Когда ночью, заскучав от долгих молитв, я клал поклоны у входа в пещеры, позади меня вдруг раздался такой грохот, словно обрушились тысячи листов громыхающей жести. От страха я замер на месте. А когда решился обернуться, то увидел все туже спокойную, в лунном свете площадь монастыря.
До утра я не отходил от пещер и молился святым угодникам, всякую минуту ожидая, что ужасный грохот повторится.
На рассвете, в четыре часа из своей пещерной кельи на площадь, как обычно, вышел отец Серафим. Я бросился к нему и, запинаясь от волнения, поведал о том, что со мной случилось.
Отец Серафим только махнул рукой и усмехнулся:
— Не обращай внимания, это бесы.
И, по-хозяйски оглядев монастырь, ушел к себе.
Ничего себе — «не обращай внимания»! Весь остаток дежурства я провел, дрожа как осиновый лист.
Но еще более поразительный случай произошел на следующий день. Вечером я заступил на дежурство на Успенской площади и уже привычно начал читать про себя Иисусову молитву. Скоро я увидел, что ко мне идет наш послушник — Пашка-чуваш, известный хулиган, которого родители после армии отправили на перевоспитание в монастырь. Я загрустил, потому что Пашка направлялся ко мне с явным желанием о чем-то поговорить. А этого мне сейчас совсем не хотелось.
И вдруг где-то внутри себя я отчетливо услышал Пашин голос. Он задал мне вопрос, касавшийся очень важного дела, с которым Павел направлялся ко мне. И сразу, опять же внутри себя, я услышал ответ на его вопрос и понял, что именно это мне и нужно растолковать Павлу. Голос Павла не соглашался и возражал. Другой голос терпеливо переубеждал его, подводя к правильной мысли. Таким образом, длинный, по крайней мере в несколько минут, диалог за одно мгновение промелькнул у меня в голове.
Пашка подошел, и я почти не удивился, когда он задал именно тот вопрос, который я уже слышал. Я отвечал ему словами, которые пронеслись в моем сознании за минуту до этого. Наш диалог продолжался именно так, слово в слово, как он только что прозвучал в моей душе.
Это было потрясающе! Наутро я бросился к отцу Иоанну и спросил, что со мной было. Отец Иоанн ответил, что Господь, по милости Своей, дал мне краешком глаза заглянуть в духовный мир, который скрыт от нас, людей. Для меня было ясно, что произошло это по молитвам отца Иоанна. А батюшка, строго наказав, чтобы я не возносился, предупредил, что это новое состояние скоро пройдет. Чтобы постоянно пребывать в нем, объяснил он, необходим настоящий подвиг. В самом прямом смысле слова. Какой? Каждый по-своему, кто как может, пытается сохранить эту загадочную связь с Богом. Миру кажутся безумными, несуразными, анекдотичными истинные подвижники духа, которые зачем-то уходят от людей в непроходимые пустыни, залезают на столпы, становятся юродивыми, годами стоят на коленях на камне, не спят, не пьют, не едят, подставляют оскорбляющим другую щеку, любят врагов, вменяют себя ни во что. «Те, которых весь мир не был достоин, скитались по пустыням и горам, по пещерам и ущельям земли», — говорит о них апостол Павел.
В заключение отец Иоанн еще раз сказал, чтобы я не печалился, когда, очень скоро, это состояние уйдет, но всегда помнил о произошедшем.
В истинности слов отца Иоанна я убедился уже на следующий день. Несмотря на громадное впечатление, которое не оставляло меня после удивительной беседы с Павлом, я вскоре как-то рассеялся мыслями, чего-то лишнего в трапезной поел, с кем-то немного поговорил, что-то нечистое допустил до сердца — и вот это не сравнимое ни с чем ощущение близости Бога неприметно растаяло.
А я остался с тем, что выбрало мое сластолюбивое и грешное сердце: со своим любимым гороховым супом, увлекательной болтовней с моими замечательными друзьями, с самыми разнообразными интересными мыслями и мечтами. Со всем этим. Но только без Него. Это было так горько, что у меня в душе сложилось стихотворение:
Потом я спохватился, что вроде бы кто-то другой уже написал эти замечательные строки.
Лысый Пашка-чуваш через несколько лет ушел из монастыря, и его убили где-то в Чебоксарах. Царствие ему Небесное! Из остальных моих друзей — тогдашних печерских послушников — не многие остались на монашеском пути.