За обедом.

Александра Петровна, в чёрном, строгом, точно монашеском платье, сидит на хозяйском месте, на конце стола; по правую руку от неё Наташа, за ней Лина, по левую — бабушка и Анна Петровна. Ни Анна Петровна, ни Лина не сняли и к обеду своих красивых ситцевых передников с нагрудниками, как привыкли ходить дома, за работой, в течение всего дня.

— Господи, какой суп! Какой суп! — восклицает Наташа и с аппетитом, и точно торопясь, глотает ложку за ложкой янтарный картофельный суп. — В целом мире нет такого супа как на мызе Гурьевых «Девичье поле»!

Бабушка, заслушавшись, чуть не проносит ложку мимо рта и, вся радостная, глядит на внучку:

— Н-но?.. Плявда, Натка?

Наташа, отправляя в рот хороший кусок мягкого, свежего ржаного хлеба, отвечает тоном глубокого убеждения:

— Самая что ни на есть святая правда, бабушка.

Любовно смотрит на Наташу мать и, берясь за разливательную ложку, спрашивает:

— Ещё?

С полным ртом, Наташа отвечает ей только кивком головы и благодарным, улыбающимся взглядом — и подставляет тарелку. И, глотнув опять несколько ложек горячего супа, она в восторге потряхивает головой и весело, одобрительно ухает:

— У-у-ух!.. Ощущаю радость бытия!

— Ну вот погоди, — говорит Александра Петровна, — на Рождестве мы тебя ещё супом с гусиными потрохами угостим.

— Вот чудесно! — восторженно откликается Наташа.

— Как заль, Натка, стё ты только на пляздник плиехала; позиля бы у нас подольсе, — сказала бабушка.

— Ой, бабушка, я и так долго! До праздника целых девять дней, да все Святки. Ещё и вам надоем и сама соскучиться успею.

— Нам-то не надоес, а лязве вот тебе-то с нами-то надоест, — сказала немного огорчённым тоном бабушка и добавила: — Да на Святках-то весело будет: гости будут, плиедут и Надя, и Оля, и лебятиски из Петелбулга, Зенька с Володей.

— Ну да, бабушка, знаю, знаю: к детям приедут и ещё дети, начнутся святочные игры, ёлка, — все это очень мило, весело, прелестно, но… но…

По лицу Наташи пробежала лёгкая тень как бы мелькнувшего перед ней призрака скуки, и она с немного иронической улыбкой, резко меняя свой восторженный тон на скучающий, сказала;

— Все это так знакомо-перезнакомо, так пригляделось, все эти празднования праздников.

— Разве тебе, как художнице, не интересны такие впечатления? — вставила своё замечание Анна Петровна.

Наташа просто, задушевно ответила:

— Нет, тётя.

— Так что же интересно? — с лёгким оттенком уязвлённого самолюбия спросила Анна Петровна.

— О, многое другое, тётя! — воскликнула Наташа и, снова оживляясь, заговорила с возрастающим увлечением: — Живой, творческий труд — вот что интересно! А не интересно все, что избито, истрёпано, что стало банальным. Я лично потеряла всякий вкус к тому, что называется праздниками. Мой праздник только в труде, за работой. Вся моя жизнь — праздник!

— Ну да, — снисходительно произнесла Анна Петровна, с разочарованием качнув головой, — если… так…

А Наташа горячо продолжала:

— Я сама создаю праздник себе и другим своей работой. И на этом пути я жажду новизны. Новизны впечатлений, новизны настроений. Я бегу от всего, что нарушает моё творческое настроение.

Лина с неопределённой задумчивостью как-то кротко произнесла:

— Бежишь и от нас — с нашей работой и заботой и с нашими праздниками…

Наташа взглянула на неё, и ей вдруг стало жаль сестру, в глазах её мелькнула ласковая грусть. Мягко, задушевно она сказала:

— Родные, хорошие мои, я не бегу, я приехала к вам больше чем на две недели. Ведь это же страшно долго! Целая вечность. В это время я успею все вам рассказать, вы все расскажете мне. Дальше у меня уже больше ничего не останется.

Точно соскучившись даже и говорить-то об этом, она опять резко переменила тон и, вся ликующая, восторженная, с пафосом, но быстро-быстро произнесла:

— И я помчусь за запасом новых впечатлений туда, где кипит мировая жизнь! Помчусь в мой Париж, где каждый новый день родит новую идею, новую красоту, новую гармонию, где жизнь горит и блещет, как алмаз, переливаясь всеми цветами радуги!..

— Дай твою тарелку, — сказала Наташе Александра Петровна, беря с только что поданного горничной блюда кусок жареной курицы.

— Merci, мама, — сказала Наташа и, обласкав улыбающимся взглядом сочную, белую грудинку, положенную ей матерью, она слегка покачала головой и с шутливым сокрушением произнесла: — Одна из ваших воспитанниц, тётя? Бедная куринька!

И Наташа взглянула на Анну Петровну.

Та улыбнулась.

— Какая она вероятно была ласковая. За вами по двору ходила, кудахтала… Правда, тётя?

Анна Петровна усмехнулась:

— Может быть.

— А вы и не заметили! — с шутливой укоризной сказала Наташа. — У вас сколько их?

— Сейчас с полсотни.

— Ах да, тётя! — спохватившись, сказала с улыбкой Наташа. — Я хотела вам рассказать давеча анекдот. Слушайте: мне рассказывали, что какой-то богобоязненный помещик, из истинно-русских, решил, что если уж исправлять нравы, так во всем. И ввёл законное единобрачие у себя в курятнике. Из проволочной сетки устроил клетки и в каждую посадил во курице с петухом.

— Н-но?.. Натка, ты влёс? — отозвалась бабушка!

— Нет, бабушка. Мне рассказывали.

Александра Петровна с улыбкой, но ворчливо заметила:

— Охота такой вздор повторять.

Наташа возразила:

— Мама, на свете все бывает. А в особенности в наше время.

— В наше время девушки таких анекдотов не рассказывали.

— Да что же тут, такого, мама? Это рассказывал у нас в классе один из учеников, у него у самого имение рядом с тем помещиком. Он уверял, что это истинная правда и что помещик находил, что так куры больше яиц нести будут.

— Какой вздор! — возмутилась Анна Петровна.

— Тётя, я ничего в сельскохозяйственных рецептах не понимаю! — иронизировала Наташа. — А мы только все немало смеялись, что помещиковы дочки будто бы рассказывали, что половина кур подохли. Вероятно, куры способны только нести яйца, а не способны к семейной жизни.

Улыбнулась бабушка, улыбнулась Лина, улыбнулась и Анна Петровна и, обгладывая куриную ножку, сказала пресерьезным тоном:

— Очень вероятно.

С минуту, занятые едой, все помолчали. Потом Александра Петровна сказала:

— Хорошими рассказами вы там занимаетесь в вашей школе.

— И такими ли! — звонко рассмеялась Наташа. С лукавой улыбкой посмотрев на мать, она добавила: — Я думаю, мамочка, и вы в институте были не без греха.

— Так ведь мы были одни барышни, а вы там вместе с учениками.

— Так что же, мамочка. Мы привыкли в одном классе рисовать голых натурщиков и голых натурщиц. Мы не видим в этом ничего дурного, и, если мы в разговорах называем иногда вещи своими именами, так, право же, мама, все это очень-очень прилично, и как бы тебе это сказать… это и чисто, и чистоплотно.

Она стала вдруг серьёзна и углубилась на минуту в еду. И сейчас же, так же серьёзно и очень выразительно, как бы отвечая на какую-то свою мысль, сказала:

— У нас нет фарисейства. Мы открыто называем предрассудки предрассудками, и не делаем ничего тайного, чего не посмели бы сделать явно.

На минуту опять общее молчание.

Заговорила бабушка:

— Да ты зацем опять была в сколе-то, Натка? Ведь ты усь коньциля.

— Я же писала вам из Петербурга, что приехала сдать отчёт о своей заграничной поездке за первый год. Теперь опять получила деньги и еду на второй.

— Да, да, я и забыла. «Девичья» память-то, — пошутила бабушка. Помолчав, спросила: — Ты сто зе, опять в Палис?

— В Париж, бабушка.

— И надольго?

— Навсегда, бабушка.

— Н-но! Ну, усь и навсегда. Плиедесь когда-нибудь к нам-то.

— Ещё бы, бабушка, летом же приеду.

— Ну, то-то! Эх, кабы у меня ноги не болели, и я бы с тобой в Палис поехаля.

— Поедемте.

Бабушка сокрушённо качнула головой:

— Нет усь, куда усь! Цево тут людям месять зить. Умилять сколя надо. Вот ты там будесь в Пализе-то, мне и писи. А я буду думать, как будто это я сама там. Ты мне все писи.

— Что же ты теперь будешь делать в Париже? — спросила Александра Петровна.

— Ещё хорошенько не знаю, — ответила Наташа. — Думаю начать писать какую-нибудь картину.

— А твои офорты, гравюры?

— Да, конечно и это. Но это я теперь делаю только для школы.

— А ты мне ещё писала с таким увлечением о твоих офортах, — сказала Лина. — И правда, те рисунки, которые ты мне прислала, они были прелестны. Ты говорила, что у тебя там есть какая-то своя печатная машина?

— О, да, да, — с какой-то наивной небрежностью и точно торопясь, ответила Наташа, — но теперь меня уже влечёт другое. Я почувствовала в себе силы. Настоящее искусство — только в красках. У Штиглица я занималась живописью как бы мимоходом. У нас ведь там все больше к прикладному искусству тяготеют. Ну и у меня не было веры в себя. Теперь пробудилась. В Париже я познакомилась с одним художником. Он тоже офортист и чудный преподаватель по офорту, но пишет и масляными красками. Как офортист, он — профессор; как живописец — он ещё только «ищет себя». Меня так увлекли его искания, что я сама попробовала писать тоже. И он одобрил.

— Что же ты пишешь: пейзажи или жанр?

— Пока только пейзажи, но пробовала писать и лица.

— И что же, удачно?

— Да. Улавливаю сходство.

— Натка, ты написи с меня польтлет, — сказала бабушка шутливо, но так, что в её тоне послышался страстный каприз старого ребёнка.

— Непременно, бабушка! Я сама об этом думала, когда ехала сюда. Ведь я с собой взяла все: и кисти, и краски, и полотна. А мольберт мы тут как-нибудь соорудим.

— Да твой старый цел, — сказала Лина.

— Да, я и забыла.

— Вот холёсё-то, — обрадовалась бабушка.

— Ну, Наташа, у нас сегодня пирожное неважное, — сказала Александра Петровна, когда на стол подали печёные яблоки. — Тебя сегодня не ждали, и ничего другого сделать не успели. Вот завтра…

— Мама, да разве я такая избалованная! Что ты! — тоном ласкового упрёка прервала её Наташа.

Александра Петровна любовно поглядела ей в глаза:

— Я хочу, чтоб ты «ощущала радость бытия».

Наташа притянула к себе её руку и поцеловала её:

— Мамочка, мне здесь все хорошо, все радостно! Я страшно люблю печёные яблоки! Да ещё со сливками. Довольно, довольно, мамочка, куда ты! Неужели ты думаешь, что я выпью целый стакан? Боже, какие вкусные сливки, — вот что значит свои-то!

Бабушка сказала:

— И яблоки свои. Ныньце холёсий-холёсий был улозяй на яблоки.

— Это все ты, Лина, заведуешь этим? — сказала Наташа, обращаясь к сестре.

— Да, — просто, но с чувством удовлетворения сказала Лина. — У меня нынче был очень удачный год. Мы одних яблоков продали на тысячу рублей.

Бабушка опять вставила своё замечание:

— А сколько ягод всяких было, сколько валенья навалили. Плёдовали дазе соседям. Я говолю Полиньке: ты бы плямо узь фаблику отклиля.

Наташа с равнодушным восторгом сказала:

— Право, я иногда с гордостью думаю о вас! Какие вы тут независимые. Все-то вы умеете делать сами, все-то у вас своё. Если бы был жив папа, он мог бы с чувством удовлетворения сказать: мои мечты о «девичьем поле» сбылись.

Анна Петровна, иронически улыбнувшись, заметила:

— Кроме только того, что все дочки, кроме Лины, разбежались отсюда.

Наташа немного смутилась и как-то не сумела сказать ничего другого, как:

— Всякому своё, тётя. Меня папа ведь сам направил к Штиглицу.

Александра Петровна с тихой грустью и лаской в голосе сказала:

— А я вот здесь часто вспоминаю отца и всегда благодарю его за то, что он тогда сделал этот шаг — порвал с городом, сел на землю. Когда я последний раз была в Петербурге, мне жизнь там показалась такой скучной, такой неинтересной. Отвыкла, что ли, я, а только как-то все кажется там таким ненужным мне — а чувствуешь, что жить там страшно трудно. На меня там какая-то жуть нападает. И хочется скорей домой, сюда.

Наташа на минуту задумалась и сказала:

— Я иногда и в Петербурге, и в Париже думала о вас всех здесь… и иногда, когда мне бывало там тяжело, грустно, трудно — я вам завидовала. Но обыкновенно я сознаю, что ни за что не могла бы жить вашей жизнью.

Лина смотрела на Наташу любовным, но немного печальным взглядом. И на её слова сказала:

— Вот и Надя и Оля говорят ведь то же самое. Но ты любишь своё дело, своё тамошнее житьё, а они наоборот: им здесь страшно нравится. Здесь сразу оживают, сразу становится другое выражение лица. А как только начинает приближаться время возвращения на службу, так сами не свои. И чем что-нибудь здесь приятнее — погода ли, или что-нибудь вообще хорошее, тем это действует на них хуже. — С улыбкой Лина добавила: — Уезжают прямо в чёрной меланхолии. Бабушка сказала:

— Есцё бы дусецька. Здесь-то они у себя дома, а там в цюзих людях. Я бы ни за стё не согласилась зить ни в Валсяве ни в Москве. Затоскуесь, как от эдакой-то зисти, как здесь, да в гувелнантки ехать.

Вздохнув, бабушка с покорностью задумчиво произнесла:

— Стё поделяесь. Велно там люцсе думают свою судьбу найти.

Наташа спросила:

— А что — Надя писала мне, что она получает место классной дамы в каком-то московском институте. Да? Она уже получила его?

— Нет ещё, — ответила Александра Петровна. — Это будет с осени.

Лина с грустью заметила:

— По-моему, это для неё будет ещё тяжелее, чем в гувернантках.

— А по-моему — ей бы остаться уж в конце концов здесь, если ей здесь так нравится? — сказала Наташа и вопросительно посмотрела на мать.

— Для этого надо, как и хотел отец, уйти всем в чёрный рабочий труд. А им это надоело. Наш участок земли при найме рабочих да испольном хозяйстве всех нас прокормить не может. Приходится и за отхожие промыслы браться.

Бабушка покачала головой и тихо сказала, обращаясь к Наташе:

— Не хватит всем-то, дюсецька, не хватит. Одеваться-то мы любим в сёлковое, кусять-то мы все хотим слядко, а на лисние-то льты и не хватает. Стё делать-то — залябатывать надо. Вот тебе холёсё из сколи-то на загляницнюю поездку дают, а то где бы взять-то.

Наташа весело посматривала на бабушку и с шутливой уверенностью произнесла:

— Погодите, бабушка, я сделаюсь знаменитой художницей, буду страшно дорого продавать мои картины, тогда все мы заживём на славу.

— Н-но? — отозвалась бабушка своим обычным тоном не то удивления, не то недоверия; и сейчас же добродушно добавила: — Ну, дай Бог, дай Бог!