Чертовы пальцы (сборник)

Тихонов Дмитрий Александрович

Черт знает, сколько у черта пальцев. Может, десять, а может – все пятнадцать. Но еще больше у черта масок, и он меняет их постоянно, являясь смертным в самых диковинных обличьях, иногда обманчиво-прекрасных, иногда – чудовищных. В этой книге собраны повесть и чертова дюжина рассказов, в которых нечистая сила предстает во всем своем жутком, леденящем кровь многообразии. Не сопротивляйтесь. Позвольте «Чертовым пальцам» перенести вас в мир, где ничто не является тем, чем кажется.

 

© Дмитрий Тихонов, текст, 2018

© Татьяна Веряйская, обложка, 2018

© ООО «Издательство АСТ», 2018

 

Чертовы пальцы

 

1

В вагоне было пусто и сумрачно: лампы горели в четверть мощности, а за окнами плескалась густая тьма, полная змей. Змеи. Снова снились змеи. Плохая примета. Он встряхнулся, сел ровно, ощупал чемоданчик, провел рукой по редеющим волосам. Скоро все кончится. У него хватит сил.

Павел Иванович посмотрел на часы – если доверять расписанию, до прибытия на конечную станцию оставалось минут двенадцать. Интересно, кроме него есть хоть кто-нибудь в этом поезде?

Он поднялся и, прихватив чемоданчик, вышел в тамбур. Здесь было прохладнее, не горел свет. Павел Иванович закурил. Крохотный красный огонек отражался в оконном стекле, за которым теперь, в темноте, стало возможно различить проносящиеся мимо деревья и столбы ЛЭП. Через пару минут, когда огонек погас, снаружи появились другие огни – редкие желтые квадратики окон домов, раскиданных среди рощ и полей.

Их постепенно становилось все больше, затем мимо поплыли склады, коробки пятиэтажек, облепленные гаражами и детскими площадками. Поезд начал тормозить. Секунды цеплялись друг за друга, словно утопающие после кораблекрушения. Наконец, дернувшись несколько раз, вагон остановился. Двери открылись с шипящим шорохом.

Павел Иванович вышел на платформу, осмотрелся. Железная дорога, тянувшаяся из областного центра целых сто двадцать километров, здесь заканчивалась, рельсы обрывались, упершись в скопление ветхих хозяйственных построек. За годы, прошедшие с того дня, когда он уехал, город оброс новыми зданиями, но на самом деле остался прежним. Ветви деревьев все так же царапали небо, не верящее в то, что лето закончилось, и лохматые собаки все так же копошились у мусорных баков.

Павел Иванович спустился по растрескавшимся бетонным ступеням, миновал деревянное здание вокзала, прошел мимо нескольких таксистов, которые, увидев его, наперебой взялись предлагать свои услуги. Но он только качал головой и улыбался.

– Автобусы не ходят уже! – крикнул один из них ему в спину.

– Мне недалеко! – соврал он, не оборачиваясь.

На самом деле ему нужно было практически на окраину города, но отказать себе в удовольствии прогуляться он не мог. Старые кривые улочки, ползущие вверх и вниз по склонам холмов, черные контуры крыш над покосившимися заборчиками – все, что снилось ему в те ночи, когда кошмары отступали. Скоро его миссия будет завершена, и наступит покой. Ему хотелось, чтобы это произошло здесь.

Пройдя лабиринтом переулков и подворотен, он спустился к центральной площади и пересек ее, не встретив ни одного живого существа, кроме разве что больного бездомного пса, испуганно смотревшего на странного человека. Тут было грязно: ветер таскал по асфальту обрывки газет и упаковочной бумаги, повсюду валялись ошметки картонных коробок и воняло протухшей рыбой – поэтому он вздохнул с облегчением, когда свернул в очередную улицу, круто поднимающуюся в гору, к церкви.

Даже в темноте можно было различить, что ее недавно отреставрировали. Белые стены, аляповатые, но аккуратные украшения, новенькая колокольня. Сделано все уже после его отъезда, он помнил храм осыпающейся развалюхой из почерневшего от времени красного кирпича, но, кажется, как-то ему довелось увидеть по телевизору репортаж о восстановлении церквей, где среди прочих была упомянута и эта, так что он не особенно удивился и останавливаться, чтобы рассмотреть все в подробностях, не стал.

Ближе и ближе. Ботинки, купленные неделю назад, натирали ноги, да и в левом колене появилась тяжелая, холодная боль, но улыбка не исчезала с лица. Вот уже возвышается слева окруженная голубыми елями громада Дворца культуры, в котором он некогда работал. Фасад по-прежнему украшен безвкусным витражом, зато к крыльцу теперь ведет ровная, широкая дорожка.

А вот тот самый перекресток и магазинчик на углу – вывеска другая, но дверь двадцатилетней давности. Судя по всему, здесь в самом деле практически ничего не изменилось и вряд ли изменится в ближайшее время. Уважающий себя маленький городок. Это хорошо.

Павел Иванович вышел на нужную улицу и почти бегом преодолел оставшиеся несколько домов. Фонари заливали тротуары липким желтым светом, различить номера на заборах возле калиток не составляло никакого труда, но он без всяких цифр узнал бы свой дом из тысячи, сколько бы лет – или столетий – ни прошло с их последней встречи.

Остановившись, он едва сдержал рвущийся из груди радостный смех. Да, новый обитатель обложил фасад белым кирпичом, выстлал железом крышу, заменил деревянное заграждение у палисадника на проволочное, и забор оказался подновлен, покрыт непривычной синей краской, но это был его дом. Тот самый, в котором он родился и вырос, тот самый, в котором учился заново ходить после тяжелого перелома и помогал плачущей матери обмывать мертвое тело отца. Это был его дом.

Шло время, минута за минутой протекали мимо, тишина колыхалась вокруг, разбавленная обычными ночными шорохами. Павел Иванович неподвижно стоял на тротуаре перед калиткой, прикрыв глаза, словно в глубокой задумчивости. Губы его беззвучно шевелились, выговаривая слова, которых никогда не слышал никто из ныне живущих под небом. Слова сливались с окружающим мраком, будили в нем движение и далекие, едва различимые голоса, будто отзывающиеся на них. Слова приносили тьму.

Наконец он замолчал и, снова широко улыбнувшись, протянул руку к калитке. Та поддалась с легким скрипом, открывая заполненный разнокалиберным хламом двор. Сторожевая собака дернулась было навстречу, но распознала пришедших и, проглотив рык, спряталась в свою конуру, грубо сколоченную из старой фанеры. Павел Иванович подмигнул ей, шагнул внутрь, прижав чемоданчик к груди. Он знал, куда идти. Обогнув угол, поднялся на высокое, но чуть покосившееся крыльцо, громко постучал в обитую облезлым дерматином дверь.

Заскрипели за ней половицы, щелкнул замок. Дверь распахнулась, выпустив наружу поток теплого света. На пороге стоял высокий худощавый мужчина в выцветших обвисших спортивных штанах и такой же майке.

– Здравствуйте, – сказал ему пришедший. – Вот и я.

– Ага, – хозяин покосился в сторону собачьей будки. – А как вы?..

– Позволите войти?

Хозяин прищурился:

– Зачем? Все вещи, которые после нее остались, я в сарае сложил. Там и ищите. Сейчас фонарь возьму.

Он вдруг бросил настороженный взгляд в темноту за спиной гостя:

– Вы что, не один?

– Нет, – спокойно ответил тот. – Не один. Я бы с удовольствием представил вам моих спутников, но у них нет имен.

Сказав это, он отступил на шаг, давая возможность тем, кто стоял позади, добраться до входа. Глаза хозяина расширились от ужаса, он попытался захлопнуть дверь, но не успел. Не было ни криков, ни особого шума – все кончилось через несколько мгновений.

Гость вошел, стараясь не наступить в быстро расползающуюся по линолеуму алую лужу. Кровь не растекалась равномерно, а собиралась в левом углу – верный признак того, что пол по-прежнему неровный. Все, как раньше, как в детстве. Павел Иванович счастливо смеялся, обходя небольшие комнаты. Каждый угол, казалось, хранил великое множество воспоминаний. Он вернулся домой. После всех несчастий, трудностей и бед, после выжигающих душу скитаний. Вернулся. Теперь уже навсегда.

 

2

Еще трое прибыли из областного центра на автобусе, но до города не доехали. В предрассветных сумерках выгрузились на остановке по требованию за семь километров до окружной. Кроме них, здесь никто не вышел. Да и назвать это нагромождение бетонных плит возле дороги остановкой простительно было, пожалуй, только слепому. Ничего похожего на станцию тут не наблюдалось. Просто рейсовый автобус замер испуганно на две с половиной минуты посреди леса, а затем отправился дальше, мгновенно забыв о трех мужчинах, оставшихся на сером наросте, уродовавшем почти идеальную прямую междугороднего шоссе.

Они долго смотрели друг на друга молча. Камуфляжные штаны, высокие армейские ботинки, объемистые рюкзаки, истертые временем и непогодой ветровки. И глаза такие же – истертые. Глаза без малейшего намека на счастливый исход.

– Ну что? – сказал наконец Серп. – Двигаем?

– А как же иначе, – сказал Молот и кивнул.

Лицедей поднял лицо к небу. В предвкушающей солнечный свет бледной синеве скользила обрывком ночи хищная птица. Ястреб или сокол.

Серп повел головой, втянул носом воздух.

– Ну что? – повторил он. – Пора. Танюха уже здесь.

– О чем думает? – спросил Лицедей.

– О том, что ее молодой человек согласился сюда приехать, только чтобы побыть рядом с Катей. Она думает, что ему нравится Катина грудь и ради этой груди он готов мерзнуть в палатке холодной сентябрьской ночью и гулять по лесу. Она пока не решила, хорошо это или плохо.

– Все?

– Танюха больше не сомневается. Вспомнила, на кого он раньше смотрел так же, как теперь на Катю.

– На кого?

– На нее.

– Девчонка-то не дура, – сказал Лицедей. – Соображает. Хотя ночи пока не такие уж холодные.

Спустя четверть часа солнце все-таки поднялось над горизонтом, запустив механизм нового дня. Трое шли через бурелом. Замшелые острия обломанных веток впивались им в кожу, цеплялись за одежду, смола пачкала ладони, паутина, тонкая и невесомая, словно воспоминания о счастье, липла на лица. Ботинки с чавканьем погружались в пушистый мох.

– Это болото, – сказал Молот. – Ты завел нас в болото.

Лицедей продолжал идти молча, не глядя по сторонам. Серп вполголоса напевал песенку о том, как меркнет солнце и тонет в море земля. Выходит, к кому именно обратился Молот, не совсем понятно – поэтому он произнес ту же фразу еще раз, более отчетливо и сурово:

– Дурак, ты завел нас в болото!

Лицедей остановился, медленно обернулся:

– Дурак?

– Что?

– Ты сказал «дурак»?

– Похоже, да.

– Ты выглядишь как взрослый мужчина, не забывай. Как мужик. Мужики не называют друг друга дураками. Это звучит странно.

Молот пожал плечами:

– Я не хотел обидеть тебя, а потому использовал самое безвредное из известных мне оскорблений.

– Я знаю еще более безвредное, – заявил Серп. – Шмара. Нет, то есть глупец. Да, глупец.

– Глупец обиднее, чем дурак. В нем есть дух старины, а значит, и смысла больше.

– Хорошо, – кивнул Лицедей. – Я понял. Двигаем дальше. Лагерь уже рядом.

Действительно, спустя пару минут они вышли к небольшой поляне, где вокруг еще дымящегося кострища стояли три двухместных палатки. Тишина здесь была не настоящей. В ней что-то зрело, готовилось, вот-вот должно было закипеть.

Трое остались за деревьями, наблюдать. Вскоре полог одной из палаток отодвинулся и изнутри бесшумно выбрался молодой мужчина, одетый только в майку и шорты. Он осторожно, стараясь не издать ни одного лишнего звука, застегнул полог и, подкравшись к палатке напротив, нырнул внутрь.

С такого расстояния нельзя было расслышать каких-либо слов, но трое прекрасно знали, что шепчут друг другу Катя и молодой мужчина в майке и шортах, которого она, сама того не особо желая, отбила у своей лучшей подруги.

– Буди Танюху, – устало проговорил Лицедей. – И пошли. До машины еще топать и топать.

 

3

Люди из Конторы никогда не приходят без предупреждения. Они никогда не звонят с угрозами, не поджидают у подъезда, не заглядывают в окна. Не их стиль. Гарракумба. Обратите внимание на надписи, появившиеся одним прекрасным утром на стене продуктового магазина, мимо которого обычно проходите по дороге на работу. Вы же ходите на работу? Вы же крутите колесо? Как мой прадед – он с восьми лет каждый день спускался в подвал мастерской и вращал с помощью специальной рукояти шлифовальное колесо наверху. Потом он вырос и перестал спускаться в подвал, сам сел за колесо, гоняя вместо себя вниз кого-то другого. Карьерный рост. Богатые перспективы. Заккарама. Шавратас.

 

4

В паре километров от города – они только что миновали очередной указатель – Лицедея скрутило. Он съехал на обочину и остановил машину.

– Совсем херово? – спросил зачем-то Молот.

Лицедей кивнул, пробормотал сдавленно:

– Я сейчас… – и, выскочив из автомобиля, скрылся за деревьями.

– Укачало? – невесело пошутил Серп, но сам даже не улыбнулся.

Молчали. Осматривались. Дорога была неплохого качества, со свежей, яркой разделительной линией. Справа высился сосновый лес, в котором сейчас тошнило их товарища и командира, а слева, за тощей линией посадок, раскинулись, как принято их именовать во всей русской литературе, «бескрайние» поля. Над ними тонуло в багровых облаках солнце.

– Хорошая погода, – сказал Молот. – Для осени очень даже неплохо.

– И для лета сошло бы, – согласился Серп. – Для августа вполне.

– Картошку копать.

– Да. Идеальная погода для картошки, ну и вообще… на даче посидеть.

Разговор не клеился. Этот треклятый городишко из абстрактной точки на карте превратился во вполне реальную угрозу. Они никогда не подбирались к нему так близко, разве что во снах. Серп вспомнил свои сны, содрогнулся от отвращения.

– Как думаешь, девчонка понимает, что происходит? – спросил он, чтобы избавиться от жутких образов.

– Вряд ли, – сказал Молот. – Если бы понимала, собрала бы манатки и свалила из города еще пару дней назад. Куда-нибудь на другой конец планеты или, на крайний случай, страны.

Лицедей, согнувшись, вышел из леса, добрался до машины, заглянул в окно.

– Молот, давай ты поведешь. Мне хреново.

– Не вопрос.

Молот пересел на водительское место, а Лицедей пристроился на пассажирском. Он заметно побледнел и тяжело дышал. Седеющие волосы на лбу слиплись от пота.

– На что это похоже? – спросил Серп, роясь в карманах в поисках пачки сигарет.

– На старуху, – ответил Лицедей и, подумав некоторое время, кивнул. – Да, на старуху. Я встал у какой-то сосны, чтобы сблевать, а она вышла из кустов, стала смотреть на меня. И говорить… поехали уже. Не надо терять время.

– Ага, – Молот повернул ключ в замке зажигания. Взревел мотор, машина тронулась с места. Лицедей не произносил ни слова. Двое его соратников тоже молчали, прекрасно понимая, что шефу нужно собраться с мыслями.

Только когда впереди показались первые дома, он начал рассказывать.

– Мы проехали пост, мне стало нехорошо. Я же предупреждал вас, что такое может происходить, если подберемся близко. Каким-то образом вся эта хрень влияет на меня. Я пошел в лес, сунул два пальца в глотку, надеясь просто проблеваться. Иногда помогает. Помогало раньше. Тут все сложнее оказалось… слушай, дай закурить, а?

Серп удивленно протянул ему сигарету и зажигалку. За все то время, что они были знакомы, он ни разу не видел, чтобы Лицедей курил. Тот сделал первую затяжку, закашлялся.

– Бросил давно. Еще при Советской власти. Так… значит, стою я, давлюсь, а из меня ни черта не выходит. Даже не капает ничего. Ну, думаю, слава богу. И тут вдруг – как прорвало: поперла изнутри черная слизь. Льется на траву, а в ней что-то шевелится, копошится, расползается в разные стороны. Ну я догадался, что это глюк, конечно. Почти сразу догадался, даже испугаться как следует не успел. Рвать перестало, откашлялся, рот вытер, к дереву прислонился. А она стоит напротив. Обычная такая старуха деревенская. Маленькая, сухонькая, в рваной фуфайке, в шерстяном платке. Лицо сморщенное, рот беззубый. Ничего особенного, таких на каждой автобусной остановке здесь по пять штук.

Я ей и говорю, значит: «Здравствуйте». А она молчит. Улыбается. Хотя хрен знает, рот сморщенный, подбородок чуть ли не под самым носом. Непонятно в общем. Пялится на меня своими круглыми глазами. Ну, я подумал – может, глухая или, там, на голову больная, хотел снова поздороваться, но тут меня опять начало тошнить.

Лицедей замолчал, вытер рукавом пот со лба. Они въехали в город, и теперь по сторонам вместо деревьев мелькали дома, заборы, фонарные столбы.

– Нам куда? – спросил Молот.

– Улица Садовая, одиннадцатый дом, – ответил Серп.

– А это где?

– Вроде бы недалеко тут. То ли третий, то ли шестой поворот направо.

– Говорил же я, надо было купить джипиэрэсину. Сейчас бы, глядишь, никаких проблем не возникло.

– А ты по старинке.

– Это как?

– Выйди и спроси.

– Ну уж хрен, – Молот дал по тормозам, резко остановив машину посреди пустынной улицы. – Давай ты выйди и спроси.

Пока Серп объяснялся с проходившей мимо пожилой женщиной, Лицедей и Молот молчали и оглядывались. Городок производил унылое впечатление: обшарпанные пятиэтажки, почерневшие от времени частные дома и сараи, залитые грязью тротуары. Осенью все русские города полны тоски и безнадежности. Серые облака, серые окна, серые лица.

– Ага, – Серп вернулся в машину. – Я все выяснил.

– Молодец, – буркнул Молот, давя на газ.

Лицедей повернулся к Серпу:

– Будь другом, дай еще сигаретку.

– Пожалуйста.

Лицедей закурил, и в салоне вновь воцарилось молчание. Справа и слева пятиэтажки сменились двухэтажными каменными домами еще дореволюционной постройки. Некоторые из них выглядели весьма плачевно, другие щеголяли свежим ремонтом – но среди тех и других было мало жилых. Магазины, офисы, кафе, бары.

– Кажется, въехали в старую часть города, – протянул Серп. – Скоро уже…

– Угу, – Молот быстро взглянул на Лицедея. – Так что там со старухой в лесу?

Лицедей выкинул окурок в окно, ответил ровным голосом, не отрывая взгляда от дороги:

– Это неважно. Абсолютно неважно.

– Да ладно!

– Там нет ничего срочного. Может, потом как-нибудь. Сейчас нет настроения.

Молот хмыкнул. Спорить с шефом он, разумеется, не собирался. Но такой подход к делу ему не нравился. С другой стороны, если бы в лесном видении действительно содержалось что-то значимое, способное помочь в борьбе с врагом, Лицедей наверняка не стал бы утаивать это от коллег. Тем более, если увидел бы малейший намек на возможную опасность.

Или нет?

 

5

В школе на все можно смотреть с двух противоположных точек зрения. Здесь в одном здании заперты две почти никогда не пересекающиеся вселенные. Если сесть за учительский стол, то перед вами будут лица детей, равнодушные или заинтересованные. Еще будут столешницы парт, открытые учебники, тетради, шкаф у дальней стены и цветы на подоконнике, за которые вы лично отвечаете перед администрацией. Это взрослая вселенная. Она мала, ограничена трудовым договором и произволом начальства. Ее пейзаж состоит из объяснений, лицемерия, проверок домашнего задания и соблюдения дисциплины. Она – основа школы, самая банальная и примитивная ее часть.

Если же сесть за одну из задних парт, то вашим глазам предстанет совсем другой мир. Затылки, спины, секреты. Рисунки и надписи на спинках стульев: «Все лохи, шлюхи», «SlipKnoT», «Гопа сасун», шпаргалки, зажатые между коленями, книги, комиксы, мобильные телефоны, игральные карты, записки о том, кто кого любит. Это детская реальность. Она полна неожиданностей и неподдельных эмоций. Учеба – лишь фон, на котором разворачивается настоящая школьная жизнь.

Класс гудел, и успокоить его не представлялось возможным. Поэтому Таня оставила попытки вести урок и, для проформы озвучив задание (которое, конечно же, никто даже не начал выполнять), углубилась в заполнение журнала. У нее редко находилась возможность заняться бумажной работой, которой в жизни школьного учителя выше крыши. Работа эта большей частью абсолютно бессмысленна, никому не нужна и выполняется исключительно для галочки. Проверяется она тоже для галочки – Таня не сомневалась, что во время чуть ли не еженедельных проверок журналов, проводимых администрацией, никто так и не потрудился прочесть, что же именно написано на четко расчерченных страницах. Написано, и бог с ним.

Она всегда терпеть не могла возиться с казенной писаниной, еще с университетских времен, когда приходилось сдавать кучу всяческих отчетов для допуска к сессиям. От одной только мысли о графе «пройдено на уроке» внутри начинал ворочаться скользкий комок отвращения, и Таня хваталась за любую возможность избежать встречи с ней. Пустые графы копились, складывались в целые страницы, незаметно, исподтишка. В конце четверти они грозились напасть всем скопом, а спасительная лень уже не могла прийти на помощь. Поэтому сейчас, разумно рассудив, что не стоит тратить впустую и так уже потерянное время, Таня решила нанести упреждающий удар. Взяв ручку, она принялась сочинять.

К тому же, это помогало отвлечься от мыслей о вчерашнем утре. О сне, разбудившем ее: в нем трое странных людей с глазами, похожими на птичьи, танцевали вокруг поляны, где она с друзьями расположилась на ночлег. О том, как она проснулась и обнаружила, что осталась одна, о том, как спустя пару минут выбралась наружу и сразу услышала тихие, приглушенные стоны из Катиной палатки. О том, как сразу все поняла.

Она не разозлилась. Наоборот, испытала неожиданное, а потому особенно приятное облегчение. Это было словно вырвать больной зуб. То, к чему давно шли их отношения, последний год державшиеся только по инерции, случилось и оказалось вовсе не так страшно, как представлялось. Конечно, если хорошенько покопаться в себе, то наверняка можно будет обнаружить и боль, и обиду, и страх перед будущим, и презрение, и жалость – но вот копаться в себе Таня как раз не собиралась.

Когда звонок наконец-то прозвенел, незаполненными остались лишь последние две строчки в графе «Пройдено на уроке». Девушка захлопнула журнал, прикрикнула на тех, кто уже сорвался было с места к двери и, тщательно выводя буквы, написала на доске домашнее задание – номера страниц и упражнений. Вдвое больше, чем задавала обычно.

– Плюс к этому, – сказала она, с удовольствием разглядывая вытянувшиеся лица учеников, – вы должны доделать то, что начали сегодня. На следующем уроке я обязательно соберу тетради и поставлю каждому по две отдельные оценки.

– Ну Татьяна Павловна, ну почему так много?! – раздалось сразу несколько голосов. – Вы знаете, сколько нам на этой неделе всего делать?

– Знаю прекрасно. А что вы хотели? Четверть уже три недели как началась, а оценок маловато, вы их зарабатывать не хотите. Вот вас все учителя и эксплуатируют. Вопросов нет? Свободны.

Недовольно ворча, дети собирались, выходили из класса. Таня прошлась по опустевшему кабинету, поправила стулья, открыла форточку, подобрала с пола несколько скомканных фантиков и ручку, выбросила все это богатство в мусорное ведро, заперла дверь и быстрым шагом направилась в учительскую.

Ей нужно было покурить. Вытянуться на диване с сигаретой, уставиться в потолок, в тысячный раз изучить все его трещины и потертости. Выкурить одну, небрежно вытащить из пачки следующую. Музыку включить, потяжелее, погромче. Чтобы все вокруг собой заполняла, пропитывала сознание, чтобы выдавить напрочь все мысли об истории, дневниках, журналах, звонках, обо всем этом четко регламентированном безумии. Сигарета и музыка – вот что нужно. Книжку почитать какую-нибудь с лихо закрученным сюжетом, над которой надо не думать, а только следить за тем, как герои решают высосанные из пальца проблемы, невозможные в средней общеобразовательной школе. А потом, потом добраться до мольберта.

Но вместо сигареты в наличии имелся лишь сырой воздух, льющийся из форточки, вместо книг – невнятная писанина учеников, а вместо музыки – нескончаемый гул школьных коридоров.

В учительскую вошел Федор Петрович, учитель труда, классный руководитель шестого «В» и бывший друг Таниного отца. Бывший – потому что теперь у отца не могло быть друзей. Никто не знал даже, жив ли он. С тех пор как Павел Иванович Кирше сбежал из психиатрической лечебницы пятнадцать лет назад, никто, включая его дочь, не получил от него ни одной весточки.

Федор Петрович как мог помогал дочери друга, тянул за ниточки, которых за жизнь накопил немало, устроил ее сначала в вуз, потом сюда, в школу. Хотя вряд ли это можно было считать помощью. Взять хотя бы чертов шестой «В». Худший класс в пока еще совсем короткой учительской карьере Тани.

Дети не дают учителю второго шанса. Никакой реабилитации. Или ты ломаешь их в первые дни знакомства, или они потом постоянно ломают тебя. Закон джунглей. Она со всеми нашла общий язык, кроме вот этих двенадцатилетних болванов. Никаких улучшений ждать не приходилось. Конечно, в других классах тоже попадались тяжелые экземпляры, но здесь их было подавляющее большинство. И литера «В», последняя в параллели, отражала их сущность как нельзя лучше – ученики третьего сорта, собранные в одну кучу еще после окончания начальной четырехлетки. Их могло быть гораздо больше, если бы многие прошлым летом не отправились в школу коррекционного обучения. Федор Петрович называл это «сдать с отличием экзамены в школу дураков». Хотя наверняка от «дураков» шума и проблем было бы меньше.

Увидев Таню, трудовик расплылся в улыбке.

– Привет историкам!

– Здравствуйте.

– Скучно сегодня в школе, да? Никто не подковырнет, не съязвит.

Федор Петрович был высок, массивен, похож на медведя и производил впечатление огромной силы, несмотря на солидный возраст и лишний вес. Он тяжело опустился на потертый диван с другой стороны от фикуса, хитро прищурился:

– Ну как там мои? Как всегда, ангелы?

– Ага, – Таня сморщилась. – Бьют все рекорды.

– Никогда такого класса не было, – Федор Петрович покачал головой. – Сорок лет почти уже работаю, были сложные случаи, но подобного ни разу не попадалось. Сплошные отморозки. Честное слово, даже в ПТУ было легче, хотя там настоящий ад творился.

Таня приготовилась слушать, много улыбаться и кивать головой. Федор Петрович любил поговорить и никогда не упускал шанса поделиться своим бесценным опытом с молодым специалистом. Рассказывал он в основном одни и те же истории, но иногда они даже казались Тане забавными. Иногда речь заходила об отце.

– Я в ПТУ всего год отработал, не выдержал больше. Очень тяжело оказалось, молодой еще был, все всерьез воспринимал. А там ведь как? На первых двух курсах – чистой воды сумасшедший дом, никому ничего не надо, на занятиях постоянно крики, драки. А ты для них – так, пустое место. Отмахиваются от тебя, как от мухи. Только с третьим курсом уже легче немного. Они не то чтобы умнеют, а, так сказать, успокаиваются, детство у них в заднице играть перестает. Вот сидят, в окна смотрят, спят. Тебя, само собой, по-прежнему никто не слушает, но шума уже нет. Но это все равно неприятно – будто перед пустой аудиторией распинаешься. А попробуешь их как-то расшевелить, спросишь что-нибудь, так они к тебе даже головы не повернут. И знаешь, что я через полгода придумал?

– Что? – Таня, уже пару раз слышавшая нечто подобное, постаралась придать лицу самое заинтересованное выражение, на которое только была способна.

Федор Петрович хитро улыбнулся и заговорщицки потер руки:

– Это, конечно, совсем не педагогично было, но зато помогало поддерживать порядок и внимание. Я им рассказывал новости из газет, истории из разных книг, про графа Монте-Кристо, про трех мушкетеров. Они же ведь не читали, не знали ничего совершенно. И представляешь, сработало! Слушали меня, открыв рот, а если кто-нибудь из самых отмороженных все-таки скучал и начинал возникать, так его тут же свои утихомиривали. Я им и вместо радио, и вместо телевидения был. Ну а пытаться по предмету что-то рассказывать все равно бесполезно было – учеба их не интересовала совершенно. Самое забавное, что все другие учителя удивлялись, как мне удается добиваться такой тишины на занятиях. Порядок был только у троих: у меня, у учительницы русского языка и у преподавателя черчения, папы твоего. Так вот, русичка поступала просто, но эффективно: всех, кто не выполнял ее задания на уроках, она оставляла после них – до тех пор, пока все не будет сделано. Любой мужчина на ее месте давно бы уже огреб от своих подопечных в темном переулке, но ее не трогали, даже у самых тяжелых хватало на это ума. Все они, скрипя зубами и мозгами, потели на ее занятиях, выполняя, что требовалось, так как знали, что им придется это делать в любом случае.

Кстати, у ее мужа, историка, вечный бардак был, даже страшней, чем у меня поначалу. Никак он не мог дисциплину поддерживать, его за это постоянно на педсоветах распекали, грозились, ругались, а он все отшучивался. Но зато, когда кто-нибудь из выпускников прошлых лет навещал ПТУ, шли только к нему, ни к кому больше.

Ладно, это неважно. Я про Павла Иваныча хотел рассказать. Он, кроме черчения, был еще и завучем по воспитательной работе. Воспитывал он характерно. Сама знаешь, росту невысокого, мне едва до плеча доставал, а пэтэушники его боялись до смерти. В первые пару месяцев, когда мне еще совсем не удавалось обуздывать первокурсников, он помогал. Заходил во время урока в аудиторию, сразу наступала полная тишина. Все вставали, вытягивались перед ним, а он между рядов медленно так ходил и на каждого снизу вверх смотрел. Взгляд у него был страшный, безумный совершенно, злой. Такая чистая, неподдельная ненависть. Этого хватало, чтобы подавить волю даже самого отъявленного хулигана. Некоторые выше его на две головы и вдвое шире, а чуть ли не дрожали, когда он рядом стоял. Голоса не повышал никогда, говорил тихо, почти шепотом, но я думаю, каждое слово доходило до всех. Пока он был в классе, никто ни звука не издавал, даже слышно было, как муха летает. Серьезно, я всегда думал, что это так просто, устойчивое выражение, присказка. А оказывается, нет – действительно, так и было: все по струнке, Павел Иваныч на них внимательно смотрит, а я слышу, как муха летит. Представляешь?

Таня, для которой отец давно превратился из родного человека в любопытного исторического персонажа, удивленно подняла брови:

– Правда?

– Чистейшая! Никогда и нигде больше такого не было. Умел батя твой порядок навести. Хотя он вообще-то странный был товарищ: слонялся все время в одном и том же пальто, таком широком, темно-синем, с коллегами общался мало, приходил всегда раньше всех. Да еще эти его отношения с учениками. Короче говоря, уже тогда можно было догадаться, что у него не все дома.

– Что же вы не догадались?

– Да я как-то… – Федор Петрович опустил глаза. – Не заметил. С самого детства же его знал, вот и проглядел. Мы ведь по соседству жили, на Девятой линии, Павел Иваныч – тогда еще просто Пашка – через два дома от меня.

– Разве? Мама рассказывала, будто он из какой-то деревни родом.

– Нет, нет, что ты! Он местный. Точно говорю.

– Может, я просто путаю.

– Наверно. Или мама твоя путала. Она тоже не знала про него всего. Он самым обычным был ребенком, а вскоре после окончания школы исчез и вернулся только через несколько лет. Не знаю, чем он занимался. Говорил, что работал на Севере, да только каждый раз упоминал разные города, поэтому я думаю, он врал. И тогда же вот эти его странности начали проявляться. Пальто, по-моему, тоже в то время появилось. И мать его в дом не пустила, ему пришлось снимать комнату у моей тетки.

– То есть его где-то свели с ума?

– Похоже на то. Да уж, вот тема для рассказа, а! И не выдумаешь нарочно, прямо бери и пиши. Ты ведь вроде пишешь рассказы?

– Нет. Я рисую.

Федор Петрович кивнул и замолчал на минуту, потом, зевнув, взглянул на часы.

– Звонок сейчас. Сходить, что ли, в столовую, перекусить. Ты не ешь в школе?

– Нет, – Таня натянуто улыбнулась. – Меня и дома неплохо кормят.

– Все равно, здесь тоже нужно питаться, все-таки до двух часов работаешь. Ладно, пойду. Напомни рассказать как-нибудь еще про то, как я со своими пэтэушниками подрался. Бывало и такое.

 

6

Учителя нет. Блаженное безделье царит в классе, наполняет воздух гулом множества разговоров. Шепчутся, хихикая, девчонки-отличницы на первых партах. Учебники перед ними предусмотрительно открыты на нужных страницах на тот случай, если вдруг войдет кто-то из взрослых. Позади них – ботаники и крепкие середнячки. Каждый занят своим делом: парочка стремительно списывает физику, на соседней парте спорят о преимуществах Огненного Меча Древних Богов над Молотом Подземных Предков, некоторые сосредоточенно таращатся в сотовые телефоны. Один из ботанов, кажется, и вправду читает заданный параграф. Одно слово – чудак.

На «камчатке» самое горячее место. Ее обитатели сгрудились вокруг Лешки Симагина и Артема Кривошеева. Эти двое – с самого детства друзья неразлейвода – только вчера вернулись из санатория, в котором отдыхали две с половиной недели по заводским путевкам, и теперь рассказывают о своих любовных похождениях.

– …А во вторую половину смены я крутил с Валькой Пономаревой из детдома. В последнюю ночь отдрючил ее.

Вздох недоверия, смешанного с восхищенной завистью:

– Да хорош!

– Отвечаю. Мы с ней под койкой делали тилли-вилли.

Гогот. Это словечко парни тоже привезли из санатория, а теперь оно стало достоянием класса.

– Она говорит, что ничего не было, но это все правда. Вон Тема докажет.

Кривошеев важно кивнул. Симагин толкнул его локтем:

– А ты сам-то тогда с кем замутил? С Ленкой, штоль, Семеновой?

– Ты че! Я у старшеклассниц ночевал из первого отряда. С Ленкой вроде Ванек отжигал.

– Какой Ванек?

– Да такой чувак в майке «Корн», помнишь?

– Помню. Это он на Ленку запал?!

– Ага. И она на него. Всю последнюю дискотеку только вдвоем танцевали. Утром, когда уезжали, ревела как корова.

– Жесть, блин.

– Дура, что сказать…

Один из слушателей тронул Кривошеева за рукав:

– Ну что там со старшеклассницами? Ты с ними… того…

Тема пожал плечами.

– Конечно, а как же! До самого утра только тилли-вилли.

Взрыв хохота. Один из середнячков, Вадик Королев, недовольно обернулся.

– Вы задолбали ржать уже! Давайте потише.

Вадик для своего возраста высок и широк в плечах, а еще занимается в Доме Спорта в секции самбо, поэтому обычно его стараются не задевать. Но сегодня не тот случай.

– Потише у тебя на поминках будет, – оскалился Симагин. – Иди в жопу!

– Ты там часто бываешь? – парировал Вадик. – Дорогу хорошо знаешь.

Симагин поднялся со стула. На лице его появилось предвещающее неприятности выражение – рот приоткрыт, нижняя челюсть чуть выдвинута вперед, глаза, теперь уже пустые и злые, впились в противника.

– Ты остряк, шоль? – интонации выдают гопника с головой. – Умный, шоль, язык заточил?

Вадик тоже набычился. Сдаваться не в его обычае.

– Мозги себе заточи!

– Ну все, – Симагин отодвинул в сторону Кривошеева и выбрался из-за парты. – Щас я тебя выхлестывать буду.

– В зубы словишь.

– Да я твои атаки писькой отобью!

Гогот. Глаза мальчишек загорелись ожиданием. До каждого доходит – драки не миновать. Это вам не самодовольные россказни, в лживости которых на самом деле никто не сомневается, это – настоящее зрелище. Вадик раздраженно повел плечами. Видно, что он не хочет схватки, но не собирается избегать ее.

– Отбей, – сказал он хрипло и добавил громко, отчетливо, так, чтоб все слышали. – Мудак.

Удивленный вздох пронесся среди зрителей. Дело назрело серьезней некуда, так что теперь даже отличницы с первых парт бросили свои дела и разговоры.

– Что ты там вякнул? – тихо, почти шепотом, спросил Симагин. Фраза эта – часть ритуала, способ проверить, как крепко готов противник стоять на своем.

Вадик оказался готов.

– Мудак, – смачно, с охотой повторил он.

Лешка быстро шагнул к нему, замахиваясь правой рукой, Вадик, чуть пригнувшись, будто для броска, сделал шаг навстречу, все вокруг замерли в предчувствии неминуемого столкновения, но тут вдруг скрипнула, открываясь, дверь кабинета.

– Та-ак! Это что тут у нас за столпотворение! – раздался строгий голос вернувшейся учительницы. – А ну, все по местам!

Дети с треском и грохотом роняемых в спешке стульев рванулись к своим партам. Посреди класса остались стоять только Лешка и Вадик. Не желающие сдаваться, уступать, готовые в любой момент пустить в ход кулаки.

– Симагин, Королев! – повысила голос учительница. – Вам нужно особое приглашение, да?

Эта фраза – тоже часть ритуала. Она обозначает границу между предупреждением и наказанием, между сердитым и уже озлобленным преподавателем. Если продолжать гнуть свою линию после «особого приглашения», то можно запросто дождаться замечания в дневник, беседы с директором или вызова родителей. Так что Вадик и Лешка еще пару мгновений постояли лицом к лицу, сверля друг друга взглядами, а потом разошлись.

– Не знаю, что вы тут не поделили, – строго заметила учительница, – но уверена, что это не стоит пары разбитых носов.

Много бы она понимала. Вся ее литература действительно не стоит и одного разбитого носа, тут уж никаких сомнений. Лермонтов, блин. Герой нашего времени. «Я ехал на перекладных из Тифлиса…» Хрень какая-то.

В классе наступила относительная тишина, нарушаемая только скрипом мела по доске да шуршанием на «камчатке». Что-то нехорошее готовилось там, Вадик, даже не оборачиваясь, чувствовал исходящую оттуда угрозу.

– Итак, – литераторша закончила наконец скрести мелом, повернулась к классу: – Кто же из вас готов прокомментировать только что прочитанный параграф и ответить на вопросы, которые вы видите на доске?

– Ну Мария Николаевна! – хором заныли отличницы. – Мы еще не успели!

– У вас было достаточно времени! – сурово отрезала преподавательница. – Если только вы работали, а не занимались чем-то посторонним.

– Пожалуйста! – не унимались отличницы. – Дайте нам еще две минуты!

– Хорошо. А вот Королев, например, сидит себе спокойно и даже в учебник не смотрит. Он, видимо, уже со всем разобрался. Ну-ка, Вадим, давай, попробуй ответить на первый вопрос.

Вадик угрюмо поднялся. Взгляды всего класса были обращены к нему, в большинстве из них читалось лишь одно чувство – облегчение. Сзади раздался презрительный смешок, и Вадик с огромным трудом удержался от того, чтобы повернуться и показать этим козлам средний палец. Сосредоточиться на вопросе не получалось. Он даже не попытался дочитать его до конца. Что-то о влиянии Кавказа на творчество Лермонтова. Кому вообще есть до этого дело?! Вместо ответа он только упрямо молчал и рассматривал носки своих кроссовок до тех пор, пока литераторша, тяжело вздохнув, не разрешила ему сесть.

Урок продолжился, потек по привычному руслу. Девочки с первых парт тянули руки, в ужасе лопотали слова, смысла которых не понимали, и с благоговением наблюдали, как учительница ставит в журнале вожделенные значки. Задние ряды бесчинствовали: пускали самолетики, играли в карты, прикрываясь учебниками. Одни рисовали в тетрадях, другие старательно украшали портреты классиков усами, рогами, очками и половыми органами.

Через несколько минут кто-то кинул ластик в спину Вадику. Тот обернулся. Симагин и Кривошеев скалились, нагло глядя прямо на него. Лешка выразительно провел указательным пальцем поперек горла. Вадик в ответ усмехнулся как можно равнодушней, а затем все-таки показал им палец.

– Королев! – почти в тот же миг раздался оглушительный окрик учительницы. – Ты будешь сегодня спокойно сидеть или нет?! Сколько можно с тобой говорить?! В начале урока чуть драку не устроил, а теперь вертишься постоянно!

На такие обвинения лучше не отвечать и не пытаться их опровергнуть. Будет только хуже. Впрочем, в этот раз виноватое молчание не помогло.

– Знаешь что, Королев! Вот не хотела я тебе двойку ставить за ответ. Точнее, за отсутствие ответа. Но своим поведением ты меня вынуждаешь! Все, давай сюда дневник!

Сопротивляться не имело смысла.

На перемене Симагин и Кривошеев подошли к нему, ухмыляясь.

– Слышь, – сказал Лешка, легонько толкнув Вадика в плечо, – забиваю те стрелу.

– Сегодня после уроков за гаражами, – добавил довольно Кривошеев. – Приводи своих, сколько соберешь.

Оба заржали в голос, им было прекрасно известно, что у Вадика, нелюдимого и угрюмого, вечно погруженного в свои мысли, нет друзей в школе. Вряд ли кто-то согласился бы поддержать его в такой передряге.

Королев только невозмутимо кивнул, отпихнул Симагина в сторону и пошел своей дорогой. Близких друзей у него действительно не было – до недавнего времени. Летом в лагере он сошелся с Денисом Лопатиным на благодатной почве увлечения баскетболом и туризмом, а самое главное – неразделенной любви к Даше Федоровой, их вожатой.

С началом занятий дружба не исчезла, а только укрепилась благодаря взаимовыгодному сотрудничеству: выяснилось, что Вадику легко даются точные науки, но беда с языками и литературой, у Дениса же все было с точностью до наоборот. Вот они и организовали тандем, регулярно помогая друг другу с домашним заданием. Кроме того, они просто прекрасно дополняли друг друга: массивный, тяжелый на подъем Вадик, из которого каждое слово надо было тянуть клещами, и щуплый, подвижный Денис, болтливый балагур. Получилась классическая пара приятелей, будто из кино или комиксов. Им обоим это страшно нравилось.

Денис, конечно, не был крутым бойцом и сам по себе особой ценности в драке не представлял, но у него имелось одно огромное преимущество – множество друзей по всей школе, в том числе в старших классах. Уж он-то мог «подтянуть» на стрелку кого угодно и в любых количествах. Так что Вадим без всяких колебаний отправился на поиски товарища.

Они встретились, почти столкнулись, около столовки. На висках Дениса блестели капли пота, и весь он был красный, выдохшийся. Видимо, с физкультуры.

– Здоро́во!

– Здоро́во! К тебе дело есть.

– Что случилось?

Вадик жаловаться не умел и не любил. Но сейчас он не видел другого выхода, а потому, отведя друга в сторону, начал сбивчиво рассказывать о своих злоключениях. Денис выслушал, кивнул, хлопнул его по плечу.

– Не ссать, все будет!

– Да я не ссу.

– Ладно тебе, есть немножко. Не волнуйся, я подтяну народ. Мы этим мудакам вломим на полную. Они на тебя даже смотреть потом будут бояться. Будут кланяться и говорить: «Королев-сан, разрешите поцеловать вашу величественную жопу».

Вадик засмеялся. Денис успокоил его. Денис это умел.

 

7

Вадик стоял на крыльце школы и не мог решить, что делать. Последний звонок прозвенел пятнадцать минут назад, сейчас мимо него валом валили довольные ученики, для которых очередной школьный день подошел к концу. Дениса не было, он так и не появился, а позвонить ему Вадик не мог, потому что не находил мобильник. Наверное, оставил дома на книжной полке. День за днем он таскал сотовый с собой, ни разу не воспользовавшись им, – а сейчас, когда эта проклятая штуковина так нужна, ее нет под рукой. Он пытался разыскать кого-нибудь из одноклассников Дениса, хотел попросить их позвонить ему, но, как назло, они тоже все куда-то подевались.

Внутри Вадика боролись два человека. Один истерично кричал: «Беги! Беги домой! Тебя все бросили! Беги, пока еще есть возможность, пока не поздно!», а второй сжимал кулаки, наклонял коротко стриженную голову и упрямо повторял: «Не смей. Не смей трусить». Первый почти уже победил, когда в дверях показались Кривошеев, Симагин, а с ними еще двое.

– Опа, – оскалился Симагин. – А мы думали, ты сдристнул!

Они заржали.

Вадик ничего не ответил. Он понял, что попал в очень нехорошую ситуацию и совсем не хотел делать ее еще хуже.

– Ну че, – Симагин панибратски хлопнул его по плечу. – Пойдем, что ли.

– Пойдем, – Вадик вдруг с ужасом понял, что у него дрожат колени. Возможно, при ходьбе это будет не так заметно.

Они двинулись в сторону гаражей; по дороге Симагин просто излучал издевательское добродушие. С какой-то дикой иррациональной уверенностью Вадик надеялся, что Денис с друзьями уже ждут их там, за гаражами. Стоят с каменными лицами, как бандиты из сериалов. Вот сейчас Кривошеев увидит их и поймет, что наехал совсем не на того человека. Это представилось так ярко, так четко, что Вадик почти успокоился, даже улыбнулся.

Но вот они обогнули гаражи – за ними было пусто. Холодный ветер трепал высохшие кусты полыни, покрывал рябью поверхность пары луж. В грязи, расчерченной следами шин, тут и там лежали толстые широкие доски для удобства передвижения, и, пройдя по ним на более или менее сухой клочок земли, процессия остановилась.

– Ну, – Симагин повернулся к Вадику, в глазах – лед. – Что ты там сказал мне?

– Ты не глухой, слышал.

– Не понял вопроса, козлина, так? Повторить?

– Повтори.

Симагин криво усмехнулся и толкнул Королева обеими руками в грудь:

– Я тя спрашиваю, чо ты сказал!

Вадик толкнул его в ответ.

– Ты слышал!

Симагин размахнулся, ударил правой. Вадик пригнулся, схватил противника за ногу обеими руками и дернул на себя. Прием был проведен четко и быстро. Тренер в секции самбо гордился бы им. Симагин опрокинулся назад, повалился спиной в грязь. Не давая ему опомниться, Вадик принялся заламывать ногу, намереваясь применить болевой, но тут остальные трое пришли на помощь вожаку.

 

8

Симагин после обеда вернулся к школе, благо жил совсем недалеко, на соседней улице. Отец опять пришел домой «в умат» и принялся крушить все, что подворачивалось под руку, не делая никаких исключений для членов семьи. Мать с бабушкой и младшим братом заперлись в дальней комнате – специально для таких случаев Лешка еще месяц назад поставил на ее дверь большой прочный засов, – а сам он отправился гулять. Погода не радовала, небо выглядело так, словно вот-вот должен был начаться дождь, и на улицах не встретилось ни одного приятеля. Послонявшись по дворам, Симагин вышел к школе, от нечего делать присел на покосившуюся скамейку у клумбы.

Если бы у него имелось ружье, хотя бы какая-нибудь старенькая пневматика, он бы нашел, чем себя занять, это уж точно. Он бы забрался на один из гаражей и принялся бы мстить школе за всю ту скуку, которую приходилось в ней выносить, за всю ту злость, с которой в ней к нему относились. Сначала – окна директорского кабинета. Вон они, почти сразу над входом, чуть левее. Сколько раз ему приходилось там бывать? Явно побольше, чем некоторым из учителей. Стоишь, молчишь, опустив голову, изображаешь, будто виноват, будто тебе стыдно, будто готов понести любое наказание, а сам в это время думаешь только о том, что бы ты сделал, если б все получилось наоборот – если б это они стояли перед тобой, несчастные, уже раздавленные осознанием твоей власти над ними, власти сделать все что угодно, хоть ремнем выпороть – ведь за них некому будет заступиться.

Симагин даже заулыбался от таких мыслей. У него всегда было много самых разных врагов – начиная от отца и заканчивая новоприобретенным, этим тупым чмошником Королевым, который сегодня оскорбил его, – и он должен со всеми разобраться. Не сомневайтесь, разберется, дайте только время. Королев, гнида, не сумел избежать люлей, но заслуживал большего. Надо будет исправить недоработку, подрихтовать ему морду так, чтобы говорить и есть стало очень трудно, чтобы пришлось вставлять зубы. Пидарас сраный! Никто раньше не осмеливался так разговаривать с Лешкой, его даже старшеклассники побаивались. Теперь придется заставлять их бояться заново. И начинать надо именно с этого недоделанного самбиста.

Он не ел с самого утра, но, как назло, в карманах не нашлось ничего, кроме горстки мелочи, которой не хватило бы и на полстакана семечек. Возвращаться домой не имело смысла – там можно было найти только люлей от взбешенного папаши, – а шляться по друзьям Симагин тоже не хотел. Но возможность раздобыть немного на пропитание находилась прямо перед ним, нужно лишь пересечь школьный двор и подняться на крыльцо. У малолеток в продленке обычно имелись небольшие деньги, оставленные родителями на какую-нибудь вкусность или на всякий случай. Отжать у них полтинник-другой никогда не составляло труда. Кроме того, у него было кое-что припрятано в секретном тайнике на втором этаже. Нужно достать. Главное – не попадаться на глаза воспитателям.

Симагин вытащил из кармана свой старый, исцарапанный мобильник, глянул на время. 16:44. Большинство воспитателей в столовой, заняты организацией ужина для подопечных, а дети предоставлены сами себе, играют в коридорах. Лучшего момента для действий не найти.

Он поднялся со скамейки и пошел к школе, с особым удовольствием наступая на лица человечков, нарисованных разноцветными мелками на асфальте перед крыльцом. В вестибюле не оказалось никого, кроме технички, дремлющей с женским журналом в руках. Симагин одним движением миновал вход в столовую, откуда доносились голоса взрослых и звон расставляемой по столам посуды, змеей взметнулся по лестнице на второй этаж, где сразу наткнулся на стайку смеющихся девчонок со скакалками в руках. Девчонок трогать не следовало – не потому, что это было недостойно мальчишки (Симагину никогда в голову не приходило размышлять о таких странных вещах, как достоинство), а потому что они почти наверняка нажаловались бы, и тогда ко всем уже имеющимся проблемам Леши Симагина добавилась бы еще одна. Нет, искать нужно пацаненка, желательно поменьше и помладше, запугать его как следует, чтоб даже мысли не возникло рассказать о произошедшем родителям или учителям. У Симагина имелось несколько «данников» такого типа, но ни один из них в продленку не ходил.

Он осторожно проскользнул мимо плотно закрытой двери комнаты, в которой помещалась группа продленного дня. Изнутри доносились возбужденные голоса малолеток и приглушенная агрессивная возня – судя по всему, внутри происходила нешуточная драка, какие обычно имеют место в отсутствие взрослых. Не поделили карандаш или листок цветной бумаги.

– Ты чмо! – раздался за дверью полный слез голос.

– Сам чмо! – был ответ. – Чмо и козел!

Симагин с трудом подавил желание войти внутрь и убедительно доказать мелким ублюдкам, что каждый из них ничтожество. Наверняка их там полным-полно, кто-нибудь один обязательно потом проговорится. Светиться не следовало ни в коем случае. Повернув за угол, он увидел в дальнем конце коридора невысокую щупленькую фигурку в белом спортивном костюме. Мальчишка стоял под окном и ковырялся шариковой ручкой между ребрами радиатора. То, что нужно.

Бесшумно подойдя ближе, Симагин окликнул его:

– Эй, парнишк!

Тот испуганно обернулся, пытаясь спрятать ручку в карман куртки, который, как назло, оказался застегнут на молнию.

– Чего здесь делаешь? – спросил Симагин, строго прищурившись. Он знал, что подобные вопросы действуют на пацанов типа этого безотказно, заставляя их сразу чувствовать себя виноватыми, пусть даже неизвестно в чем.

– Ничего, – ответил мальчик, послушно опустив глаза. – Просто. Гуляю.

– Ты мне тут школьное имущество не ломай! – едва сдерживая смех, сказал Симагин как можно более «строгим» тоном. – Батареи не для того повесили, чтобы ты их разрисовывал!

– Я не разрисовывал…

– Да ладно! Хорош гнать. Так, у тебя, случаем, мелочи нет никакой?

– Мелочи? – удивленно переспросил мальчик.

– Да. Деньги. Есть у тебя деньги?

Пацаненок помолчал несколько секунд, потом кивнул и, расстегнув-таки тот самый злополучный карман, извлек смятую бумажку в пятьдесят рублей.

– Ага, – Симагин протянул руку. – Давай сюда. И я никому никогда не скажу, что ты испортил школьное имущество. Считай, тебе еще повезло.

– Это мне на автобус, – грустно сказал мальчик.

– Пешком дойдешь. Или хочешь завтра к директору в кабинет попасть?

Жертва испуганно замотала головой и, поколебавшись еще пару мгновений, все-таки отдала деньги.

– Молодец, – сказал Симагин. – Если бы воспитатели увидели, что ты натворил, родителей бы точно вызвали, считай. А теперь они не узнают. А про деньги скажешь, что потерял. Договорились? Ну, вот и отлично. Чеши отсюда быстрей, пока никто не пришел!

Мальчишка быстро скрылся за поворотом. Теперь десять раз подумает, прежде чем снова прикасаться к батареям. И уж тем более никому и словом не обмолвится о произошедшем. Симагин довольно сплюнул на обшарпанный линолеум. Полтинник – не бог весть какие деньжищи, но явно лучше, чем ничего. Еще бы столько же, и можно считать, что день удался.

Он сделал несколько шагов назад, вслед за обобранным малышом, прислушался к происходившему в продленке, без труда различил чей-то обиженный, захлебывающийся рев. Скорее всего, один из драчунов получил-таки как следует по морде. Тем лучше – воспитателям будет чем заняться по возвращении, а у него появится небольшой запас времени, чтобы поискать новую жертву.

Он услышал, как дверь распахнулась, выпустив в коридор шум множества детских голосов, среди которых особенно выделялся один, наполненный слезами и чистой, неприкрытой ненавистью:

– Я тебе башку разнесу! Вот увидишь! Ты покойник!

– Пошел в жопу! – летел в ответ самодовольный крик победителя. – Гондон!

– Сам гондон! Сам в жопу! – не сдавался проигравший, стремительно приближаясь к углу, за которым стоял Симагин. Тот быстро отступил на несколько шагов и едва успел скрыться в нише, оставшейся от старого входа в спортзал, когда мимо пронеслась гурьба пацанят вдвое ниже его. У того, что шел впереди, по лицу текли слезы, смешиваясь с кровью из основательно разбитой губы. Следовавшие за ним по пятам друзья пытались утешить раненого товарища, но безуспешно – гнев и обида, многократно усиленные болью, не позволяли слышать ничего, кроме оскорбительных воплей врага. Симагину хорошо было знакомо это чувство, он даже почти пожалел пострадавшего.

Победитель тоже показался из-за угла. Это был плотный, коренастый мальчишка с взлохмаченными, слипшимися от пота волосами. Симагин, хищно оскалившись, покинул укрытие и набросился на него, словно тигр на антилопу. Схватив пацана за плечи, он прижал его к стене и зашипел ему прямо в лицо:

– Ты какого хрена делаешь, сучонок, а? Ты что это творишь?!

– Он первый начал! – огрызнулся тот, но сопротивляться не пытался.

– Так это ты ему морду разбил, а не наоборот. Что-то я не вижу крови на твоем таблище. А если я тебе так же, а? Прямо сейчас вот возьму и расхерачу весь хлебальник! Ну-ка!

Симагин отступил на шаг, замахнулся. Мальчишка сжался, зажмурился, закрывая руками голову. Но удара не последовало – вместо этого Лешка основательно встряхнул его и зарычал в самое ухо:

– Тебе вмажешь, блин, потом от воспитателей получишь. Ты же ведь настучишь, сука, да? Сразу побежишь к ним плакать, как баба?

– Нет.

– Что?!

– Не побегу.

– Ладно. Давай так сделаем: деньги есть у тебя? Хоть какие-нибудь?

– Есть. Вот, – мальчишка вытащил из заднего кармана джинсов скомканную купюру в сто рублей. Симагин быстро схватил ее и, отвесив ему сочный подзатыльник, отошел в сторону.

– Скажешь кому-нибудь, что меня видел, я тебя закопаю, понял?! И за того пацана тоже вломлю заодно. Дошло?

– Дошло.

– Вали!

Малолетка поплелся обратно в кабинет продленки, а Симагин, аккуратно расправив сотню, сунул ее в карман к полтосу. Надо же, блин, так четко обломал этого мелкого мудака – только он обрадовался, что победил в драке, как тут же лишился и бабла, и спокойствия, и самоуважения. Возможно, у второго «боевика», того самого с разбитым носом, тоже имелись при себе деньги, но наезжать на него сейчас не следовало, он по злобе и обиде вполне мог не поддаться на угрозы и действительно нажаловаться старшим.

Сто пятьдесят рублей – неплохой улов для одного вечера, тем более такого, который начинался из рук вон плохо. Их хватит на перекусить, на запить, а если добежать к ларьку за парком, то можно и пива купить. Симагин пока не особенно любил спиртное, но эффект ему нравился: все равно что клею нанюхаться, как он иногда делал в детстве, только гораздо мягче и безопаснее. То, что нужно.

Самое главное сейчас – улизнуть из школы так же незаметно, не попавшись на глаза ни одной из воспитательниц или техничек. Тогда, даже если кто-то из разведенных на бабки лошков и решится рассказать о том, что с ним случилось, предъявить Симагину не смогут ничего. Он уйдет в отказ, любые попытки обвинить его просто обломаются.

Лешка направился к лестнице, но, услышав снизу голоса преподавателей, шмыгнул в туалет для мальчиков, намереваясь отсидеться там до тех пор, пока вся группа продленного дня не окажется в столовке. К тому же, в самом деле не мешало бы забрать заначку. Он прошел в дальний конец туалета, присел у батареи и, отодвинув одну из кафельных плиток, достал из тайника мобильник.

Аккуратный прямоугольный корпус, гладкая глянцевая поверхность. Вокруг свернулись тоненькой змейкой наушники. Ни единой царапинки, не то что на его древнем сотовом, доставшемся от отца. Хороший телефон. Он вытащил его из куртки Королева в раздевалке перед тем, как пойти на стрелку.

У Симагина не было ни одного шанса когда-либо получить нечто подобное честным путем. Ему никогда не подарят ничего хотя бы наполовину столь же дорогого, да и сам он вряд ли сможет зарабатывать на такие игрушки. Отбирая мелочь у малолеток, состояния не сделаешь.

Он нажал кнопку, и экран – большой, цветной, совсем не чета крохотному черно-белому дисплею – зажегся, предлагая обширное меню. Кое-как разобравшись с непривычным сенсорным управлением, Лешка принялся смотреть видео. Обычная хренотень: какие-то мультики про роботов, обзоры компьютерных игр, клипы. Полная лажа, в общем. Ни расчлененки из морга, ни порнухи. Скучно. Лешка открыл раздел «Музыка», но просматривать его не стал – за стеной малолетки с шумом повалили в столовую. Слышно было, как воспитатели успокаивают их, едва перекрикивая. Отлично, пора действовать.

Симагин сунул телефон в карман, вышел из туалета, короткими перебежками двинулся вниз по лестнице. На первом этаже он осторожно заглянул в столовую и, убедившись, что все старшие заняты рассаживанием подопечных по местам, рванул к выходу. Технички в вестибюле вообще не оказалось. Выскочив на улицу, Лешка едва не рассмеялся от удовольствия. Вторая половина дня оказалась явно лучше первой – давно ему так не везло. А если честно, то никогда.

Он поспешно миновал гаражи, направился к мини-маркету «ИП Кузнецов» на автобусной остановке, по дороге крепко сжимая в кармане телефон. Симагин, несмотря на свой возраст, прекрасно понимал: то, о чем знают двое, не может долго оставаться тайной. Если хоть кто-нибудь, пусть даже самый надежный друг (впрочем, таких у него не было), увидит злосчастный мобильник в его руках, весть об этом сразу же облетит всю школу.

В мини-маркете Симагин купил бутылку лимонада, шоколадный батончик и большую пачку чипсов. На пиво денег не осталось, но он не особо переживал, голова была занята другим. Конечно, никто не отменял возможность оставить мобильник у себя, но в этом случае придется спрятать его как можно дальше от посторонних глаз и никогда никуда не брать с собой. А какой смысл в дорогом, навороченном телефоне, если тебе нельзя им пользоваться?

Был еще вариант – продать его кому-нибудь, но Симагин хоть и много слышал о разных барыгах, скупающих краденое, сам не знал ни одного и не имел ни малейшего представления, как выйти на такого человека.

Однако эти проблемы можно было решить после. Сейчас у него имелось все, что нужно для счастья: жрачка и плоская пластмассовая коробочка, полная развлечений. Лешка свернул в парк, добрался до первой засыпанной палыми листьями скамейки, взгромоздился на нее, усевшись, как и полагалось, на верхний край спинки, а ноги поставив на исцарапанное сиденье.

Здесь он надел наушники, открыл пакет с чипсами и принялся рыться в папке «Музыка». По большей части – альтернативный метал, сплошные пидоры в юбках, с тоннелями в ушах и крашеными волосами. Сам Симагин не имел особенных музыкальных предпочтений, слушал то же, что и окружающие – чаще всего шансон. Но ему самому все-таки больше нравился рэп, нормальная пацанская музыка, про тачки, разборки и бизнес. Сейчас он пролистывал список в поисках знакомых имен или названий. Иногда пацаны держали на своих мобилах несколько серьезных хип-хоп-треков, но тут, видимо, был не тот случай.

В самом конце Лешка увидел папку, от названия которой в животе вдруг похолодело. «Чертовы пальцы». Ничего особенного в этих словах, конечно, не было. Слова как слова. Скорее всего, это просто новая группа.

Симагин открыл папку и включил вторую песню из семи безымянных. Уши наполнились жужжанием электрогитар, через несколько мгновений к ним присоединился глухой, тяжелый пульс ударных. Похоже, метал: слишком много шума, слишком много лишней херни «ни о чем», не то что в хип-хопе, где все четко по делу.

Но других вариантов не было, да и, честно признаться, музыка сразу ему понравилась. Она удивительным образом сочеталась с окружающей действительностью. Гитары выводили плавную, грустную мелодию, пусть поданную в виде жесткого перегруженного рева, прекрасно подходящую к пустому парку, стремительно проваливающемуся в осенние сумерки, к усыпанным листьями тропинкам, покосившимся облезлым скамейкам, голым ветвям и редким тусклым фонарям. Тьма скапливалась между стволами деревьев, расползалась по черному асфальту, сочилась с мокрого серого неба, а то, что звучало сейчас в наушниках Симагина, являлось прекрасным саундтреком к ее наступлению.

Потом вступил еще один инструмент – Лешка не сумел бы сказать какой, но явно нечто вроде дудки, – и музыка поглотила мальчишку целиком. Он ни о чем не мог думать, не мог пошевелиться, застыл на вершине скамейки, наслаждаясь мелодией, чуть покачивая головой в такт неспешному, размеренному ритму. Рисунок слегка изменился, гитары больше не рисовали в воображении осенний вечер, теперь они несли Лешку прочь, далеко от парка, далеко от школы, от вечно бухого отца, от забитой, молчаливой матери.

Давным-давно – он был еще совсем маленьким – его возили на лето в деревню к бабушке. Она умерла, когда Лешка учился во втором классе, и с тех пор он почти забыл о ней, но сейчас вдруг вспомнил. Живо, ярко вспыхнул в сознании бабушкин образ, представился ее домик на окраине деревни, бесконечные, залитые туманом поля, тянущиеся во все стороны, насколько хватало глаз. Он будто бы снова брел по ним, чувствуя, как касается коленок влажная трава, как наполняет небо далекий птичий крик. Плеснулась в горле тоска, Лешка скрипнул зубами, пытаясь удержаться, но слезы все равно заструились по щекам.

Песня кончилась, почти без перерыва началась следующая. Она оказалась гораздо более агрессивной: сыпались сплошным потоком барабанные дроби, а гитары уже не пели, но рычали, злобно и напористо. Кроме того, вскоре появился вокал, хриплый, яростный, полный ненависти, похожий на собачий лай. Не выдержав, Симагин, не привычный к такой экстремальной экспрессии, снял наушники.

Вокруг было темно. Он заслушался и не заметил, как сумерки превратились в ночь. Рядом на скамейке лежал пустой пакет из-под чипсов, а в бутылке напитка осталось всего на пару глотков. Вот, блин, сколько же длилась эта песня?!

Лешка посмотрел на экран мобильника. 20:12. Не может быть! Ему казалось, что он провел здесь всего несколько минут, а на самом деле прошло уже больше четырех часов. Никогда раньше с ним не случалось ничего подобного. Яростно матерясь, Лешка вытащил из кармана свой собственный сотовый. Те же цифры. Почти четверть девятого. Он снова ругнулся и, спрыгнув с лавки, решительно зашагал по дорожке в сторону ворот. Из всех фонарей, стоявших вдоль тропинки, горели лишь два, но ему это особенно не мешало.

Пройдя около половины пути до бетонных фигурных столбов, служащих воротами парка, Симагин понял, что забыл выключить музыку – она так и шумела в болтающихся вокруг шеи наушниках. Он остановился, чуть наклонился, чтобы в свете ближайшего фонаря рассмотреть экран мобильника, но тут краем глаза заметил какое-то смазанное, едва уловимое движение впереди. Он резко поднял голову. На самом краю желтого круга под фонарем стояла высокая черная фигура. Мгновением позже она скользнула во мрак и растворилась в нем совершенно бесшумно, не оставив после себя ни шороха листвы под ногами, ни шелеста одежды.

– Эй! – сказал Симагин, чувствуя, как растет ледяной комок в солнечном сплетении. – Эй, ты! Я тебя видел!

Ответом ему была тишина, только казалось, будто музыка все еще звучит где-то рядом, едва слышно пульсирует жестким, напряженным ритмом. Парк вокруг замер, затаился, укрывшись темнотой, спрятав под ней свои тайны и секреты. Может, показалось? Качнулась какая-нибудь ветка, вот и получилась странная тень, похожая на человека.

Симагин осторожно продолжил свой путь. Глупое сердце тяжело трепыхалось в груди. До ворот оставалось всего ничего, в обычной ситуации он преодолел бы это расстояние меньше чем за минуту, но сейчас каждый шаг давался с трудом и длился, казалось, чертовски долго. Дыхание стало слишком громким, кровь стучала в ушах, заглушая все внешние звуки, глаза напряженно таращились в окружающую темноту, вновь и вновь возвращаясь к конусу тусклого света под фонарем.

Он уже почти добрался до его границы, когда внезапно увидел их – словно бы пелена спала с его взгляда, ведь они не двигались, просто стояли во мраке, совсем рядом, поджидая его. Не дышали и не издавали ни звука. Их было четверо или пятеро. Мальчик успел разглядеть лишь бледные вытянутые лица, пустые, без глаз и ртов, но увитые черными, расползающимися трещинами.

Ближайшее из существ нагнулось, протянув правую руку к Лешке. Тот с воплем отпрянул от белых пальцев, бросился бежать прочь по тропинке в глубь парка, не раздумывая над направлением. Неважно куда, главное – не споткнуться, не упасть, не дать им настигнуть себя.

Мимо мелькали кусты, подошвы скользили в слипшейся листве, в редких лужах сверкали отражения фонарей. Симагин не знал, преследовали его или нет, он не слышал ничего, кроме собственного топота, а обернуться боялся. Мыслей почти не было, все вытеснил страх, густой, как наступающая ночь, черный, как трещины вместо лиц. Даже кричать Лешке не хватало сил, он лишь хватал ртом воздух и надеялся не упасть.

Вот тропа под ногами оборвалась – он вылетел на обширную круглую площадку, которой никогда раньше не видел в этом парке. Стояли полукругом фонари, но только один из них едва горел, кое-как освещая грязный ковер из мертвых листьев. Лешка рванул было через площадку напрямик, но тут вдруг палая листва расступилась, выпуская ему навстречу тощие руки, и он отшатнулся, замер, не в силах поверить своим глазам.

Из глубины поднималась его бабушка. В том самом зеленом платье, в котором ее похоронили. Седые волосы до земли. Кожа цвета пыли, покрытая темными пятнами. Нижняя челюсть подвязана темной тряпицей. Бабушка тянула к нему руки, а он, сжав зубы, смотрел, как осыпаются с нее гнилые листья, как она приближается, завороженно следил за резкими, дергаными движениями, похожими на содрогания оторванных паучьих лапок.

Потом, опомнившись, Симагин обернулся – безликие стояли позади, всего в нескольких метрах, полностью перекрывая ему все возможные пути спасения. Равнодушные, неподвижные. Наблюдали. Затем и загнали его сюда.

Лешка заплакал. Неожиданно для самого себя. Зарыдал в голос от всего сразу: от отчаяния, от ужаса, от одиночества. Здесь, в этом уродливом, темном, почти не настоящем месте, можно было не опасаться, что кто-то из корешей увидит и засмеется. Он упал на асфальт, завыл, судорожно всхлипывая и размазывая слезы с грязью по лицу мокрыми ладонями. То, что когда-то умерло его бабушкой, сейчас делало шаг за шагом, остервенело царапая отросшими желтыми ногтями повязку под подбородком.

Может, она хотела говорить?

– Бабуля! – крикнул Лешка сквозь слезы. – Бабуля, это я!

Она уже нависала над ним, перекошенная, нелепая, кривая, словно высохшее дерево, словно сгнившая виселица. С влажным треском поддалась ткань повязки, и нижняя челюсть обвисла, разрывая кожу щек. Из ставшего неимоверно огромным черного беззубого рта посыпалась земля. Бабушка наклонилась, а Леша Симагин, закрыв глаза руками, продолжал повторять:

– Бабуль, это же я, это же я, я… – но когда сморщенные ледяные губы коснулись его, сорвался на визг. А те, у кого больше не было ни лиц, ни имен, стояли вокруг и смотрели, как она пожирает его. Ждали своей очереди.

 

9

Лицедей видел сон, уродливый, жуткий сон, сплетенный из нескольких ярких полотен. Он был на каждом из них. Одновременно. Параллельно. Реальности перетекали одна в другую, сливались, расходились, наполнялись болью. В одной из них он стоял на темной улице перед массивным казенным зданием. Удушливым желтым светом горели фонари и некоторые окна, но их сил не хватало, чтобы хоть немного разогнать плотный, тяжелый мрак. Однако надпись на стене ему было прекрасно видно. Теперь она стала больше, значительно больше, чем в последнюю их встречу, и все росла. Корявые, мертвые, словно высохшие ветви, едва читаемые буквы расползались по серой стене волнами беспрерывно шевелящихся линий-щупалец. Все, что попадалось им на пути, они наполняли тьмой – окна, трещины, выбоины.

Лицедей с ужасом увидел, как те немногие окна, в которых горел свет, тут же гасли, стоило этой гадости проникнуть внутрь. Что происходило с теми, кто находился внутри, он не знал. И не хотел знать. Но его, разумеется, не спрашивали.

В одном из погасших окон на четвертом этаже появилась смутно различимая фигура. Судя по широким плечам и шляпе – мужчина. Лицо на таком расстоянии рассмотреть было невозможно, оно казалось сплошным белым пятном.

– Эй – крикнул Лицедей. – Что там у вас?!

Фигура резко нагнулась вперед, переваливаясь через подоконник. Шляпа сорвалась с головы и полетела вниз. Но, вместо того чтобы в соответствии со всеми законами физики последовать за ней, ее владелец уперся ладонями в стену, резко вытянул наружу ноги и пополз вниз по стене, словно огромная ящерица. Лицедея чуть не стошнило от этого зрелища – настолько нечеловеческими были движения существа на стене, настолько противоестественно выглядели они, производимые телом обычного мужчины в деловом костюме. Следом из окна выкарабкалась еще одна похожая тварь, массивней первой, в потрепанном домашнем халате. Эта полезла по стене вверх, в сторону крыши.

В то же самое время – не то видение, не то воспоминание. Покосившийся серый забор, наполовину утонувший в зарослях крапивы. Деревянный столб, для устойчивости привязанный к бетонной свае. На нем – криво приклеенная афиша. Явно самодельная – обычный альбомный листок с неровно напечатанным объявлением: «ЧЕРТОВЫ ПАЛЬЦЫ». Дата и время. И адрес. Он коснулся пальцами запыленной бумаги. Как же давно это было.

Охваченные огнем коридоры, мечущиеся тени, крики, тошнотворный смрад горящей плоти. Выложенный кафелем пол под ногами, в руках – защитные обереги. Далекий хохот, различимый даже сквозь треск ломающихся перекрытий. Топор, бьющийся у стены в конвульсиях, зажимающий ладонями разорванное горло. Пять обнаженных тел извиваются в дикой, чудовищной пляске среди кровавых луж и перевернутых инвалидных кресел. Вскинутые тощие руки, кривые багровые пятна на белой коже. Сила льется сплошным, непрекращающимся потоком, от ее избытка рябит в глазах, перехватывает дыхание. Еще атака. Корень падает, катается по полу, визжит от боли. Его кости выбираются наружу сквозь мышцы и кожу. Каждая по отдельности. Не смотреть! Вперед! Пламя! Сплошная стена пламени…

Но вот он уже был в тамбуре, и вокруг висел в воздухе синий сигаретный дым. Мелькала за окном чернота, а среди окурков в углу лежал, свернувшись калачиком, пьяный старик.

Толкнув дверь, Лицедей вошел в вагон – и хотя народа было много, сразу увидел Клима Грачева, старшего из братьев. Единственное свободное место находилось рядом с ним. Удивляясь своему равнодушию, Лицедей сел и спросил, сам не понимая зачем:

– Как ты?

Грачев пожал плечами:

– Ничего особенного. Привыкнуть можно ко всему.

– Ты мертв?

Он невесело усмехнулся:

– А сам как считаешь? Или так не похоже? Показать шов от вскрытия?

– Нет, не нужно, я верю.

Клим несколько минут молчал, а потом вдруг засмеялся.

– Ты чего? – удивился Лицедей.

– Говоришь, веришь? Да ни хрена ты не веришь! Так ведь?

Грачев широко улыбнулся, на мгновение показалось, что его зубы стали гораздо острее, чем им положено быть.

– Все дело в оси координат, – сказал он.

– Не понял.

– Смерть – это точка ноль.

– Ноль?

– Ноль – это ноль, иначе не скажешь. Начало и конец отсчета. Ни смысла, ни потенциала, ни красоты, ни зла. Там сходятся все плюсы и минусы, все единицы исчисления. Ничего, совсем ни хрена – там даже пустоты нет. А мы там!

– Кто? Вы с братьями?

– Мы там! Почему-то мы не миновали ее, как все, почему-то застыли точно посередине графика, – бормотал Грачев, отвернувшись к окну. – Это аномалия, отклонение от нормы, какая-то патология в существовании. Мы ждем, ты же знаешь. Мы стремимся к своей цели, мы готовим кое-что. Мы ничего не забыли.

– Пожалуйста… – начал Лицедей.

Клим повернулся к нему. Из глаз его текла кровь. Лицедей было отпрянул, но сумел вовремя взять себя в руки. Мертвый враг не собирался причинять ему вреда. Он просто смотрел на него истекающими кровью глазами и улыбался жуткой волчьей улыбкой.

– Запомни главное, – прошептал Клим и огляделся, словно опасаясь, что кто-то из пассажиров может их подслушать. – Мы там по своей воле.

– Что вас удерживает?

– Книга! Гримуар – это шифр, это наш ключ. Слово всегда служило средством связи между мирами. Словом мертвые общаются с живыми. Пока еще не поздно, пока еще есть время.

Клим замолчал, вновь отвернулся к окну.

– Думаю, тебе нужно уйти, – сказал он через некоторое время, все так же глядя в темноту за стеклом.

– Почему?

– Ну, билета у тебя нет, а сюда идет контролер. Лучше ему не попадайся.

Лицедей выглянул в проход. От дверей тамбура медленно двигался тот самый старик, который раньше лежал там спящим. Только теперь он почти задевал головой потолок вагона. Длинные, спичечно-тонкие руки опирались на края сидений, спутанная седая борода свисала до пола.

– Как мне отсюда выбраться? – спросил Лицедей Грачева.

Тот развел руками:

– Как обычно выбираются из поезда? Через двери.

Лицедей поднялся. Старик тут же уставился на него и, забормотав что-то невнятное своим беззубым ртом, ускорил шаг.

– Извините, – сказал ему Лицедей и побежал по проходу. Старик рванулся следом. Он не кричал, не ругался, только шамкал что-то. Его тощие морщинистые руки замелькали в воздухе, задевая за стены и потолок, – казалось, они могут изгибаться как угодно. Холодные пальцы впились беглецу в плечо, но он вырвался, выбежал в тамбур.

Здесь вился ледяной ночной ветер – обе двери были открыты. Лицедей, не раздумывая, прыгнул в правую – и краем глаза еще успел увидеть, как из вагона в тамбур вваливается лавина тонких извивающихся рук.

Но там, снаружи, в темноте, не оказалось ничего, на что можно было бы приземлиться. Ни земли, ни усыпанного гравием склона – никакой опоры. Нечто подобное иногда снилось ему в детстве: ты прыгаешь куда-то, но неожиданно понимаешь, что под тобой разверзается бездна, и падаешь, падаешь, мучимый ужасом, сжимающим острыми когтями твое дыхание.

И одновременно с этим падением, уместившимся в вечности мгновения, другое воспоминание, пронзительно-обжигающее. Вино. Кажется, все вокруг танцует, кружится в сумасшедшем водовороте. А он в самом центре этого водоворота пьет вино прямо из бутылки, запрокинув голову, – большими, быстрыми глотками. Оно терпкое и приятное на вкус. Опустевшая бутылка падает на пол, разлетается множеством мелких осколков. Лицедей смеется и поворачивается к барной стойке. Теперь за ней – демон, беспрерывно скалящий в улыбке множество острых зубов. Он кидает ему новую бутылку, рука с легкостью ловит ее. Легкость – вот ключевое слово. Ни памяти, ни надежд, ни вчера, ни завтра. Пустота. Небытие. Одна-единственная ночь, и одна-единственная бутылка из зеленого стекла, наполненная кроваво-красным нектаром безумия.

Но все же он по-прежнему был там, на пустой улице, перед домом, весь фасад которого занимала теперь отвратительная надпись, а из окон выползали твари, бывшие некогда людьми, – в костюмах, майках, халатах, некоторые совсем без одежды. Белые тела словно бы светились в темноте, а от того, насколько беззвучно они двигались, к горлу подступала тошнота. Лицедей не мог оторваться от этого уродливого зрелища, хотя прекрасно понимал: рано или поздно кто-нибудь из них заметит его, и тогда придется снова убегать, потому что луна стала слишком уж яркой.

 

10

Идти в школу не хотелось катастрофически. Но после вчерашней трепки, которую мать задала ему за перепачканные джинсы, порванную куртку и потерянный мобильник, оставаться дома хотелось еще меньше. Вадик брел по сырому тротуару, размышляя о том, что нужно все менять. Кардинально, как говорят в новостях. Именно так. Не терпеть, не подстраиваться, не стараться угодить всем вокруг, нет – кардинально менять. Как именно это сделать, он не представлял. Почему-то вертелась в голове мысль об американских школьниках, устраивающих стрельбу в своих школах, – об этом тоже говорили по телевизору. Но ведь у него не было оружия. И у отца не было, если не считать тяжелого ремня, которым он время от времени грозил своему неправильному сыну. Прийти в школу с ремнем, устроить массовую порку? Вадик улыбнулся. Ему представились репортажи новостей, растерянный корреспондент, торопливо рассказывающий в микрофон о случившемся, и ползущий внизу экрана текст: «САМАЯ УЖАСНАЯ ПОРКА ЗА ВСЮ ИСТОРИЮ ШКОЛЫ». Получилось бы неплохо.

Нужно уезжать, вдруг решил он. Мысль эта, взявшись словно бы ниоткуда, призывно засверкала миллионом ярких огней. Сбежать из дома. Только этим способом можно избавиться от опостылевших школы и семьи одним махом. Уехать в Москву, к двоюродному брату Семену. Само собой, его быстро найдут, но хотя бы какое-то время он будет свободен. Вадик, все еще улыбаясь, представил себе, как мечется по квартире, не находя себе места, мать, как жалеет о всех тех выволочках, которые устраивала ему. Представил отца, тоже беспокойно шагающего из угла в угол. Ремень проклят, выброшен в мусорное ведро. Но поздно, слишком поздно!

Учителя в классе рассказывают о том, как ведутся поиски без вести пропавшего ученика, а сами сокрушаются, что довели беднягу своим отношением к нему. Симагина вызывают к директору и, выяснив все подробности драки, ставят – обязательно – на учет в милицию. Симагин рыдает в голос, умоляет простить его, но это бесполезно. Никто даже не смотрит на него, все думают совсем о другом мальчике.

От сладостных мечтаний Вадика отвлек окрик:

– Э, погоди! Остановись!

Сжав кулаки и приготовившись отбиваться, Вадик резко обернулся. Но это оказался всего лишь Денис Лопатин. Мальчики пошли рядом, не говоря ни слова. Наконец Денис, переведя дух, пробормотал:

– Почти от самого универмага тебя догоняю, ну ты быстрый.

Вадик только хмыкнул в ответ.

Денис покачал головой:

– Не парься. Просто не надо было с ними связываться. Сам знаешь, эти уроды по-честному не могут.

Вадик молчал. Губы его предательски дрожали.

– Да ладно тебе! – не унимался попутчик. – С кем не бывает! Ну, что ты? Меня вон в прошлом году весной тоже измудохали, ничего, живой, здоровый.

Вадик наконец нашел в себе силы задать тот единственный вопрос, который мучил его уже целые сутки. Он сдержал рвущиеся на свободу слезы, но с дрожью в голосе справиться не сумел:

– Почему ты не пришел?

Денис тяжело вздохнул:

– Меня задержали, не получилось.

– Где задержали?

– Да класнуха нас всех после уроков оставила. Я тебе пытался дозвониться, а ты трубку не брал!

– Я мобильник посеял.

– Ну, значит, надо было тогда меня дождаться.

Вадик пожал плечами:

– Они бы сказали, что я ссыкун.

– Да ну хрен бы с ними! Можно подумать, они сами не ссыкуны, втроем на одного!

– Если бы я не пришел или стал ждать тебя, не было бы никаких «втроем на одного». Они ведь тоже не собирались долго там торчать. Просто сказали бы, что я трус, и все. Лучше уж по морде пару раз получить.

Денис тяжело вздохнул. С этим аргументом спорить он не мог.

– Ладно, не грузись. Бывает и хуже, но реже.

– Сильно реже.

– Что собираешься теперь делать?

– Забью еще одну стрелку.

– Он откажется. Точно говорю. Отбрешется как-нибудь.

– Тогда я про… – Вадик сжал зубы и часто заморгал. Справившись с подступившими слезами, он попробовал снова: – Тогда я просто дам этому козлу в зубы прямо в коридоре. Посмотрим, что будет.

Денис вздохнул:

– Да ничего особенного не будет. Он тебе тоже даст, вы начнете махаться, а потом какой-нибудь учитель вас растащит. Если попадется добрый, то просто облает, а если злой, то отведет к директору. И все, тогда полный капец. Родителей вызовут.

– Хрен с ними, пусть вызывают, – Вадик махнул рукой. – Я ни в чем не виноват.

– А это никого не волнует. Взрослым насрать, кто виноват. Их волнует только твой разбитый нос.

Вадик ничего не ответил. Он думал о своей матери, которую вчера совсем не интересовали ни его нос, ни распухшая скула, ни разбитая губа. Джинсы, куртка и телефон – вот от чего она пришла в ярость, вот от чего она действительно разволновалась. Пожалуй, стоит все-таки начать еще одну драку. Просто посмотреть на ее реакцию. Просто убедиться, что ей сраный мобильник важнее сына.

Они миновали старый парк и, перейдя через перекресток, вышли на финишную прямую: впереди оставались два ряда гаражей, за которыми уже возвышалось серое здание школы, окруженное тополями. Со всех сторон к нему стекались дети, поодиночке и группами, некоторых первоклассников вели за руки мамы, выглядевшие одинаково грустными и усталыми. До первого звонка оставалось чуть больше десяти минут.

Вадик, которому боль в разбитой губе не давала даже на несколько секунд отвлечься от мыслей о вчерашних неприятностях, продолжал размышлять о побеге. Эта идея нравилась ему все больше и больше. Здесь ему нечего делать, это точно. Нечего ловить. Дальше станет только хуже. Потому что все время становится хуже. Так уж складывается жизнь. Ты или принимаешь важные решения, а потом следуешь им, или остаешься плыть по течению, а оно разбивает тебя о камни.

Мальчишки поднялись по ступеням крыльца, вошли в вестибюль, нырнули в ежедневный водоворот голосов, смеха, плача, топота, тесноты. К тому времени, как им удалось, прокладывая себе путь сквозь столпившихся третьеклассников, добраться до дверей раздевалки, тысячи проблем и новостей обрушились на них. Один пацан попался, когда подглядывал за девчонками в раздевалке через дырку в стене. Математичка нежданно-негаданно дала контрольный тест в параллельном классе. С четырьмя вариантами! Физрук обещал, что до конца этой недели все сдадут норматив по бегу. Леша Симагин сбежал из дома.

– Что? – встрепенулся Вадик и повернулся к толстяку из параллельного, который уже начал рассказывать о том, как вчера его брат притащил в школу целую пачку порножурналов.

– Целую пачку! – радостно повторил толстяк. – Десять штук.

– Нет, про Симагина.

– А. Он пропал куда-то. Домой не пришел ночевать. Говорят, сбежал от папаши. Вон, на доске объявление висит рядом с расписанием. Всех, кто что-то знает, просят немедленно подойти в учительскую. А тебе-то какая разница?

– Да просто так, забей, – отмахнулся Вадик и, отвернувшись от толстяка, процедил: – Опередил, сука.

 

11

Примерно в это же время Молот добрался до главного входа в парк. Со вчерашнего вечера он дежурил у подъезда Татьяны Кирше, потому что Лицедей решил, что ей может угрожать опасность. Ночью к подъезду подошел тощий, изрядно пьяный парень в джинсовой куртке и с бутылкой пива в руке – тот самый, которого они видели в воскресенье на лесной поляне. Пришел выяснять отношения или что-то забирать. Молот его не пустил.

– Ты что за хрен с горы? – спрашивал парень. – Ты чего здесь нарисовался?

Молот не знал, как ответить на этот вопрос, а потому хранил молчание.

– Ты в наши дела не лезь, слышь, – говорил парень. – Ты отвали давай с дороги.

Молот не отвалил.

– Ты не местный, штоль?

– Не местный.

– Откуда приехал?

– Издалека.

– Зовут тя как, друг?

– Молот.

– Чо?

– Молот. Инструмент такой.

– Епт… как зовут тя, спрашиваю? Насрать на инструменты!

В наглых голубых глазах было видно многое. Отцовскую «девятку» с тонированными стеклами, крохотную квартирку неподалеку, мечты о футболе, похороненные ленью и никчемным образом жизни. И еще скользкую, холодную ненависть к Тане – за то, что посмела избавиться от него.

Молот сказал:

– Херак.

Бутылка в руке лопнула. Пиво пролилось на асфальт, брызнуло обоим на ботинки. Через секунду парень завизжал. Глядя на свою иссеченную ладонь, он вопил от боли, словно ему отсекли конечность по локоть, а не порезали битым стеклом. Молоту пришлось отвесить слабаку пощечину, чтобы тот заткнулся.

– Заживет, – сказал Молот. – Пшел вон.

Парень убежал и больше не появлялся. Под утро позвонил Лицедей, сообщил, что опасность миновала, а Серп ждет его возле парка через пару часов. С тех пор Молот слонялся по городу, прислушивался к разговорам, высматривал намеки, разыскивал подсказки. Он узнал, что Мария Семеновна из дома номер двенадцать по улице Лесной полтора года назад зарезала своего пьяного мужа, но благополучно свалила все на соседа, с которым тот выпивал. Узнал, каким именно образом Серега Макаров, студент второго курса техникума, собирается писать шпоры к предстоящему экзамену. Узнал, где и в каких количествах выращивает травку Николай Г., двадцати пяти лет, неработающий. И еще много-много подобного, а вот насчет их дела – ничего.

Молот встал под крышу остановки возле парка, принялся разглядывать объявления, покрывающие рифленые стены почти сплошным ковром. «КУПЛЮ-ПРОДАМ-СНИМУ-СДАМ», «УШЕЛ-ИЗ-ДОМА-И-НЕ-ВЕРНУЛСЯ», «ПРОПАЛ-КОТ-НАШЛАСЬ-СОБАКА», «ПОДЕРЖАННЫЙ-В-ОТЛИЧНОМ-СОСТОЯНИИ». Все, как обычно. Ничего нового. В каждом городе (а он повидал их много) объявления всегда одинаковы. Одни и те же названия улиц, одни и те же марки машин, одни и те же породы животных. Даже пропавшие люди похожи друг на друга. Чем-то неуловимым.

– Доброе, – пробормотал сзади подошедший Серп – Доброе, – согласился Молот.

– Я слышал, ты ночью слегка перегнул палку?

– Не удержался. Но ничего страшного. Будет рассказывать, как их было трое на него одного, и все с ножами.

– Наверняка. Пошли взглянешь.

Серп повел соратника прочь от дороги, мимо универмага и большого продуктового, к входу в парк. По пути рассказывал:

– Наткнулся случайно. Просто шел, осматривался, как говорится, примус починял. И вдруг, вот на этом самом месте – учуял. В смысле не носом, а…

– Чем? Неужели?

– Иди ты. Просто мелькнула картинка перед глазами, а затем – будто воспоминания. Только старые уже, наполовину стертые. Не мои. Было с тобой такое когда-нибудь?

– Нет, – вздохнул Молот. – Господь миловал.

– Вот и со мной в первый раз. Нахлынуло, отпустило почти сразу. Я завертелся, думаю, в какую сторону идти. Старшой предупреждал ведь о подобном: рядом с тем местом, где недавно они себя проявили, могут появляться видения. Ну, сюда сунулся, туда сунулся, а вот тут, на тропинке, которая к воротам парка ведет, меня приложило. Тревожно стало очень, аж в левом боку закололо. И чем ближе к воротам, тем хуже. Давай за мной.

Они вошли в парк, бесцветный, пустой, миновали несколько скамеек и переполненных урн, потом свернули, оказавшись на детской площадке.

– Тут, – уверенно заявил Серп. – Тут они убили его.

– Кого?

– Не чувствуешь? Неужели не чувствуешь?

– Нет.

– Господи, я ведь даже не знаю, как объяснить. Короче… Здесь, вот прямо где ты сейчас стоишь, Чертовы пальцы сожрали мальчишку.

Молот сделал пару шагов в сторону:

– Какого мальчишку?

– Лешу Симагина. Двенадцати лет.

– Откуда такие подробности?

– Вон там, – сказал Серп, махнув рукой за спину, – находится школа. Номер три. В вестибюле висит объявление о том, что Леша Симагин ушел из дома и не вернулся.

Молот присел на корточки, коснулся пальцами ярко-желтых листьев, покрывавших землю сплошным ковром. Холодная, сырая, мягкая масса. Вокруг скамейки и фонари. Качели. Старая, проржавевшая, но еще работающая карусель. Ничего. Ни единого намека на произошедшее, ни малейшего следа. А ведь ужаса, свидетелями которого стали скамейки и качели, должно с избытком хватить на целый пионерский отряд. С людьми получается, с людьми просто, а с предметами – никак. Видимо, он все-таки не годится для этой работы.

Тяжело вздохнув, Молот поднялся, помотал головой.

– Ты мне веришь? – спросил Серп.

– Да. Почему я не должен тебе верить?

– Хорошо. Мальчишку они напугали до смерти, а потом утащили тело.

– Они были одни?

– В смысле?

– Без хозяина?

– Судя по всему, без. Его присутствия я не почувствовал.

– Он выпускает их гулять самих по себе, – пробормотал Молот. – Как же далеко все зашло!

– Чертовски верно, – согласился Серп. – Дело дрянь. Дальше будет только хуже. Они становятся все сильнее. Однажды, уже совсем скоро, им удастся освободиться от власти хозяина. А тогда абзац.

– Абзац, – согласился Молот. – Тогда нам с ними не справиться. Даже не выследить.

Он ковырнул носком ковер из палой листвы, открыл рот, чтобы выругаться, но…

– Погоди-ка.

– Что такое?

Молот нагнулся, поднял с земли темный предмет, освобожденный из-под листьев его ботинком.

– Мобильник? – зачем-то спросил Серп.

– Ну, – кивнул Молот. – Наверно, нашего мальчишки.

– Чей же еще!

– Можешь взглянуть?

Серп повертел телефон в пальцах, недобро прищурился:

– Вся грязная работа мне, да?

– Извини. Я с предметами не особенно в этом смысле контачу. Мог бы попытаться, но, боюсь, толку не будет.

– Ладно. Давай попробуем.

Серп отошел с тропинки, присел на одну из более-менее чистых скамеек. С минуту подержал сотовый на ладони, внимательно разглядывая его, потом мягко коснулся пальцами корпуса.

– Телефончик-то недешевый.

– Детям все самое лучшее.

– М-да.

Серп накрыл мобильник второй ладонью, зажмурился. Почти сразу нахмурился, глаза забегали под веками.

– Черт, – пробормотал он. – Жестко.

Молот огляделся. В парке было пусто, только вдалеке на одной из дорожек неспешно прогуливалась молодая мамаша с ярко-оранжевой коляской.

– Что? – шепотом спросил он.

Серп открыл глаза, снова стал пристально рассматривать сотовый. Потом надавил на одну из клавиш, экран с готовностью ожил. Серп принялся рыться в содержимом, открывая папку за папкой, с особой тщательностью изучил раздел «Аудио».

– Ничего, – в конце концов сказал он и протянул мобильник Молоту. – Придержи у себя пока. Может, пригодится.

– Хоть какая-нибудь информация?

– Это не телефон Симагина. Он украл его. Пацан был очень крепким орешком, им пришлось влезать в его голову с помощью музыки. Еще они подключили воспоминания, обратили их против жертвы, обеспечили полную неспособность сопротивляться. Как паук, который муху сначала обездвижит, отравит, а только потом выпивает уже разложившуюся. Охренительно тонкая и сложная работа. Мастерски выполнена.

– Мы и так знали, что это крутые ребята.

– Ну не настолько же.

– Ладно, – Молот положил телефон в карман плаща. – Куда теперь?

– Понятия не имею. Надо бы чуть передохнуть, отдышаться. Где-нибудь… не здесь. Не попадались тебе кафешки или пивные тут неподалеку?

– Попадались.

– Отлично. Веди.

 

12

Таня давно ничего не рисовала. Она возвращалась в свою квартирку измотанной и раздраженной, ужинала, звонила матери, которая, благодарение всем богам, уже семь лет жила в соседнем городке вместе со своей сестрой, а затем просто валилась в кресло, включала компьютер и тонула в трясине Интернета до тех пор, пока глаза не начинали закрываться. Последний раз она подходила к мольберту пару недель назад, постояла рядом с полчаса, глядя на чистую, гладкую поверхность холста, потом вздохнула и спустилась в магазин купить себе кетчупа. Не было ни мыслей, ни идей, ни образов.

Когда ты с восьми утра до обеда возишься с кучей детей, пытаясь перекричать их, а после обеда до вечера делаешь то же самое, только в индивидуальном порядке, катаясь по городу от одного репетируемого к другому, твое сознание блекнет. Ты растворяешься в пестром гомоне школьных коридоров, в мельтешении деревьев и фонарных столбов по обеим сторонам дороги, в желтом казенном линолеуме под ногами, в тысячах и тысячах слов, которые не нужны ни тебе, ни собеседникам.

Теперь вдруг появился образ. Четкий, яркий, многообещающий. Пропавший Леша Симагин в пустом школьном коридоре. Слева – двери, справа – окна, за которыми наливается густой синевой вечер. Тускло светят лампы, тишина звенит призрачными голосами, смехом, раздававшимися здесь утром. Школа замирает, застывает, погружается в сон, и кто знает, может быть, этот не по годам высокий мальчишка, вжимающий голову в плечи, – ее сновидение?

Ее теперь уже бывший молодой человек незадолго до расставания подарил Тане блокнот для рисования, но с тех пор она так ни разу им и не воспользовалась. Берегла для чего-то. А вчера вечером достала блокнот из ящика стола, заточила пару карандашей, сварила себе кофе и принялась за работу. Симагин, как в жизни, оказался своенравным, капризным, придурковатым малым, никак не хотел показываться на листе в своем истинном обличье. Таня рисовала, стирала, рисовала вновь, и шуршание карандаша по бумаге впервые за долгое время успокаивало ее, скрывало за темной драпировкой горечь бессмысленных будней. Наполнялась смятыми листами корзина для бумаг, поскрипывала точилка для карандашей, и отражение Тани в черноте оконного стекла оставалось практически неподвижным до самого утра. Она поднялась из-за стола всего за пару часов до того, как должен был прозвенеть будильник, провозглашающий начало очередного рабочего дня.

Блокнот Таня взяла с собой в школу и хваталась за карандаш в любую свободную минуту, на переменах или во время уроков. Она сделала уже одиннадцать набросков, но ни одним из них не осталась довольна. Работа продолжалась.

Сейчас ей предстояло провести урок во втором «А», замещая одного из учителей начальных классов. Когда Таня вошла, дети разом замолкли, встали, словно солдаты, вытянувшись по струнке. Ни один не замешкался, ни один не улыбнулся. На каждом лице – серьезное выражение, готовность к любой работе, любому наказанию. Хорошо выдрессированы, подумала Таня. А вслух сказала:

– Здравствуйте! Садитесь.

Они опустились на стулья практически бесшумно. Не было ни сопения, ни шороха, ни грохота, как в других классах.

Таня знала, что по расписанию у них сейчас должно быть чтение. Слушать, как эти зубрилки один за другим бубнят заданный на дом отрывок текста про зайцев или осенний лес, не хотелось.

– Так, – спросила она для проформы, – что у вас за урок?

– Чтение! – ответили все хором, почти в унисон.

– Отлично! Вот сейчас мы с вами и почитаем… Значит, открывайте учебник на странице… та-а-ак… так… э… м… вот, на тридцать второй.

Ни один из детей не пошевелился, кроме высокой для своего возраста девочки, сидевшей за первой партой, прямо перед учительским столом. Ее правая рука резко поднялась вверх.

– Да?

– Светлана Петровна задала нам на сегодня упражнения семь и восемь на странице номер двадцать девять.

– Светлана Петровна? – Таня задумалась над тем, куда бы стоило отправить Светлану Петровну, но справилась с собой. – Светлана Петровна задала, вот пусть она, когда вернется, у вас эти упражнения и спросит. А я вам говорю, откройте учебники на странице…

– Но…

– Никаких «но»! Сегодня я ваш учитель, меня надо слушаться. Еще раз попробуешь со мной спорить, отправишься за дверь! Понятно?

Девочка упрямо набычилась, но все-таки кивнула. Дети открыли учебники и углубились в чтение. Таня, вполне довольная собой, достала из сумочки блокнот. Ближайшие тридцать минут можно было без зазрения совести посвятить рисованию. Всплыла вдруг мысль о стремительно приближающемся окончании четверти, а за ней, следующим звеном в подводной цепи, – о незаполненных журналах, и радужное настроение немного посерело.

Неспешно ползла длинная стрелка по весело раскрашенному циферблату настенных часов. За окном висел желто-коричневый пейзаж, в котором за последние дни ощутимо прибавилось коричневого. Карандаш шуршал по бумаге, скупыми, короткими штрихами очерчивая фигуру мальчика. Почему-то сразу стало понятно – сейчас получится, это он, тот самый рисунок, к которому все шло, к которому стремилась она сквозь прошлый вечер, сквозь неудачные наброски и мучительный творческий зуд.

Завозился вдруг мобильник в кармане. Звонила бывшая одноклассница, подруга детства. Последний раз они виделись около полугода назад на свадьбе общего знакомого.

Таня встала, сказала грозно:

– Я сейчас, не шуметь! – и, выйдя в коридор, приложила трубку к уху.

– Да.

– Танюш, здравствуй!

– Привет.

– Как жизнь?

– Да ничего. Работа, все такое. Сама-то как?

– Точно так же. Слушай, мне тут пришла в голову мысль, что нам надо собираться чаще. Согласна?

– Согласна, конечно.

– А для этого совсем необязательно нужен повод, так?

– Именно так.

– Ну и хорошо. Что ты думаешь насчет сегодняшнего вечера?

– Сегодня?

– Именно сегодня. Выходные – это банально, отдушина для слабаков. Соберем девчонок всех, посидим где-нибудь, выпьем немного, поболтаем. А то так давно уже вас, оторв, не видела.

Таня улыбнулась:

– Отличная мысль. На меня можешь рассчитывать, все равно никаких планов на вечер не было.

Тут она немного покривила душой. Планы у нее, конечно, были. Весь остаток дня она собиралась потратить на две вещи: сон и рисование. Но встреча со старыми подругами выглядела ничуть не хуже – пусть даже они явно затеяли все это ради того, чтобы поддержать ее в трудную, как им казалось, минуту. Если хочешь отвлечься от школьной суеты, полностью забыть о детях, уроках, оценках – напейся в компании.

Продолжая улыбаться, Таня сунула телефон в карман и вернулась в класс. До конца урока оставалось семь минут, дети уже начали нервничать, не успевая справиться с заданием. Не хватало еще собирать у них рабочие тетради и проверять всю ту чушь, которую они там понаписали. Нет, уж лучше сыграть в неожиданно добрую тетю, простить им задолженность. Она опустилась на стул в гораздо лучшем настроении, чем вставала с него полторы минуты назад. Даже пейзаж за окном уже не выглядел так уныло.

Но стоило взглянуть на раскрытый блокнот, как все мысли о предстоящих посиделках с подругами рассыпались бесцветным пеплом. Ее рисунок был испорчен. Кто-то успел изобразить вокруг мальчика, стоявшего спиной к зрителю, пять темных, неясных фигур. Размытые силуэты, без лиц или конечностей, нависали над Лешей Симагиным – это ведь был он, сбежавший, – чуть сгибаясь, будто пальцы огромной руки, на ладони которой стоял мальчик. В них скользило предчувствие угрозы, и смотреть на рисунок оказалось отчего-то неприятно. Талантливый, однако, паршивец попался. Сморщившись от отвращения, Таня захлопнула блокнот.

– Так, – она повысила голос, и потому поднявшиеся на нее глаза были полны тревоги. – Кто это нарисовал?

Молчание.

Вот тебе и преступление в закрытой комнате. Могли ли эти мелкие паршивцы отомстить ей за резкость? Могли. Запросто. У детских коллективов волчьи законы – ты их против шерсти погладил, они цапнули за руку. За хозяина ведь не считают еще. Держим себя в руках. Держим. Не хватало сорваться во втором классе. Доказать все равно ничего не получится, надежда только на чей-нибудь болтливый язык.

Но до самого звонка никто из детей так и не проговорился.

На перемене, вернувшись в учительскую, Таня снова открыла блокнот, несколько мгновений рассматривала последний рисунок, потом вырвала этот лист и отправила его в шредер. Деловитое жужжание, с которым машина сожрала уродливую пятерню, смыкавшуюся вокруг мальчика, немного успокоило. Когда подошел к концу пятый урок, Таня отнесла ключ от кабинета на вахту и отправилась в гардероб, стараясь по возможности избежать встречи с кем-либо из начальства. Это ей удалось. Одевшись, она достала мобильник из кармана джинсов, чтобы переложить его в куртку.

«Одно непрочитанное сообщение», – гласила надпись на дисплее телефона. Таня нажала «Просмотреть».

Сообщение оказалось совсем коротким:

«РИСУНОК БЫЛ НЕПЛОХ».

Холодный пот выступил у Тани на лбу. Она судорожно сглотнула. Внезапно предстоящие посиделки, подруги, приятная беседа – все это показалось неимоверно далеким, незначительным. Она посмотрела на номер отправителя. Незнакомый.

Таня вышла на улицу, задумчиво покручивая мобильник в пальцах. Судя по сгустившимся тучам, вот-вот должен был начаться дождь. В конце концов любопытство возобладало над боязнью выставить себя на посмешище, и она, вновь открыв зловещее сообщение, нажала на кнопку «Перезвонить».

Пара длинных гудков, потом щелчок. Тишина.

Таня задержала дыхание. Сердце бешено билось в груди.

Еле слышное потрескивание, будто бы тот, кто взял трубку, сидел у костра.

– Алло, – сказала Таня. – Алло, вы меня слышите?

Еще мгновение тишины, и вдруг раздался спокойный, искаженный, но явно детский голос:

– Вывернуть наизнанку?

– Что?

– Вывернуть тебя наизнанку. Да. Наизнанку. Очень хорошо, садись, пять.

– Погоди, – сказала Таня. – Прекрати это! Не смешно!

– Наизнанку, рисунки наизнанку, – голос продолжал выговаривать слова ровно, отчетливо, почти механически, только темп постепенно увеличивался. – Вывернуть. Вывернуть. Очень плохо, очень! Дааавай дневник, сука!

– Слушай, ты! – Таня сорвалась на крик. – Урод! Завязывай!

– А ты выверни наизнанку. Выверни, хорошо? Мать свою выверни наизнанку.

Она, шепотом матерясь, разорвала связь. С неба посыпались мелкие холодные капли. Подняв повыше воротник и застегнув куртку до самого горла, Таня пошла к остановке. По лужам и грязи, не глядя под ноги.

 

13

Вадим Королев изо всех сил старался не заснуть. В соседней комнате похрапывал отец, громко тикали старые настенные часы в коридоре. Изредка по улице проезжал, дребезжа, грузовик, и тогда стены заливал белый свет фар, расчерченный четкими черными тенями оконной рамы.

Он все спланировал и подготовил. Но никак не мог решиться. Если сейчас все-таки собраться с духом и сделать, что задумано, то жизнь уже никогда не будет прежней. Приближающееся утро не принесет с собой обычного пробуждения, завтрака, занятий, прогулок с собакой. После обеда он не отправится к друзьям, не засядет с ними на весь вечер в компьютерном клубе. И осенние каникулы для него не наступят. Потому что, если все пройдет по плану, то уже к завтрашнему полудню Вадика Королева начнет разыскивать огромное количество людей, а он будет прятаться от них, путать следы, отсиживаться в укромном месте. Сам по себе. Сам за себя. Один против целого мира.

Да разве уже сейчас не то же самое? Разве сейчас он не одинок?! Ничего не изменится, кроме того, что завтра он будет свободен.

Если бы нашлась возможность как-то избежать побега, обойтись без него, Вадик бы, разумеется, использовал ее, остался дома и поплыл бы по течению в старом, заранее известном русле. Но сегодня на уроке литературы последняя соломинка сломала спину верблюда. Так высказалась учительница, с торжествующим видом сообщая ему, что не собирается аттестовывать его за первую четверть. Принципиально. Глаза ее победно сверкали, будто она в тяжелой схватке одолела свирепого льва, а не втоптала в грязь тринадцатилетнего мальчишку, которому не давалась поэзия Лермонтова.

Такая неприятность с Вадиком приключилась впервые, раньше даже по самым нелюбимым и непонятным предметам, вроде английского, ему удавалось сводить концы с концами и вытягивать хотя бы на тройку. Теперь из середнячков он перешел в нижний разряд учеников, всех представителей которого в параллели можно было пересчитать по пальцам. Он стал двоечником.

Вадик отреагировал на заявление литераторши на удивление спокойно: не просил, не пытался разжалобить, просто кивнул и уставился в окно. Учительнице этого показалось мало.

– Что молчишь, Королев? – ядовито спросила она. – Тебя все устраивает?

Он повернулся к ней, чувствуя, как закипает в груди гнев. Ну, не аттестуешь за четверть, ну, смешала с дерьмом, ну, доказала, что ты сильнее, – отвяжись, оставь человека в покое, не надо над ним издеваться.

– Да, – ответил Вадик. – Меня все устраивает, шмара.

Последнее слово получилось чуть громче, чем нужно.

– Что? – заорала она, брызгая слюной. – Что?! Пошел вон отсюда!

– Ну и пойду! – Вадик встал из-за парты, схватил сумку, направился к двери. – Срать я хотел на тебя!

– Я докладную на тебя напишу! – верещала литераторша. Глаза ее выпучились так, что, казалось, вот-вот должны были выпасть на пол. – Как ты смеешь, мерзавец! Завтра с родителями в школу, или вообще можешь ко мне на уроки не приходить до конца года! Вон!

– С удовольствием, – пробормотал мальчик и, оказавшись в коридоре, с грохотом захлопнул за собой дверь.

Как после такого можно откладывать побег? Обстоятельства все решили за него. Если он не сделает этого сейчас, то не сделает никогда. Ничего сложного, главное – начать. Раз, два, три…

Вадик встал, осторожно вытащил из-под кровати старый отцовский рюкзак, предусмотрительно наполненный всем необходимым. Внутри были: вязаный свитер, резиновые сапоги, книги – «Властелин Колец: Возвращение короля» и «Одиссея капитана Блада», – батон, несколько яблок, шоколадка, пачка печенья, две банки тушенки, двухлитровая бутылка газировки, складной ножик, аккуратно упакованные в целлофановый пакетик деньги (все его небольшие сбережения), несколько пар носков и комплект сменного белья.

От возбуждения Вадика трясло. Еще никогда в жизни он не делал ничего столь важного, серьезного и страшного. Дрожащими руками он застегнул пуговицы на рубашке, натянул джинсы и толстовку. Потом, ступая как можно тише, вышел в прихожую. Главное – не наткнуться в темноте на журнальный столик. Грохот упавшей на пол вазы был бы сейчас совсем некстати.

Продвигаясь сквозь мрак на ощупь, Вадик добрался до дверей. Глаза его уже начали немного различать предметы, поэтому он без особого труда отыскал свои ботинки и куртку. Почти все, осталось только самое трудное. Вадик прислушался – ничего не изменилось в безмятежном безмолвии спящей квартиры, все так же равномерно тикали часы да храпел отец. Он вдруг представил, как мать встает с кровати и бесшумно крадется по коридору, чтобы застукать его. Жесткие волосы собраны на затылке в неопрятный пучок, на плечи накинут старый халат. На лице – хитрая злобная усмешка. Она подойдет сзади, схватит сына за воротник:

– Куда это ты собрался, паршивец?!

Вадик вздрогнул, будто бы в действительности услышал этот голос. Обернулся. Позади никого и ничего, кроме по-прежнему погруженной во тьму квартиры. Лишь бы не услышали. Он начал поворачивать ручку замка. Она была круглой, с выступом посередине. Обычная такая ручка. Нужно сделать всего два оборота, открыть дверь и выйти на лестничную площадку. Очень просто.

Первый щелчок получился оглушительным, будто взрыв бомбы. Наверняка его было слышно на другом конце города. Вадик замер. Казалось, грохот все еще висит в воздухе, звучит, отражаясь от стен и потолка. Но это просто звенела вокруг тишина, густая, тяжелая, враждебная. Задержав дыхание и стиснув зубы, Вадик повернул ручку снова. На этот раз щелчок показался чуть тише. На другом конце города его, конечно, не слышали, но всю улицу он точно должен был переполошить. Однако храп отца в спальне не прервался ни на секунду.

Медленно выдохнув, Вадик потянул ручку двери на себя. Приглушенно скрипнули петли, ударил в глаза ослепительно-желтый свет. В любое другое время эта лампочка под потолком показалась бы ему тусклой, но только не сейчас. Прищурившись, мальчик вышел на лестничную площадку, как можно осторожней закрыл за собой дверь. Замок защелкнулся, и Вадик некоторое время постоял, прижавшись к двери ухом. Ничего. Ни звука. Стерев со лба пот, он зашагал вниз по лестнице. Только через два пролета понял, что забыл о самом главном.

Из кармана джинсов он достал сложенную вчетверо записку, развернул, прочитал слова, написанные его неаккуратным, крупным почерком:

«МАМА И ПАПА, Я УХОЖУ. НЕ ИЩИТЕ МЕНЯ, ТАК ВСЕМ БУДЕТ ЛУЧШЕ».

Вроде бы все правильно, без ошибок. Интересно, будет ли записка прилагаться к делу о его исчезновении? Будет, наверное. Так странно: сейчас она зажата в его пальцах, которые еще совсем недавно выводили в ней букву за буквой обгрызенной шариковой ручкой. А через пару дней эта бумажка попадет на стол следователя, потом окажется прикрепленной к другим документам в папке с названием вроде «КОРОЛЕВ В. Г. – ПРОПАВШИЙ БЕЗ ВЕСТИ». Вещи проживают свои собственные жизни и блуждают по своим собственным судьбам.

Возвращаться наверх, в квартиру, было бесполезно – Вадик не взял ключи. Так что оставался только один выход. Мальчик спустился на лестничную площадку первого этажа, где на стенах ровными рядами висели почтовые ящики. Отыскав нужный, опустил туда записку.

Вадик вышел из подъезда, оглянулся на свои окна. Черные, пустые, спящие. Если присмотреться, то можно различить белые тюлевые занавески, которые мать уже несколько лет собиралась заменить. За ними не было никаких признаков движения или тревоги. Темнота и тишина. То, что надо.

Вадик развернулся, зашагал по направлению к парку. Последние пару дней план побега, безрассудный, необычный, складывался в его голове подобно сложному пазлу – из мелких составных частей. Каждый кусочек тщательно проверялся, обдумывался, рассматривался со всех сторон. Если по каким-либо причинам кусочек не подходил, он безжалостно отбрасывался и начинался поиск альтернативных решений. Одним из самых слабых звеньев в плане Вадик считал использование общественного транспорта, тем более междугороднего. Сколько он ни слышал рассказов о побегах из дома, во всех них беглецов ловили в первую очередь потому, что быстро выяснялось, на чем и куда те отправились. А потому вполне логичным было отказаться от электричек и междугородних автобусов – по крайней мере, на первых порах. Вадик прочитал и посмотрел достаточное количество детективов, чтобы знать: самое надежное убежище всегда находится под носом у врагов, там, где они станут искать в последнюю очередь.

Была бы сейчас не последняя неделя сентября, а конец лета, он бы, не задумываясь, выбрался на крышу своей многоэтажки и ночевал бы там под открытым небом. Но холод с дождями исключали такую возможность. Поэтому школа оставалась идеальным вариантом. Среди всей этой путаницы коридоров и кабинетов прятались укромные места, теплые, надежные, в которые никто точно не заглянет в ближайшие пару недель. Например, склад при вожатской. Небольшая комнатушка без окон, доверху наполненная старыми пионерскими барабанами, рулонами древних стенгазет, останками пришедших в негодность маскарадных костюмов и прочим хламом. Последний раз ее открывали в конце прошлого учебного года в поисках чего-нибудь, похожего на корону Нептуна. Разумеется, не нашли, поэтому Нептун в тот раз обошелся без головного убора.

Ключ от склада Вадик добыл без труда – просто снял его с гвоздя в закутке техничек на первом этаже, где тот висел в окружении десятков своих собратьев. Вряд ли кто-то обратил внимание на пропажу именно этого ключа, тем более что технички сами никогда ими не пользовались.

А теперь беглец собирался забраться на склад, запереться там и просидеть несколько суток тише воды, ниже травы, по крайней мере, до тех пор, пока суматоха поисков немного не уляжется. Вадик хорошо помнил, как год назад убежал один семиклассник. В первый день вся школа стояла на ушах: учителя и завучи расспрашивали учеников, по коридорам сновали милиционеры, все были на нервах, бледнели, краснели, срывались на крик. На следующее утро страсти немного улеглись, нервы успокоились, а когда в конце недели беднягу сняли с поезда где-то под Новосибирском или Омском, никто уже не обратил на это особого внимания. Сняли и сняли, ничего необычного.

То же самое произойдет и в его случае. Сперва, конечно, побесятся, а потом и думать забудут: побег Королева из маленькой катастрофы превратится в рутину, всем будет уже не до него. К этому времени милиция опросит всех, кто мог видеть его этой ночью в электричках или автобусах, и, не напав на след, начнет искать в других местах. Вот тут настанет его черед. Придется ночью пешком дойти до следующей железнодорожной станции, сесть там на первый утренний поезд, чтобы точно не вызвать ничьих подозрений, но уж на железной дороге он с пути не собьется.

Самыми тяжелыми представлялись именно ближайшие дни. Двое, а лучше – трое суток в тесной коробке, забитой мусором. У нее был лишь один существенный плюс – отсутствие окон. Никто не увидит с улицы свет, а значит, он сможет читать по ночам, не беспокоясь о том, что выдаст себя. Съестного должно хватить, только если не особенно шиковать, да с туалетом тоже придется тяжело. Честно говоря, в этом последнем вопросе Вадик возлагал немалые надежды на двухлитровую бутыль с газировкой – рано или поздно, когда она опустеет, ее можно будет полноценно использовать в других целях. Противоположных.

Парк приближался. Вокруг не было ни души, на пустынных асфальтовых дорожках блестели в свете редких фонарей мутные зеркала луж, нависали со всех сторон черные громады домов, расцвеченные кое-где желтыми квадратами еще не спящих окон. У ворот парка, рядом с маленьким круглосуточным ларьком, столпилась компания молодых парней. Они громко смеялись и разговаривали. Нельзя, чтобы его заметили здесь. Ни в коем случае. Вадик нырнул в кусты и благополучно добрался до ворот под их прикрытием.

Парк встретил его почти непроглядной тьмой и сырым, затхлым холодом. Пару лет назад, когда они только переехали, Вадика, сильно переживавшего из-за расставания со старыми друзьями, утешало лишь то, что ходить в новую школу придется здесь – он очень любил деревья, с удовольствием предвкушал ежедневные прогулки по заросшим тропинкам, листопад и зимнюю серебряную красоту. Но сейчас парк выглядел совсем иначе. Темнота оставляла слишком много простора для страха.

Вадик остервенело вышагивал по асфальтированной тропинке, стараясь не смотреть по сторонам и не оглядываться. Ноги то и дело попадали в лужи, ботинки промокли, а пальцы начали мерзнуть. Оставалось надеяться, что в старой вожатской удастся просушить обувь на батарее. Смешнее всего будет, если после такой прогулки он простудится и заболеет, свалившись в своем убежище с высокой температурой. Бесславный, позорный конец всего предприятия.

Впереди, под стоящим на углу фонарем, появился человек в коротком пальто. Он неспешно шел навстречу, сунув руки в карманы и опустив глаза. Первым желанием Вадика было рвануть прочь с тропинки, но он сумел удержаться. Не хватало еще обращать на себя внимание таким нелепым образом. Иди, как ни в чем не бывало. Этот мужик пьяный, скорее всего.

Втянув голову в плечи, Вадик разминулся с прохожим. Он вздохнул с облегчением, но тут сзади раздалось:

– Эй, мальчик!

Вадик обернулся. В этот самый момент мужчина сказал еще что-то: странное, непонятное слово, а может, и не слово вовсе, может, все дело было в голосе, удивительно низком, хриплом, гортанном. Ноги подкосились, тело обмякло, Вадик, не успевший ничего понять, не успевший даже толком испугаться, начал валиться на асфальт. Сильные ладони подхватили его, заломили руки за спину, потащили куда-то. Он пытался сопротивляться, но с трудом мог пошевелить даже языком. Сейчас я умру, подумал Вадик, я уже умираю, я уже умер. Умер.

 

14

Таня поднималась по лестнице в каком-то подъезде, как две капли воды похожем на любой другой подъезд: пыльные лампы, погнутые, ржавые перила, истертые ступени, стены, покрытые унылой казенной краской, повсюду расцвеченные выразительными рисунками и надписями. Она попыталась прочитать одну из них, но буквы не желали складываться в осмысленные слова. Каждая отдельно от других казалась знакомой и понятной, но вместе они образовывали невнятные нелепости.

Кое-где в качестве иллюстраций рядом с надписями красовались неумело нарисованные человечки с непропорционально большими головами и ушами. В руках многие из них держали портфели или коробки, из которых лилось (или сыпалось) нечто черное или темно-синее – тусклое освещение не позволяло четко определить цвет.

Таня была на лестнице не одна. Кто-то еще поднимался следом за ней, но на два пролета ниже, а потому увидеть этого человека было невозможно. Слышались только шаги – медленные, шаркающие – и легкое, чуть с присвистом дыхание.

Поначалу неизвестный преследователь лишь немного беспокоил Таню. Ее гораздо больше интересовали надписи вокруг, которые вроде бы означали что-то, но в то же время оказывались просто бесполезным набором знаков. Это было забавно и интригующе, хотя и напоминало о том, что все происходящее – сон. Однако вскоре шаги внизу зазвучали громче и дыхание куда-то исчезло. Оставались только шаги. Мерная, четкая поступь. Ступенька, ступенька, ступенька.

Тане стало не по себе. Она понятия не имела, кто этот преследователь, да и преследователь ли он вообще, но от звука шагов вдруг появился внутри скользкий холодок, за несколько секунд расползшийся по всем мышцам и суставам. В горле пересохло. Она уже не была уверена, действительно ли это сон. В конце концов, каждый может ошибиться.

На всякий случай она слегка ускорила шаг, и тут же с ужасом поняла, что тот, внизу, на один пролет ниже, тоже зашагал быстрее. Это ничуть не походило на совпадение. Ее преследовали.

Паника захлестнула Таню, она рванулась вверх по лестнице, перемахивая сразу через три ступеньки, отталкиваясь руками от дрожащих, дребезжащих перил. Лестничная площадка – пролет – площадка – три двери – пролет – площадка… Она бежала долго, но в конце концов выбилась из сил, остановилась, чтобы перевести дыхание, оперлась на стену. Рядом черные (или темно-синие) кривые буквы косо провозглашали:

«ЧЕРТОВЫ ПАЛЬЦЫ».

– Чертовы пальцы, – прочитала вслух Таня, невольно усмехнувшись. И в ту же секунду услышала шаги. Ровные, громкие. На два пролета ниже. Кто бы там ни шел, он даже не думал отставать.

Таня перегнулась через перила, посмотрела вниз. Угол обзора был слишком мал, поэтому ей удалось увидеть только рукав черного (или темно-синего) пальто, принадлежавшего, должно быть, весьма крупному мужчине, который неспешно поднимался по ступенькам.

– Эй! – крикнула Таня. – Эй, вы! Что вам от меня надо?!

Молчание. Рукав пальто не вздрогнул, не остановился ни на секунду. Его обладатель свернул с пролета на лестничную площадку, в это мгновенье в поле зрения попало его лицо. Оно было задрано вверх, и с него на Таню смотрели черные (или темно-синие) дыры широко распахнутых глаз и рта. Секундой позже преследователь свернул на следующий пролет и исчез из вида.

– Эй! – еще раз крикнула Таня внезапно севшим голосом. Но в ответ – лишь шаги. Размеренные, равнодушные. Шаги в тишине.

– Черт! – Таня вновь побежала вверх, испуганно бормоча: – Черт, черт, черт!

Когда же закончится эта проклятая лестница! Сколько здесь этажей? Сколько людей живет в этом подъезде?! Людей! Нужно позвать на помощь! Таня бросилась к первой попавшейся двери, принялась молотить в нее кулаками. Дверь была большая, судя по всему, деревянная, с аккуратным глазком точно посередине. Она успел ударить несколько раз, прежде чем поняла, что бьет по бетону. Дверь была мастерски нарисована на стене.

Шаги, шаги внизу. Ближе, ближе.

Таня заметалась на лестничной площадке, словно не понимая, в какую сторону бежать. И только когда неизвестный в черном (или темно-синем, темносинем, темно, твою мать, синем) пальто уже вот-вот должен был появиться всего на десять ступенек ниже, она опять помчалась вверх. Она уже мало что понимала. Страх бился внутри нее, гнал пролет за пролетом мимо нарисованных дверей. Чем выше, тем меньше они походили на настоящие – вот уже вместо некоторых просто небрежно начерченные маркером большие прямоугольники с кривым кружком на месте ручки.

Шаги внизу. Слышишь, слышишь?

Мимо надписей и рисунков на стенах, этой наскальной живописи Нового времени. Слова. На стенах – читаемые слова:

«ЧЕРТОВЫ ПАЛЬЦЫ».

«ЧЕРТОВЫПАЛЬЦЫ»

Еще – много раз повторяется, на каждой стене, на потолке, на полу –

«ВЫВЕРНУТЬ НАИЗНАНКУ»

«ВЫВЕРНУТЬ»

«НАИЗНАНКУ»

И вдруг. Открытая. Дверь.

Обычная, настоящая открытая дверь. На очередной, неизвестно какой по счету лестничной площадке. Ни секунды не колеблясь, Таня юркнула внутрь, пробежала по узкому коридору, уставленному пыльной мебелью. А потом она поняла, что попалась – глупо, примитивно – в ловушку, и обернулась, но было уже поздно. У нее на глазах дверь захлопнулась, но перед тем, как стало абсолютно темно, она успела заметить стоящего рядом Лешу Симагина. Бледного. Мертвого. С разорванным горлом.

 

15

В Конторе не прощают. В Конторе смотрят на все сквозь пальцы и закрывают глаза. Для людей из Конторы ни вы, ни я не имеем значения. Их интересует только бесплатный контент. Только классическая музыка. Только стиральный порошок. В глубине души каждый знает: он обречен. Однажды наступит час, когда придется встать к стенке и посмотреть в дула направленных на тебя глаз расстрельной команды. И сказать им самую важную в мире вещь. И заплакать, и простить всех вокруг. Так вот – люди из Конторы уже отплакали свое. Уже отпрощали. Квартоза. Шод согай нарр.

 

16

Пиво там варить умели, это да. И музыка была ничего, от разговора не отвлекала – наоборот, создавала вокруг мягкую непроницаемую завесу. А что еще нужно для хорошего настроения? Вечер, подруги, на столе – полные кружки крафтового самых разных вкусов. Все на месте.

В автобусе голова разболелась опять. Сунув кондуктору деньги, Таня примостилась на одном из задних сидений и, закрыв глаза, постаралась хоть на время провалиться в забытье. Но не тут-то было: каждый толчок, каждая неровность дороги отдавались в черепе новыми вспышками боли. Конечно, в глубине души она с самого начала знала, что все закончится именно этим. Хорошо еще, не укачивает.

Таня вошла в класс за две минуты до звонка, написала на доске число и тему эссе «Влияние Распутина на царскую семью. Мой взгляд». Это было первое, что пришло ей на ум, – объяснять сегодня все равно бы не получилось. Девятиклассники попробовали возмущаться, но когда она в ответ равнодушно попросила у них дневники для выставления оценки, принялись за работу.

Потек, потянулся рабочий день. К окончанию второго урока головная боль чуть поутихла, но все происходящее вокруг стало напоминать цветной бессмысленный мультфильм. Во время первой большой перемены Таня сидела в своем любимом кресле, а вокруг шумела учительская, распираемая разговорами о пропавшем Леше Симагине.

А потом она пыталась рассказывать в шестом «В» о нашествии варваров на Рим. Но урок шел криво, рассыпался на глазах. Рыжий, покрытый веснушками Кривошеев, лучший друг сбежавшего Симагина, нагло улыбаясь ей в лицо, вовсю доставал окружающих, плюясь жеваной бумагой в спины сидящих впереди.

– Татьяна Павловна, ну скажите им! – запищала очередная жертва.

– Эй, корова! – крикнул девчонке Кривошеев. – Я тя щас вырублю!

Это стало последней каплей.

Таня с размаха ударила ладонью по столу, так что подпрыгнули лежавшие на нем книги.

– Я тебя сама сейчас вырублю! – зарычала она. – Иди сюда!

В наступившей тишине Кривошеев лениво поднялся со стула.

– Чо я-то? – пробормотал он.

– Быстро! – Таня была в бешенстве. – Сюда, гнида! Ко мне!

Кривошеев нехотя подошел, опустив взгляд в пол. Таня, не вставая с места, отвесила ему гулкую затрещину. В последнее мгновенье удалось немного смягчить удар, поэтому Кривошеев, сильно покачнувшись, все же устоял на ногах. Девчонки захихикали. На задних партах кто-то коротко гоготнул.

– Иди на место, щенок! – рявкнула Таня. – Только вякни у меня еще раз, башку оторву тебе к чертовой матери!

Она почувствовала облегчение. Этот мелкий козел получил по заслугам. Дальше урок пошел гораздо проще, спокойней, даже головная боль почти исчезла. Ей удалось объяснить почти все, что было запланировано, а когда прозвенел звонок, каждый ученик аккуратно записал домашнее задание. Кривошеев тоже. Да, это была сила, которую они понимали. Боль доходит до всех, слова – только до некоторых.

Звонок. Звонок. Звонок. Таня раз за разом открывала двери для новых партий орущих, плюющихся, дерущихся уродов. На очередной перемене, не в силах оставаться в пустом кабинете наедине с грязным окном, Таня вышла в коридор, где почти сразу встретила Федора Петровича.

– О! Танюш, привет!

– Здравствуйте.

– Слыхала, что мой Королев учудил?

– Королев?

– Ну да, Вадик Королев. Крепенький такой мальчишка, светленький. Молчаливый.

– Я поняла, кто это. Что с ним случилось?

– Сбежал, паршивец.

– Как? – Таня была настолько изумлена, что даже тяжесть в висках на несколько мгновений исчезла. – И Вадик сбежал?

– Ну да, – широко улыбаясь, кивнул Федор Петрович. – Этой ночью. Родителям записку оставил и утек. Я вот до них только недавно дозвонился.

– Ничего себе.

– Караул, елы-палы. Сразу двое дали деру. Никогда о таком даже не слышал. Говорю же, уникальный класс. У-ни-каль-ный.

– А он-то куда рванул?

– Знали бы, давно уже поймали. Родители говорят, может, в Москву, к дяде подался. Ищут. Из милиции вон приехали, сейчас Дениску Лопатина допрашивают. Они вроде как друзья были.

– Понятно. А я-то думаю, что это у меня Королева на уроке нет. Странно, он такой спокойный всегда был, рассудительный. С чего ему из дома убегать?

Федор Петрович пожал плечами, отвел взгляд:

– От счастливого детства не бегут.

– Кстати, – Таня почувствовала, что краснеет, и огромным усилием воли удержала свой взгляд от сползания вниз, на носки туфель, – я вот только что напортачила в вашем классе. Не просчитала пару шагов.

– Что случилось?

– Дала по башке Кривошееву.

Федор Петрович невесело засмеялся.

– Ну, ничего страшного. Не ты первая, не ты последняя не смогла удержаться. Дело в том, что это для тебя он – единственный ученик, которого ты ударила, а для него ты – одна из множества женщин, от которых он получал по башке. Он уже забыл об этом, не переживай.

 

17

Вадик приходил в себя постепенно. Боли не было, но сознание наполняла память о ней, о жестких ладонях, скрутивших руки за спиной, о пахнущем пластмассой и бензином салоне старой «шестерки». Несколько мгновений все это по-прежнему казалось реальным, близким, и бездонная пасть смерти, сожравшая его, не желала отпускать. Но потом он все-таки понял, что жив. Жив и даже вроде бы цел. Однако особого облегчения это не принесло.

Сочился сквозь серые занавески тусклый свет, по ту их сторону невнятно шумели проезжавшие машины. Вадик лежал на продавленном диванчике в крохотной комнатке с выцветшими обоями и покрытым трещинами потолком. Здесь стоял еще небольшой стол с чистой, но тоже посеревшей от старости скатертью, на котором возвышался электрический самовар, а у дальней стены громоздился обшарпанный сервант, заставленный разнокалиберной посудой. Мальчик попробовал подняться и только тогда понял, что связан. Веревка крепко стягивала кисти рук, локти, колени и щиколотки. Все, на что он был способен в таком положении, это неуклюже извиваться, подобно огромному, толстому червяку. При мысли о червяках Вадик снова вспомнил прошлую ночь, то, что лежало под задним сиденьем «шестерки», совсем рядом с ним. Согнувшись, он свесил голову с дивана, и его тяжело, шумно вырвало.

– А! – раздался рядом спокойный голос. – С добрым утром!

Откашлявшись, Вадик поднял глаза. В дверях стоял невысокий, щуплый мужчина, почти уже старик, одетый в опрятный деловой костюм. Рот его кривился в усмешке, но глаза оставались холодными, а во всей угловатой, нескладной фигуре чувствовалась напряженность, словно он в любую секунду готов был броситься в драку.

– Добро пожаловать, – продолжал мужчина. – У меня, честно говоря, не так уж часто бывают гости.

Говорил он тихо, размеренно, почти даже ласково. Это же маньяк, понял Вадик. Похититель и убийца детей. Как в кино. Как в новостях. Ни капли не похож. Ни капли.

– Отпустите меня, – попросил он, сам не зная зачем.

– Нет, – отмахнулся мужчина и, отодвинув от стола небольшую табуретку, уселся на нее. – Ночью пришлось применить силу, сам понимаешь, особого выбора у меня не было. Весьма эффективно получилось, кажется. А?

– Развяжите руки, пожалуйста. Очень трет.

– Я даже не предполагал, что натолкнусь на тебя, знаешь? Просто мне было видение, из которого следовало, что нужно отправиться ночью в парк. Кто же знал! После такого поневоле начнешь верить в удачу, в высшие силы, а?

– Веревка очень жесткая. Больно.

Мужчина, прищурившись, взглянул на него, потом повернулся к окну и сказал:

– Ты должен стать последним. Надеюсь. Все будет закончено, и мне наконец удастся отдохнуть. Хоть немного, но отдохнуть. Я так долго ждал. Понимаешь?

Вадик отрицательно помотал головой, но похитителю, судя по всему, не было до него никакого дела. Он продолжал задумчиво смотреть в окно и еле слышно говорить:

– Но нужно подождать еще чуть-чуть. Луна займет правильное положение только через пару дней. Они могут выследить меня. Они уже пришли, уже здесь. Ходят по улицам, вынюхивают, высматривают. Ищейки. Псиной воняет так, что и покойник бы учуял. Надо заняться безопасностью.

Он вдруг повернулся к Вадику, спросил, чуть повысив голос:

– Как там вас сейчас в школе учат, сколько человек сможет прожить без еды и без воды?

– Без воды три дня, – ответил Вадик. – А без…

Но похититель уже не слушал его. Бормоча «Три дня, три дня, в самый раз», он поднялся, аккуратно поставил табуретку на прежнее место, направился к двери. Уже почти закрыв ее за собой, он вдруг остановился и, обернувшись, сказал:

– Да. Можешь кричать, звать на помощь, сколько душе угодно. Хоть весь изорись. Никто не услышит. Проверено.

Он подмигнул и захлопнул дверь. Щелкнула щеколда. Вадик смотрел на дверь до тех пор, пока не заболели глаза. Внутри, в душе, в сердце, в голове, было абсолютно пусто – ни страха, ни отчаяния, ни тоски. Он все это уже пережил, перерос в машине, глядя на обглоданное лицо Симагина. К родителям не хотелось, и о сделанном тоже не жалелось. Все получили то, что заслужили. Только с литераторшей надо было все-таки рассчитаться иначе: подбросить ей змею в сумку или поджечь пальто. Так, чтобы она обосралась от ужаса. Чтобы орала, выпучив глаза, и махала бестолково руками.

Вадик прислонился к стене, на которой висел тонкий ковер с вышитым на нем ярко-коричневым оленем. Есть и пить пока не хотелось. Мучиться осталось недолго. Он стал думать о том, чем мог бы закончиться «Властелин Колец», если бы Саурону удалось перехватить Фродо по дороге к Огненной горе. Кричать Вадик даже не пытался.

К вечеру он почувствовал себя немного лучше. Уродливая, чудовищная реальность прошедшей ночи скрылась в глубинах памяти, перестала заполнять собой сознание. Боль в перетянутых запястьях и щиколотках тоже притупилась, но на ее место вскоре встала жажда. Голода Вадик почти не чувствовал, а вот пить хотелось сильно. Еще появился тусклый, но все-таки заметный страх. Вполне определенный – страх за жизнь. Через пару дней низенький, с виду такой безобидный человечек, похожий на школьного учителя, перережет ему горло. Или что он там делает со своими жертвами? Сначала насилует? Вадик готов был десять раз умереть, лишь бы не это. Двадцать раз умереть. Даже если потом его все равно убьют, в школе рано или поздно узнают, что перед смертью… Подобные вещи всегда всплывают, как бы их ни прятали. О, Господи, Господи, пожалуйста, только не так, пожалуйста.

Надо было бежать. Хотя бы попытаться. Хотя бы начать пытаться. Сраная веревка.

– Затек весь небось? – спросил хозяин.

Вадик, который давно уже не чувствовал ни рук, ни ног, молча кивнул.

– Так и есть, – пробормотал старик. – Надо бы тобой заняться.

Он сел на край кровати, принялся распутывать узлы на щиколотках мальчика.

– Только это, не вздумай брыкаться. Дернешься – сразу получишь по башке и будешь дальше лежать скрученный, как полено, до самого конца.

Освободив ноги, маньяк стал медленно растирать их, от коленей до кончиков пальцев. Делал он это одной рукой, а второй с силой прижимал Королева к стене. Впрочем, тот и не думал сопротивляться: голени не слушались, словно кто-то вынул из них кости, а полости набил пенопластом. Может, так оно и случилось, пока он был без сознания. Потом пришла боль. Начавшись легким покалыванием, она разлилась по ногам, вцепилась в них стальными когтями. Вадик не смог сдержать стона.

– Ага, – обрадовался старик. – Сработало. Значит, здесь хватит.

Не спуская настороженного взгляда с лица Королева, он несколько раз согнул его ноги в коленях, потом вновь набросил петли, затянул узлы.

– Ну, теперь давай руки.

Разминая локти и запястья Вадика, хозяин бормотал:

– Так-то оно всяко лучше будет. Еще немножко.

Онемевшие пальцы, казалось, больше не являлись частью остального тела, не подчинялись приказам сознания. Сжать их в кулак не представлялось возможным. Но постепенно, под жесткими ладонями похитителя, они обрели былую чувствительность.

– Ты только не дергайся, – приговаривал старик, – и все будет хорошо.

Закончив с руками, он основательно связал их – даже туже, чем раньше – и, молча поднявшись, вышел из комнаты.

Стемнело быстрее, чем ожидалось. Шум автомобилей за окном стих. Вадик напряженно вслушивался в каждый шорох, боясь закрыть глаза. Старый дом словно медленно ворочался во сне, убаюкивая его своим монотонным сопением, убеждая в нереальности происходящего. Наконец, когда уже стало казаться, что ночь будет длиться вечно, в коридоре скрипнули половицы, и дверь открылась.

Хозяин вошел медленно, медленно отодвинул табуретку, неспешно сел. Он был немного выпивши – Вадик понял это по чрезмерной аккуратности движений и по характерному запаху. С отцом часто бывало подобное. Напрягшись, мальчик уперся спиной в стену, собрался с силами, приготовившись брыкаться, кусаться, плеваться – сражаться до последнего.

– Не спишь? – спросил зачем-то хозяин. – Хорошо. Не хотел тебя будить.

Успевшие привыкнуть к темноте глаза Вадика резал желтый свет, лившийся из приоткрытой двери. Вместе с ним в комнату проникал и запах: противный, приторный, резкий.

– Я ведь зачем пришел, – сказал хозяин. – Потому что ты последний. Никогда раньше я не говорил с вами. Нельзя, знаю. Строжайше нельзя. Стро-жай-ше. Но ты ведь последний. Больше никого не будет. Никогда. И вот я сидел там, размышлял об этом и вдруг понял, что никогда не говорил с вами. Только с ними. А они, хоть и великолепны, не могут заменить собой бытие целиком. В мире столько всего чудесного, а у меня остался последний шанс пообщаться с одним из вас, с последним. Больше я никогда не обагрю руки в крови.

Он коснулся пальцами колена Вадика, тот вздрогнул, отпрянув.

– Ты боишься, – невесело усмехнулся хозяин. – И правильно. Абсолютно правильно. Есть чего бояться. Нам всем есть. Но тут уж ничего не поделаешь, сила не дается просто так, ее нужно зарабатывать, и гримуары тоже не получаются из воздуха. Ты знаешь, что такое гримуар?

– Нет.

– Это такая книга. Очень могущественная книга. Вам в школе, наверно, говорят что-нибудь вроде этого про Библию. Слышал про Библию?

Вадик кивнул.

– Вот. Библия – просто старая умная книжка, ничего могущественного в ней нет, там просто слова. Слова, понятное дело, бывают разные, могут наполнять людей силой, но все-таки они всего лишь слова. А гримуар сам по себе способен на многое, сам по себе инструмент. Они известны с незапамятных времен. Я понятно объясняю? Тебе вообще, как, интересно?

Вадик снова кивнул, хотя рассказ похитителя его, естественно, не занимал – гораздо важнее было то, что тот не пытался его насиловать или убивать.

– И вот я почти дописал свой гримуар. Двенадцать лет работы. Детская кровь. Три дня, потом они вернутся. Книга будет закончена, и они смогут вернуться. Они ведь уже почти здесь – это мучает их невероятно. Все равно что ты бы прошел месяц по пустыне, страдая от жары и жажды, а потом добрался до озера в оазисе, и вдруг некая сила остановила бы тебя у самого берега. Вот она, вот она, вода, протяни руку – но не достаешь. Совсем чуть-чуть не достаешь. О, черт, они с ума сходят!

После этих слов хозяин хрипло засмеялся, закашлялся и замолчал, уставившись в пол. Вадик шмыгнул носом, попросил:

– Можно мне попить?

Мужчина поднял голову и несколько мгновений всматривался мальчику в глаза.

– Дочь у меня есть, девчонка вроде тебя, – сказал он и задумался. – Хотя нет, сейчас она уже старше должна быть. Я оставлю гримуар ей. Мне не нужны ни слава, ни сила. После того что я натворил, мне ничего не нужно. А ей могло бы пригодиться. Гримуар сделан так, что она сможет повелевать Пальцами. Понимаешь?

Вадик кивнул.

Хозяин нахмурился:

– Врешь, щенок. Ни хрена ты не понимаешь. Ни хрена ты мне не веришь.

– Верю, – запротестовал Вадик. – Верю. Можно мне, пожалуйста, попить?

– Пойдем, – процедил хозяин сквозь зубы, поднялся и, схватившись за веревку, стягивающую щиколотки мальчика, потянул к себе. – Пойдем, щенок. Сейчас сам все увидишь. Сейчас поймешь, что к чему.

Вадик тяжело охнул, упав с кровати на пол. Мужчина потащил его к выходу и выволок в коридор. Здесь запах – тот самый, отвратительно-приторный, – стал заметно сильнее, и, судя по всему, им предстояло добраться до его источника. Вадик прижал подбородок к груди, чтобы не биться головой о доски, но это явно было наименьшей из его проблем.

– Сам увидишь, – бормотал похититель, тяжело дыша. – Погоди, паренек, во всем убедишься.

Он толкнул какую-то дверь, вонь стала невыносимой. Хозяин отпустил щиколотки Вадика и даже, приподняв за плечи, прислонил его спиной к стене, но мальчик все равно не сразу смог понять, что увидел перед собой. А когда понял, не удержался от крика.

В центре комнаты лежал труп.

Это был взрослый мужчина, абсолютно голый. Дощатый пол под ним пропитался темной жидкостью, а на лице лежала заскорузлая тряпка, полностью закрывавшая его. Запястья и ступни мертвеца были прибиты к полу толстыми гвоздями.

Вадика стошнило – вовсе не от вони, он уже не замечал ее, – от цвета убитого. Скудное содержимое желудка потекло по подбородку, закапало на грудь. Это позволило ему отвести взгляд. Шторы в комнате оказались плотно задернуты, а свет давала небольшая лампа, стоявшая на единственном предмете мебели, высоком квадратном столе.

Хозяин ткнул пальцем в сторону трупа:

– Этот жил здесь до меня. И после меня тоже. Парадокс, ха!

Он подошел к столу, поднял с него что-то. Большую толстую тетрадь в черной, тщательно оклеенной скотчем обложке.

– Вот она! – воскликнул он, потрясая тетрадью в воздухе. – Вот моя работа! Вся моя жизнь, все мои силы. Здесь. Альфа и омега, альфа и омега! Книга, написанная кровью тех, кто не успел вкусить греха, детской кровью!

Хозяин резко замолчал, словно ему вдруг перестало хватать воздуха. Еще пару раз взмахнув тетрадью, он подошел вплотную к своему пленнику и зашептал, глядя на него полными слез глазами:

– Ты думаешь, мне нравится? Думаешь, мне приятно? Ничего подобного. Это все время со мной, в моей голове, в моих ушах: ваши крики, ваша боль. Я проклят, понимаешь? Но кто-то должен взять на себя ответственность.

– Я не… – начал Вадик и закашлялся, в горле страшно першило. – Я не невинный.

– Что? – удивился хозяин. – Как?

– Вам ведь нужны невинные, да? А я… занимался онанизмом.

Хозяин несколько секунд молчал, а потом захохотал. Смеялся долго, бил себя ладонями по коленям, вытирал текущие по дряблым щекам слезы. Отдышавшись, он отошел к столу и сел на него.

– Нет, парень, насчет этого не волнуйся. Бред и брехня, одна из многих цепей, ведущих к ошейнику на послушной овце по имени Род Людской. Сколько ты там тягаешь себя за пипиську, никому никакого дела.

Он перевел дух, открыл тетрадь, полистал ее.

– Я написал уникальную книгу. Люди не узнают об этом, не оценят, будут обсуждать лишь чернила. А ведь чернила здесь выбраны не просто так. Мой гримуар – не обычный сборник заклинаний, не учебник колдовства, а книга-эксперимент. Книга-ритуал, одно большое, невероятно сложное и мощное заклинание. Через три дня, когда Луна будет благосклонна, мы с тобой завершим его, поставим финальную точку. Тогда они вернутся. Те, о ком я тебе говорил. Имена для них уже не имеют значений, а сами себя они называют теперь Чертовыми пальцами, ибо их пятеро, и они едины. Словно кулак, понимаешь? Хочешь увидеть?

Вадик помотал головой. Хозяин ощерился:

– Жаль. Твой одноклассник видел. Его можно пожалеть, потому что он погиб зря. Им просто нужно питаться, нужны ужас и боль. Без них братья быстро приходят в неистовство, а потом слабеют, отдаляются. Вот я и отпустил их на охоту. Мне пришлось. Иначе никак. С тобой другая история. Ты отдашь свою кровь для чернил, ты завершишь собой заклинание, благодаря которому братья вновь обретут плоть и имена. У тебя есть право смотреть.

Он встал над трупом и, открыв тетрадь на одной из последних страниц, начал читать вслух. Вадик не понимал ни одного слова, и казалось, что звуки, которые издавал хозяин, исходили не из его рта, а брались откуда-то извне, вездесущие, как трава, и столь же непостоянные.

Лампочка под потолком начала раскачиваться, чуть помаргивая, и мертвец на полу зашевелился. В неверном, двигающемся свете лампы это выглядело почти естественно, а потому еще более зловеще. Сначала задергались пальцы, через несколько мгновений двинулась голова. Вадик стиснул зубы, чтобы не закричать.

Из-под тряпки, закрывавшей лицо мертвеца, показались тоненькие струйки темной и густой крови. Тряпка зашевелилась, просела там, где должен находиться рот, будто бы для крика, а потом раздался голос – ниже и неприятнее, чем у хозяина, но говоривший на том же языке.

Он спросил, а хозяин ответил, и у Вадика перехватило дыхание. Что-то происходило вокруг, невидимое, жуткое. Сознание его помутилось, в глазах двоилось, он уже не мог бы сказать, почему находится здесь. Комната выросла в размерах, расширилась невероятно, превратившись в огромный черный зал, а слова, что звучали в ней, вдруг обрели смысл.

– Мы слышали! – кричал мертвец, извиваясь на полу. – Мы знаем!

– Потерпите еще немного! – умолял хозяин. – Все почти готово. Вам нельзя сейчас выходить. Три дня, всего три дня, и я закончу. Чернила уже готовы. Круг замкнется, вы обретете новую жизнь! Три дня, умоляю…

– Нет, старик! Нет! Ты хочешь сделать нас рабами твоей дочери!

– Неправда!

– Мы слышали! Мы знаем! Предатель!

Вадик моргнул, и на долю секунды ему померещилось, будто он видит их. Пять черных тощих согнутых фигур, стоящих полукругом в изголовье корчащегося на полу покойника. Вместо лиц – дыры, в которых клубился дым. Они наклонялись вперед, и оттого действительно становились похожи на скрюченные пальцы огромной руки, поднимавшейся к этому дому откуда-то из глубин земли. Вадик сделал вдох, видение пропало. Он еще мог понимать колдовской язык, но все вокруг вертелось, проваливаясь в темноту.

– Я верен вам, – глотая слезы, бормотал хозяин. – Клянусь!

– Докажи! – скрежетал мертвец. – Покажи нам свою дочь!

– Не трогайте ее, – умолял хозяин. – Она здесь ни при чем!

– Открой ее нам, отдай нам ее! И тогда сила, что заключена в книге, останется с тобой навсегда!

– Не трогайте Таню…

– Мы видим! – был ответ, и Вадик зажмурился от яркой вспышки. Веки нестерпимо болели, в висках стучал огромный железный молот. Отчаянно, обреченно вопил хозяин.

Потом все стихло. Вадик осторожно, медленно открыл глаза. Лампа, поскрипывая, покачивалась под потолком, освещая застывший труп, прибитый к полу. Тряпка съехала с зеленого лица, обнажив пустые черные глазницы. Больше в комнате никого не было.

 

18

В газетах о них не пишут и песен о них не поют. Но они здесь, среди нас. Ходят по улицам, сидят в барах, исподлобья поглядывают на попутчиков в общественном транспорте. Они никогда не улыбаются чужим шуткам – только своим мыслям. Они никогда не будут говорить с вами о политике или футболе. Потому что если заговорить о чем-то, оно непременно станет реальностью, а кто хотел бы жить в мире, где реальны политика или футбол? В остальном ограничений для беседы нет. Если услышите стрельбу, падайте на пол. Если увидите пол – стреляйте. Дой тикс. Хвагдан умол. Зушш.

 

19

Отзвенели последние субботние звонки, и дети хлынули галдящей толпой в залитый по-летнему теплым солнцем город. Вслед за детьми потянулись учителя – поодиночке, по двое, по трое, почти все понурые и усталые. Только физрук, как всегда, вышагивал бодро и быстро, оглядывая все вокруг с неизменной легкой улыбкой. Беспрерывно зевая, поплелась домой молодая учительница истории Таня Кирше, а через несколько минут после нее ушла директриса, которую за углом ждала новая машина. Из своих защищенных ржавыми решетками окон, выходящих прямо на школьное крыльцо, Федор Петрович видел их всех.

Он злился. В классе второй раз за день перегорела лампочка. Вроде бы ерунда, но этому кабинету давно уже требовался капитальный ремонт. Не очередная покраска стен дешевой вонючей эмалью неопределенно-зеленого цвета, а основательное, полномасштабное разрушение старого и создание нового. Электропроводка, пол, потолок, столы, станки – все безнадежно обветшало и годилось только на выброс. Станки он не включал уже несколько лет, боясь проблем с электричеством, и эти огромные, покрытые пылью машины угрюмо толпились вдоль окон, словно чучела доисторических чудовищ. А сами окна! Сквозь щели в перекошенных деревянных рамах зимой безжалостно дул ледяной ветер, не обращая внимания ни на вату, ни на липкую ленту, которыми Федор Петрович пытался его остановить. Да в эти щели в некоторых местах можно было палец просунуть без труда! Поставить бы пластиковые окна, как, допустим, в кабинете директора, и наслаждаться жизнью: ни тебе холода, ни шума с улицы.

Тяжело вздохнув, Федор Петрович еще раз окинул взглядом свои незавидные владения и вернулся к работе. В школе стояла полная тишина, но он не собирался уходить, пока не закончит с этим проклятым отчетом. На столе перед ним возвышалась целая гора бумаг: здесь были и проверенные тетради, и тщательно заполненная ведомость на питание учащихся, и классный журнал, в котором строчку за строчкой тесно покрывал его мелкий аккуратный почерк. Через пару дней педсовет, разбор полетов, так сказать. Пожалуй, стоит готовиться к серьезному разговору. В самом начале учебного года из одного класса пропадают сразу двое учеников. Где это видано! На Симагина, долботряса, всем давно плевать на самом деле. Покривляются для вида, конечно, пожурят, да хрен с ним. А вот насчет Вадима Королева беседовать станут жестко. С ним и с этой чертовой литераторшей. Какой год она работает в школе? Пятый? Шестой? Пора бы уже научиться общаться с детьми. Вот завтра на педсовете он так и скажет – всему виной непрофессионализм учителя-предметника, преподавателя литературы, которая допустила (а может быть, и спровоцировала) конфликт с учеником. Какого хрена он должен отвечать за ее ошибки?! Какого хрена он должен отвечать за ее оскорбленное самолюбие?! Ну уж нет. Завтра при всех нужно ей прямо заявить: «Вы, милая моя, эту кашу заварили, вы и расхлебывайте – общайтесь с милицией, контролируйте поиски, висите на телефоне…»

Да, а самое главное – ждите. Постоянно ждите самого плохого. И думайте о том, как вы будете сообщать об этом родителям. Хотя, черт с ними, с родителями, им насрать на сына, лучше думайте о том, как сами потом сможете с этим жить!

Так он, конечно, не скажет. Не скажет, ничего не поделаешь. Приучен делать окружающим приятное. Всегда страшно сказать правду, страшно огорчить, расстроить их. Он даже с женой развелся лет на десять позже, чем следовало, оставшись практически без шансов начать новую жизнь. Пока ждал, тянул, боялся, переживал за нее, драгоценный момент был упущен, а сейчас, когда они оба, постаревшие, бездетные, никому не нужные, влачат свои жалкие одинокие жизни порознь, развод действительно выглядит чудовищной ошибкой, почти преступлением. Все хорошо вовремя.

Они уже очень долго не разговаривали. Может, позвонить ей, предложить встретиться?

Федор Петрович фыркнул и взглянул на часы. Без четверти пять. Ничего удивительного, что в голову лезет всякая чушь – столько времени сидит над этими проклятыми бумагами. Хватит, пожалуй.

Он аккуратно вписал в очередную клеточку значение «уровня обученности» и, почти торжественным жестом отодвинув листок от себя, встал из-за стола. К чертям собачьим эту бухгалтерию! В понедельник. У него будет полным-полно времени в понедельник, с утра до педсовета можно успеть и отчет по успеваемости закончить, и доклад о поисках беглеца подготовить. Как говорится, утро вечера мудренее. А сейчас – на улицу, пешком через стадион, как обычно, как каждый день последние двадцать лет, потом вверх по улице, в магазинчик, взять четвертинку, дома заесть ее яичницей с парой немецких сосисок, сесть перед телевизором и переключать каналы до тех пор, пока не начнет клонить в сон. А завтра стоит, наверное, заняться сараем – физический труд прекрасно отвлекает от мрачных мыслей.

Федор Петрович погасил свет, запер кабинет, не спеша пошел к лестнице, ведущей на второй этаж, к учительской. Он попытался пробурчать какую-нибудь мелодию, но настроение все-таки не позволяло – слишком уж много проблем навалилось на него в последнее время. И сдалось ему это классное руководство!

– Федор Петрович! – раздался вдруг за спиной знакомый детский голос.

Он резко остановился и оглянулся. Никого. Какого черта?! Показалось? Пустой коридор блестел отражениями люминесцентных ламп на вытертом линолеуме. Трудовик недоуменно, тревожно хмыкнул, вернулся к лестнице. Но всего через несколько секунд вновь услышал.

– Федор Петрович! – позвали его сзади.

Королев? Не может быть! Да почему не может? Кто сказал, что мальчишка непременно должен был убежать куда-то далеко? Почему бы ему в самом деле не спрятаться в школе?

Он повернул туда, откуда слышался голос. Там, за поворотом, располагались только склады и старая столовая, которую не использовали уже лет пятнадцать, если не больше. Что если мальчишка нашел способ туда пробраться? Отсиделся там в течение последних двух дней, а теперь у него еда с водой закончились, и ничего хорошего впереди ждать не приходится. У Королева всегда были неплохие отношения с классным руководителем, вот он и решил попросить о помощи.

Все эти мысли промелькнули в голове Федора Петровича, прежде чем он завернул за угол. Дверь в старую столовую оказалась распахнута настежь. Доски, которыми она была заколочена, валялись на полу. Точно, мальчишка должен прятаться где-то внутри.

Федор Петрович вошел в столовую. Обширный, прохладный зал встретил его темнотой и пылью. И того и другого здесь было навалом.

Благодаря падающему из коридора свету ему удалось различить чьи-то следы в пыли на полу. Маленькие, детские.

Говорят, если ребенок умирает в школе, то не попадает на тот свет, а остается где-то здесь, потому что не может самостоятельно выйти из здания. Для мертвых тут гораздо больше коридоров и помещений. Вот они и плутают.

По спине пробежал холодок. Замерев на месте, Федор Петрович крикнул в темноту:

– Эй! Королев, ты тут? Вадик!

В ответ – ни звука.

– Это я, Федор Петрович! Слышишь меня?

Снова тишина. Вдруг – легкий шорох. Но не спереди, а сзади. Он обернулся.

В дверном проеме кто-то стоял. Невысокий, щуплый. В первые мгновения Федор Петрович было решил, что это Вадик, но потом ужас узнавания сжал его горло тяжелыми железными пальцами, и он еле слышно заскулил, как смертельно раненная собака. Перед ним стоял Павел Иванович, учитель черчения из ПТУ, где он давным-давно пытался преподавать. Тот самый Павел Иванович, который много лет назад сбежал из психушки и бесследно исчез, тот самый Павел Иванович, которого как огня боялись все без исключения студенты и которого он сам, тогда еще почти пацан, молодой специалист, боялся до рези в животе. Ничуть не изменившийся, не постаревший, даже не поседевший.

– Ну, – тихим, еле слышным голосом, полным холодной черной ненавистью, проговорил он. – Зачем так орать? Занятия идут.

Федор Петрович хотел возразить, что ничего подобного, мол, занятия давно уже закончены, что ему самому пора уже домой, но язык отказывался слушаться его. А потому изо рта вырвалось только какое-то невнятное мычание.

– Нечего сказать, – ядовито бросил Павел Иванович и шагнул внутрь. В этот самый момент до Федора Петровича наконец дошло, что такого просто не может быть. Происходящее никак не походило на реальность. Даже на сон. Это было нечто третье, новое, неизведанное.

Павел Иванович подошел вплотную, пристально уставился на него.

– Я дождусь ответа? – спросил он и криво усмехнулся. – Или ты язык проглотил?

– Нет, – сдавленно прохрипел Федор Петрович.

– Нет? А что молчишь?

– Не знаю, что сказать.

– Это твоя вечная проблема, не так ли?

– Да, наверно.

За его спиной во мраке что-то очень большое двигалось, будто бы разворачиваясь, заполняя собой всю столовую, весь этаж, всю школу. Что-то катастрофически огромное, издающее беспрерывный плавный шорох и резкое, едва слышное шипение. Оно было рядом, совсем близко, от его движений воздух шевелился и наполнялся терпкой, приторной вонью.

В любом случае Федор Петрович не собирался поворачиваться и рассматривать это. Он собирался сделать несколько шагов к выходу из столовой, оказаться в коридоре, под рациональным, привычным люминесцентным светом, собирался со всех ног побежать прочь. Но стоило ему только дернуться в том направлении, как Павел Иванович вцепился ему в плечо и проскрипел прямо в ухо:

– Я сказал, не шуметь!

На таком расстоянии даже в темноте было видно, что у Павла Ивановича зубы редкие и острые, а в глазах нет зрачков, одни мутные, в темных прожилках, бельма.

Слабо вскрикнув, Федор Петрович рванулся к выходу, но тонкие пальцы держали крепко.

– Куда? – заверещал фальшивый Павел Иванович. – Я еще не закончил!

Трудовик развернулся и с размаху ударил кулаком в это липкое ледяное лицо. Тут свет в коридоре погас, а в следующий миг холодные пальцы коснулись затылка и лба, прошли сквозь кожу, кость, оказались внутри головы – и в те доли секунды, что ему оставались, Федор Петрович увидел многое. Он понял, кем действительно был стоявший перед ним, понял, как тот связан с пропавшими детьми, с обитателями изнанки, познал темные тропы, которыми сообщаются между собой миры, смог даже узреть то, чему еще только предстояло свершиться. А потом черные воды сомкнулись над ним, и все закончилось.

 

20

В комнате горел только ночник. Лицедей сидел на диване, тяжело откинувшись на подушки, и сейчас ему вполне можно было дать все семьдесят: обвисшая кожа, глубокие неровные морщины, жесткая седая щетина. Он внимательно смотрел на вошедших помощников, но не говорил ни слова. Тишина пропитывала воздух. Монотонно жужжал на кухне холодильник, и билась в окно скрюченная черная ветка.

– В общем, – откашлявшись, начал Серп, – пропал еще один ребенок. Тоже мальчик.

– Правда, он оставил своим родителям записку, – добавил Молот. – Ясно, что убежал сам. Возможно, тут не о чем…

– Пацан у него, – сказал Лицедей. – Записка запиской, но слишком уж серьезное совпадение. Фазы луны. Он привязывает убийства к фазам луны, так?

Помощники молчали. Этот факт, насчет луны, шеф выяснил еще в те времена, когда они ходили под стол пешком и даже не мечтали ловить сумасшедших колдунов.

– Ближайшая подходящая дата – завтра, – сказал Лицедей. – Только завтра ночью он попытается убить мальчишку, не раньше.

– Как насчет подкрепления? – спросил Серп. – Не помешало бы.

– Уже, – сказал Лицедей. – Я позвонил Полнолунному еще утром. Он сказал, что у них не хватает людей. Отбрехался. Не поверил мне.

– Рассчитывать не на кого?

– А когда было иначе?

– Что будем делать?

– Поедем в школу.

– В школу?

– Да. Навестим Танюху.

– Занятий сегодня нет, – сказал Молот. – Воскресенье, последний теплый день в году. Она, наверное, дома или на природе.

– Нет. Она там. В школе.

– Видение? – спросил Серп.

– Предчувствие.

– А каковы шансы на успех?

– Шансы? Я ж говорю, предчувствие. Речь вообще не идет о шансах.

– Понятно. Тогда нет особого смысла ждать.

– Верно.

Лицедей поднялся с дивана, снял со спинки стула свой плащ, внимательно осмотрел комнату, потер подбородок.

– Знаете что, ребятки, – сказал он помощникам через минуту, – забирайте-ка вы все наши вещи. Пожалуй, мы больше сюда не вернемся.

Уже спускаясь по лестнице, Молот тронул идущего впереди Лицедея за плечо.

– Послушай, шеф…

– А?

– Все-таки, что там было со старухой в лесу? Ты до сих пор не рассказал.

– Разве?

– Да, – подхватил Серп. – Что ты видел?

– Это имеет какое-то значение?

– Наверное. Видения ведь просто так не случаются.

– Хрен их знает, честно говоря. Может, и случаются. Может, вообще все просто так случается. Иногда тяжело ухватить логику, а это как раз такой вариант. Она показала на меня, потом на куст репейника между нами, потом на ближайшее дерево и сказала: «Именно здесь». Тут меня снова вывернуло, а когда я поднял голову, ее уже не было.

– «Именно здесь»?

– Именно «именно здесь».

– И все?

– А чего тебе не хватает? Разверзшейся земли? Огненной руки, выводящей на стене три слова? Громогласных труб и ангельских хоров? Это вчерашний день. Люди мельчают, а знамения и демоны мельчают вместе с ними.

– Хорошо, если ты прав насчет демонов. Но что значит «именно здесь»?

– Понятия не имею.

Они вышли из подъезда в густеющую сентябрьскую темноту. Прежде чем сесть в машину, Лицедей шепотом выругался. На душе скребли кошки. Именно здесь. Именно. Здесь.

 

21

В автобусе было пусто. Лишь на заднем сиденье дремала бабушка в окружении многочисленных корзинок. Приятное разнообразие после почти ежедневной утренней давки. Таня вольготно расположилась у окна, включила плеер. Под тягучие, мягкие аккорды автобус тронулся, мимо поплыли тротуары, фонарные столбы и голые черные деревья. За ними медленно тянулись пятиэтажки, магазины, проулки.

В это воскресенье ей предстояло дежурить в школе с четырех до десяти вечера, когда приходил охранник. За это полагались кое-какие денежные бонусы, а потому Таня, не обремененная семьей, всегда с радостью соглашалась на подобные предложения.

Она думала о предстоящем завтра педсовете. Праздник бессмысленных разговоров. Карнавал самозащиты. На педсоветах действовало одно-единственное правило – «пусть сегодня выговор получу не я, а кто-нибудь другой», и каждый присутствующий из кожи вон лез, чтобы это правило соблюдать.

Директриса, чьи щеки на педсоветах всегда краснели сильнее обычного, начнет тоскливым голосом перечислять недостатки и промахи, имевшие место за первую половину четверти. Недостатки и промахи всегда касаются только одного – успеваемости учеников. Виноваты в этой неуспеваемости всегда, разумеется, только учителя. Ну а кого еще можно обвинить в том, что какой-нибудь восьмиклассник Петров, за два месяца побывавший всего на трех уроках математики, получил по этому предмету тройку, а не четверку, в результате чего показатели всего класса снизились, что крайне негативно сказалось на всей школьной отчетности.

Таня вышла из автобуса, зашагала к школе, агрессивно прыгая через коричневые лужи. Через пару минут, поднявшись на школьное крыльцо, она уже стучала в запертую металлическую дверь. Вскоре заскрежетал ключ в замке, и Альбина Сергеевна, дежурившая с шести утра, впустила ее.

– Как тут дела? – осведомилась Таня для проформы, поднимаясь вслед за ней в учительскую.

– Да как, – Альбина Сергеевна пожала плечами. – Спокойно все. Около двух звонила завуч, контролировала, на месте ли я.

– Ага.

Несмотря на то что формально в обязанности дежурного входили регулярные обходы всех помещений, в реальности обязанность была всего одна – сидеть у телефона, дабы иметь возможность отвечать на внезапные звонки начальства.

В учительской Альбина Сергеевна накинула пальто, взяла сумочку и, показав на стоящий на столе электрический чайник, сказала:

– Только что вскипятила. В шкафу лежит печенье, его вчера Марина Петровна оставила. Вкусное. Минут через десять позвони директору, поставь в известность, что сменила меня.

Они спустились обратно, Альбина Сергеевна попрощалась и вышла, а Таня заперла за ней дверь. Теперь она осталась в школе одна.

Заступив на пост, Таня в полном соответствии с инструкцией обошла все здание. Двери классов были, как положено, распахнуты настежь, окна плотно закрыты, жалюзи (там, где они имелись) опущены. Нигде не горел свет, не текла вода, серьезных причин для беспокойства не наблюдалось. Таня со спокойной совестью вернулась в учительскую, позвонила директрисе, заверила ее, что все под контролем, переоделась в шорты и майку и, устроившись поудобнее в одном из кресел, углубилась в чтение.

Однако роман, купленный пару дней назад специально для этого дежурства, вскоре наскучил: описанное в нем было мертво и банально, как вареная колбаса. Самая обычная космическая опера. Звездные флотилии поливают друг друга огнем из бортовых бластеров, межгалактические тираны взмахом руки отправляют в бой миллионы чудовищных солдат, а храбрые герои спасают прекрасных принцесс на диких планетах, где кишат рогатые монстры с множеством конечностей. Ничего нового.

Помучив себя около часа, Таня отложила книгу и, обыскав столы, нашла пару чистых листов бумаги. Некоторое время она смотрел в окно, покусывая ластик на конце карандаша, а потом быстро написала на одном из листов слово «Резюме». Несколько минут изучала его, затем зачеркнула.

Нет уж, никаких резюме сегодня. И завтра. По крайней мере до конца этой недели, до конца четверти, она ничего не будет предпринимать. Есть отличная возможность провести несколько дней в относительном покое, не забивая голову мыслями о настоящей или потенциальной работе. А как только начнутся занятия, она обновит свое старое резюме дизайнера-фрилансера и вывесит его на всех сайтах, до которых сможет дотянуться.

Таня с усмешкой взглянула на обложку романа, лежащего на соседнем кресле. Вот уж где никакого оригинального художественного решения – небритый мужик в громоздком скафандре левой рукой прижимал к себе полуголую девицу, а в правой держал оружие, похожее на помесь гранатомета с соковыжималкой.

Таня накрыла книгу бумагой, встала, взяла первую попавшуюся чашку, бросила в нее чайный пакетик и налила уже давно остывшей воды из чайника. Окна учительской выходили не на гаражи или остановку, а на жилую улицу. Короткий осенний день стремительно клонился к вечеру, а потому мир снаружи казался несерьезным и немного нереальным. Начавшая уже умирать осень была видна во всем, в каждой черной от сырости доске, в каждом штрихе пожухлой травы, в каждом мазке серого неба. Даже грязно-белый кот, кравшийся по заасфальтированной тропинке между домами, крался как-то по-осеннему, словно стараясь не попасться на глаза притаившейся неподалеку зиме. В небе медленно скользил клин из черных точек. Им там, наверху, наверное, совсем холодно.

Она не могла заставить себя рисовать, не имела возможности выбраться в Интернет (модем из учительской предусмотрительно унесли), а книга навевала лишь смешанную с тошнотой скуку. Но ведь всего в трех минутах ходьбы находилась библиотека, ключ от которой висел на специальной доске рядом с расписанием. В библиотеке она бывала всего несколько раз, но успела убедиться, что выбор художественной литературы там не так уж и плох. Может, подберет себе чтиво из школьной программы.

Стоило выйти из учительской, как что-то зашуршало под ногой. Таня опустила взгляд. На полу лежал сложенный пополам листок бумаги в мелкую клетку. Странно, что раньше не попался на глаза. Она нагнулась и подняла бумажку, осторожно развернула. Большие, тщательно выписанные фломастером печатные буквы.

«ВЫВЕРНУТЬ НАИЗНАНКУ ВЫВЕРНУТЬ НАИЗНАНКУ ВЫВЕРНУТЬ»

Таня вздрогнула. Интересно, это вообще что-то значит?

Она обернулась автоматически, собираясь выбросить листок в урну, и остолбенела.

В кресле, в том самом, в котором она размышляла о резюме, сидел Федор Петрович, учитель труда, одетый в свой обычный старый темно-синий костюм, и выглядевший очень усталым, даже больным.

– Привет, Танюш.

– Добрый вечер, – сказала Таня удивленно. – Вы-то откуда здесь?

– Я давно уже здесь, со вчерашнего дня. Не удивляйся, теперь мы оба у них в плену.

– У них? В плену? О чем вы?

– Мир – чертовски сложная штука, огромная головоломка, – сказал Федор Петрович, задумчиво глядя на Таню. – То, что принято называть смертью, на самом деле – лишь иной способ существования. Представь себе систему координат: две оси, перпендикулярные друг другу, каждая ось делится на две половины – плюс и минус. Между ними кардинальное различие, но тем не менее объект, который из зоны «плюс» попадает в зону «минус», не перестает быть, у него просто меняется знак. То же самое происходит и с жизнью. Мы все двигаемся по оси координат, рано или поздно проходим через точку «ноль» и оказываемся на другой стороне. Мы продолжаем существовать, только иначе: на том свете, в параллельной вселенной или просто в чьем-то сознании, не важно.

– Это очень интересно, – раздраженно бросила Таня, садясь за стол. – Но к чему вдруг? Вы все-таки расскажите, как сюда попали.

– Как раз к этому подбираюсь, – Федор Петрович почесал нос. – На чем бишь я… ага… так вот, ты, надеюсь, прекрасно понимаешь, что система координат – всего лишь схема, макет. На самом деле все гораздо сложнее и масштабнее. Иногда возникают проблемы, происходят, так сказать, катаклизмы. Одна сторона вторгается на территорию другой, провоцируя то, что и происходит сейчас здесь. Я не знаю, потустороннее прорвалось в нашу школу, или это территория школы провалилась туда, но думаю, что в таких местах, где много детей, граница всегда тоньше. Ребенок – он ведь…

– Понятно, – кивнула Таня. – Не возражаете, если я позвоню директору, скажу, что вы здесь?

– Попробуй, – Федор Петрович пожал плечами. – Хорошо, если дозвонишься. Значит, мы оба спасены.

Таня подняла трубку и набрала номер, написанный на бумажке рядом с телефоном. После нескольких длинных гудков трубку взяли, и женский голос сказал:

– Да?

– Ирина Николаевна, это Татьяна.

– О, здравствуйте! Как у вас там дела?

– Да вроде бы нормально. Тут у меня Федор Петрович.

– Ах… нашелся, значит?

– Да. Я просто…

– Передайте ему, пожалуйста, что я сделаю из его старых костей люстру.

– Ирина Николаевна?

– У тебя, милая девочка, мы съедим пальцы, которыми ты так хорошо рисуешь. А потом вывернем тебя наизнанку. Вывернем тебя наизнанку!

Таня ошеломленно бросила трубку.

– Ну как? – Федор Петрович смотрел на нее с грустной усмешкой. – Дозвонилась?

– На хрен! – Таня вскочила, схватила куртку с вешалки. – Я валю отсюда!

– Постой! – Федор Петрович встал и пошел за ней. – Это пустая трата сил. Думаешь, если бы нашел возможность выбраться, я бы торчал здесь столько времени?

Не оборачиваясь, Таня спустилась на первый этаж. Выхода не было. То есть закуток техничек остался на месте, столовая тоже, даже раздевалка. А вот вместо входной двери теперь радовала глаз обычная стена. Ровная, покрытая выцветшей зеленой краской, – ни единого следа проема.

Таня застыла в растерянности, снова и снова обводя взглядом вестибюль.

– Что за херня! – сказала она наконец. – Такого просто не может быть!

Она осторожно подошла к стене, принялась ощупывать ее, ударила кулаком. Никаких намеков на пустоту внутри. Внизу, в нескольких сантиметрах от пыльного плинтуса, на краске виднелись полустертые черные полосы, явно оставленные детскими подошвами.

– Вот черт, а! – сказала Таня, нахмурилась, быстрым шагом направилась в столовую. За окнами, выходящими на школьный двор, было темно. Слишком уж темно даже для сентябрьского вечера. Ни одного отблеска, ни одного светлого пятна. Она остановилась у окна, попыталась открыть задвижку форточки, но та не подавалась ни на миллиметр, вообще не шевелилась, будто составляла с рамой одно целое. Соседняя тоже. Таня пошла вдоль линии окон, дергая все задвижки подряд. Дойдя до последней, она обернулась к стоящему в дверях Федору Петровичу:

– Это ведь все бутафория, правда?

– Откуда я знаю. Говорю же, мы сейчас на той стороне.

– А если вот так? – Таня схватила ближайший стул и с размаху ударила им по окну. Безрезультатно. На стекле не осталось ни царапины, оно даже не содрогнулось. Таня ударила снова, потом еще раз, потом еще.

– Не думаю, что это поможет.

– Хорошо, – Таня отбросила стул в сторону и прислонилась к стене, тяжело дыша. – Хорошо. Я признаю, тут творится какая-то запредельная фигня. Что нам теперь делать?

Федор Петрович внимательно посмотрел на нее:

– Думаю, кроме нас, здесь есть еще кое-кто живой. Мальчик по имени Леша Симагин. Ну, ты помнишь его.

– Это который пропал?

– Да. Мне кажется, он прячется где-то на верхних этажах. Нужно найти его, а потом втроем попытаться выбраться.

– Как именно?

– Посмотрим. Должен ведь быть какой-то способ.

– Хотелось бы верить. Ладно, пойдемте искать парня.

Они вышли на лестницу и начали подниматься. Пролет, еще пролет, еще. Ни следа второго этажа.

– Здание изменяется, – пробормотал, отдуваясь, Федор Петрович. – Здесь оно живет по своим законам.

– Я уже поняла. Как мы поймем, где искать мальчишку?

– Никак. Доверься интуиции, здесь она имеет значение.

– Легко сказать.

После еще нескольких пролетов все-таки обнаружился выход на этаж. Таня не увидела ни одного знакомого кабинета. На ближайшей двери висела табличка с надписью «ОСНОВЫ РАЗЛОЖЕНИЯ». Они пошли по коридору, тревожно осматриваясь. С потолка свисали нити паутины, краска на стенах облупилась, обнажая серую штукатурку. За окнами висела непроглядная тьма, густая настолько, что при взгляде на нее начинали болеть глаза. Она спросила:

– С чего вы вообще решили, что Симагин здесь?

– Заметил его несколько раз.

– Я тоже заметила кое-что. Может, вам просто показалось?

– Ну, я же его классный руководитель. Уверен, это был он.

– Понятно.

Дальше они шли в молчании. Заглядывали в классы, осматривали попадавшиеся на пути закоулки и туалеты. За каждым новым поворотом, за каждым лестничным пролетом оказывались все новые и новые коридоры, пустые, заброшенные. Шаг за шагом, метр за метром – все тот же залатанный линолеум, все та же чернота за окнами. Время не имело здесь значения, оно просто терялось в тишине, в этом бессмысленном нагромождении лестниц, комнат, переходов. Определенно, потусторонняя школа оказалась в разы больше той, в которой Таня когда-то работала. Может, она вообще была бесконечна.

За очередным поворотом они увидели Симагина. Тот стоял на подоконнике, пытаясь открыть окно. Заметив их, он спрыгнул на пол и со всех ног рванул прочь.

– Стой! – воскликнул Федор Петрович. – Не бойся!

Мальчик даже не притормозил. Таня побежала следом. Она рассчитывала, что ее длинные ноги помогут быстро настичь Симагина, но не тут-то было. Лешка несся во всю прыть, почти не замедляясь на поворотах, в то время как Тане постоянно приходилось сбавлять скорость, чтобы огибать углы.

– Погоди! Мы свои! Погоди! – кричала она, но мальчик не обращал на эти возгласы никакого внимания. Собственный голос причинял ушам Тани почти физическую боль – здесь любой громкий звук казался святотатством. В конце концов ей удалось догнать Лешку. Она схватила мальчишку за плечи, они оба потеряли равновесие и покатились по полу. Симагин орал во все горло – не от боли, от ужаса.

– Успокойся! – встряхнула его Таня. – Все хорошо!

– Нет! – взвизгнул Лешка, пытаясь вырваться. – Нет! Я видел.

Он снова вскрикнул, на этот раз глядя куда-то через плечо Тани. Та обернулась. Федор Петрович как раз вышел из-за угла. Он стал выше ростом, широко улыбался, и даже с такого расстояния было видно, что зубы у него чертовски острые.

– Я видел, как его убили! – прошептал Симагин.

Федор Петрович не спеша приближался. Небрежным жестом он вынул свои фальшивые глазные яблоки, отбросил их в сторону, и из тьмы пустых глазниц начали выползать крошечные белые черви. Кожа его поблекла, пошла морщинами и трещинами, волосы выпадали целыми прядями. Из рукавов костюма сыпалась мелкая светлая пыль, а вслед за ней вытянулись длинные бледные пальцы, каждый из которых в середине раздваивался.

– Надо же! – заявил бывший Федор Петрович, не прекращая улыбаться. – Правду говорят, что подобное тянется к подобному. Запусти двух мышей в лабиринт, и они обязательно встретятся. Без тебя, Танюша, мне вряд ли удалось бы найти этого пацаненка.

– Это само собой, – процедила Таня, тяжело дыша. Она успела взглянуть назад и знала, что коридора за их спинами больше не существует. Теперь там был тупик, покрытая плесенью гладкая стена, поперек которой тянулись огромные кривые буквы «НИКОГДА».

– Я давно жду! – прохрипело приближающееся чудовище. Оно тоже понимало, что бежать его жертвам некуда, а потому не торопилось. – Я – Грех! Меня распинали на кресте, как Боженьку вашего, меня живьем закапывали в землю, меня бросали в огонь. Я – Страдание! Меня скрывали от близких, меня заставляли умолкнуть пулей, выпущенной в висок, меня давили чужой болью.

Таня загородила собой Лешку, который вцепился в ее правую ладонь. Страха не было. В нескольких шагах от нее возвышалась уродливая мертвая тварь, собирающаяся сожрать ее внутренности, вывернуть все тело наизнанку, а она не боялась. Почти. Не до этого было. Надпись на стене всколыхнула что-то в памяти, что-то скрытое, глубоко закопанное, что-то, от чего зависели сейчас две жизни. И она знала: если вспомнит, то получит шанс спастись.

– Старик оказался вкусным! – сказало существо. Оно все больше теряло человеческий облик, рот разошелся в огромную кривую пасть, из-под темно-синего или черного пиджака выползла вторая пара длинных рук с раздваивающимися пальцами. – Вы должны быть еще лучше. Мальчик, не бойся, я выпью тебя последним!

Таня решилась. Резко подхватив Лешку, она бросилась вправо, надеясь проскользнуть между чудовищем и стеной. Ей это удалось, хотя белые пальцы почти сомкнулись на ее плече.

– Куда! – заверещало чудовище, заковыляло следом, отвратительно переваливаясь на своих тонких ногах, помогая себе нижней парой рук. Судя по всему, в нынешнем облике оно не было способно угнаться за человеком, и теперь вопило, переполняемое отчаянием и ненавистью:

– Не уйдешь, гнида! Лучше даже не пытайся!

Оно остановилось, растопырило конечности, уперлось ими в стены, в потолок, в пол, сливаясь с ними, прорастая сквозь краску и штукатурку, сквозь кирпич и дерево, становясь со строением одним целым.

Когда коридор начал крениться, Таня почти вспомнила. Что-то черное обхватило сердце – то ли знание, то ли предчувствие – но у нее не было времени осознавать. Она выпрыгнула на первую попавшуюся лестничную площадку и помчалась вниз, изо всех сил стараясь не упасть. Лешку она по-прежнему несла на руках, хотя тот и становился с каждым шагом все тяжелее. Стены по сторонам пульсировали, двигались, осыпаясь, потолок опускался, словно здание проснулось, рассерженное, и теперь стремилось проглотить беглецов, осмелившихся нарушить его покой.

Пот лился по лицу Тани, а в правом боку появилась ноющая тяжесть. Лестница вывела ее в совершенно незнакомый коридор, идеально прямой, без окон, но с большим количеством ответвлений и дверей. Из ламп, что тянулись по потолку, горело меньше трети, а в густых тенях, заполнявших углы, медленно, тягуче шевелились почти неразличимые фигуры, беспрерывно изменявшие форму.

– Сюда! – закричал Симагин, и Таня свернула в распахнутую дверь, возникшую на пути. Почти забытый, почти стертый образ, остаток старого сновидения или обрывок мечты, сверкнул в ее мозгу, но, прежде чем Таня успела разобрать, что же именно осветила эта вспышка, Лешка вырвался из ее рук, рухнул на пол и покатился в сторону. Одежда и плоть разлетались ошметками от него в разные стороны, из-под них проступало нечто отвратительно-бледное, склизкое, тонкое. Тварь, словно огромная белая ящерица, в мгновение ока взобралась по стене, оставив за собой след из слизи и крови, повисла под потолком, зашлась писклявым, мерзким хохотом.

Но Таня уже вспомнила. Вспомнила бесконечную лестницу, и темно-синие провалы вместо глаз, и нарисованные на стенах двери, и захлопывающуюся ловушку, обрубающую свет. Это снова был тот же сон, снова тот же кошмар, только теперь в новых декорациях – вместо темной комнаты она оказалась на сцене школьного актового зала.

Зал был полон. Пожалуй, никогда еще ей не доводилось видеть, чтобы здесь не оставалось ни одного свободного сиденья. Ровные ряды детских голов тонули в полумраке, и, возможно, каждый из этих детей имел лицо Леши Симагина. Никуда не сбегавшего Симагина. Погибшего, убитого этими самыми тварями Симагина.

Но у пятерых высоких существ в черных, ниспадающих до пола одеяниях, вовсе не было лиц – вместо них струились, извиваясь, трещины и зияли темные провалы с обугленными краями. Эти пятеро стояли в проходах между рядами кресел, неподвижные, застывшие, словно манекены или статуи, словно проросшие сквозь пол каменные столбы.

Словно проклятые Чертовы пальцы.

Таня обернулась. Дверь, через которую она попала сюда, бесследно исчезла, на стене висели разноцветные воздушные шары и пара листов ватмана с намалеванными красной краской буквами. Все как полагается. Страха она по-прежнему не чувствовала – да и отчего бы, ведь это всего лишь сон.

– А зачем такие извраты? – спросила Таня. – Нельзя было сразу сюда меня заманить? Зачем конструировать такую сложную систему с поддельными трудовиком и пацаном?

Несколько секунд в зале царила полная тишина, затем один из сидящих на первом ряду детей вскочил и выкрикнул:

– Чтобы!

Следом за ним поднялся второй:

– Вывернуть!

Третий:

– Тебя!

– Наизнанку!

– Вывернуть!

– Тебя!

– Наизнанку!

– Вывернуть!

– Наизнанку!

Они вставали один за другим, кричали слова, снова и снова повторяли их – всего через несколько мгновений весь зал уже скандировал сотней детских голосов:

– Вывернуть наизнанку! Вывернуть тебя наизнанку!

Таня, едва дыша, отступила на шаг, потом еще на один, уперлась спиной в стену. Гладкая поверхность одного из шаров скрипнула под плечом, пальцы скользнули по шелушащейся краске, скрипнула под ногой старая доска. Это не могло быть сном. Не могло.

– Вывернуть наизнанку! Вы-вер-нуть!

Фигуры в черном сдвинулись с места, все разом, в одно мгновенье, будто вправду были частями единого организма. Они медленно поднялись на сцену, вновь застыли, словно раздумывая или сомневаясь. Обугленные края трещин на тех местах, где положено было находиться глазам, скрывали нечто пульсирующее и сочащееся сукровицей.

– Тебе не нужно лицо, – услышала Таня шепот. – Лицо есть ложь, ведь оно принадлежит миру и служит ему. Мы заберем твое лицо и подарим покой. Вечную тишину.

Откуда-то издалека вдруг донесся странный шум. Глухие, тяжелые, частые удары, сопровождаемые треском, как если бы огромным каменным тараном пытались проломить крепостные ворота. Потом что-то рухнуло с протяжным скрипом, и свежий, холодный воздух ласково мазнул по щекам.

– А ну прочь! – раздался хриплый крик.

Черные силуэты неуловимо сместились в сторону, пропали из поля зрения. Перед Таней лежал темный актовый зал. Между рядами пустых кресел бежал человек в распахнутом кожаном плаще, и лезвия длинных ножей, казавшихся продолжениями его рук, сверкали белым пламенем. Позади, через огромную дыру, зияющую на месте дверей, входил еще один в плаще, с широкими плечами и крупной головой.

Безликие потеряли плотность, рассеялись черным дымом, уползли в тень и нанесли удар оттуда – огромной темной пятерней, каждый из пальцев которой венчала круглая зубастая пасть. Лапа попыталась сграбастать парня с ножами, но тот ловко увернулся, взмахнул клинками, располосовав демоническую плоть. Края двух идеально ровных порезов зашипели. Лапа отпрянула, втянулась в тень и растворилась в ней. Стало тихо.

Лезвия ножей вспыхнули еще раз и медленно погасли. Где-то вдалеке послышался автомобильный гудок. Парни в плащах осматривались, тяжело дыша. Наконец второй, плечистый, подошел к Тане, которая яростно старалась сказать хоть что-нибудь, но была не в состоянии. Слова не шли ни на ум, ни на язык.

– Живая? – спросил здоровяк.

– Да. Спасибо.

– Тебе спасибо, что так долго продержалась. А то мы уж думали, все, опоздали.

– Продержалась?

– Ну да, – здоровяк с улыбкой хлопнул ее по плечу, и Таня едва устояла на ногах. – Много им пришлось потратить сил, чтобы тебя заморочить. Молодец.

– За… что?

– Заморочить. Навести морок.

Таня перевела дух. Шок отступал, появилась мягкая приятная слабость в коленях, а способность облекать мысли в слова постепенно возвращалась.

– Морок? То есть… Это все не по-настоящему было?

– Для тебя – по-настоящему. Реальнее некуда просто.

– А для вас?

– И для нас тоже. Мы специально обучены такие вещи видеть. Ладно, – здоровяк обменялся быстрыми взглядами с напарником. – Пошли-ка с нами, подруга.

– Погодите. Куда?

– Вниз. К машине. Мы все по дороге объясним. Тебя ведь Таня зовут?

– Да.

– Очень приятно. А мы – Серп и Молот. Он – Серп, а я – Молот. Вот и познакомились. Пойдем на улицу, Таня. Здесь темно, душно, а еще много плохих ассоциаций.

Серп тщательно протер ножи губкой, затем тряпочкой, закрепил их рядом с другими тремя на портупее, пересекавшей его грудь, и запахнул плащ, скрывая удивительные инструменты от посторонних глаз.

– В чем секрет? – указала Таня ему на грудь. – Серебро?

– Почти угадала, – ответил Серп. – Двигай за мной.

Они вывели ее через выломанные двери.

– А как же с этим быть? – удрученно спросила Таня, глядя на вывернутый с корнями косяк.

– Ну, нашла, о чем переживать. Только что едва не умерла, и вот, пожалуйста.

Таня прислонилась спиной к стене, всплеснула руками:

– Никуда с вами не пойду! Я дежурная по школе, не имею права. Тащите меня куда-то. Дверь сломали! С ножами ходите.

Серп и Молот переглянулись.

– Это нервное, – сказал Серп. – От шока.

– Да, ты прав, – сказал Молот. – Само пройдет.

– Ничего не пройдет! Мне не…

– Послушай, тебе и так хватает проблем, это понятно. Вообще, жизнь – говно, работа – говно: ни целей, ни перспектив, ни смысла. В классах уже начала срываться на детей, по башкам их бить. Плюс твари, которые пытаются укокошить и сожрать. А тут еще два каких-то мудака возникают из небытия, ломают двери и показывают разные другие фокусы. Все так. Но, если ты заметила, мы тебя спасли. Просто появились из небытия и спасли. Взамен хотим одного – чтобы ты спустилась с нами к машине и десять минут пообщалась с шефом. А потом он уладит дело со всеми повреждениями в этом шедевре архитектуры, не волнуйся. У него богатый опыт в подобных махинациях.

Таня закрыла глаза. Шумно выдохнула. Открыла. Двое в плащах никуда не делись.

– Десять минут?

– Не дольше.

– А потом он позвонит насчет выломанных дверей?

– Гарантирую. Позвонит куда угодно.

– Ладно. Ведите.

Они спустились по лестнице, вернувшей свою обычную протяженность, на первый этаж и вышли в вестибюль. Входная дверь, толстенная металлическая пластина, лежала у стены, смятая, словно фантик из фольги. Ключ по-прежнему торчал в замочной скважине с внутренней стороны.

– Ни хрена себе, – выдохнула Таня. – Да что вы за люди такие?

– Люди Икс, – ответил Серп, улыбаясь. – Слыхала?

– Не верь ему, – сказал Молот. – Мы люди в черном.

– Сам ты в черном, – сказал Серп. – А я Человек Икс.

– Это не Икс, мудрила. Это Хэ.

– А если серьезно? – простонала Таня. – Если серьезно, кто вы такие?

– Аггелы-хранители. – сказал Молот, и, судя по выражению его лица, на этот раз он не шутил.

Перед крыльцом стояла машина, невзрачная, пыльная «десятка». Серп открыл заднюю дверь, пропустил Таню, забрался следом. Молот уселся за руль. На переднем пассажирском сиденье горбился пожилой мужчина, тоже в кожаном плаще.

– Шеф, разреши представить – Татьяна Павловна, учитель истории и дежурный по школе. Таня, это – наш непосредственный руководитель, старший группы, Лицедей.

«Откуда вы знаете мое отчество?» – хотела спросить Таня, но вместо этого задала другой вопрос:

– Почему Лицедей?

Вместо ответа мужчина отвернулся на секунду, а когда вновь посмотрел на «дежурную по школе», то лицо его было уже чужим. Потребовалось несколько секунд, чтобы Таня смогла узнать себя. Еще один поворот головы, и все стало как прежде.

– Ничего себе, – прошептала Таня и почувствовала, как напрягся сидящий рядом Серп. Ловить будет, когда рвану из машины, поняла она и повторила еще раз, просто чтобы услышать звук собственного голоса. – Ничего себе.

– Еще вопросы есть? – спросил Лицедей, чуть улыбаясь.

– Пока нет.

– Отлично. А у нас к тебе имеется парочка. Готова поломать голову?

– Ага.

– Вопрос первый. Есть хоть какие-нибудь предположения, где в городе мог укрыться твой отец?

– Стоп. Что?

– Говорю, где в городе мог укрыться твой отец?

– Отец? – Таня чувствовала, что ей не хватает воздуха. – Он жив?

– К сожалению, да. Павел Иванович Кирше в городе, но мы не знаем где. Никаких сведений о его прошлом у нас нет – он отлично умеет заметать следы. Твоя мать уверена, будто он родом из одной из окрестных деревень, но это не так. В квартире, где они жили с момента свадьбы, теперь салон сотовой связи, и там он не появлялся.

– Даже близко не подходил, – добавил Серп.

– А зачем он вам?

Мужчины переглянулись. Лицедей потер пальцами виски.

– Павел Иванович – похититель и убийца детей. Мы знаем, что тебе крайне неприятно такое слышать, но это правда. Он уже уби… стал причиной гибели одного из твоих учеников, мальчика по фамилии Симагин, и вскоре убьет еще одного – Вадима Королева.

– Вадик у него?

– Да. Никаких сомнений.

– Знаете что? Мне все равно. Отец или нет – какая разница, я не видела его с детства. Поэтому за меня не переживайте. И – да, я могу знать, где он находится.

– Откуда? – спросил Лицедей, по-змеиному улыбнувшись.

– Общалась с его старым другом. Девятая линия. Так улица называется. Там он жил до окончания школы.

– Номер дома?

– Нет, не знаю. Но там улица-то – всего десяток домов.

Лицедей хлопнул Молота по плечу:

– Заводи!

Тот повернул ключ в замке зажигания, мотор послушно заурчал.

– Вы останетесь? – спросил Лицедей Таню. Она торопливо закивала:

– Конечно! Я с вами, с вами! Поехали.

– Покажете короткий путь?

– Само собой.

Машина тронулась. Молот сразу дал понять, что ему не до шуток, – педаль газа уперлась в пол и чуть приподнималась только на самых крутых поворотах. Мимо мелькали покатые бока и спины припаркованных у тротуаров автомобилей, окна, ярко освещенные вывески. Движения на дорогах почти не было, мокрый асфальт желтел отсветами огней. Городок, утонувший в темноте, спрятавший в ней все неприглядное, смотрелся отлично. Тихое, безмятежное, безопасное, скучное место. Земля обетованная.

– А что с Вадиком? – спросила Таня. – Он с ним… уже что-то сделал?

– Надеемся, пока нет, – сказал Лицедей. – Убийца следует определенным правилам, и мальчик, скорее всего, еще жив.

– Каким правилам?

– Долгая история.

– Это связано с той хренотенью, которую я видела в школе?

– Не просто связано. Хренотень – причина всего.

Таня вытащила мобильник, повертела в пальцах, раздумывая, потом набрала SMS-сообщение: «ПРИЕЗЖАЙТЕ СРОЧНО! Я ЗА КОРОЛЕВЫМ! О ДВЕРЯХ НЕ БЕСПОКОЙТЕСЬ)))» – и, отправив его директрисе, телефон выключила. Серп, успевший сообщение прочитать, сказал:

– Не стоит волноваться. Никто чужой внутрь не войдет, я позаботился.

– А начальство-то? Сможет?

– Если школа признает, то без проблем, – усмехнулся Серп.

– Будем надеяться, признает, – сказала Таня. – Слушайте, а все-таки – это точно мой отец?

– Никаких сомнений, – сказал Лицедей. – И чтобы раз и навсегда закрыть вопрос: за последние десять с лишним лет он успел убить восемнадцать детей, мальчиков и девочек, в возрасте от восьми до тринадцати лет.

– Вот сука, – сказала Таня. – Можно вас попросить?

– Да?

– Не называйте его моим отцом больше, хорошо?

Лицедей кивнул.

– Эй, куда дальше? – спросил Молот.

Таня опомнилась, глянула в окно. До цели оставалось всего ничего.

– Сейчас направо, на следующем перекрестке – налево, а потом до упора. Еще пару минут, и мы на месте.

– Как скажете, начальник, – Молот вывернул руль вправо. Въехали в частный сектор. С обеих сторон потянулись серые заборы, над которыми на фоне черноты ночного неба угадывались голые ветви яблонь.

– Когда приедем, что вы собираетесь делать? – поинтересовалась Таня.

– Как обычно, работать будем, – сказал Лицедей. – Только к тебе такая просьба: сиди, пожалуйста, в машине. Прекрасно понимаю, там твой ученик и твой… и все такое, но, поверь, ты принесешь мальчику гораздо больше пользы, если не станешь вмешиваться.

– Да-да, конечно, не вопрос. Не дура же я, в самом деле. Вы профессионалы, вы и разбирайтесь.

– Правильно. Мы разберемся.

– Не сомневаюсь. Вон тот поворот – на Девятую линию.

 

22

Вадика в буквальном смысле выдернули из спасительного, мягкого забытья. Снова те же жесткие, обманчиво тощие руки. Хозяин стащил его на пол и поволок по коридору, только теперь в другую сторону.

– Они опередили нас! – шипел он, брызгая слюной. – Опередили! Сволочи! Мрази! Ублюдки! Теперь эти крысы найдут наше убежище, обязательно найдут, может, уже нашли, может, уже мчатся сюда на всех парах! Готовые к драке, точат свои сраные ножики. Господи, господи, помоги нам! Помоги нам, Господи.

Смутные, едва различимые тени вились вокруг него, шептали, грозили, жаловались. Невесомые, темные, безликие. Кривые шрамы вместо лиц, длинные бледные пальцы.

Хозяин толкнул ногой дверь, ведущую на улицу. Пронизывающий ночной ветер окончательно привел мальчика в чувство. Он увидел двор, самый обычный задний двор: ржавый остов теплицы, высохшие кусты смородины, грядки, проволочную сетку на границе с соседним участком, небольшой сарайчик с распахнутой дверцей и сложенный из белого кирпича гараж. Именно туда колдун понес его, взвалив на плечо, точно индеец украденную белую женщину. Вадик наконец понял – произошло нечто из ряда вон выходящее, все планы похитителя нарушились, и теперь тот собирался бежать. Причем, судя по спешке и тому, что весь его багаж составлял лишь сам пленник с заветной черной тетрадью, бежать предстояло срочно.

В гараже стояла красная «шестерка». Хозяин бросил мальчика на заднее сиденье, как ковер или мешок с картошкой, сам распахнул ворота и примостился за рулем. Вадик подумал, что имеет смысл попробовать ударить его по затылку связанными ногами, но через секунду отбросил эту идею. Чертовы пальцы не дадут ему сделать ни одного лишнего движения. Теперь, когда в голове больше не мутилось, он не мог видеть их, но присутствие чувствовал остро. Рядом, неимоверно близко. Пустые, скользкие взгляды, словно упершиеся в тебя из темноты по ту сторону окна, когда стоишь ночью в освещенной комнате и не можешь ничего различить за стеклом. Но они там, за ним. Смотрят. Это было, словно сидишь на краю ямы, повернувшись к ней спиной. Пасть распахнута. Только двинься в сторону седой головы на переднем сиденье, и они разорвут на части. Лучше не рисковать. Пока.

– Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним, – бормотал хозяин, возясь с зажиганием. – На оленях мы помчимся утром ранним, ночью поздней…

В конце концов «шестерка», сдавшись под его натиском, завелась. Гараж остался позади. Вадик, с трудом приподнявшись, смог разглядеть кусочек улицы и дом, в котором провел последние дни. Тот выглядел знакомо. Наверняка когда-то доводилось проходить мимо, возможно, даже не единожды. Но ведь ни разу не возникало мысли, что́ может там прятаться, за этим аккуратным палисадничком и почти квадратными окошками в белых рамах. Это просто маска. Маска обычного дома. «Смотрите, я точно такой же, как вы, остальные, встречаю восход бликами на крыше и водосточных трубах». А внутри – тьма. Внутри гниющие трупы и те, кому они служат.

Из-за поворота показалась машина, яркий свет ее фар заполнил салон.

– Вот и друзья, – ощерился хозяин. – Но нас так просто не возьмешь!

Он нажал на газ.

 

23

– Это же он, сука! – рявкнул Молот, указывая на жигуленок, высунувшийся из одного из гаражей. – Валит!

– Ну так не отставай, – спокойно сказал Лицедей.

– Ха!

Погоня началась. Ночь снаружи превратилась в череду фонарных столбов, а все, кроме багажника старой «шестерки» впереди, перестало иметь значение. Не потерять из виду, не упустить. Не упустить.

Таня застыла, вцепившись в спинку переднего сиденья. Ее сознание словно разделилось надвое. Первая половина азартно и деятельно участвовала в происходящем, стремилась догнать, уничтожить ту гниду, что посмела поднимать руку на двенадцатилетних детей, надеялась спасти Вадика, умного, талантливого, но необщительного мальчика, единственного ученика в шестом «В», который действительно интересовался историей. Вторая часть наблюдала за событиями бесстрастно, с холодной отстраненностью, пытаясь анализировать их с точки зрения логики и здравого смысла, продумывала последствия. Выводы были неутешительны, а прогноз неблагоприятен. Но вторая, рациональная, часть пока не пыталась вмешиваться, и это всех устраивало.

Город кончился внезапно: огни по сторонам просто исчезли, уступив место кромешной темноте, из которой, нависая над дорогой подобно ребрам гигантского скелета, выступали сосны. «Шестерка» впереди погасила габариты, и теперь Таня не могла видеть ее, хотя Молот, похоже, не чувствовал никакого неудобства в такой погоне вслепую.

Никто ничего не говорил, монотонный шум двигателя, прерывистый ритм разделительной линии в свете фар и мрак снаружи действовали усыпляюще. Таня с удивлением поймала себя на том, что клюет носом. Ей казалось, будто ночь давила на окна, стремилась выбить стекла, вломиться внутрь, залить, заполнить собой салон, так, чтобы все внутри захлебнулись темнотой. Через мгновение, мощным усилием воли сбросив оцепенение, она с ужасом поняла, что оконные стекла действительно скрипят от наружного давления. За ними, в непроглядной черноте, шевелились неясные, смутные силуэты. Осознание приходило медленно, неспешно, распускалось в мозгу подобно цветочному бутону. Слева скользнула по стеклу чья-то рука, белая кожа на мгновение тесно прижалась к плоской прозрачной поверхности. За окном, справа, из небытия выплыло бледно-зеленое лицо – даже не лицо, маска: рваные дыры на месте глаз и рта, безжизненные, неестественные черты. «Мы заберем твое лицо и подарим покой» – вспомнила Таня, а вспомнив, поняла наконец, что происходит. Нет, не ночь была там, снаружи. Они ехали по дну черного озера, озера в самом центре системы координат, чьи воды полны навечно застывшими живыми мертвецами.

Толща вод грозила расплющить машину, словно жестяную банку. Через секунду лопнут стекла, впуская ледяной ад внутрь, он хлынет в легкие, раздавит глаза и череп, перемелет кости в мелкую труху, а следом за адом появится липкая белая плоть, мягкие, пропитавшиеся черной водой тела. С легким, почти нежным треском проползла по окну ломаная линия. Таня открыла рот, чтобы закричать, но тут на губы ее легла сухая, горячая ладонь Серпа, раздался рядом шепот:

– Изыди! Прочь, гнида! – и наваждение спало, исчезло в мгновение ока. Вновь все было по-прежнему – машина мчалась сквозь темноту, Молот сосредоточенно следил за дорогой, Лицедей, обернувшись, смотрел на Таню с легкой улыбкой.

– Всего лишь морок, – сказал он. – Они пытаются повлиять на нас, и выбрали тебя в качестве самого слабого звена.

– Блин, – пробормотала Таня, глотнув воздуха. – Было так похоже на реальность.

– Вообще-то это и есть реальность, только отличная от твоей основной, создаваемая искусственно. Реальность каждого из нас – индивидуальна, обусловлена особенностями восприятия. Понимаешь?

– Приблизительно.

– Допустим, у слепого одна реальность, у дальтоника – другая. Реальность верующего человека кардинально отличается от реальности материалиста. Постоянное взаимодействие, взаимопроникновение реальностей создает некую общую картину мира. Всегда были люди, способные воздействовать на восприятие других, а значит, менять реальность. Те, у кого это получается слабо, становятся политиками или проповедниками, у кого получше – гипнотизерами и экстрасенсами, а овладевшие мастерством в совершенстве называются магами.

– Эти черные… Чертовы пальцы – маги?

– Когда-то были. Пятеро братьев, абсолютно уникальных – у всех пятерых развиты колдовские способности. Они научились координировать свои действия, объединять силу и превратились в мощнейшее оружие как массового, так и индивидуального поражения. Но служить стране они не хотели, их вообще мало что интересовало, кроме их самих. Братья превратились в угрозу, поэтому были уничтожены. Однако, как оказалось, они настолько четко впечатали себя в мировосприятие некоторых людей, что после физической смерти начали иное, скажем так, потустороннее существование, став тем, что мы называем Чертовыми пальцами. Теперь они пытаются вернуться.

– В смысле, вернуться?

– В смысле, вновь обрести физическое воплощение, превратиться из продукта чужого сознания в самостоятельные источники реальностей.

– Ладно, расскажи ей про книгу, – попросил Серп. – Она же не дура, не пойдет с этим в газету, а если и пойдет, никто не поверит.

– Хорошо, – кивнул Лицедей. – Тот, кого мы сейчас преследуем, Павел Иванович Кирше, пытается воскресить братьев. Он пишет особую книгу. Пишет ее кровью маленьких детей, которых похищает и убивает. Книга, по сути, является одним большим, чудовищно сложным и грязным заклинанием, цель которого – оживить Грачевых.

– Но если все это только в его голове, детей-то убивать зачем?

– Во-первых, он, видимо, не знаком с теорией взаимодействующих реальностей, а по старинке верит именно в ритуальное колдовство. А во-вторых, в этих убийствах, как и любом другом ритуале, важна эмоциональная составляющая: чем сильнее переживания, тем активнее воздействие на материальный мир.

– То есть просто усилием воли он не смог бы их вернуть?

– Не смог бы. Усилия воли недостаточно, нужна встряска, вещественное подтверждение серьезности намерений, так сказать…

– Тля! – крикнул Молот, когда свет фар выхватил из темноты человеческую фигуру всего в нескольких метрах впереди. За тот недолгий миг, пока человек на дороге был виден, Таня успела рассмотреть только длинные грязные волосы и широко раскинутые руки. Водитель резко крутанул руль в сторону, чтобы избежать столкновения. Протяжно заскрипели тормоза, машину повело по скользкой дороге, разворачивая поперек, а потом еще на сто восемьдесят градусов. Сделав почти полный круг, несчастная «десятка» наконец замерла, уткнувшись передним бампером в ограждение, и все ее пассажиры вновь обрели голоса.

– Это Клим Грачев! – крикнул Лицедей. – Поехали, поехали! Они пытаются сбросить нас!

– Какого хрена! – возмутился Серп. – Надо было сбивать его, и все!

– Слишком неожиданно, – оправдывался Молот, вновь заводя машину. – Я не был готов, не успел ничего понять. Вы тут болтаете, не могу сосредоточиться.

– Быстрее, блин, упустим ведь! Поехали!

Драгоценное время утекало, с каждой секундой промедления проклятая «шестерка» уходила все дальше, увозя Вадика. Когда погоня возобновилась, Таня знала, что догнать Павла Ивановича они уже не смогут. Слишком темно. Еще она была уверена, что у человека, появившегося из ниоткуда на дороге, не было лица.

 

24

Если и стоило рискнуть, то только сейчас. Вадик понял, что Чертовы пальцы исчезли – он уже некоторое время не чувствовал их присутствия, похожего на прикосновение змеиной кожи. Он не имел ни малейшего представления, куда и почему они ушли, но не сомневался – в эти минуты в машине не было никого, кроме него и колдуна за рулем, полностью сосредоточившегося на дороге, без перерыва бормотавшего себе под нос что-то невнятное. Скорее всего, демоны отправились разбираться с преследователями, а значит, надо уравнять шансы, пока они не вернулись. Вадик глубоко вдохнул, решаясь, а через секунду, оттолкнувшись локтями от спинки сиденья, навалился всем весом на своего мучителя.

– Сука! – взвизгнул тот, но руля не выпустил, а потому Вадику удалось ухватиться за его волосы и, опрокинувшись назад, задрать ему голову к потолку. За последние дни он порядочно похудел, но оставшегося веса хватило, чтобы колдун, вопя от боли, выгнулся дугой, лишившись всякой возможности смотреть на дорогу.

– Отпусти, сволочь! – завизжал он, пытаясь оторвать ненавистного мальчишку от себя. – Отпусти, бл…

Машина вылетела с трассы, ее сильно тряхнуло. Вадика, с зажатыми в кулаках пучками седых волос, впечатало в сиденье. «Проиграл!» – вихрем пронеслось в сознании. В следующий миг они на полном ходу врезались в дерево.

 

25

Каждый раз все заново. Ласкает море груду замшелых камней. Течет вокруг небоскреба небо, мягко тыкаясь в окна верхних этажей. Словно слепой котенок. Словно пьяная смерть. Кто сказал, что сердце не может лгать? Кто сказал, что тьма не рождает свет? Откройте коробочку и взгляните на записки на стене. Их оставили праотцы да праматери. Каждая буква – тропа. Каждое слово – дорога. Нет у пути конца и начала, но он существует лишь до тех пор, пока мы не решим с него сойти. В Уставе Конторы, который никто никогда не писал, об этом ни слова. Усгар лар. Маджи сумвей.

 

26

Павел Иванович на негнущихся ногах брел через лес. Он не видел ни зги, но это не имело значения – все равно двигался наугад, никуда не стремясь. Его словно облепили со всех сторон толстым слоем мягкой ваты, окружающий мир почти исчез, отдалился и уже не мог играть хоть сколько-нибудь важной роли. Он чувствовал кое-что: холод в правой ступне, почему-то лишившейся ботинка; кровь, обильно текущую по лицу; тупую боль в спине; но все это происходило не с ним, а с кем-то другим, непонятным, незнакомым, с маленьким тощим человечком, которому давно уже пора было умереть. Единственное, что имело смысл, он прижимал к груди левой рукой. Правая не слушалась и висела вдоль тела, бесполезная, как сухая картофельная ботва. Книга. Его черный гримуар, труд последних двадцати лет, сокровище, проклятие, альфа и омега. Он должен был закончить ее, должен был написать последнюю главу. Все остальное – прах. Все остальное – бред. Бытие держалось на этой книге, вращалось вокруг нее. Именно она вела его, давала силу изломанному телу.

Тьма вокруг была абсолютна, однородна, бесконечна. Он вспомнил, как почти неделю назад возвращался в родной город на поезде, надеясь на скорое завершение трудов, как подумалось ему, что за окнами вагона в ночи плывут змеи. Теперь эти змеи ползли по его кровеносным сосудам, подбираясь к сердцу. Скоро, скоро он отдохнет.

Павел Иванович был не один во тьме, и прекрасно знал это. Чертовы пальцы следовали за ним. Как всегда. Они ждали, когда их верный слуга исполнит свой долг, ждали, когда невинная, чистая кровь ляжет изящными, но бессмысленными символами на последние страницы, когда вечность распахнет свои окованные железом ворота и выпустит их на свободу. Над теми воротами красовалась надпись, которую им едва не удалось опровергнуть. Они ждали. Сгорали от нетерпения, словно голодные псы при виде куска свежего мяса. Жизнь, наполненная вездесущей холодной осенью и неизбывной болью, звала их, вела на коротком поводке, как его когда-то вела тоска по родным местам. Они почти преодолели оставшиеся ступени, почти перешагнули порог. Замок, сложнейший, изящнейший из всех замков, отперт, засовы отодвинуты, цепи сброшены. Осталось лишь толкнуть дверь.

Павел Иванович споткнулся о торчащий из невидимой земли корень и рухнул вперед, не выставив перед собой ладони. Нос сломался с влажным, хлюпающим хрустом. Острая боль пронзила голову и немного прочистила сознание. Мокрая хвоя колола лоб, в одну из щек врезалась сосновая шишка. Все под ним было теплым. Это кровь, понял Павел Иванович, его собственная кровь. Он попытался подняться, но без помощи рук это оказалось невозможно. Осторожно опершись на левый локоть, он начал переворачиваться на бок, но тут локоть скользнул по сырой хвое, и Павел Иванович упал на спину, разжав пальцы, выпустив книгу. Слепо, беспомощно принялся он шарить здоровой рукой вокруг, но ладонь натыкалась лишь на узловатые корни и жесткие шишки.

– Где она, где она, Господи? – бормотал Павел Иванович, хотя от каждого произнесенного слога боль в искореженном лице вспыхивала сонмом солнц. – Где моя тетрадочка, Господи, Боженька-Боженька, где она, моя, моя тетрадочка?

Силы покидали его стремительно, утекали вместе с кровью, уходили вместе с воздухом из разорванных легких. Черная книга, поддерживавшая жизнь, исчезла, а старое, немощное, убитое тело отказалось работать без нее.

– Помоги мне, Господи-Боженька, – еще шевелились губы, еще рыскали по земле ладони, но сердце уже перестало биться. – Пожалуйстапрошугосподибоженькапомоги…

Хлынуло изнутри горячее, Павел Иванович булькающе всхрапнул, захлебываясь, и, перед тем, как все закончилось, успел даже разглядеть, что приготовили для него на другой стороне. Ад оказался на удивление прост: глубокая черная яма, в которой ждали все убитые им дети. Они смотрели на него голодными глазами и улыбались ртами, полными очень острых зубов.

 

27

«Шестерку» первым заметил, как и полагалось, Молот.

– А, вот они, – сказал он, указывая куда-то в темноту впереди. – Зря волновались.

– Ни хрена хорошего в этом нет, – проворчал Лицедей. – От аварий не стоит ждать приятных сюрпризов.

Он обернулся к Тане:

– Слушай, придется тебе все-таки нам помочь. Согласна?

– Конечно.

– Отлично. Держи фонарь.

Машина остановилась, и только теперь, когда свет фар упал на измятый автомобиль в кювете, Таня сообразила, что к чему.

– Выходим! – скомандовал Лицедей.

Снаружи было мерзко, в холодном воздухе висела изморось, такая, которая хуже любого, даже самого сильного, дождя. Лучи фонарей разрезали ночь, заплясали на блестящем асфальте, стволах деревьев по обе стороны трассы. Таня тоже зажгла выданный фонарь, хотя с выключателем и пришлось повозиться.

– Э! Мы ж здесь были! – сказал Молот. – Вон там ты блевал, начальник.

– Точно, – откликнулся Лицедей, напряженно вглядываясь в мрачную стену леса. – Почти неделю назад. Именно здесь. Так она мне сказала тогда. Ладно, давайте спустимся вниз, проверим, как обстоят дела.

Дела обстояли хреново. Это было понятно с первого взгляда. В этом месте на обочине не имелось никаких ограждений, поэтому «шестерка» вылетела с дорожного полотна на большой скорости, не встретив ни одного препятствия. Кроме дерева, разумеется. Оно остановило ее, хотя само получило повреждения, несовместимые с жизнью – ствол от удара переломился. Передняя половина машины представляла собой сплошное месиво, в котором даже днем пришлось бы разбираться несколько часов. Задняя часть салона выглядела значительно лучше. Таня посветила фонарем сквозь растрескавшееся стекло. Внутри на сиденье лежал без движения связанный по рукам и ногам Вадим Королев.

– Он здесь.

– Твой ученик? – уточнил Серп, подошедший следом.

– Да.

– А мужик-то утек. Пацаненок живой?

– Не знаю.

Таня попыталась открыть дверь, обошла багажник, попробовала с другой стороны – все безрезультатно.

– Заклинило намертво. Может, ты возьмешься?

– Давай, – Серп сунул фонарь в карман плаща и с силой дернул дверь обеими руками. Она не поддалась.

– Нет, – сказала Таня. – Я имела в виду, ножами?

– Ножами не получится, – покачал головой Серп. – Они только с плотью имеют дело. Тут надо грубую силу. Эй, Молоток?

Молот заглянул в окошко, посветил фонарем, потом сказал Тане:

– Отойди, – и легко коснулся ладонью заклинившей двери. Та заскрежетала, сминаемая невидимой, но непреодолимой силой. Выдернув и отбросив ее, Молот бережно вытащил безжизненного, обмякшего мальчика. Положил его на траву, присел рядом, пальцами разорвал толстые веревки, стягивающие все тело, приложил ухо к груди. Половину молочно-белого лица Вадика покрывал огромный синяк, на виске блестела широкая ссадина, грязную спортивную толстовку украшали многочисленные пятна крови.

В тишине Таня слышала стук собственного сердца, казавшийся оглушительным. Лес позади молчал, черный, насупленный, обиженный на тех, кто разбудил его. Лес хотел лишь спать, забыться до следующей весны. Лес знал: забытье – основа жизни.

Молот наконец поднял голову от груди Вадика, ощупал его плечи, ребра, ноги, застыл в мрачной задумчивости.

– Что? – спросила Таня.

– Ничего хорошего, – пробурчал Молот, поднимаясь с колен. – Но пока еще держится. Давай-ка перенесем его к нам в тачанку, а то здесь моментально окоченеет.

– А можно его носить? Я имею в виду повреждения…

– Других вариантов нет, – Молот принялся снимать плащ. – Сейчас соорудим носилки.

Это оказалось не так уж и сложно. Аккуратно ступая, они вдвоем подняли мальчика к машине, положили на заднем сиденье на правый бок. Когда возвращались, их окликнул Лицедей:

– Эй, ребята, быстрее! Наш несравненный чернокнижник набросал нам хлебных крошек.

Он указал лучом на черные в синем свете пятна, покрывавшие траву рядом с отвалившейся водительской дверью. Повел фонарем – еще пятна, настоящая цепочка, уползающая в лес. Кровь. Таня с некоторым удивлением взглянула на шефа борцов с нечистью. От прежнего сутулого утомленного старика остался теперь только потертый кожаный плащ. Лицедей выглядел подтянутым, бодрым, веселым даже, во всех его движениях сейчас скользила почти кошачья грация, приятная глазу, но определенно опасная.

– Пошли, посмотрим, что там, на другом конце этого маршрута, – сказал он своим бойцам, потом повернулся к Тане. – Машину водишь?

– Теоретически.

– Ничего. Сейчас трасса пустая, справишься. Сейчас пока посиди внутри и наружу не высовывайся, что бы ни случилось. Ни в коем случае. Если мы не вернемся через десять минут, заводись, вези парня в город, в больницу. Поняла?

– Да.

– Десять минут.

Молот сунул ей в руку ключи, и странная троица молча ушла в лес. Они скрылись во мраке мгновенно, как брошенные в черную воду камни, не оставив после себя ни шорохов, ни отсветов фонарей. Таня пыталась прислушиваться, но уши уловили только монотонный скрип сосен. Ночь вокруг тонула в пустой осенней тишине, и дорога позади тоже была совершенно пустой. Ни одной машины, ни единого намека на то, что где-то в мире есть еще нормальные, разумные люди, которые радуются солнцу и ветру, которые не верят в магию. Для таких людей, для миллионов обычных, самоуверенных людей все эти события отзовутся лишь статьей в уголовной хронике местной газеты или, возможно, если все кончится плохо, парой шокирующих заголовков в Интернете. Один из великого множества немного загадочных, но незначительных, не особенно интересных несчастных случаев. Вот и все.

Таня вернулась в машину, села на водительское место, посмотрела на Вадика. Приложить ухо к груди мальчика она не решилась – боялась не услышать то, что, по идее, должна была. Обезображенное синяком лицо, перемазанная в крови толстовка, уродливая ссадина на виске. Всего несколько дней назад этот мальчишка умно и легко рассказывал у доски о Великом переселении народов. Таня отвернулась, опустила подбородок на сцепленные пальцы, глядя прямо перед собой, сосредоточившись на времени, что огромным монотонным потоком текло сквозь нее, низвергаясь в бездну. Где-то на дне вяло шевельнулась мысль, что нужно достать и включить мобильник для отсчета тех самых десяти минут, но Таня проигнорировала ее. Вряд ли это имело значение. Она поняла, что проваливается куда-то – то ли в сон, то ли в смерть. Оттуда поднималось безразличие, опутывало ее скользкими щупальцами, сдавливало череп, прижимало к сиденью. Она слышала чьи-то голоса, растворенные в почти незаметном шуме ветра. Безжизненные, ядовитые голоса, похожие на шелест падающих листьев. Они говорили о неудавшейся жизни, о несбывшихся мечтах, о разрушающихся башнях надежд. Голоса знали многое и были правы.

Шумит за окном ветер. Таня в своем классе, сидит за партой, среди других учеников. Дети ей незнакомы, но отчего-то кажутся друзьями. На доске большая, аккуратная надпись мелом: «ТЕМА СОЧИНЕНИЯ – ЧЕРТОВЫ ПАЛЬЦЫ». За учительским столом – худощавый, интеллигентного вида мужчина. Таня не сразу, но узнает его. Изящная бородка, тонкий нос, маленькие очки, свитер с высоким горлом. Клим Грачев в свои лучшие годы, еще никем не гонимый, еще не успевший навлечь вечное проклятие на себя и своих братьев. Сложив пальцы домиком, учитель говорит:

– Итак, я прочитал все ваши работы, многие мне понравились. Но, надо признать, кое-кто меня разочаровал, с них и начнем, пожалуй. Танюша, будь добра, выйди к доске.

– Я? – спрашивает Таня удивленно.

– Да-да. Давай не задерживай класс, иди сюда.

Таня встает, медленно идет между рядами парт. Никто не смотрит в ее сторону, дети перешептываются между собой. Ей почему-то кажется, что все закончится просто подзатыльником. Учитель даст по башке, отправит назад на «камчатку», и больше ничего страшного. Нет, постойте… это же…

– Итак, Танечка, прочти всем свое сочинение, – говорит учитель, протягивая ей двойной листок в линейку, вырванный из школьной тетради. На первой странице написаны ее имя, фамилия и класс – шестой «В». Все сильнее мучимая неправильностью происходящего, Таня разворачивает листок, пытается прочесть текст, но у нее не получается: мелкие, разборчивые буквы не знакомы, это не буквы даже, а какие-то странные символы, вроде самодельных иероглифов.

– Ну?

– Я не… не могу, – Таня понимает, что упускает самое важное. Оно прямо тут, под носом, но все ускользает и ускользает от взгляда. – Не могу прочитать.

– Попробуй. Ты должна.

Она снова вглядывается в закорючки, и те вдруг складываются в текст:

«МОЙ ОТЕЦ – УБИЙЦА».

Она открывает рот, чтобы начать читать, но голос замирает в горле.

– Все-таки не можешь прочесть? – удивляется учитель. – Что ж, придется оставить тебя в классе до тех пор, пока не научишься. Все остальные свободны.

Таня поворачивает голову и видит пустой класс. Спинки стульев, по всем правилам придвинутых к партам, чистые столешницы, линолеум без единой черной полоски или прилипшей жвачки. Так правильно, но так мертво. Картинка начинает неспешно складываться у нее в сознании.

– Ну, попробуй, – говорит учитель, поднимаясь со своего места. Под свитером проступают багровые буквы. Таня вновь смотрит на свое сочинение – теперь там всего одна фраза, криво написанная поперек обеих страниц: «ВЫВЕРНУТЬ НАИЗНАНКУ». Она вспоминает и понимает.

– Читай! – велит учитель, растопыривая руки и слегка приседая, словно собираясь поймать ученицу. – Читай! Читай!

– Не буду, – отвечает Таня.

– Почему?

– Это всего лишь морок.

Грачев теряет форму, растекается в окружающем его пространстве черной кляксой, огромным шевелящимся пятном, в котором проступают хищно оскаленные пасти. Он набрасывается на ученицу и проглатывает ее.

Она падает во тьму, зная, что ждет внизу.

– Ты наша! – шипят пустые голоса со всех сторон. – Наша! Наша!

– Вывернем наизнанку! – грозится, смеясь, Лешка Симагин. – Сожрем твои кишки!

– Навсегда! – обещает директриса, мерзко хихикая. – На этот раз ты останешься здесь навсегда!

– Сдохнешь, сука! – хрипит Кривошеев. – Сссдохнешшшь, сссука!

Ледяная вода принимает мягко, без плеска. Таня не успевает задержать дыхание, отчаянно барахтается, пытаясь вырваться к поверхности, но множество цепких пальцев смыкается на ее ногах, и мертвый Федор Петрович шепчет в самое ухо:

– Пришла пора вернуться на дно.

Таня брыкается, однако хватка чертовых рук не ослабевает, и она погружается все глубже и глубже. Смерть наполняет тело, расползается по венам, пропитывает мышцы, растворяет ее в себе, превращает бытие в безумное, никчемное сновидение.

Она лежит на спине, мокрая хвоя колет голую спину. Горячий язык касается ее сосков, ползет влажным слизнем по груди, замирает на подбородке.

– Она не проснется, – раздается рядом знакомый шепот. Мягкий. Нежный. И вот уже не один, а несколько языков ласкают ее кожу. Таня опускает взгляд и, задыхаясь от ужаса, отшвыривает от себя липкую, изменяющуюся, хихикающую тварь.

Потом была поляна. Облезлые сосны вокруг, пять высоких тощих фигур, согнувшихся над ней, – как на том рисунке, что кто-то исправил во втором классе. Она стояла на ладони, и Чертовы пальцы сжимались в кулак, собираясь раздавить ее.

– Сейчас все кончится, – пообещал один из них голосом Кривошеева. – Но сперва насладись зрелищем.

Таня вдруг увидела себя со стороны, в машине на пустой трассе в нескольких километрах от города N. Вот она приподнимается, поворачивается назад, перегибается через спинку сиденья, склоняется над неподвижно лежащим Вадиком.

– Он нужен нам! – зарычал кто-то за его спиной. – Убей! Отдай его!

Таня смотрела, как ее руки ложатся на тонкую мальчишескую шею, как напрягаются пальцы, наполняясь силой, готовясь к решающему, роковому движению.

– Ну же, – настаивает кто-то за спиной. – Это у тебя в крови. Это семейное. Еще чуть-чуть – и ты сможешь повелевать нами. Забудь старика, он слаб, он безумен. Подумай, что мы в состоянии подарить тебе.

– Во всей школе сейчас идут уроки! – закричала в отчаянии Таня, чувствуя, как струятся по щекам слезы. – А вы здесь так шумите! За то задание, которое я вам дала, каждый из вас получит оценку! Каждый! Из! Вас! Суки! Получит! Оценку!

Ее руки замерли на горле мальчика, остановились в последний момент – она больше не могла видеть, но знала, а потому продолжала кричать изо всех сил, не думая, не прерываясь:

– Я соберу тетради! Я сейчас соберу тетради! В башках у вас говно, сраные уроды! Встань с пола, сучонок! Еще раз увижу – родителей в школу!

Чертовы пальцы отступили, то ли в замешательстве, то ли готовясь нанести карающий удар. Но Таню это уже не волновало, она шагнула к ним, ослепленная яростью, развивая и закрепляя достигнутый успех, хлеща криками, словно тяжелым кнутом.

– В каком году родился Аттила в каком году родился Аларих отвечать мне когда тебя спрашивают засранец! Чтоб вы сдохли твари мрази ублюдки! Засуньте свой педсовет себе в жопу! Да я ударила его и снова ударю и еще десять раз ударю потому что это не ребенок а последняя сволочь таких только мордами по полу возить…

Далеко впереди полыхнуло. Все вокруг залил хлынувший откуда-то из глубины леса яркий белый свет, мир лишился теней – тут Таня в первый и последний раз смогла отчетливо разглядеть стоявших перед ней братьев Грачевых, увидела Чертовы пальцы во всем их загробном величии и уродливо-безликой красоте.

Вместо кожи – глина, покрытая множеством кривых, пересекающихся трещин. Из трещин выползает плотными тонкими струйками темный дым, сочится гной. Тела увиты выцарапанными на глине надписями на неизвестном языке, надписи эти свисают с шей и запястий подобно обрывкам цепей или веревок. В ладонях – сквозные дыры, а на месте лиц – ямы, выбоины, в глубине которых полыхает тусклое пламя.

А потом видение сгинуло, сразу же умолкли проклятые голоса. Таня пришла в себя, будто вправду вынырнула из черного омута, завертела головой, судорожно хватая ртом воздух. Ужас прошел, и на его место явилась ярость.

Таня выскочила из машины, зажгла фонарь, в три прыжка спустилась вниз, к месту аварии, и принялась шарить лучом по разбитой в хлам передней части «шестерки», по земле вокруг. Пусть у нее нет сверхспособностей, нет особых умений и опыта общения с призраками, но ждать здесь больше она не могла. Эти твари обращались с ней, как с куклой, залезали в мозг, как в пакет с чипсами. Терпеть подобную мерзость, просто так сидеть, трястись, остервенело надеясь, что пронесет, она не имела права. Тем более не имела права позволить себе причинить вред Вадику. И, хотя некая здравомыслящая, трусоватая ее часть намекала, что настало время выполнить указания и мчаться прочь, она отмела все разумные доводы. Злу нужно было взглянуть в лицо, чем бы ни грозила такая дерзость.

Отыскав пятна, на которые раньше обратил внимание Лицедей, Таня спешно зашагала по этим следам. Вскоре трава сменилась плотным ковром палой хвои, на котором стало невозможно ничего различить. В отчаянии мотнув фонарь из стороны в сторону, она сумела разглядеть нечто белое в нескольких метрах слева на общем серо-черном фоне. Подбежала. Белое оказалось оторванной босой ступней.

Павел Иванович лежал тут же, за деревом, и никакая хвоя не могла впитать ту лужу крови, что натекла из-под него. Он был безвозвратно и беспросветно мертв. В другое время Таню, возможно, начало бы мутить от столь неприятного зрелища, в другое время она, возможно, вспомнила бы, что лежащий перед ней человек был ее отцом, но сейчас ею владела дикая, искрящаяся злоба, а потому, пнув труп под ребра, она перешагнула через него и стала осматриваться, пытаясь определить, в каком направлении двигался отряд Лицедея.

Где-то впереди, достаточно далеко, вне досягаемости луча света, ощущалось некое движение, оттуда доносились приглушенные звуки борьбы и неразборчивые выкрики. Погасив фонарь, Таня прислушалась.

Тот самый голос, который несколько часов – или лет? – назад в актовом зале грозил отобрать у нее лицо. Тот самый, которым говорил дьявольский учитель в последнем видении. Хриплый, но в то же время монотонно шелестящий, похожий на далекий шум волн:

– Тебе не выдержать. Ты постарел, Лицедей.

– А ты вообще сдох, – отвечал старик, и слова его наполнял истерический, почти безумный смех. – Ты же сдох, гнида!

Таня сделала несколько шагов в сторону голосов, но тут впереди полыхнуло – тем же белым, слепящим светом. Только на этот раз он был абсолютно реален. Прежде чем зажать ладонями глаза, наполнившиеся острой, режущей болью, и рухнуть на землю, Таня успела заметить во вспышке многое, но только месяцами позже, когда события этой ночи станут вновь являться ей во снах, она начнет понимать, что именно сумела тогда разглядеть. А пока лишь на долю секунды предстали меж деревьев гротескные, чудовищные фигуры, переплетенные в ожесточенной схватке, – и вот она повалилась на колени, скрипя зубами. Глаза жгло нестерпимо, горячие слезы лились ручьем. Таня с трудом подавила рвущийся из глотки крик, заставила себя лежать спокойно, хоть и была уверена, что на лице у нее теперь две обугленные дыры.

Совсем рядом продолжалась битва. Гремели ругательства и заклинания, свистели, рассекая воздух, заговоренные ножи, хрустела под колдовскими и физическими ударами плоть. Снова вспышка – такая яркая, что Таня заметила ее, даже зажмурившись, даже вжавшись лицом в хвою. Потом раздался чей-то пронзительный крик, оборвавшийся внезапно и резко, будто обрубленный топором.

– В очередь, суки! – яростно взревел Молот, а ответом ему было шипение множества оскаленных пастей. Снова грохот, что-то тяжелое с силой врезалось в сосновый ствол, отчего на землю посыпался настоящий дождь из иголок и шишек. Несколько секунд, наполненных ожесточенным пыхтением, затем протяжный вой, больше звериный, чем человеческий, следом влажный, чавкающий хруст – и тишина.

Таня постепенно приходила в себя. Боль в глазах утихала, они еще слезились, но, по крайней мере, оказались на привычном месте. Через минуту или полторы после того, как все стихло, она медленно поднялась, включила фонарь, намереваясь добраться-таки до места сражения.

Тотчас из тьмы к ней рванулось нечто окровавленное и изуродованное, больше похожее на экспонат анатомического музея, чем на живое существо. Таня в последний момент умудрилась увернуться от длинных рук. Вскрикнув, она отшатнулась, чудом не зацепившись ступней за один из многочисленных узловатых корней, торчащих из земли. Тварь, безусловно, напоминала человека, но слишком уж во многих местах сгибались ее тонкие конечности, слишком узкими были костлявые плечи, а кошмарная морда, казалось, состояла лишь из черной дыры распахнутого рта. Молочно-белую кожу монстра заливала кровь, но без труда можно было различить многочисленные символы, похожие на иероглифы, покрывавшие все тело или то, что от него осталось. У существа не хватало левой ноги, а из распоротого живота свисали сизые ошметки внутренностей. Именно поэтому Тане и удалось избежать его когтей.

Попав в луч света, тварь зашипела, рванулась в сторону, исчезла во мраке. Таня принялась лихорадочно крутить фонарем, надеясь вновь зацепить ее, но белое пятно выхватывало из темноты только стволы деревьев, переплетения корней да росчерки сухих ветвей. Вдох застрял у Тани в горле, видимо, встреченный стремящимся наружу сердцем. Страх родился в животе, заворочался колючим червивым клубком, пустил ледяные метастазы вниз, до самых коленей, обездвижив ноги, превратив их в мягкие, бесполезные подставки. Чудовище было совсем рядом, бесшумно подкрадывалось, готовое растерзать ее, а она не могла понять, с какой стороны приближается смерть. Секунды, каждая из которых могла стать последней, тянулись невероятно долго, весь мир, казалось, съежился, сжался до размеров крохотного круга света.

А потом тварь прыгнула откуда-то сзади – без единого шороха, легко, наверняка. Таня не увидела и не услышала, но почувствовала, ощутила всем своим телом, как чудовище нависло над ней. Она начала оборачиваться, зная, что не имеет ни малейшего шанса успеть, зная, что острые когти вот-вот вонзятся в плечи и шею.

Раздался рядом гулкий хлюпающий удар, будто с большой высоты упал на асфальт тяжелый арбуз. Брызнуло на щеку горячей и вонючей жижей. Повернувшись, Таня увидела, как тварь откатывается в сторону с размозженной головой, смятой, словно консервная банка.

Хрустнула сбоку ветка, Таня отпрянула, подняв фонарь, и увидела стоящего между деревьев Молота. Тот был без плаща, на лице засыхала грязь, водолазка была разорвана, в прорехах виднелись кровавые разводы.

– Ты почему еще здесь? – спросил Молот.

– Я просто…

– Мальчик умер?

– Что? Нет! Не знаю. Надеюсь, нет.

– Так какого хрена ты не с ним?! Пошли! Быстро!

Они направились обратно, к трассе. Таня, несмотря на то что освещала себе дорогу, едва поспевала за Молотом, без особых проблем шагавшим прямо сквозь ночной лес. Возможно, все дело было в трясущихся ватных ногах.

– Лицедей и Серп погибли, – сообщил Молот ровным голосом. – Но дело мы почти закончили.

Они вышли к шоссе, Молот вытащил из кармана джинсов какой-то предмет, на ходу протянул его Тане. Это оказался нож из белого металла, один из тех, что служили Серпу. Лезвие было сломано посередине, а рукоятку покрывал слой запекшейся крови.

– Держи. Это последний. Ключи не потеряла?

– Нет. Поедем в город?

– Типа того. Ты давай садись за руль, а я к пацану. Сейчас все объясню.

– Я? Но…

– Не спорь! Умеешь ведь водить?

– Да.

– Ну вот!

Они выкарабкались из кювета, добрались до «десятки». Таня, как было велено, заняла водительское место, а Молот забрался на заднее сиденье, положив голову и плечи Вадика себе на колени.

– Заводи, – сказал он, захлопнув дверцу. – Быстро.

– Поняла, – кивнула Таня, у которой уже не осталось сил удивляться. – Как скажешь.

С третьей попытки ей удалось завести машину, и они двинулись в обратный путь. Таня, год назад сдавшая на права за компанию с одной из подруг – своего автомобиля у нее не было даже в планах, – вцепилась в руль так, будто это был спасательный круг. Только сжав пальцы добела, удавалось остановить их дрожь.

– Сильно не гони, но держи не меньше шестидесяти.

– Шестидесяти?

– Глянь направо.

Таня скосила глаза.

Там, в темноте, за деревьями, что-то двигалось. Тварь невозможно было разглядеть, но первобытное предчувствие хищника, преследования, родившееся где-то в солнечном сплетении, на корню изничтожило все возможные сомнения.

– Это Клим Грачев, – пояснил Молот. – Не волнуйся, он скоро отстанет. Слушай, что я буду говорить, но не оборачивайся. Ни в коем случае не оборачивайся. Поняла?

– Поняла.

– Думаю, ты должна знать, что произошло, – начал Молот. – Как тебе известно, гребаный книжник попал в аварию и умер. Таким образом, Чертовы пальцы лишились шансов на полноценное возвращение к жизни, по крайней мере, в ближайшем будущем. Мы висели у них на хвосте и, разумеется, нашли бы книгу. Они пошли на крайние меры – воплотились самостоятельно, основываясь на той работе, что уже была проделана Павлом Иванычем. Книга не дописана, ритуал не завершен, а потому воплощение получилось не особенно удачным. Во-первых, младшие Грачевы деградировали практически до уровня животных, превратившись в… ну, ты видела – эдаких человекоподобных боевых зверей. Нормальный уровень интеллекта сохранился только у Клима.

Молот откашлялся. Таня, успевшая более-менее освоиться со своими водительскими обязанностями, непроизвольно бросила короткий взгляд в зеркало заднего вида. Тут же тяжелая ладонь хлопнула ее по плечу, а зеркало с жалобным хрустом покрылось плотной сетью трещин.

– Следи за дорогой! – рявкнул Молот. – Слушай! Тебе нельзя сейчас смотреть на меня, это очень опасно.

Он снова зашелся кашлем, а отдышавшись, продолжил спокойным, ослабевшим голосом:

– Долго объяснять, а зря тратить время неохота. От темы отвлекаться не хочу. Слушаешь?

– Конечно.

– Хорошо. В общем, они подобрали книжку, навязали нам бой, прекрасно зная, что стенка на стенку у нас не очень много шансов. Но ты помогла, немного спутала их планы. Да и мы оказались не так уж и плохи, честно говоря. Всех младших ухлопали, а книжку сожгли.

– Сожгли?

– Да. Кхха… Правда, не целиком. Лицедей не дотянулся совсем немного, она порядочно обуглилась, но не догорела. Тем не менее. Это достижение. Из которого можно сделать кое-какие выводы. Слушаешь внимательно?

– Ага.

– Отлично. Сейчас про вас. Клим Грачев не убит, а книга все еще у него. Но на самом деле ему кранты: он развоплощается. Очень быстро развоплощается. И болезненно, надеюсь. А выход теперь у него ровно один – вот этот мальчишка.

– Вадик?

– Да.

– Почему? Там ведь вроде любые дети подходили.

– Ну, где он возьмет других посреди леса? Кроме того… Мне кажется, возникла определенная связь. Пацаненок – уже часть ритуала, главный элемент, который им так и не удалось поставить на нужное место. Грачев будет действовать быстро. Получится убить мальчишку, и тогда есть шанс – просто шанс, заметь – что ритуал, задуманный Павлом Иванычем, все-таки сработает полноценно. С другой стороны, учитывая обгоревшую книжку и сегодняшнюю ночь, может и не сработать. Вполне может не сработать, но…

– Лучше не рисковать.

– Именно. Поэтому вам надо делать ноги. До утра нигде не останавливаться, бежать, бежать, бежать. Я бы дал Грачеву от силы часа три. Даже если он протянет больше, солнечный свет прикончит его.

– Понятно.

– Умница, – Голос Молота становился все слабее, все тише, полнился болезненным, тяжелым хрипом. Паузы между фразами увеличивались, а дыхание учащалось. Таня была бы рада предложить помощь, но спорить с человеком, способным смять автомобильную дверь взглядом, не хотелось. Снова кашель, долгий, надсадный.

– Вот еще что… значит, так. Вы с пацаном вернетесь в город. Тебе придется иметь дело с полицией. Нужно будет наврать им что-нибудь насчет школы и насчет мальчишки. Получится, не переживай, это не так уж сложно: главное, держись близко к правде, но саму ее не трогай – никто все равно не поверит.

– Само собой.

– Я надеюсь на тебя, Танюха. Больше не на кого, извини.

– Ничего.

– Ты молодец. Мы… хотели уберечь тебя… от правды. От отца. Но зря. Ты сильная.

– Я справлюсь, да.

– Дальше. Ты никогда не слышала о людях, известных как Лицедей, Молот или Серп. Ты никогда не слышала об организации, известной как Контора, тем более, что таковой в наши дни на самом деле не существует. Ты никогда не слышала об аггелах-хранителях, о братьях Грачевых, колдовстве или теории взаимодействующих реальностей. Тебе никогда не снились сны, которые потом сбывались, и никогда в жизни не попадалось словосочетание «чертовы пальцы».

– Я ж не дура. Понимаю, что к чему.

– Теперь… самое главное. Нож останется у тебя. Он последний, единственный в мире. Когда-нибудь, возможно… скорее всего, никогда, но все-таки – возможно… тебе позвонят, и аггел-хранитель с позывным Полнолунный попросит о встрече. Отдашь ножик ему. Только ему, и никому больше. Узнаешь его по условной фразе – «нет чище и надежнее человека, чем хорошо заточенный клинок». Повтори.

– Я запомнила.

– Повтори!

– Нет чище и надежнее человека, чем хорошо заточенный клинок.

За поворотом показались огни города N. Словно огромный, на полгоризонта, догорающий костер, поднимался он из ночных глубин. Каждый огонек – чья-то жизнь, фонарь, освещающий чей-то путь, чье-то окно, чья-то обыденная реальность. Тысячи переплетающихся, сливающихся, но все же обособленных миров. И тем не менее – лишь крохотная капля в вечно бушующем океане бытия. Таня поежилась.

– А, – сказал Молот, теперь голос его мог принадлежать только смертельно больному. – Вот еще что… возможно, если все пройдет хорошо, тебе предложат работу в несуществующей организации… несуществующую работу, у тебя врожденные способности… разумеется… это вряд ли вероятно, но мало ли… смотри сама… лучше откажись… кхха… для своего же блага, откажись… ладно… тормози.

Таня остановила машину.

– Выходи, – пробормотал Молот еле слышно. – Забирай мальчишку.

Таня открыла дверь, обернулась. Молот сидел, откинувшись на спинку сиденья, открывая и закрывая рот, будто выброшенная на берег рыба. Лицо его стало настолько серым, что это можно было увидеть даже в темноте. Руки, одна из которых еще сжимала запястье ребенка, заметно дрожали. Теперь он казался глубоким стариком, изможденным и высохшим. Но с Вадиком произошла обратная перемена. Синяк полностью рассосался, ссадина на виске подсохла, на щеках появился румянец, с ладоней исчезли уродливые кровоподтеки от веревки. Он медленно приподнял веки, уставился на Таню с легким недоумением, какое бывает у людей сразу после долгого сна.

– Господи, – Таня тяжело сглотнула. – Что ты сделал?

– Не дал ему умереть, – ответил Молот, слегка приподняв голову. – Идите… а я… останусь… мне в другую сторону.

– Давай я тебя в больницу подброшу. На машине, а? Мы успеем.

– Она без меня не поедет. Идите. Не теряйте…

– В смысле, не поедет? – Таня бросила взгляд на приборную панель. Указатель уровня топлива сообщал, что бензобак пуст. Как и десять минут назад, как и в тот момент, когда она впервые села в эту «десятку» у крыльца школы. Подсветка на панели медленно гасла, свет фар тоже тускнел. Энергия стремительно покидала автомобиль, утекала вместе с жизнью последнего из его хозяев.

– Господи, – Таня, лишившаяся всякой способности удивляться, приняла новое чудо, как данность. – Я не знаю, как…

Но Молот больше не отвечал. Слабо мигнул спидометр на панели, и машина погрузилась во мрак, превратившись в обычную металлическую конструкцию, холодную и неподвижную.

Таня обошла «десятку», помогла выбраться Вадику, вытащила два фонаря.

Молот лежал, запрокинув голову, и, не мигая, смотрел сквозь заднее окно в небо, где из-за рваных клочьев туч показалась ущербная луна. Серебряный свет отражался в его зрачках.

– Пойдем, Вадим! – торопила Таня мальчика. – Грачев догоняет. Нам нужно спешить.

Королев сделал шаг и едва устоял на ногах. Видно было, что силы еще только начали возвращаться к нему.

– Холодно, – сказал он.

Таня накинула ему на плечи свою куртку, взяла за руку.

– До города осталось совсем немного. Ты сможешь идти?

– Попробую, Татьяна Павловна, – чуть слышно ответил Вадик. – Только не очень быстро.

– Хорошо-хорошо, главное – иди.

Вадик переменился в лице. Глаза забегали, а ноздри раздулись, словно у напуганного жеребенка. Он снова стал бледным, как простыня.

– В чем дело? – спросила Таня.

– Запах, – с трудом выговорил Вадик трясущимися губами. – Разве вы не чувствуете? Мертвецом пахнет.

Таня принюхалась. Действительно, в воздухе появился приторный аромат разложения. Он становился сильнее с каждой секундой, накатывал неспешной тошнотворной волной.

– Черт побери, – процедила Таня. – Наверно, это Грачев. Скорее!

Она повернулась в сторону города, потянула мальчика за собой. Спокойствие и уверенность, появившиеся после победы над Чертовыми пальцами в видении, исчезли бесследно, больше всего ей сейчас хотелось оказаться в своей кровати. Детское, глупое желание, но оно было настолько сильным, что Таня приготовилась тащить Королева даже волоком, лишь бы приближаться, приближаться к дому.

– Стоять! – не крик, не вой, не хрип, нечто среднее, совершенно противоестественный звук. За спиной. Все это уже было. Мальчишка рядом, чудовище, приближающееся сзади. Во сне, а потом еще раз, в школе. И вот теперь снова. Нельзя опять бежать, иначе никогда не закончится эта проклятая ночь, иначе сомкнутся на горле Чертовы пальцы, иначе…

Вадик всхлипнул. Таня обернулась, и луч фонаря упал на крадущееся в темноте чудовище. Клим Грачев выползал на дорогу. Он шел на ногах, но движения его, странно плавные, водянисто перетекающие одно в другое, напоминали о большой черной змее, подкрадывающейся к двум парализованным страхом жертвам. Таня почувствовала, как подступает к горлу тошнота.

Грачев был одет в кожаный плащ, снятый с погибшего Лицедея, однако плащ не мог скрыть того, что тело под ним стремительно разлагалось. Капала на асфальт мутная жидкость, а потемневшая, разбухшая плоть сползала с костей. Колдун вернул себе лицо, но от него вновь осталось не так уж и много. Левая глазница опустела, щека под ней полностью провалилась, обнажив желтую челюсть, кое-где еще прикрытую остатками десны. Говорить ему было трудно, но он пытался.

– Отдай мальчишку, – проскрипел Клим Грачев. – Мне нужна кровь.

Вместо ответа Таня вытащила из заднего кармана джинсов обломок ножа из неизвестного белого металла, выставила перед собой, хотя и понимала, что ценность обломка как оружия, особенно в ее руках, стремится к нулю.

– Мое лицо гниет, – сказал Грачев. – Это очень больно.

– Мне насрать, – ответила Таня.

– Мои братья снова умерли, – сказал Грачев. – Я остался здесь один.

– Хорошо.

– Отдай пацана, а я отпущу тебя. Разойдемся миром.

– Нет, – Таня отступила на пару шагов, загораживая собой Вадика. – Не разойдемся.

Грачев пошатнулся, взмахнул руками, стараясь удержать равновесие. При этом несколько пальцев правой руки его с влажным хрустом отломились от запястья.

– Чего ты хочешь? – прохрипел колдун, не обратив ни малейшего внимания на потерю. – Я все выполню. Я буду служить тебе, буду твоим рабом. Достанусь по наследству.

Восставшего мертвеца мотало из стороны в сторону, как сильно пьяного, несколько длинных сальных прядей, остатки некогда густой шевелюры, падали на изуродованное лицо.

– Все, что хочешь, – твердил он, пока содержимое его живота выползало черной пузырящейся массой из разошедшегося пахового шва. – Как сраная золотая рыбка – любое желание.

– Не надо, – сказала Таня. – Отойди.

Утробно зарычав, Грачев бросился на нее, вытянув перед собой руки. Таня отскочила, замахиваясь обломком ножа, но ударить не успела – правая нога колдуна, на которой уже не оставалось плоти, сломалась чуть ниже колена, и он мешком рухнул наземь. От удара голова его треснула, брызнул гной, нижняя челюсть вместе с языком отлетела в сторону. Существо, уже совсем не походившее на человека, приподнялось на локтях, единственный глаз, налитый кровью, уставился на Таню. В этом взгляде не было ничего: ни мольбы, ни гнева, ни злобы. Пустота. Вечность.

Потом Грачев повалился ничком, содрогнулся раз, замер. Из-под плаща расползалась в обе стороны вонючая лужа, а в лучах света становилось видно, что от нее поднимается пар. Несколько секунд, может, целую минуту, Таня и Вадик просто стояли над ним, не отводя фонарей.

– Все, – сказал наконец мальчик. – Умер.

Он вдруг – Таня не успела не только среагировать, но даже понять, что происходит – резко подскочил к мертвецу, нагнулся над ним, выхватил из кармана плаща какой-то предмет и отпрыгнул назад.

– Вот! – торжествующе прошептал он. – Последнее!

В руках Королев держал обгоревшую, изрядно истрепанную и помятую, но пока еще не развалившуюся тетрадь в черном переплете.

– Что это? – спросила Таня, хотя знала ответ.

– Книга. Татьяна Павловна, у вас есть зажигалка?

– Нет. Погоди-ка.

Таня вернулась к машине, открыла бардачок и без особого труда отыскала в нем то, что нужно.

– Отлично, – кивнул Вадик. – Минутное дело.

– Не заглянем внутрь?

– Я заглядывал.

Гримуар занялся быстро. Огонь жадно заглатывал страницы, наверстывая упущенное. Таня аккуратно, чтобы не сбить пламя, положила горящую тетрадь на заднее сиденье, рядом с рукой Молота.

– Может, разведем костер? – спросил мальчик. – Вы замерзли.

Таня, которую и вправду начала бить дрожь, покачала головой:

– Давай-ка лучше в город поживее. Столько дел.

– Пойдемте, – Вадик тронул Таню за локоть. – Татьяна Павловна? Вы мне по дороге все расскажете, хорошо?

– Конечно.

– С нами ведь должны связаться?

– Связаться?

– Человек с позывным Полнолунный, да? Я просто слышал кое-что, пока мы ехали.

– Не знаю, – Таня остановилась, посмотрела, обернувшись, на «десятку», освещенную изнутри все еще горящей черной книгой. Свет и тьма, огонь и ночь, зло, пожирающее само себя. Бытие, пожалуй, действительно можно расчертить двумя перпендикулярными линиями, но линию своей жизни на этой оси координат каждый рисует сам. Таня повернулась к мальчику, уже зная, что в понедельник утром, независимо от того, как будут развиваться события, войдет в кабинет директора и напишет заявление об уходе. Слишком многое ждало ее. Слишком многое нуждалось в немедленном исправлении. Пустые холсты. Запылившиеся краски.

– Не знаю, – повторила она. – Надеюсь, однажды все-таки свяжутся. Но я, наверное, сама попробую их найти.

– Круто.

– Как только что-нибудь узнаю, сразу тебе сообщу.

– Договорились.

Некоторое время они шагали молча, замерзшие, уставшие, погруженные в свои мысли, следили за пляшущими впереди лучами фонарей.

– Вот, блин, – сказал Вадик через пару минут. – Подстава.

– В чем дело?

– Вы больше не будете у нас вести?

– Нет.

– Жалко. Назначат вместо вас завуча, а она очень скучно рассказывает. И вообще, тяжело одному в целой школе знать правду.

– Ты привыкнешь. Это станет твоей суперсилой.

– Мне ведь никто не поверит.

– Это уж точно. Чтобы поверили, придется врать.

Молодая женщина с мальчиком шли по пустой трассе в сторону городских огней. Морось прекратилась, стих ветер, устав от трудов праведных. Небо готовилось к первому снегу. Ученик спрашивал, учительница отвечала, и ночь больше не имела над ними власти.

 

Ряженый

– Христос рождается! Славите!

Ледяной ветер обжигает щеки, бросает в лицо колючую снежную крупу, уносит дыхание, вырывающееся изо рта белым паром. Снег звонко хрустит под торопливыми шагами, и от этого хруста кажется, будто следом, совсем рядом, идет еще кто-то, большой и тяжелый.

– Христос на земле – встречайте!

Серебряный морозный лунный свет залил все вокруг, вычертив на снегу четкие тени – такие же иссиня-черные, как бездонная пропасть неба вверху. Снег и небо, свет и тьма, а между ними только деревня, да смех, доносящийся из-за домов, да звучная, плавная песня.

– Христос с небес – возноситеся!

Глеб спешил. Просторный и светлый, но уже покосившийся от времени дом, в котором его отец, сельский учитель, жил вместе со всей своей немногочисленной семьей, стоял на самом отшибе, рядом с ветхой школой. Чтобы оттуда добраться до околицы, где сегодня начались святочные гулянья, ему даже летом потребовалось бы немало времени. А уж теперь и подавно: закутанный в тулупчик, доставшийся от старшего брата, в валенках не по ноге, в свалявшемся отцовском треухе неуклюже вышагивал он по главной деревенской улице, потея и тяжело отдуваясь.

Голоса становились все громче, отчетливее. Впереди показалась вереница огоньков – это уже шли по деревне колядовщики, от дома к дому, от крыльца к крыльцу. Где-то среди них был и брат, нарушивший вчерашнее обещание взять его с собой. Глеб скрипнул зубами от досады и побежал. Валенки терли ноги, треух то и дело съезжал на глаза, по спине лился пот, но он бежал, потому что хотел быть среди этой веселящейся толпы, хотел смеяться и петь вместе с ними, славить и колядовать. Хотел увидеть ряженых.

Процессию, как полагалось, возглавлял мехоноша. Глеб узнал его, это был Никита, сын кузнеца и лучший друг брата. Высокий, плечистый, он закинул за спину огромный холщовый мешок, пока еще наполненный едва ли на четверть. Следом за ним шли парни и девушки с фонарями в виде берестяных домиков со свечами внутри и бумажными звездами на высоких шестах. Когда Глеб наконец подбежал к ним, они как раз поднимались на очередное крыльцо.

Чуть позади колядовщиков двигались ряженые. У них не было фонарей, и здесь, между светом и тьмой, они выглядели сумрачно и жутко. Массивные, бесформенные силуэты с бледными уродливыми мордами, в которых было совсем мало человеческого. У Глеба захватило дух. Он вдруг вспомнил, как два года назад бабушка рассказывала им с братом о том, что во времена ее молодости ряженые изображали вернувшихся из-за гроба мертвецов, которые стремились к своим родным в канун Рождества. Глебу тогда было всего семь, и он мало что понял, но сейчас готов был поверить, что перед ним не живые люди, а выходцы с того света. Бабушка умерла еще весной, и, может, она тоже стояла среди них.

Но вот кто-то в толпе ряженых, несмотря на мороз, ударил по струнам балалайки, кто-то – в мохнатой медвежьей маске – звонко и гулко ударил в бубен, и наваждение исчезло, пропало без следа. Нет и не было никаких покойников, лишь веселые гуляки в вывернутых мехом наружу тулупах и с закрытыми лицами. Остановившись, тяжело дыша, во все глаза смотрел Глеб на маски: тут и козел, и медведь, и волк, и свинья, и черт. Некоторые мужики, не мудрствуя лукаво, повязали на головы бабьи платки или просто вымазали щеки сажей, некоторые нацепили берестяные личины с нарисованными на них смешными рожами. Никого не узнать.

Хотя нет, вон у одного из-под бараньей морды свисает густая сивая борода. Это наверняка дед Семен, первейший деревенский балагур. А вон тот, с большим бумажным клювом на носу, похож на пастуха Ваську. Глеб наконец-то отдышался и успокоился. Все-таки он успел на самую веселую часть праздника.

Мехоноша Никита тем временем громко постучал в дверь, закричал низким, раскатистым басом:

– Эй, хозяева!

Его спутники и спутницы грянули дружным хором:

– А мы к вам пришли! Поклон принесли!

Дверь открылась, выглянул хозяин – коренастый, лысый, в вязаной телогрейке. Густая борода не могла скрыть широкую довольную улыбку.

– Чего расшумелись? – притворно рассердился он. – А ну ступайте прочь!

– Коль не дашь пирога, ни кола ни двора! – ответили колядовщики.

Начался неспешный, обстоятельный шутовской торг, по заведенному испокон веков обычаю. Гости угрожали, умоляли, льстили, а хозяин отнекивался и бранился, но мало-помалу уступал. Глеб знал, что в конце концов он вынесет и пирога, и других сладостей, а к полночи, когда процессия обойдет всю деревню, мешок будет набит угощениями до самого верха. Тогда уж начнется пир горой.

Ряженые тоже не скучали без дела. Двое из них, петух и свинья, сошлись посреди улицы в потешном поединке под размеренное позвякивание бубна, бренчание балалайки и одобрительные выкрики товарищей. Петух вертел головой, хлопал себя руками по бедрам, а свинья уморительно хрюкала. Вот они сшиблись, свинье удалось подмять противника под себя, но тот, изловчившись, тюкнул ее клювом в самое темя. Взвизгнув, свинья отпрянула, и петух тут же налетел на нее, пронзительно крича победное «ку-ка-ре-ку». Все вокруг сгибались пополам от хохота.

Неожиданно сзади раздалось:

– Эй, Глебка!

Глеб обернулся и тут же получил по лицу жестким снежком. Мимо промчался Афонька, его одногодок, главный заводила среди всех деревенских детей. Смеясь, он крикнул:

– Рот не разевай! – и скрылся в толпе.

Отплевываясь, Глеб бросился вслед, на ходу выдернув из сугроба пригоршню снега. Обидчику предстояло поплатиться.

Шло время, неумолимо исчезая в пустоте, и стрелки на часах ползли своей обычной дорогой. Но для тех, кто пел и плясал на улице, эта волшебная ночь растянулась надолго, и казалось, не будет ей ни конца, ни края – только вечный, бесшабашный праздник, полный уютного счастья, слегка захмелевший от свежесваренной браги.

Колядовщики стучались в каждую дверь, везде неизменно получая гостинцы. Мешок на плече у Никиты заметно раздулся, и вздыхал мехоноша тяжело, устало. Но улыбка не сползала с его довольного лица. Такая уж это была ночь.

Ряженые пели частушки и колядки, ревели звериными голосами, мутузили друг друга и разыгрывали смешные сцены. Носилась вокруг мелюзга, перебрасываясь снежками. Глеб, не обращая внимания на остальных мальчишек, преследовал Афоньку. Тот оказался чересчур ловок и постоянно уворачивался от его снежков, дразнясь и обзываясь. Первоначальная обида на него прошла, остался лишь азарт, горячий азарт настоящего охотника. Вот она, дичь – высовывает розовый язык, поскальзывается на бегу. Сейчас, сейчас!

Опять не попал!

Снежок пролетел чуть-чуть мимо цели. А Афонька, вконец расшалившись, кинулся к безоружному Глебу и, сорвав с его головы треух, побежал прочь.

– Эге! – гневно закричал Глеб. – Отдай!

Не тут-то было. Торжествующе потрясая трофейной шапкой, обидчик скрылся за углом ближайшего забора. Вот ведь гадина! Глеб чувствовал, как на глаза наворачиваются слезы. Отпуская на гулянье, мама строго-настрого велела ему не снимать треух. Особенно после бега, как бы жарко в нем ни было. И вот. А если он так и не получит его обратно? Предрождественский мороз уже высушивал капельки пота на висках, пока это еще приятно, но ничего хорошего ждать, понятное дело, не приходилось.

Ни один из гуляк не обратил внимания на его беду. Колядовщики как раз подошли к дому старосты, и никому вокруг не было дела до девятилетнего мальчика, потерявшего свою шапку. Проглотив слезы, Глеб двинулся по Афонькиным следам.

Повернув за угол, оказался он в узком проходе меж двух дворов. Проход этот вел к старому колодцу, за которым начиналось поле. Летом мальчишки любили прятаться около него, очень уж удобное и неприметное было место. Колодец давно пересох, а площадка вокруг заросла малиной и жимолостью. Пока прячешься, можно ягод наесться до отвала. Сейчас же здесь все было покрыто толстым белым покрывалом, и на нем отчетливо отпечатались следы Афонькиных валенок. Они уходили вперед, скрываясь в темноте.

– Афо-о-онь! – крикнул Глеб. – Хватит! Верни шапку!

Тишина. Мороз больно щипал уши. Подняв повыше воротник тулупа, Глеб побрел по проходу. Над покосившимися заборами с обеих сторон нависали черные ветви, голоса и музыка позади теперь звучали глухо, будто доносились издалека, но он все равно разбирал слова колядки.

– Коляда, коляда! Ты подай пирога!

Заборы закончились, и впереди показался занесенный снегом сруб колодца. Следы огибали его. В свежем смерзшемся воздухе вдруг почудился какой-то странный запах, сладковатый, но неприятный. Идти дальше совсем расхотелось.

– Или хлеба ломтину, или денег полтину!

Еще звуки. Странный хруст, возня и будто бы тяжелое, с присвистом дыхание. И еще что-то. Песня мешала, колядовщики слишком старательно уговаривали старосту.

– Или куру с петушком! Или браги с калачом!

Обогнув колодец, Глеб чуть не наступил на свою шапку. Рядом с ней валялась серая варежка. Подобрав их, он поднял голову, и увидел.

– Отворяйте сундучки, доставайте пятачки!

Чуть в стороне, между кустов жимолости, на потемневшем снегу лежал, раскинув руки, Афонька, а над ним нависала огромная фигура в тулупе, вывернутом мехом наружу. С длинных когтистых пальцев падали черные в лунном свете капли. Падали и прожигали снег. Задранная кверху рогатая маска козла бессмысленно пялилась в сияющее звездами небо. А от того, что было под маской, уже готовый вырваться крик застрял у Глеба в горле.

Судорожно хватая ртом воздух, он развернулся и бросился бежать, краем глаза успев заметить движение позади себя. Ужас подстегивал его, сердце бешено колотилось, и ноги, уже немало потрудившиеся в эту ночь, изо всех сил несли вперед, мимо заборов, на главную улицу, туда, где горели окна и свечи в берестяных фонарях, где звенели веселые песни и под масками скрывались улыбающиеся человеческие лица.

Хриплое, утробное дыхание за спиной становилось все ближе. Догоняет! Еще немного! Еще!

Слетел с правой ноги валенок, Глеб испуганно всхлипнул и в следующее мгновенье, потеряв равновесие, упал лицом вниз, в белую ледяную мглу.

* * *

Он стоял на большой поляне, окруженной со всех сторон густым, сумрачным лесом. На правой ноге не было валенка, но холода он не чувствовал. Только страх. Там, за деревьями, что-то двигалось. Хрустели ветки, шелестели кусты, облетал с крон снег. Везде только черное и белое.

Вот раздвинулись на опушке тесные заросли можжевельника, и на поляну один за другим вышли трое ряженых, высокие, сгорбленные, в шубах наизнанку. Маски у них были разные: у первого – медведь, у второго – кабан, у последнего – волк. Вышли и остановились, застыли, словно не решаясь идти дальше, словно охраняя невидимую границу леса, замерли на ней неподвижными истуканами.

Чуть не плача от ужаса, Глеб направился к ним. Медленно, осторожно, напряженно. Сам себе удивляясь. Что-то вело его, придавало отчаянной смелости. Встал перед первым, потянулся рукой, бережно приподнял маску. Под ней было лицо его отца. Бледное, худощавое, с аккуратно постриженной бородкой.

– Все будет хорошо, сын! – сказал отец ласково. – Ты только вернись.

Кивнул ему Глеб, немного отлегло у него от сердца. Шагнул ко второму, сдвинул уродливое кабанье рыло, а за ним – бабушкины лучистые глаза. Живые, добрые, вокруг – сеточка морщинок. Как если бы и не умирала, не оставляла их.

– Нельзя тебе, Глебушка, в лес, – бабушка улыбнулась, отчего морщинки заметней стали. – Холодно там.

Улыбнулся Глеб в ответ и ей кивнул. Потянулся к третьей маске. Оскалилась волчья морда, ощерила клыкастую пасть, зарычала сердито. Отдернул мальчишка руку, отступил на шаг. Не испугался, удивился только. Тут сзади вдруг донеслось:

– Эй, я здесь!

Обернулся он, а с другой стороны на поляну как раз выходит Афонька. Целый и невредимый, будто бы и не рвали страшные кривые когти ему грудь и живот, будто бы не плавился вокруг него снег, пропитанный горячей кровью. Стоит себе, ухмыляется, рукой машет.

Обрадовался Глеб, побежал навстречу. Но видит тут – что-то не так с Афонькой. Он вроде как и ростом выше стал, и толще, массивней. И вместо улыбки застыла у него на лице жуткая гримаса.

И хочет Глеб остановиться, а не может уже, ноги опять подводят, сами несут его навстречу тому, что совсем недавно было веселым дурашливым мальчонкой, а теперь лишь притворяется им. Бывший Афонька раздувается до невероятной степени, и одежда его трещит по швам и рвется, и сквозь дыры лезет наружу черный свалявшийся мех вывернутого тулупа. Лицо расползается, разлетается клочьями, обнажая выцветшую рогатую маску козла.

– Кто ты? – кричит Глеб на бегу. – Кто ты такой?!

– Я никто! – насмешливо ревет чудовище в ответ. Оно огромно, закрывает собой уже половину неба, но все продолжает расти.

– Я никто! Я могу надеть любую личину!

И свет меркнет.

* * *

– Он что-то сказал. Ты слышал, он что-то сказал!

– Да, кажется, приходит в себя.

Глеб открыл глаза. Тьму рассеивала стоящая рядом свеча. Он лежал в своей кровати, укутанный до самого подбородка одеялом. В доме было жарко натоплено, и он весь взмок.

– Видишь, я же говорил, что все будет хорошо.

Отец. Родной, знакомый голос. Прохладная влажная рука легла ему на лоб.

– Жара нет.

– Глебушка мой!

Это мама. Она сидела рядом, и даже в таком тусклом, неровном свете было хорошо заметно, какие у нее красные, заплаканные глаза. Теперь в них зажглась радость.

Она обняла, поцеловала его. Глеб приподнялся на локтях. За окном продолжалась иссиня-черная ночь, и в небе одиноко висела бледная луна.

– Давно я сплю? – спросил он, зевнув.

Отец, поправив очки, пожал плечами:

– Часа четыре. Тебя принесли незадолго до полуночи. Сразу побежали за Авдотьей… – он тронул маму за плечо. – Пойду, разогрею питье.

Она кивнула, не сводя глаз с сына. Потом стала ему объяснять:

– Авдотья осмотрела тебя, сказала, чтобы не переживали. Да как тут… мы, конечно, и за доктором послали, только раньше утра он все равно не приедет. Да и то еще непонятно, Рождество ведь.

Глеб кивал. Авдотья была деревенской повивальной бабкой, и он уже несколько месяцев назад узнал, что это означает. Она же являлась и костоправом, и травницей, и к ней обращались куда с большей охотой, чем к доктору, жившему в соседнем селе.

Вошел отец, неся чашку с ароматной горячей жидкостью.

– У тебя голова не кружится? – спросил он.

– Нет.

– А горло не болит?

– Нет.

– А нос не заложен?

– Не заложен.

Он снова положил руку сыну на лоб.

– Никакого жара. Слава Богу, все обошлось. Выпей вот это.

Глеб осторожно взял чашку.

– Тот мальчик… – сказал вдруг отец, и мама как-то странно на него посмотрела. – Скажи… это ведь был волк?

Глеб удивился:

– Что? Какой волк?

Тут неожиданно он понял, о чем идет речь. Губы его задрожали, из глаз сами собой хлынули слезы. Мама едва успела забрать у него из пальцев чашку, иначе он бы выронил ее. Уткнув лицо в ладони, мальчик разрыдался. Мама обняла его судорожно вздрагивающие плечи, отец успокаивающе гладил по волосам, приговаривая:

– Ну, ну, будет тебе, будет.

Потом слезы кончились. Все еще всхлипывая, Глеб сел на кровати и большими глотками выпил все, что было в чашке.

– Вот молодец. А теперь тебе надо поспать. Утро вечера мудренее, встанешь завтра, и все покажется просто плохим сном. Спи.

Глеб кивнул, опустился на подушку, закрыв глаза. Мама поцеловала его в щеку, задула свечу, и они с отцом вышли за занавеску, отделявшую его закуток от большой комнаты, и теперь мальчик мог лишь слышать их приглушенный шепот.

– Тебе тоже надо лечь. Вымоталась вся.

– Нет, Авдотья велела проведать ее, как только Глебушка в сознанье придет. Я сейчас к ней быстренько сбегаю.

– Вот не спится старухе. Ну хорошо, пошли. Я обещал Матвею помочь… у колодца. Урядник сказал, нельзя ничего трогать до приезда пристава. А они с доктором только с утра появятся. До тех пор надо охранять. Может, зверя-то выследим.

– Царица небесная, от кого охранять?

– От волков. Да и от людей тоже, незачем им глазеть.

– А Глебушке придется с приставом говорить?

– Ничего не поделаешь. Он единственный, кому довелось хоть что-то увидеть. Ума не приложу, что им там понадобилось.

– Ох, горе-то какое. А кто этот бедняжка?

– Говорят, сынишка Федора Сипатого. Самого Федора добудиться не могут никак, пьян мертвецки еще с полудня.

– Боже ты мой! Ведь в Рождество…

Закрылась дверь, шаги прошумели в сенях, и наступила тишина. Глеб остался в доме один. Он не спал и вовсе не хотел спать. Кусая губы, лежал в темноте и думал о том, как хотелось ему прервать отца, вскочить с кровати и крикнуть, что это был вовсе не волк, не волк, не волк! Что волк совсем не плохой, он только рычал, потому что не хотел пропускать его в лес, а Афоньку по правде убил ряженый в маске козла, который на самом деле…

Кто же он на самом деле? Покойник, жадный до человеческой крови? Пастух Васька, бывало, рассказывал им про таких. Выбрался мертвяк из могилы и закрылся личиной, затерялся среди других ряженых, выжидая удобного момента. Или это лесной житель, болотный дух, оголодавший за лютую зиму, притворившийся человеком? Бабушка, наверное, знала бы ответ.

Глеб перевернулся на другой бок, посмотрел в окно. Теперь он все хорошо вспомнил, и перед глазами стояли тяжелые капли, срывающиеся с острых изогнутых когтей. У покойников могут быть такие когти. Кажется, один из друзей говорил ему, что у мертвецов ногти и волосы растут и после смерти. Да может быть, это пустая брехня.

Чу! За окном что-то промелькнуло. Показалось, будто на мгновенье черная тень загородила собой луну. Сердце вновь бешено забилось в груди, как тогда, у колодца. Прислушался. Тишина. Мерно тикают старые настенные часы с кукушкой в большой комнате, да вроде бы скребется мышь под полом. И все. Наверное, моргнул просто.

Тихий, еле уловимый шорох раздался в сенях. Ветер? И вот опять – слабое шуршание. Там кто-то был. Мальчик не спеша сел на кровати, облизал пересохшие губы. Потянулся рукой к свече, но в этот момент услышал, как открывается дверь в большой комнате. Поток холодного воздуха ворвался в дом, зашелестел занавеской.

От ужаса Глеб не мог пошевелить даже пальцем. Мысли лихорадочно забились в голове. Мать вернулась? И крадется по дому, чтобы не разбудить его? Окликнуть? Спросить? Язык словно бы прирос к небу и отказывался повиноваться. Где же брат, почему его нет? Он напряженно вслушивался во тьму, но различал только стук своего сердца. Может, вправду почудилось. Примерещилось с перепуга. А дверь ветром открыло. Конечно, так и есть.

Осторожно выдохнув, Глеб спустил на пол босые ноги.

И тут скрипнули в комнате половицы. И еще раз. И еще. Скрипели сильно, протяжно, не как под обычным человеком. Кто-то большой и тяжелый медленно шел сейчас по ним, стараясь ступать как можно тише. Чтобы не потревожить, не спугнуть раньше времени. Глеб понял, что дрожит. Он изо всех сил сжал зубы, чтобы не стучали. Ни звука. Черное зловещее безмолвие. И в самом его центре – ряженый. Прямо здесь, за занавеской. Протяни руку и дотронешься.

Во мраке он не мог видеть, но ясно представил себе его. Громоздкий заиндевевший тулуп мехом наружу, длинные серые пальцы, когти, изогнутые как серпы, нелепая козлиная маска с витыми рогами, под которой ничего нет. Чудовище стояло за занавеской, а на кровати маленький мальчик, по рукам и ногам скованный страхом, не дыша, смотрел в сгустившуюся темноту и ждал, когда оно войдет.

Он боялся не смерти, не боли и не крови. Совсем другого.

– Я могу надеть любую личину! – сказало оно ему там, во сне, на заснеженной лесной опушке, на извечной границе света и тени.

И сейчас Глеб боялся, что когда его родители вернутся, они не заметят подмены.

 

Костоправы

Тишина жестока. Она не позволяет расслабиться. Она отпускает меня, разжимает объятья, и я падаю обратно в кипящий котел реальности. Тьма расцветает огнями проносящихся мимо фонарей. Мы в «девятке» Деда мчимся сквозь ночной город.

– Что ты скулишь? Что ты скулишь, сука?!

Дед за рулем. Он впился глазами в дорогу, он напряжен и собран, как обычно, но в голосе его слышны страх и ярость, которых я за ним раньше не замечал. Что-то пошло не так.

– Мобила…

– Что «мобила»? Говори!

– Я, по ходу, ее там уронил…

– Вот жопа! – Дед бьет ладонью по ободу руля, затем поворачивается к типу на пассажирском кресле – я плохо знаю этого хилого, неестественно загорелого парня, помню лишь, что откликается он на Гвоздя, – и замахивается кулаком. Но только замахивается. Дед тоже плохо его знает.

– Мудила, чтоб тебя! Мудила! Ты понимаешь, что если ее найдут, нам кранты? Понимаешь?!

Гвоздь всхлипывает:

– Прости.

– Прости? Я тебе мать родная, что ли, сука? Ищи!

– Что?

– Мобилу ищи!

Гвоздь принимается ощупывать карманы. Дед замолкает. Даже по его затылку видно, как сильно он напуган. Я поворачиваюсь вправо – рядом со мной на заднем сиденье сидит Гена. Гена – это не имя, это погоняло. Потому что он работал в зоопарке. На самом деле Гену зовут Вячеслав или Владислав. По хрену, не важно. Голова его запрокинута назад, глаза закрыты, футболка и джинсы спереди перепачканы красным. Вот что важно. Важнее просто некуда.

Дед бросает быстрый взгляд в зеркало и замечает, что я пришел в себя.

– Очухался? – спрашивает он. – Антоха?

– Да, – отвечаю я на оба вопроса и пытаюсь усесться удобнее. Острая боль пронзает левую руку. Я поднимаю ее, с удивлением рассматриваю ладонь, кое-как перемотанную задубевшим от крови обрывком рубашки. Что-то точно пошло не так.

– Какого черта? – спрашиваю я, и голос эхом отдается в пустоте черепной коробки. – Скальпа ранили?

– Угу, – отвечает Дед. – Он пулю рукой поймал. Охренеть, сука…

Я улыбаюсь, несмотря на то, что рана болит все сильнее. Скальп – не прозвище, а сокращение. От «Скальпель». Никто не знает его настоящего имени. Кроме меня, конечно. Панченко Вадим Игоревич, восемьдесят первого года рождения, состоит на учете в психоневрологическом диспансере, где мы и познакомились. Любитель холодного оружия, особенно разнообразных ножей. Несостоявшийся медик. Интроверт. Импотент. Смертельно опасный сукин сын.

– Как там Гена? – Дед смотрит на меня в зеркало. – Дышит?

Я неуклюже наклоняюсь, прижимаю ухо к пропитанной кровью футболке, киваю.

– Сердце бьется. Но выглядит он не очень.

– Ясное дело, сука. Три раза в него попали.

– Встреча сорвалась? – задаю я вопрос, очевидный ответ на который умирает рядом.

– Еще как сорвалась! – Дед снова бьет ладонью по рулевому колесу. – Никогда не видел, чтобы так срывалось. Гребаные, бляха-муха, отморозки! Слава богу, ты с нами был… в смысле, Скальп был. Иначе хрена с два бы мы оттуда ушли!

Скальпель – это я, и в то же время не я. Мой сосед по телу. Парень с одним-единственным талантом: резать людей. Не самое лучшее соседство, согласен, но деваться-то нам друг от друга некуда. Врачи говорят, до конца это не вылечить. Диссоциативное расстройство идентичности, все дела. Раздвоение личности, если по-простому. Мы привыкли.

– Ну что? – Дед снова обращает внимание на Гвоздя. – Нашел?

– Нет.

– Нет. Гондон, сука!

Дед чуть сбрасывает скорость, сует руку в карман, достает древний кнопочный сотовый.

– Антох, ты как? Смогешь старшому позвонить? Я бы сам, но не до того…

Ему и правда не до того. Минуту назад мы свернули с широкой улицы в залитые непроглядной тьмой дворы и теперь петляем по ним, стараясь быстрее вырваться из этого района, обойдя стороной столько камер наружного наблюдения, сколько возможно. Желательно, каждую. Дед хоть и сидит за рулем, но на самом деле весь там – впереди, на узких переулках, тащит нас мимо беспорядочно припаркованных машин и жутко смотрящихся в свете фар детских площадок.

– Не вопрос, – я беру сотовый, открываю список контактов. Там лишь один номер, помеченный буквой «Ш». Шахтер. Это наш дорогой шеф. Человек надежный, пусть и не самый приятный.

– Слышь? Только не говори, что этот мудлан мобилу там посеял! – беспокоится Дед. – Не вздумай!

– Я долбанутый, но не настолько же.

После двух гудков Шахтер берет трубку.

– Да?

– Алло, это мы! Это Антон. Тут ситуация сложилась не самая кошерная… короче, на встрече случился форс-мажор.

– Дальше.

Голос у Шахтера ледяной, мертвый. Он недоволен, и это понятно. Я не ожидал ничего другого, но холодок в солнечном сплетении возникает мгновенно – крохотный, липкий сгусток страха, нежно обволакивающий тонкими щупальцами желудок. Почему-то очень хочется обратиться к собеседнику по имени и отчеству, однако сейчас делать этого ни в коем случае нельзя.

– Расклада не знаю, – собираюсь с силами я. – Не помню. Но автозаводские оказались кончеными беспредельщиками. Постреляли нас. Мы отбились.

– Дальше.

– Гену ранили, меня тоже. Дед и Гвоздь целы. Валим к реке дворами.

– Ясно. Жди.

Шахтер кладет трубку.

– Ну как? – спрашивает Дед.

– Сказал ждать.

– Лады, хрен ли. Нам же не жалко. Времени, сука, – хоть жопой жри!

– Может, притормозишь пока?

Ответить Дед не успевает. Сотовый у меня на ладони ловит входящий вызов. Быстро начальство проблемы решает, ничего не скажешь. Нажимаю кнопку с зеленой полосой.

– Слушаю.

– Так, – Шахтер говорит резко, отрывисто, будто рубит мясо. – Уходите не к реке, а за город. По Московскому. Там есть место. Гвоздь знает. Скажи ему, что нужно к костоправам, он покажет.

– Понял.

Щелчок. Шеф отключается. Мог бы хоть удачи пожелать, в конце концов. Я протягиваю мобильник Деду, но он отрицательно качает головой:

– Оставь пока. Что там?

– Двигаем на Московское шоссе и по нему уже за город, к каким-то костоправам. Гвоздь должен знать, где это.

Гвоздь вздрагивает, торопливо кивает:

– Ага, ага, знаю, помню. Я покажу.

Дед бросает на него презрительный взгляд. Ему явно не по себе от того, что придется следовать указаниям малознакомого чушкана. Но перечить Шахтеру у нас не принято.

– Ладушки, – Дед выворачивает баранку, направляя «девятку» прочь из лабиринта дворов. Он знает этот район лучше любого навигатора. Не зря бомбил здесь в былые времена. Судя по всему, сейчас ему лучше не мешать – и без того настроение ни к черту, а уже если под руку говорить, то бедняга совсем съедет с катушек. Уж я-то разбираюсь в подобных вещах.

Откидываюсь на спинку сиденья, закрываю глаза. Боль в ладони пульсирует, растекается горячими волнами по всему телу, будит в голове невеселые мысли. Скальпеля ранили. Впервые. Прежде он всегда выходил невредимым из любой схватки. Прежде он всегда успевал нанести удар раньше. Стареет? В смысле, мы оба – стареем? Или просто не повезло? Надо будет спросить, что он сам думает на этот счет.

Иногда мне удается поймать отголоски его мыслей, отзвуки его чувств. У парня проблемы с радостью, вот в чем беда. Удовольствие ему доставляют всего несколько вещей: ножи, текущая по пальцам кровь и чужая боль. Я не доктор, но это наверняка как-то связано с импотенцией. У Скальпеля не стоит. Вместо того, чтобы тыкать в людей хером, он тыкает в них лезвиями – и ловит от этого кайф.

У меня-то с девчонками все нормально. Правда, хотелось бы их побольше. Человеку вроде меня трудно соблазнить девушку, даже заинтересовать тяжело. Проблемы с головой не спрячешь в черный пакет для мусора и не закопаешь на пустыре. Хорошо, что в последние пару лет у Шахтера много работы для нас – а за сделанную работу он башляет солидно, по-честному. В наше поганое время деньги любую красавицу могут сделать гораздо сговорчивей.

Но с серьезными отношениями беда. Когда я с бабой, Скальпель не уходит далеко. Я постоянно ощущаю его присутствие – будто в соседней комнате прячется здоровенный черный пес, внимательно прислушивающийся к каждому нашему движению. Он смотрит на ее лицо моими глазами, изучает ее тело моими руками, вдыхает ее аромат моим носом, хрипит в ее уши, когда я кончаю. А потом исчезает на день или два. Два дня тишины в голове, два дня полного контроля – да я бы наслаждался каждой минутой, если бы не был уверен, что потом Скальпель обязательно объявится вновь, с засохшей кровью под ногтями.

Он хочет убить меня. Я знаю. И он знает, что я знаю. Хочет убить меня, единственного свидетеля его слабости, постоянное напоминание о позоре. Но это невозможно, а потому ему приходится вымещать злобу на других.

– Что за костоправы? – спрашивает Дед, и я, утонувший в своих мыслях, сперва думаю, что вопрос обращен ко мне и даже открываю рот для ответа, но успеваю вовремя спохватиться. Гвоздь, видимо, тоже убаюканный дорогой, молчит, и Деду приходится повторить:

– Говорю, что, сука, за костоправы?

– А? – Гвоздь встряхивается, трет рукой глаза. – Костоправы?

– Ну, к кому мы едем.

– Да двое каких-то… со странными кликухами.

– Настоящие врачи?

– Хрен их знает. Вроде все грамотно сделали, когда я к ним с Китайцем ездил.

Китаец тоже работал на Шахтера. В прошлом году его чуть не повязали прямо на улице, он отбился и после перестрелки с полицией ушел в бега со всей своей бригадой. Говорили, что свалил куда-то далеко, чуть ли не за границу. Хотелось бы верить, что в нашем случае обойдется без таких серьезных мер.

– Вспомнил! – Гвоздь театрально хлопает себя по лбу. – Штопаный и Бухенвальд! Как увидите, сами поймете почему. Но они молодцы, работают четко.

– А с тачкой что?

– Разберутся, не переживай, – он вдруг напрягается, поворачивается почему-то ко мне. – Но про мобилу им тоже не говорите, лады?

– Не ссы, – бурчит Дед. – Не их дело.

«Девятка» послушно несется по почти пустой дороге. Мы уже пересекли черту города, по обе стороны тянутся бесконечные склады, перемежаемые шиномонтажами, заправками и кабаками для дальнобоев: «У Ирины», «У Надежды», «Горшки – ручная работа» и прочая тускло подсвеченная хренотень.

– Сейчас сады начнутся, не пропусти третий поворот направо, – говорит Гвоздь. – Потом прямо до упора – и мы на месте.

– Часто там бываешь?

– Вместе с Шахтером пару раз заезжали, а потом с Китайцем.

Вместе с Шахтером. То-то и оно. Этот хмырь в каких-то особых отношениях с шефом. Не удивлюсь, если в итоге окажется, что потерянный телефон – наша с Дедом вина.

– Ага, уже близко! – Гвоздь указывает на пронесшийся мимо рекламный щит с приглашением заплатить всего полтора миллиона за коттедж из клееного бруса. – Почти добрались.

Дальше все происходит точно так, как он сказал. Дорогу охватывает садовый массив, и на третьем повороте мы уходим направо. Здесь нет ни фонарей, ни вывесок, и даже небо уже не отсвечивает розовым. Еще пару минут машина ползет сквозь непроглядную тьму, а затем замирает перед решеткой невысоких покосившихся ворот.

– Приехали, – сообщает Гвоздь и кивает куда-то во мрак. – Вон Бухенвальд идет.

В потоке света появляется нелепая темная фигура, и любые вопросы насчет погоняла действительно отпадают сами собой. Никогда раньше не приходилось мне видеть настолько тощего человека. Он худ не болезненно – смертельно. И даже одежда, висящая мешком на этом словно бы собранном из веток теле, не может скрыть столь вопиющей худобы. Костлявые пальцы упираются в ржавое железо ворот, тянут створку в сторону, освобождая проезд.

На участке нет ничего необычного. Чернеют кривые силуэты старых яблонь, стоит длинный деревянный сарай с тяжелым навесным замком на двери, окруженный кустами черной смородины, а за ним виден обычный приусадебный дом: первый этаж кирпичный, второй – деревянный, крытая рубероидом крыша. В крохотном окне горит свет.

– Миленько тут, сука, – говорит Дед и глушит двигатель. – Пирогов они, случаем, не напекли?

Мы выходим из «девятки». Бухенвальд, уже закрывший ворота, стоит в стороне, за линией вкопанных в землю покрышек, которыми огорожено место для парковки. Смотреть на него неприятно. Что-то нехорошее просыпается внутри при взгляде на этот обтянутый кожей бритый череп, невесть как держащийся на по-птичьему тонкой шее. Он и правда похож на покойника из концлагеря – в детстве я видел немало таких фотографий – и из-за чрезмерной худобы кажется выше, чем есть на самом деле.

– Добрый вечер, – говорит Гвоздь.

Бухенвальд несколько секунд изучает его лицо, затем спрашивает тихим, бесцветным голосом:

– Раненый?

– Вот один, – указывает на меня Гвоздь. – Второй в тачке.

– Доставайте, – говорит Бухенвальд и, мазнув по мне взглядом, направляется к дому.

Мы с Дедом вытаскиваем Гену из машины. Бедняга дышит тяжело, с хриплым, звериным присвистом, стонет, но не приходит в себя.

– Давай помогу, – подскакивает Гвоздь, указывая на перевязанную тряпьем ладонь. – Тебе неудобно.

– Справлюсь, – бурчу я, еле сдерживая желание оттолкнуть его. Нам со Скальпелем все меньше нравится этот тип, да и место, в которое он нас притащил, тоже. Здесь все почему-то не так, как должно быть. Здесь пахнет подставой.

Мы волочем Гену к дому, к распахнутой Бухенвальдом двери. Я держу раненого за запястья, и боль в руке становится нестерпимой. Слышно, как скрипят мои стиснутые зубы. Где-то рядом хихикает Скальпель, шумно вдыхает прозрачный, пропитанный медью воздух.

Сразу за дверью – небольшое помещение вроде предбанника, с лавками у обшитых фанерой стен и парой черно-белых фотографий в дешевых рамках. Мы проходим его насквозь, попадаем в следующую комнату, и на мгновение я забываю о боли.

Перед нами операционная. Наверное, не такая чистая, как в больнице, но от того не менее настоящая. Выложенные кафелем стены и пол, несколько внушительных передвижных светильников, шкафчики и полки, заставленные рядами склянок, лабораторный холодильник с препаратами крови, упаковки бинтов, большой операционный стол, а рядом с ним – столик с инструментами, от одного вида которых Скальпелю хочется петь. Посреди всего этого великолепия стоит невысокий плотный человек в белом фартуке и хирургических перчатках. Штопаный. Лицо его изуродовано множеством грубых шрамов, розовых и мерзких, словно толстые черви. На щеках и подбородке между шрамами растут пучки черных волос.

– Отлично, братва! Давайте сюда пациента, – голос его свеж и беззаботен. – Кладите. Только осторожнее.

Мы опускаем Гену на операционный стол. Штопаный тут же хватает меня за ладонь, подносит ее к лицу.

– Так, а ты у нас второй, значит, – бормочет он с улыбкой, оглядывая бордовую повязку, и шрамы на его лице извиваются в жутком танце. – Ну ничего, братишка. Потерпишь немного, да? Сначала с ним закончим, а потом и за тебя примемся.

– Лады.

– Вот и славно. Идите, братва, отдохните там пока.

Мы возвращаемся в предбанник, дверь за нами захлопывается. Тяжелая железная дверь. За такой вполне можно пересидеть обстрел, и даже не один. Кстати, входная – ничуть не хуже. Если кто-то захочет взять дом штурмом, ему придется искать иные способы проникнуть внутрь. Качественно уроды окопались, слов нет.

Опускаемся на лавки. Нестерпимо хочется спать. Ломит спину, плечи, локти. Ступни в армейских ботинках зудят и чешутся, но возиться со шнурками сейчас меня не вынудит и приставленный к голове пистолет.

– Видали, что у него с лицом? – шепчет Дед. – Это ж охренеть просто!

Гвоздь пожимает плечами:

– Привыкнешь.

– А откуда они вообще взялись, эти двое?

– Без понятия. То ли Шахтер на них вышел как-то, пару лет назад, то ли они на него. Да не по хрену ли? Лучше в такие дела не лезть.

– По хрену, – соглашается Дед. – Просто не верю я тем, кого не знаю.

– А Шахтеру? – Гвоздь по-мальчишески шмыгает носом. – Шахтеру веришь?

– Допустим.

– Ну, тогда и этим верь. Они без него никуда.

Наступает тишина, но длиться ей суждено не больше минуты. С сухим щелчком поворачивается ключ в замке. Из-за усталости я не сразу понимаю, что произошло, и спохватываюсь, только когда Скальпель начинает неразборчиво шептать проклятия у меня за плечом.

– Какого хера? – бормочет, нахмурившись, Дед. – Они нас заперли, что ли, сука?

Он бросается к входной двери, толкает ее. Безрезультатно.

– Эй, епт! – Дед стучит по двери кулаком. – Эй! Вы там совсем берега потеряли?!

Он разворачивается, в два шага преодолевает расстояние до двери операционной, принимается колотить в нее.

– Пидоры! Чего заперлись?!

В ответ из-за двери раздаются звуки других ударов – приглушенные, но все же различимые. И Скальпель узнает их мгновенно, узнает куда раньше меня. Там рубят человеческое тело, рубят топором или тяжелым тесаком, отделяя конечности, кромсая суставы. Там Гену пускают в расход.

Дед, тоже, видимо, поняв, что к чему, решает оставить дверь в покое и садится рядом с Гвоздем, который до сих пор обескураженно крутит башкой, словно разбуженный шумом ребенок.

– Что за нахер?

– В смысле?

Дед бьет его в плечо – так резко, что я едва успеваю заметить движение, – и повторяет вопрос.

– Да без понятия, – хнычет Гвоздь. – Откуда я-то знаю? У них спроси!

Прячет глаза, гнида. Врет, но от растерянности и страха даже не старается это скрыть. Дед поднимается и, схватив мерзавца за волосы, наносит ему удар коленом в лицо. С тонким, почти приятным для слуха хрустом ломается нос. Гвоздь пронзительно взвизгивает, откидывается назад, тяжело сползает на пол.

Дед поворачивается ко мне:

– Антоха, нас пытаются уйти.

– Уложить на дно, как Китайца.

– Точняк. Есть нож?

Риторический вопрос. У Скальпеля всегда при себе нож. Я вытаскиваю из-за голенища левого ботинка сложенную «бабочку».

– Ага, – он освобождает клинок, секунду любуется его простой, безжалостной красотой. – Попробую сейчас поковыряться, а ты на стреме.

– Понял.

Дед садится у входной двери, вставляет острие «бабочки» в горизонтальную щель замка. Опыта в таких делах ему не занимать, и от меня здесь вряд ли будет какая-то польза. Я бросаю взгляд на фотографии на стенах – виды нашего города, снятые в начале прошлого века – и склоняюсь над скулящим Гвоздем. Кровь заливает его лицо и ладони, пачкает пол. Гаденыш похож на раздавленную крысу.

– Что-то не срослось?

– Пошел нахер! – гнусавит раздавленная крыса.

– Не планировал, что тебя запрут с нами?

– Это ошибка…

– А то! Сейчас парни все разрулят, да?

– Ты не знаешь, кто они. Не знаешь!

– Не знаю. Расскажи.

– Иди нахер.

Я думаю о том, чтобы раскроить ему череп – с моими тяжелыми ботинками хватит пары ударов, но в этот момент, к огромному разочарованию Скальпеля, позади раздается долгожданный щелчок, а следом – скрип петель.

– Готово! – сообщает Дед. – Валим!

Мы выбегаем в ночь и мгновенно слепнем. После ярко освещенного предбанника темнота кажется абсолютной. Должно быть, так выглядит смерть изнутри.

– Бляха-муха! – цедит сквозь зубы Дед. Я слышу рядом его тяжелое, хриплое дыхание. – Не промахнуться бы мимо тачки.

Скальпель радуется мраку. Он вырвался из капкана и теперь жаждет разобраться с охотниками. Я оглядываюсь в поисках окна. Вон оно, единственное на всю стену, небольшое, забранное решеткой. Пригнувшись, крадусь к нему, ступая как можно осторожнее и тише.

– Э! Ты куда? – спрашивает Дед. – Нам в ту сторону.

Скальпель смеется над его страхом, я пытаюсь придумать ответ, но нужда в нем отпадает сама собой, когда тишину разрывает пронзительный вопль Гвоздя:

– Сбежали! Быстрее сюда! Они сбежали!

Все-таки стоило раздавить его крысиную черепушку, пока была возможность.

– Сука! – Дед машет рукой и направляется к машине. Я не иду за ним. Окно слишком близко. Такой шанс точно нельзя упускать. Подобравшись вплотную, заглядываю внутрь, из всех сил надеясь, что меня не заметят с той стороны.

Операционный стол залит кровью. На нем лежит отсеченная голова Гены – с восково-желтым, измятым лицом и слишком темными волосами. Остального нет. Судя по всему, оно упаковано в несколько плотных свертков, сложенных в углу. На кафеле под ними растекается розовая лужа.

Штопаный стягивает с себя майку, бросает ее под ноги, на перемазанный алым фартук. Спина и плечи костоправа тоже покрыты шрамами. Их невероятно много. Они расползаются в разные стороны, соединяются, пересекаются. Некоторые выглядят совсем свежими, а на одном, под правой лопаткой, различимы нити, стягивающие еще не заживший шов.

Бухенвальд стоит у двери, прислушивается. Потом отодвигает засов и выходит. Из предбанника доносятся звуки борьбы, а спустя несколько секунд костлявый возвращается, волоча упирающегося Гвоздя.

– Это ошибка! – верещит тот. – Я от Шахтера! Вы же помните меня!

С силой, невозможной для столь изможденного тела, Бухенвальд швыряет парня на операционный стол. Задетая локтем голова Гены падает на пол, но на нее никто не обращает внимания.

– Вам не меня нужно зачищать! – Гвоздь бледен, зубы его стучат, кровь все еще струится из сломанного носа. – А тех двоих! Но они сбежали, только что сбежали!

– Не боись, – говорит Штопаный. – Далеко не уйдут.

Он не спеша роется в груде стали, достает нож, похожий на кухонный, с длинным узким лезвием, и одним движением вонзает его Гвоздю под ребра. Тот утробно всхрапывает, сгибается пополам.

– Никакой ошибки насчет тебя, – все тем же ровным тоном сообщает костоправ. – Ты же нынче облажался, браток.

Он резко проводит ножом вниз, рассекая рубашку и живот жертвы, затем откладывает инструмент в сторону, накрывает жуткую рану ладонью.

– Кто свой телефон потерял на месте преступления? А? Кто шефа подставил?

Гвоздь слабо стонет в ответ. Штопаный нагибается к нему, касается губами покрытого испариной лба:

– Вот то-то и оно… не удивляйся, братишка. Сам виноват.

Он поворачивается к застывшему рядом Бухенвальду:

– Ну-ка, распусти мне нитки. Только смотри, осторожнее!

Живой скелет мычит себе под нос что-то нечленораздельное, берет со столика пинцет, обходит подельника и, склонившись над его спиной, принимается ковыряться с тем самым швом под правой лопаткой. Мне плохо видно, но, похоже, он вытаскивает хирургические нити, открывая рану.

– Ай, гнида! – дергается вдруг Штопаный. – Сказал же, осторожнее!

Бухенвальд никак не реагирует на претензии, заканчивает свое дело и отступает в сторону, открывая мне обзор. Шва больше нет, на его месте – бесформенное темное отверстие, сочащееся сукровицей. Раздвигая края раны, из нее выползает нечто, похожее одновременно на тропический цветок и на вывернутый наизнанку член. Грязно-розовый хобот, увитый множеством синеватых прожилок и увенчанный пучком шевелящихся щупалец, среди которых чернеет крохотный рот. Давным-давно, в детстве, я видел что-то вроде этого в передаче о кораллах и прочей морской чепухе. Животные, которые выглядят как растения. Полипы, или актинии, или как их там еще.

Сокращаясь и распрямляясь, словно гигантская гусеница, отросток движется по спине Штопаного, пачкая кожу хозяина слизью и сукровицей. Бескостное тело продолжает выталкивать себя из раны – или норы – сантиметр за сантиметром, становясь все длиннее. Вот он добирается до плеча костоправа, заползает на руку. Щупальца едва заметно извиваются, будто пробуя воздух на вкус.

Гвоздь смотрит на приближающуюся хрень широко распахнутыми глазами. Он шепчет что-то, но я не могу разобрать слов. Может, молится. Может, просит пощады. А потом, когда тварь добирается до дыры в его животе, он кричит.

Этот вопль, полный отчаяния и бездонного черного ужаса, заставляет меня поежиться. Секундой позже кого-то рядом шумно рвет. Я вскидываюсь, готовый драться за свою жизнь, но оказывается, что позади, возле куста смородины, скорчился Дед. Он сплевывает, бросает на меня виноватый взгляд.

– Ты ж к тачке ушел! – шепчу я.

– Хрен там… Они провода от свечей выдрали. С мясом, сука.

– Не уедем?

Мотает головой. Вытирает рот тыльной стороной ладони.

– Полная жопа, Антох. Видал? Надо валить.

– Ага.

– Надо валить. Быстро.

Он скрывается в темноте. Я собираюсь последовать за ним. Честное слово. Я собираюсь рвануть за Дедом, прочь от этого проклятого дома и его проклятых обитателей. Выбраться на трассу, вернуться в город или укрыться где-нибудь на окраинах. Сейчас лето, можно и в лесу переночевать. Как решать вопрос с Шахтером, придумаем потом. Будем живы – обязательно придумаем. Однако чутье моей звериной половины заставляет остаться и еще раз взглянуть в окно. Я пытаюсь сопротивляться и уступаю. Всего на долю секунды, но этого вполне достаточно.

Мы со Скальпелем видим затихшего Гвоздя, его отвисшую челюсть и закатившиеся глаза. Видим потемневшее, разбухшее тело червя, продолжающего жрать. Видим Штопаного, повернувшего голову и с кривой усмешкой глядящего прямо на нас.

Видим, что в операционной нет Бухенвальда.

Я отпрыгиваю от окна. Паника захлестывает меня, подхватывает могучей волной, уносит прочь от берега, прямо в бездну безумия. Там ждет Скальпель, Панченко Вадим Игоревич, никогда не существовавший, но оттого не менее реальный. Стресс – его ворота в наш мир, а мы сейчас не испытываем недостатка в стрессе, верно?

– Второй раз за сутки? – шепчу я ему. Шепчу вслух, потому что мысли бессильны. Они всегда проигрывают словам. – Это не опасно?

Он хохочет. Я тоже смеюсь. Идиотский вопрос. Идиотский страх. Скажите, доктор, это не опасно?

– Ладно, ладно, но не отключай меня. Не вырубай, хорошо? Я хочу…

Грохот выстрела прерывает мои просьбы, и Скальпель, не дослушав, перехватывает управление на себя. Где-то возле «девятки» охает Дед. Второй выстрел – и на сей раз мы успеваем заметить вспышку, осветившую Бухенвальда, стоящего недалеко от входной двери с охотничьей двустволкой в руках. Всего мгновение, за которым вновь опускается тьма, еще более густая, чем прежде, но которого Скальпелю хватает, чтобы оценить обстановку.

Я кидаюсь к машине. Черт с ним, с Дедом, но у него осталась «бабочка», и есть шанс забрать ее, пока Бухенвальд, потративший оба патрона, перезаряжает оружие. В три гигантских прыжка достигнув цели, я опускаюсь на колени у тела Деда. Он мертв. Дробь снесла половину лица и добрую часть черепа. Без шансов. Ощупываю карманы армейских штанов и куртки, непрерывно оглядываясь по сторонам, переворачиваю еще теплый труп, проверяю пояс. Ничего. Достаю старый Дедов мобильник, с которого звонил шефу, но мысль посветить им Скальпель вовремя отметает. Бухенвальда нигде не видно, однако это вовсе не означает, что ему не видно меня.

В конце концов нож обнаруживается в траве в метре от мертвеца. Наверное, выпал, когда Дед свалился. Схватив «бабочку», я откатываюсь в сторону, прячусь за «девяткой». Скальпель рвется в бой. В ладони зажат острый клинок, который не может дождаться, когда его пустят в ход, и мне приходится напрягать все силы, чтобы сдерживать гасящий сознание гнев. Тьма вокруг неподвижна. Мертвецки худой ублюдок с ружьем может быть где угодно. Он знает этот участок как свои пять пальцев, он уже наверняка не впервые охотится на нем за чересчур ретивыми клиентами. Прямо сейчас он может подходить с тыла, целясь мне в затылок.

Однако реальность оказывается куда прозаичнее и логичней. Спустя минуту раздается знакомый скрип петель – открывается дверь дома. Свет в предбаннике больше не горит, и я не столько различаю, сколько угадываю тощую фигуру, появившуюся на пороге. А вот Бухенвальд, несмотря на мрак, видит меня сразу. Он вскидывает двустволку, и, пока я пытаюсь поверить, что такое возможно, Скальпель успевает кувыркнуться в сторону, спасая нас от заряда дроби, хлестнувшего по капоту машины.

Вскочив на ноги, рвусь в атаку. Счет идет не на секунды – на доли секунд. Как только дымящиеся стволы ружья, чуть приподнявшиеся при выстреле, возвращаются в прежнее положение и находят меня, Скальпель бросает в их владельца мобильник, а сам прыгает следом. Бухенвальд инстинктивно отмахивается от телефона и тратит на это ровно столько времени, сколько нужно мне, чтобы преодолеть разделяющее нас расстояние.

Я врезаюсь в него всей своей тяжестью, опрокидываю на спину. Выстрел гремит над ухом, ослепив и оглушив меня, но не Скальпеля. Прижав Бухенвальда коленями к земле, он принимается наносить ему удары ножом. Резко, быстро, сильно – в грудь, в шею, в лицо, в плечи. Еще, еще и еще. Лезвие «бабочки» с легкостью пронзает сухую плоть, но из порезов не вытекает ни капли крови. Отбросив нож, Скальпель выхватывает ружье из ослабевших пальцев противника и, размахнувшись так, что боль вспыхивает в суставах, бьет его прикладом в лоб. Череп проминается, раскалывается, словно глиняный горшок, рвется ветхая кожа. Бухенвальд вздрагивает и застывает. В разбитой голове нет ничего, кроме серой пыли.

– На, гнида! – торжествующе ревет Скальпель. – Сдох?! Сдох ты, сучий потрох?!

Он поднимается. В ушах звенит, голова кружится, и сердце, похоже, всерьез вознамерилось проломить грудную клетку, но победа того стоит. Первая победа из двух.

Скальпель подбирает «бабочку», решительным шагом направляется к дому.

– Погоди, – шепчу я, ведь теперь моя очередь быть внутренним голосом. – В предбаннике слишком темно. Скорее всего, там ловушка. Скорее всего, дверь в операционную снова заперта. Нам нужен другой вход.

– Другой?

– Да. Помнишь, Бухенвальд запер нас снаружи, а затем как-то попал внутрь? Должен быть еще один вход. Думаю, с противоположной стороны.

Скальпель кивает и пускается в обход дома. Он торопится, но старается двигаться бесшумно. Огибает угол. Между сплошной кирпичной стеной и проволочным забором свалены шины, трухлявые бревна, ящики и другой мусор. Каждый шаг дается с трудом – плевать на скрытность, не подвернуть бы ногу. Кое-как Скальпель достигает следующего угла, заглядывает за него. Я оказался прав: тут стоит тяжелая железная лестница, ведущая к двери в дощатой стене второго этажа.

Восточный край неба начинает бледнеть. Солнце вот-вот покажется над горизонтом. Возможно, есть смысл чуть подождать. Кто знает, вдруг это существо не переносит солнечных лучей? Должно же оно бояться подобных вещей? Что там еще? Святая вода, серебро, чеснок… Скальпелю мои размышления до фонаря. Он быстро карабкается по лестнице, вваливается внутрь, выставив перед собой нож.

Здесь темно, хоть глаз выколи. Пахнет мертвечиной и плесенью. Рука не находит на стене ничего похожего на выключатель, но взгляд цепляется за тонкую полоску света, пробивающуюся впереди сквозь пол. Скальпель подкрадывается ближе, доски предательски скрипят под ногами.

Это люк. Нащупав веревочную рукоять, Скальпель поднимает крышку. Хлынувший из-под нее поток света разгоняет мрак, обнажает человеческие черепа, расставленные ровными рядами на самодельных полках, и одежду, сложенную в углах: ботинки, кроссовки, куртки, джинсы, свитера. Похоже, господа костоправы сотрудничают не с одним только Шахтером. Ничуть не удивлюсь, если окажется, что большая часть бойцов, исчезнувших в городе за последние два года, осталась именно в этом крохотном домике.

Внизу – операционная: мертвый Гвоздь все так же лежит, скорчившись, на столе, окровавленный фартук все так же валяется на полу рядом с отрезанной головой Гены, все так же призывно блестят хирургические инструменты, только Штопаного там уже нет.

– Сдристнул, – цедит Скальпель сквозь зубы, и я понимаю, что он говорит это мне. Обвиняет в лишней осторожности, позволившей врагу ускользнуть. Врагу, которого нельзя упускать.

Скальпель спрыгивает. Ничего сложного: уцепившись за край люка и повиснув на нем, он почти достает ступнями до пола. Замирает над аккуратно разложенными ножами и пилами, благоговейно, почти ласково проводит пальцами по ледяным лезвиям, осторожно касается рукоятей. Выбирает. Один в один – онанист перед стендом с искусственными вагинами в секс-шопе. В итоге он хватает большой ампутационный нож в локоть длиной, вроде того, которым вскрыли брюхо Гвоздю. Тяжелый. Острый. Сталь приятно холодит ладонь. Пора на охоту.

Хищно ощерившись, Скальпель бросается к выходу, но в предбаннике останавливается на мгновение, услышав голос Штопаного, доносящийся снаружи:

– Ну где ты? Покажись, красавица…

Значит, погони не будет. Значит, все уже почти закончилось.

В предрассветных сумерках отчетливо видна тварь, сидящая у тела Деда. Из разошедшихся швов на груди и животе тянутся пульсирующие розовые канаты, уткнувшиеся маленькими пастями в раны моего мертвого друга. Они отрываются от трапезы с липким чавканьем, повисают в воздухе, недовольно изгибаясь и роняя бордовые капли, когда Штопаный выпрямляется во весь рост.

– Почему не взял топор? – спрашивает он. – Не нашел? Под столом же лежит.

Скальпель не отвечает. Не знаю, заметил ли он топор. Я заметил. Но это не имеет значения, потому что Штопаный держит в руке пистолет. Вроде бы, «глок» – еще недостаточно светло, чтобы определить точно.

– Слушай, братан, давай сразу проясним, а? – костоправ поднимает оружие, и окровавленные отростки начинают угрожающе извиваться, словно щупальца осьминога, прячущегося в его туловище. – Против тебя я ничего не имею. Вы напортачили и попали под раздачу – сам знаешь, братан, Шахтер в следующем году планирует избираться. Ему такая кутерьма никуда не уперлась. Но… погоди, дослушай!

Скальпель, неспешно приближавшийся к Штопаному, послушно замирает на месте.

– Но вы убили моего напарника. А эту работу одному не потянуть, здесь нужны двое. Вижу, что ты… не обычный человек. Я тоже. Поэтому предлагаю, предлагаю только раз: станешь моим помощником здесь, и о Шахтере можешь не беспокоиться. Он тебя не тронет. Авторитеты меняются, уходят в политику или в могилу, а мы остаемся. Что касается домашних животных, – он указывает кивком головы на жутких червей, растущих из его внутренностей, – не волнуйся, ты привыкнешь. В природе это обычное дело, братишка. Симбиоз – знаешь такое слово? Просто нужно будет отдавать половину зачищенных мне, чтобы я мог кормить своих девчонок. Со второй половиной делай что хочешь. Бухенвальд, например, предпо…

Скальпель атакует. Его рывок резок и быстр, как всегда, но до врага слишком далеко, и Штопаный успевает нажать на спусковой крючок. Трижды. Первая пуля попадает в локоть левой руки, закрывающей шею и лицо. Вторая пробивает грудь под правой ключицей, а третья бьет чуть ниже, проламывает ребра, уродует легкое. Весь воздух внутри в одно мгновение оборачивается кипящим маслом, боль переполняет меня, выплескивается наружу обжигающей влагой. Я задыхаюсь, я падаю, я умираю.

Но Скальпель не останавливается. Он обрушивается на Штопаного, словно селевой поток из стали и ярости. Он рубит и колет, не позволяя противнику сделать еще один выстрел, не позволяя отступить, не позволяя уцелеть. Удар – отлетает в сторону отсеченное щупальце. Удар – вместе с двумя пальцами падает в траву пистолет. Удар – горло костоправа раскрывается, выпуская алую струю. Удар – вонзившись ему под скулу, клинок выходит из затылка. Гаснет сознание в налитых кровью глазах, и Штопаный тяжело валится навзничь.

– Значит, эта работа только для двоих, да? Ну так нас тут уже двое, – упершись ботинком в голову убитого, Скальпель с усилием выдергивает из нее нож. – Ты лишний, мудила.

Он выпрямляется, сплевывает. Штопаный застыл у его ног бесформенной грудой. Уцелевшие отростки слабо шевелятся, елозят по траве, тыкаясь из стороны в сторону, будто слепые котята.

– Симбиоз у него, епта, – бормочет Скальпель и давит подошвой ближайшую тварь.

Первый утренний свет наконец пробивается сквозь кроны деревьев. Ночь кончилась. Можно подождать, понаблюдать, как солнце высушит или сожжет эту мерзость. А если оно не справится, то совсем рядом стоит «девятка», в баке которой наверняка еще остался бензин. На приусадебных участках сам бог велел жечь костры, верно?

Мы со Скальпелем отходим от издыхающего чудовища, опускаемся на траву. Надо срочно заняться ранами, извлечь пули, остановить кровотечение, сделать перевязки, благо что в доме нет недостатка ни в инструментах, ни в бинтах. Но утро наливается силой вокруг, и здесь, посреди сада трупов, нами овладевает незнакомое, непобедимое спокойствие.

Рядом звонит телефон. Это мобильник Деда, упавший в траву во время драки с Бухенвальдом. Мы подбираем его, смотрим некоторое время на букву «Ш» на экране, затем, нажав кнопку с зеленой полосой, подносим телефон к уху.

– Костоправы слушают, – говорим мы.

 

Господь всех в лесу зарытых

Ресторан ее приятно удивил. Для загибающегося провинциального городка с не самой хорошей славой это было явно выдающееся заведение. Два этажа, просторные залы, мягкое освещение, отдельные кабинки, ненавязчивая музыка, интерьер, оформленный в купеческо-охотничьем стиле, слегка аляповатом, но не скатывающемся в безвкусицу – даже просто находиться внутри было в кайф.

Но главным сюрпризом оказалась здешняя кухня. Карина заказала салат с лосятиной и брусникой, уху из судака и чизкейк с лимоном, рассчитывая на сытный, но не особенно изысканный ужин. Последний раз она ела почти сутки назад, перед выездом из Москвы, и была чудовищно голодна. Однако накинуться на еду и разом умять все не получилось: после первой же вилки стало понятно, что есть нужно неспешно, тщательно смакуя каждый кусок. Давненько ей не доводилось пробовать что-либо настолько вкусное. И претенциозные названия блюд, тоже отсылающие к дореволюционному купечеству, с непременным «Ъ» после твердых согласных в окончаниях слов, больше не выглядели нелепицей – именно так и должны были питаться зажиточные заводчики и промышленники села Железного, некогда торговавшие по всей стране замками с секретом, складными ножами со множеством лезвий, музыкальными шкатулками и прочими хитроумными диковинами.

Настроение, порядочно подпорченное путешествием, начало возвращаться в норму. Появилась даже мысль пригласить внутрь Мишу с Тимом, но Карина быстро ее отогнала. Нет, парням следует оставаться на положенных местах. Ничего с ними не случится, потерпят еще немного. Если встреча пройдет гладко и не появится никаких подозрений насчет клиента, то так и быть, помотаются на машине по окружной, чтобы убедиться в отсутствии хвоста, а к вечеру вернутся сюда отметить удачную сделку. Хотя, по-хорошему, чем быстрее они покинут Железносельск, тем лучше.

Поганый городишко, неприглядный и промозглый, действовал ей на нервы. Его насквозь пропитал дым заводов, больше половины которых склеили ласты еще в девяностых, но и оставшихся вполне хватало для того, чтобы город регулярно попадал в списки населенных пунктов с тяжелой экологической ситуацией. В дороге от нечего делать она читала про Железносельск в Интернете, и подавляющая часть публикаций или форумных обсуждений касалась именно экологии. Какой-то американский институт даже выпустил исследование, где назвал Железносельск самым грязным городом планеты. Утверждалось, что средняя продолжительность жизни тут на двадцать процентов ниже, чем в среднем по стране, а количество детей с врожденными дефектами, наоборот, на двадцать процентов выше. То и дело попадались статьи о скандалах с участием местных чиновников, постоянно обещавших разобраться со свалками опасных отходов, тяжелыми металлами и прочими прелестями индустриального рая, но вместо этого только набивавших собственные карманы.

Одной из главных достопримечательностей Железносельска была Черная Яма – карстовый провал, который начали использовать как хранилище химических отходов еще в пятидесятых годах прошлого века и, несмотря на все запреты, использовали до сих пор. Говорили, что он бездонный. Говорили, что это дыра, ведущая прямо в ад – и кто-то обязательно безыскусно шутил об отравленных, кашляющих чертях. Говорили, что десять минут, проведенные на краю Черной Ямы без противогаза или маски, сокращают жизнь минимум – Карине особенно нравилось это «минимум» – на пять лет.

К Черной Яме водили экскурсии, на ее фоне фотографировались бесчисленные иностранцы и москвичи, о ней писали в Интернете, против нее протестовали разного рода экологические активисты и политиканы, не упускающие повода пропиариться. Все это происходило словно бы волнами: очередная организация с названием вроде «Зеленый край» или «Скворцы» поднимала шум, о Яме снимали пару сюжетов для областного и федерального телевидения, привычно выступали представители администрации, обещая к какому-нибудь неблизкому году полностью искоренить, оправдать, достичь определенных подвижек и не оставлять без внимания, затем приезжал столичный блогер, делал кучу снимков, сообщал о том, как испарения из провала заставляют слезиться глаза, провоцировал срачи на форумах и в социальных сетях, а потом все постепенно затихало и благополучно дремало до тех пор, пока следующая экологическая контора не принималась заново баламутить воду, то ли надеясь отхватить немного грантов, то ли действительно переживая за окружающую среду.

Однако не только Черной Ямой прославился Железносельск. Имелась в его истории и другая занимательная глава, куда более мрачная и темная. Название этой главы состояло всего из одного слова, которым здешние старшеклассники до сих пор пугали надоедливых младших сестер. Гравер. Или, по паспорту, Куницын Максим Савельевич, тысяча девятьсот пятьдесят девятого года рождения. Согласно находящимся в открытом доступе материалам следствия, в период с февраля тысяча девятьсот восемьдесят второго по сентябрь тысяча девятьсот девяностого года Максим Савельевич изнасиловал и убил двадцать три женщины.

Гравером его прозвали местные газетчики. Дело в том, что все двенадцать обнаруженных до поимки маньяка жертв – те, чьи тела Куницын не прятал или спрятал недостаточно хорошо, – оказались им помечены: с помощью гравировального ножа (который потом фигурировал на процессе в качестве едва ли не главной улики) он вырезал на их лицах узоры. Волнистые линии, треугольники, полумесяцы, кресты – все старательно, аккуратно, с обязательной симметрией в рисунке. Творческий, понимаете ли, человек. Еще одиннадцать трупов, найденных в окрестных лесах уже после того, как убийца был схвачен, успели сильно разложиться, но на некоторых из них тоже были обнаружены следы того самого лезвия.

По слухам, реальное количество жертв могло быть куда больше. Одни доморощенные (но не обязательно негодные) исследователи говорили о тридцати пяти, другие – о пятидесяти. Сам Куницын сперва взял на себя почти четыре десятка нераскрытых убийств и исчезновений, потом открестился от половины, заявив, что показания давал под давлением, затем снова принялся признаваться во всем подряд. Впрочем, затянуть следствие это не помогло – страна как раз переживала процесс над Чикатило, и с железносельским маньяком церемониться не стали. Психиатрическая экспертиза признала его вменяемым, суд рассматривал только двадцать три доказанных эпизода и без лишних проволочек вынес смертный приговор. Верховный суд оставил решение в силе, прошение о помиловании быстро получило отказ, и уже в ноябре девяносто второго Куницын был казнен.

Точная дата и место приведения приговора в исполнение оставались неизвестными и по сей день. Исполнители, разумеется, тоже были засекречены. Однако в том, что земное бытие Гравера прервали выстрелом в затылок, у Карины сомнений не было. За последний месяц она не раз и не два держала в руках его череп, не раз и не два разглядывала небольшую дырочку почти квадратной формы как раз на черном шве между затылочной и левой височной костями. Эта дырочка, пулевое отверстие, в которое едва пролезал Каринин указательный палец, была подробно описана в заключении экспертизы, неоднократно сфотографирована и указывалась в качестве наиболее вероятной причины смерти. Что до оружия, из которого был произведен выстрел, то немецкие специалисты сошлись на пистолете Макарова.

Все это было в бумагах. Бумаги лежали в черной кожаной папке на молнии. Папку Карина убрала под стол. Сам череп, разумеется, в ресторан она с собой не принесла. Тот, бережно упакованный, лежал в машине Тима, припаркованной на соседней улице. Если все пройдет гладко, если клиенты, убедившись в полноте и достоверности документации, переведут деньги, она скажет им, где именно. Скорее всего, кто-то из покупателей останется с ней, пока остальные отправятся забирать у Тима товар – нужно будет заказать шампанского, чтобы скоротать время. Именно такой она и должна остаться в памяти этих людей: легкомысленной, слегка испуганной, но позитивной молодой женщиной, которая не парится насчет возможных последствий, любит выпить и вряд ли до конца представляет себе, чем занимается. Пусть Карину принимают за недалекую исполнительницу чужих указаний и не тратят силы на то, чтобы ее запомнить.

Конечно, опасения эти привычны, даже стандартны, да и, скорее всего, беспочвенны – за время, что она зарабатывала противозаконной продажей редких артефактов, клиенты повторно выходили на связь всего дважды, но от людей, готовых выложить баснословную сумму за череп малоизвестного серийного убийцы, следует ожидать чего угодно. Это не обычные люди. И намерения у них тоже могут быть не обычные. Поэтому в сумочке лежал перцовый баллончик. Поэтому она прекрасно знала, как им пользоваться.

Карина отправила в рот последний кусочек чизкейка, допила кофе. Взглянула в окно – судя по цифрам на табло электронных часов, висевших над входом в небольшой торговый центр через дорогу, до условленного времени встречи оставалось меньше пяти минут. В небе над изломанной под странными углами крышей торгового центра кружили птицы. Видно было, как мечутся под напором вечернего ветра верхушки деревьев.

Где-то в этих провинциальных, степенно сереющих сумерках спешили к ресторану загадочные клиенты. Где-то там ждал в машине Тимур, читал газету, время от времени поглядывая на наручные часы. Иногда ее бесила, иногда заводила его подчеркнутая, безыскусная старомодность: газеты вместо планшета с Интернетом, часы вместо телефона, брюки вместо джинсов, неизменная стальная синева на подбородке и щеках.

Где-то там, на скамейке недалеко от входа в ресторан, невидимый отсюда, сидел Миша, собранный, напряженный, готовый в любой момент броситься на помощь. Бывший боксер, разочаровавшийся нацист, упорно отказывающийся сводить с каменных бицепсов неровно набитые кельтские кресты, любитель порассуждать об оружии и рукопашном бое, всегда готовый к любым экспериментам в постели. Ее мужчины. Ее сообщники. Ее верные солдаты.

Если дело выгорит – почему опять «если»? должно, должно выгореть! – их доли хватит на то, чтобы полгода ни о чем не беспокоиться где-нибудь гораздо ближе к экватору, хватит на то, чтобы выкинуть из головы эту траурную погоду, эти вечно скрюченные, вечно голые ветви на фоне мраморных облаков. Только они трое, сами по себе, в другом, абсолютно сказочном мире, состоящем из солнца, пляжей и дорогого вина.

– Еще что-нибудь желаете? – Официантка подошла неслышно, и Карина вздрогнула от неожиданности.

– Нет, спасибо… Хотя, знаете, давайте еще чаю, – раскрыв меню, она наугад ткнула в незнакомое китайское название. – Большой чайник.

Девушка кивнула, забрала пустые тарелки и ретировалась. Карина выругалась шепотом. Надо же так замечтаться! Да к ней кто угодно мог подобраться, включая самого Куницына-Гравера. Нужно выкинуть лишние мысли из головы и сосредоточиться на стоящей перед ней задаче. Дождаться клиентов, отдать им документы, ответить на все вопросы и после перечисления нужной суммы отправить к Тиму. Проще некуда.

Красные цифры за окном лениво мигали. До условленного времени оставалось две минуты. Не о чем волноваться. Глубоко вдохни и медленно выдохни. Несколько раз. Вот так. Все пройдет по плану, и уже в выходные они втроем усядутся в самолет, летящий на юг. Тимур найдет билеты. Он никогда еще ее не подводил.

Одна минута. А если клиенты не появятся? Может подобное случиться? Карина вдруг поняла, что испытает огромное облегчение, если никто не придет. Похожие мысли посещали ее когда-то в универе, перед экзаменами, к которым не успела подготовиться. Конечно, задаток уже получен, и немалый – для провинции вообще огромная сумма, – так что история на этом точно не закончится, но хрен с ней, с историей, пускай развивается как-нибудь дальше, а вот прямо сейчас убраться из ресторана и из города, провонявшего химикатами, она бы не отказалась. Гребаный череп!

Пиликнул мобильник в сумочке. Сообщение от Тима в мессенджере:

«Все в порядке?»

«Да, – ответила Карина и, подумав, добавила: – Пока, жду».

«Ок».

Моргнув еще раз, красные цифры за окном изменились – наступило назначенное время. Официантка снова возникла словно бы из ниоткуда, поставила перед ней чайник и чашку. Карина кивнула, не спуская с девушки глаз. А вдруг эта угловатая простушка в форменном фартуке и есть та самая? Потому и договорились о встрече здесь, а вовсе не из-за того, что это лучший ресторан в городе? Но официантка, дежурно улыбнувшись, исчезла – прекрасно выдрессированная работница с ничего не выражающим лицом, под которым не спрячешь и менее серьезные секреты. Мимо.

Привстав, Карина оглядела зал. На втором этаже, кроме нее, никого не было. Когда она только пришла, за одним из столиков располагалась семья с двумя детьми, но уже полчаса назад они расплатились, сели на парковке перед рестораном в темный внедорожник и уехали – Карина наблюдала за ними через окно. Если здесь постоянно такая посещаемость, то как заведение сводит концы с концами? За счет чего обновляются и содержатся в подобающем виде два этажа, кабаньи головы и лосиные рога на стенах, медвежьи шкуры на полу? Не похоже, чтобы все это особенно привлекало местных, но ведь и туристов в Железносельске не так много. Разве что те, кто едет на Черную Яму посмотреть – да только половина из них экологи, которые охотничью эстетику на дух не должны переносить, верно?

Лишние, неважные вопросы. Лишние, неважные мысли. Где заказчики? Где тот человек, который еще прошлым утром в приватном чатике заверял ее, что лучшего места для встречи не придумать? Или волноваться пока не о чем, опоздания здесь – в порядке вещей?

«Никого, – написала она Тиму. – У тебя тихо?»

«Ага, – ответил он почти сразу. – Даже слишком, такое чувство, что в городе никого».

«Позвони Мише».

«Ок».

Часы за окном мигали, безжалостно складывая зря потраченные секунды в зря потраченные минуты. Карина тяжело вздохнула, налила себе чаю. Теперь, когда перспектива срыва сделки из умозрительной стала вдруг вполне реальной, она больше не приносила успокоения.

«Миха не отвечает», – написал Тим.

«Почему?»

«Откуда я знаю. Не берет».

«Звони еще».

«Ок».

Снова молчание. Тишина. Миша не отвечал, а значит, что-то пошло не по плану. Уговор был – постоянно оставаться на связи. Миша с Тимом по телефону, Тим с Кариной – через мессенджер. Схема была отработана и никогда прежде не давала сбоев. Правда, никогда прежде и не случалось поводов для того, чтобы она могла сбоить.

«Ну как?» – написала Карина спустя пару минут, не в силах больше ждать. Но ответа не получила ни через минуту, ни через две, ни через три.

«Не молчи», – написала она.

Потом:

«Тим!!!! Пожалуйста, ответь!»

Потом:

«Что СЛУЧИЛОСЬ?????»

Собеседник не реагировал, хотя был помечен как присутствующий в сети. Когда официантка подошла в следующий раз, Карина попросила счет. Спустя еще пять минут тишины, оставив в картонном конвертике деньги за ужин плюс ровно столько чаевых, сколько нужно, чтобы не остаться в памяти у персонала, она убрала папку в сумочку, поднялась из-за стола и поспешила на улицу.

Скамейка у парковки была пуста. Карина выругалась сквозь зубы, набрала номер Миши. Черт с ней, с конспирацией, черт с ней, со сделкой, черт с ними, с деньгами, с поездкой в теплые края, с шестью месяцами блаженства – просто возьми трубку и ответь, скажи, что у тебя все в порядке, что ты всего лишь отошел отлить и бегал вокруг центральной площади этого сраного городка, пытаясь найти подходящее место, а потом заблудился в сумерках, как идиот, как последний гребаный олигофрен, а мобильник перевел в беззвучный режим. Возьми трубку и скажи. Не будет никто никого ни в чем винить, не будет никто никого отлучать от тела, только возьми трубку и ответь.

Но, прозвучав положенное количество раз, гудки оборвались, и вновь наступила беспощадная тишина. Бросив последний взгляд на ресторан – в полумраке это старинное здание из побагровевшего от времени кирпича, украшенное по углам нелепо-тонкими башенками, казалось пустым и безжизненным, несмотря на горящий в окнах свет, – Карина направилась туда, где ждал в машине Тим. Нужно было пройти еще два дома, свернуть на узкую улочку, круто поднимающуюся в гору, по ней добраться до хозяйственного магазина с потрескавшейся вывеской. За магазином, в тесном тупике возле насквозь проржавевших, неведомо куда ведущих ворот, и припаркован их внедорожник. Место укромное, путь к нему тоже не отличается многолюдностью. Днем они специально подбирали маршрут таким образом, чтобы клиентам пришлось миновать как можно меньше окон и прохожих. Теперь, один на один с изголодавшейся темнотой, уже сожравшей Мишу, это больше не казалось Карине правильным решением.

Она шла быстро, стараясь не оглядываться назад и не озираться по сторонам. Главное – держать страх под контролем, не позволить ему взять верх над здравым смыслом. Что бы ни случилось, мужчины прикроют ее, примут удар на себя, в этом сомневаться не приходится. Представят ее невольной соучастницей, которую просто попросили передать документы нужным людям. А потому: не суетиться, не совершать резких движений, вести себя так, словно ей нечего опасаться и не о чем переживать. Если за ней наблюдают – а Карине казалось, что это так, с того самого момента, как она покинула ресторан, – то образ наивной дурочки следует сохранять до последнего.

Карина остановилась у купеческого дома с коваными решетками на крохотных балкончиках второго этажа. Подняла смартфон, словно собиралась сфотографировать решетки, но переключилась на фронтальную камеру. На дороге позади нее кто-то был. За одно короткое мгновение, прежде чем смутная темная фигура рывком скрылась за углом, Карина не успела толком ничего разглядеть. Высокий и худой человек. Даже слишком, чрезмерно, худой, но, возможно, это камера так исказила изображение.

Карина замерла на секунду, потом справилась с собой и, сделав все-таки фотографию дома, зашагала дальше. Итак, за ней следят. Главное – не паниковать. Дышать спокойно и ровно, не дать адреналиновой волне захлестнуть мозг. Стоит ли вести «хвост» к машине и Тиму? Если она этого не сделает, то с образом наивной дурочки придется распрощаться. Да и куда ей идти? Преследователь наверняка знает город гораздо лучше ее. И скорее всего, Тима уже повязали, иначе с чего бы он вдруг не отвечал на ее сообщения? Так что вдохнуть, выдохнуть, принять расслабленный вид и спокойно прошествовать к машине, где максимально достоверно разыграть невинное удивление при виде ментов.

А если это не менты? Тот, кого она видела в смартфоне, не походил на мента. Впрочем, если он занимается слежкой, то и не должен, наверное, да? Она обругала себя за то, что недостаточно внимательно слушала Мишу, когда тот рассказывал о работе полиции.

Вот и хозяйственный магазин, уже закрытый, с нечитаемым из-за разбитой вывески названием. Еще немного. Самое важное – первое впечатление. Распахнуть глаза пошире, округлить рот. В чем дело? Я не понимаю, я просто… Просто надо было передать какие-то бумаги. Я думала, это связано с бизнесом, честное слово! Череп? Ну, что вы, что за бред? О господи-господи-господи, уберите от меня эту дрянь, я никогда бы, никогда не… Их ведь вряд ли задержат, верно? За подобное задерживают? Почему, ну почему она этого не знает?!

Карина обогнула магазин и сразу увидела машину. Массивный внедорожник сгорбился в углу между глухой кирпичной стеной и ржавыми воротами, словно пытаясь вжаться в них, спрятаться, слиться с окружением. В серой вечерней мгле это ему почти удавалось. Рядом никого не было. Карина замерла, прищурилась, пытаясь различить силуэт Тимура в салоне, но безуспешно. Неужели он тоже исчез? Ни хрена, не может быть. Тим ни за что не оставил бы ее. Миша – черт знает, никогда нельзя было понять, что творится в его нацистской бритой башке. Но Тим? Он подал бы знак, предупредил, обязательно нашел бы способ.

Карина огляделась. Пустая улица проваливалась в сон. На углу возле магазина горел, чуть помаргивая, фонарь. Его свет ложился на крышу внедорожника и, не в состоянии удержаться на гладкой поверхности, стекал по окну и борту во мрак под колесами. От этого света вокруг становилось только темнее. От этого света по спине бежали мурашки.

Собрав всю храбрость в кулак, Карина подошла к машине. Она знала, что если постучит по стеклу или попробует как-то иначе привлечь внимание, то не получит ответа, а потому просто открыла водительскую дверь. И не закричала. Стиснула зубы, зажмурилась. Заставила себя неспешно, размеренно досчитать до семи и только потом открыла глаза вновь.

Тимур лежал, завалившись на бок, уткнувшись лицом в сиденье пассажирского кресла. Он был настолько неподвижен, настолько неодушевлен, что казался естественной частью салона, ничем не отличался от руля или приборной панели. Чернота на кожаной обивке под его головой тускло поблескивала в свете фонаря, едва просачивающемся сквозь лобовое стекло. Пахло медью и мочой.

Собственное самообладание удивило Карину. Да, за последние годы она повидала и подержала в руках немало человеческих останков: черепа и челюсти серийных убийц и комендантов концлагерей, кожа с татуировками, снятая с погибших байкеров и воров в законе, святые мощи, кости августейших особ. Но то были вещи, утратившие всякий намек на жизнь, не имеющие никакого отношения к тем, кто носил их некогда в своих телах. Настоящего мертвеца, который уже не человек, но пока еще не предмет, и этой переходностью, неопределенностью своей ужасен, она прежде видела в реальности всего однажды – пятнадцать лет назад, когда хоронили бабушку. А сейчас перед ней остывал Тимур, верный друг и любовник, единственный, кого она могла представить отцом своего ребенка. Он был убит, и кровь еще не высохла и пахла омерзительно-приятно, и лица его не было видно, а только затылок и шею, вывернутую неудобно, как никогда не вывернет живой. А Карине оказалось все равно. Она чувствовала страх, да – теперь выяснилось, что опасаться следует вовсе не ментов, и страх стал острее и прозрачнее, будто осколок бесцветного стекла, вонзившийся под ребра, – но не сожаление, не горе, не скорбь. Ничего из того, что до́лжно чувствовать, если погибает близкий человек. Мертвый Тимур не имел значения, и это ее озадачило.

Но тратить время на самокопание Карина себе запретила. Нужно было действовать, и действовать немедленно. Водила она крайне неуверенно, водительских прав не имела, хотя уже третий год собиралась записаться в автошколу, да и вряд ли попытка уехать из города в окровавленном автомобиле с трупом в салоне добавит ей шансов на снисхождение в суде. А суда точно не удастся избежать. Потому что Миша исчез. Потому что кто-то убил Тимура. Потому что кто-то преследовал ее на темных улицах и наверняка затаился неподалеку. Потому что теперь ей не оставалось ничего иного, кроме как обратиться в ближайшее отделение полиции. Всего за несколько минут менты из потенциальной угрозы превратились в защитников и спасителей. Придется рассказать им все как есть, сведя свою роль к минимуму. Ничего не знала, слышала краем уха, гражданский муж попросил встретиться в ресторане с клиентами и передать им бумаги. Доказать ее реальную вовлеченность в незаконную торговлю черными артефактами невозможно. Если повезет, Карина Евгеньевна Тимофеева вообще будет проходить по делу свидетелем.

Отступив от машины, она захлопнула дверь. Потом вспомнила о смартфоне Тимура, подумала, что стоило бы его забрать, но тут краем глаза уловила движение сзади. Опустила руку в сумочку, нащупала перцовый баллончик и только после этого неспешно обернулась. На углу у магазина под фонарем стоял человек. Тот самый, что шел за ней несколько минут назад. Невероятно, уродливо костлявый, а потому кажущийся выше своего роста и лишенный возраста. Узкие плечи, худая шея, облепленный желтой кожей череп – все это делало его похожим на мумифицированного покойника или узника концлагеря. Но, в отличие от них, он улыбался. Едва заметной, кривой улыбкой, не размыкая бесцветных губ.

– Лучше не подходи, – сказала Карина. – Хуже будет.

Человек пожал плечами. Мол, как угодно, дамочка. Однако он не опасался ее. Нисколько. Наблюдал, изучал, словно редкую бабочку, словно никогда прежде не встречал женщины, готовой угрожать ему.

– Не подходи, – повторила Карина и принялась отступать, не отводя от незнакомца взгляда. Она вышла из тупика, держась у самой стены дома, двинулась прочь по улице, уползающей от магазина еще выше в гору. Этот чертов город, казалось, целиком состоял из сплошных подъемов и спусков.

Человек под фонарем не двигался. Когда расстояние между ними увеличилось метров до восьмидесяти, Карина повернулась и зашагала со всей быстротой, на какую была способна. Однако совсем скоро страх заставил ее обернуться. Тощий по-прежнему стоял под фонарем, глядя ей вслед. Когда она обернулась снова, еще несколько секунд спустя, его там уже не оказалось.

Не замедляя шага, Карина достала из сумочки смартфон и перцовый баллончик. Первый – в левую руку, второй – в правую. Все должно быть наготове. Забила в поисковик: «Железносельск отделения полиции», получила список с адресами и карту. Звонить она не решалась: еще не до конца понимала, что будет говорить и в каком свете лучше представлять случившееся. Пока нет прямой угрозы, следует собраться с мыслями и продумать историю. Как можно больше правды – потому что Миша может быть еще жив, но как можно меньше фактов, позволяющих предъявить ей серьезные обвинения.

Регулярно оглядываясь, Карина добралась до пустынного перекрестка, остановилась под светофором и принялась изучать карту с раскиданными по ней синими кружочками, обозначающими отделения полиции. Судя по всему, ближайший участковый пункт располагался всего в нескольких минутах ходьбы, на улице Кольцова, в доме номер двенадцать. Прикинув маршрут, Карина еще раз осмотрелась: город вокруг выглядел мертвым. Давно мертвым. Как череп маньяка Куницына.

Светились окна и где-то вдалеке шумели машины, из-за высокого металлического забора по правую руку доносились голоса, но они ничуть не оживляли общей картины, не исправляли впечатления, что Железносельск изо всех сил старался казаться обитаемым, однако старания эти никак не могли увенчаться успехом. Если убрать забор, то увидит ли она за ним обладателей голосов? Если зайти в квартиру, чьи окна так призывно горят, встретят ли ее хозяева? Или комнаты окажутся пусты и холодны?

Перейдя через дорогу, она попала в район двухэтажных многоквартирных домов, построенных в середине прошлого века. Нужно было миновать четыре таких дома, а затем свернуть налево – и участковый пункт окажется прямо перед носом.

Навстречу кто-то шел. Карина сбавила шаг, пригляделась. Женщина. Высокая, грузная, в годах. Она несла в каждой руке по увесистой холщовой сумке и смотрела себе под ноги. Остановившись на краю тротуара, Карина крепче сжала перцовый баллончик, готовая пустить его в ход при малейшем признаке опасности, но женщина проплыла мимо, не подняв головы, – тяжелая, покорная своей ноше и сосредоточенная на ней, похожая на тягловую лошадь.

Отлично. Значит, в городе все-таки остались обычные люди. Настоящие люди. Они разговаривают за заборами и жгут свет в квартирах, они понятия не имеют о том, что где-то снаружи их уютных домашних мирков бродит по плохо освещенным улицам смерть, почти в исконном своем виде, костлявая и безмолвная, орудующая не косой, а… чем? Чем убили Тимура? Ножом? Она не видела ран, но не сомневалась, что его зарезали. Тощий, вроде бы, ничего не держал в руках. Это, кстати, важный вопрос. Почему она вдруг решила, будто он представляет для нее опасность? Успокойтесь, девушка, успокойтесь. Опишите подробнее внешность того мужчины. Совершал ли он какие-либо действия, которые вы расценили как посягательство на вашу жизнь, или, может быть, сказал нечто, похожее на угрозу? Здесь нужно соблюдать осторожность – допустим, она наговорит про тощего с три короба, а потом выяснится, что это всем известный городской сумасшедший, немой и совершенно безобидный.

Карина свернула в нужном месте, и действительно сразу увидела полицейский участок. Отдельный, не так давно сделанный вход в жилом доме, массивная стальная дверь, рядом – табличка с гербом. В окне, расчерченном белой решеткой, горел свет. Она остановилась у порога, шумно выдохнула, приводя мысли и чувства в порядок. Нужно выглядеть перепуганной, отчаявшейся, разбитой, заставить мужиков беспокоиться за нее. Ничего сложного.

Дверь отказалась открываться. Безуспешно поискав взглядом звонок, Карина принялась стучать, но в ответ изнутри не донеслось ни звука. Привстав на цыпочки, она заглянула в окно и увидела комнату с железными шкафами вдоль стен, в которой не было ни одного человека.

– Они все футбол смотрят, сестренка, – раздался рядом глубокий, бархатистый голос. – Или в пивную ушли. И там футбол смотрят.

Карина не вздрогнула и не закричала, хотя для этого пришлось сделать над собой грандиозное усилие. Повернула голову. Человек, стоявший на расстоянии пары шагов от нее, ничуть не походил на тощего преследователя. Наоборот, он выглядел его полной противоположностью: массивный и коренастый, лет сорока, с солидным брюхом, распирающим мешковатый свитер, с мясистым загривком шире изрядно облысевшей головы. На гладко выбритом лице – целая россыпь шрамов, плохо заживших, струящихся по щекам, подбородку и шее неровными, бугристыми потеками. Живой, чуть насмешливый взгляд.

– У тебя случилось чего, сестренка?

– Да, – она с трудом заставила себя отвести глаза от его лица. – Мне в полицию нужно обратиться.

– Говорю же, нет никого. Футбол сегодня. Сам только что стучал, с бывшими сослуживцами матч посмотреть, не открыли. Срочное чего-то?

Карина кивнула.

– Ну, так давай позвоним. Сергеичу прямо и позвоним, он главный на участке.

– Давайте.

– Только я без мобилки, – сказал здоровяк и добавил виновато: – Не думал, что пригодится, не прихватил.

Она протянула ему смартфон. Знала, что не следует этого делать, понимала, что совершает страшную, возможно, роковую ошибку, но слишком уж сильно было желание прекратить наконец этот затянувшийся кошмарный сон, добиться хоть какого-то результата. В тот момент, когда его короткие толстые пальцы сомкнулись на «мобилке», Карина увидела нечто, заставившее ее забыть об осторожности и закричать, нечто, позволившее осознать весь ужас уже случившегося и в полной мере прочувствовать участь Миши и Тимура. И она вскрикнула, выронив перцовый баллончик, и тут же зажала ладонями рот и замерла на месте, словно мышь перед змеей.

– Чего визжишь, сука? – сказал здоровяк, стискивая в кулаке ее смартфон, ломая пластик, кроша стекло. У него на шее с левой стороны, между ухом и воротником свитера, под кожей двигался плотный комок размером с грецкий орех, двигался судорожными рывками, будто пытаясь прорваться наружу – и шрам, проходящий в этом месте, начал раздвигаться, раскрываться, выпуская изнутри плавно изгибающееся багровое щупальце, усеянное шевелящимися отростками.

Карина побежала. Со всех ног, не разбирая дороги, не оглядываясь. Мелькали по сторонам деревья, дома, подъезды, машины, сливались в пестрый калейдоскоп, политый желтым казенным светом уличных фонарей. Толстяк не пытался преследовать ее, но остановиться Карина не могла. Она мчалась по молчаливым улицам, под огромными старыми липами, мимо закрытых киосков и разрисованных бесхитростными граффити гаражей. Потом, когда силы кончились, рот наполнился едким привкусом желчи, а дыхание стало причинять боль, она упала в заросли лопуха возле облезлого забора и лежала там, вдыхая влажные запахи осенней земли. Потом брела сквозь частный сектор, слушая дежурный лай собак, пропитываясь дымом топящихся бань. Иногда ей хотелось позвать на помощь, постучать в окно, рассказать, что с ней случилась беда. Но каждый раз перед глазами возникала склизкая хрень, выползавшая из шеи того жирного урода, и Карина не решалась произнести ни звука. Больше никаких ошибок, никаких разговоров с незнакомцами. Теперь ей можно надеяться только на себя.

Затем была дорога, крадущаяся среди панельных пятиэтажек. И детские площадки, чью казенную пестроту сожрала ночь. И заброшенные сараи. И автостанция, где нашлись расписание автобусов до областного центра и круглосуточная закусочная под названием «Старт». Карина вошла внутрь, добралась до прилавка и долго стояла, молча читая нехитрое меню, пока откуда-то из недр заведения не вынырнула дородная женщина в запачканной горчицей бейсболке. Карина взяла кофе и пирожок с повидлом.

Она опустилась за ближайший к прилавку столик. Судя по прочитанному на станции расписанию, первый автобус отсюда должен был отправиться в половине шестого утра. У нее оставалось достаточно времени, чтобы окончательно сойти с ума. Съев пирожок и не почувствовав вкуса, девушка прислонилась к стене и закрыла глаза, надеясь хотя бы на несколько секунд избавить разум от жутких образов прошедшего дня.

Когда Карина очнулась, они сидели по другую сторону стола. Чудовище в шрамах – напротив, костлявый – у прохода. В первые несколько секунд она думала, что это сон. Как иногда думают персонажи глупых фильмов, постоянно восклицающие «ущипните меня». Но потом здоровяк растянул в ухмылке мясистые губы, неоспоримо доказывая реальность происходящего, и Карина заскулила от ужаса.

– Далеко ушла, – сказал здоровяк. Шрам у него на шее покрывала блестящая розовая корочка. – Да только зря старалась, сестренка. Мой немногословный кореш может унюхать нужную бабу хоть за десять километров.

Тощий кивнул, медленно, словно глубокий старик.

– Кстати, – продолжал здоровяк. – Можешь звать его Бухенвальдом. А меня – Штопаным. Теперь, когда познакомились, тебе придется поехать с нами. Отказа не примем, понятное дело. Не положено. Допивай кофе и пошли.

Пластиковый стаканчик перед ней действительно был наполовину пуст. Карина не помнила, чтобы пила из него. Интересно, успело ли содержимое остыть?

– Послушайте, – сказала она дрожащим голосом. Каждое слово давалось с огромным трудом. – Я ничего вам не сделала. И не сделаю ничего, клянусь. Ни слова не скажу никому. Это мне самой просто не выгодно, да?

– Не старайся, – сказал Штопаный. – Мы тебя знаем. Будь твоя воля, сидела бы сейчас в ментовке, валила все на хахалей. Но дело даже не в этом. Просто кое-кто хочет встретиться, сестренка.

– Кто?

– Увидишь.

– Зачем со мной встречаться?

– Потому что ты – невеста Господа Нашего. Хватит языком трепать, допивай быстрее.

Они сумасшедшие, поняла Карина. Чокнутые последователи Куницына, фанаты давно мертвого маньяка. Нужно попытаться вырваться из ловушки, нельзя позволить им увести ее в машину. Шансов мало, но сдаваться на милость врага – верная смерть. Что если резко подняться, опрокинув на ублюдков стол, и, пока они мешкают, сбежать?

– Даже не думай, – сказал Штопаный, тут же прочитав ее мысли. – Рыпнешься, и я сделаю вот так еще раз! – перегнувшись через столешницу, он ударил Карину кулаком в левую скулу. Голова мотнулась в сторону, на мгновение полностью опустев, а затем наполнилась жаркой, гулкой болью. Крик вырвался против воли, истошный и отчаянный. Карина заставила себя замолчать и закрыла ладонями лицо, добрая половина которого, казалось, превратилась в раскаленные угли.

– …Орать вовсе не обязательно было, – донесся до нее сквозь звон в ушах ровный голос Штопаного. – Ничего хорошего не выйдет. Только еще кто-нибудь поранится.

В подсобке послышался шум, затем шаркающие шаги. Хлопнула дверь за прилавком. Почти одновременно рядом скрипнул стул – похоже, Бухенвальд поднялся со своего места. Карина не могла отнять рук от лица. Она была в темноте, и мечтала остаться в этой темноте навсегда.

– Чего шумите? – раздался голос продавщицы. – Чай не дома.

– Уходите, – прошептала Карина, едва шевеля губами. – Пожалуйста.

– Эй, ты! – продавщица явно не испугалась ночных гостей. – Ну-ка, назад. Я охрану позо…

Она захрипела и замолчала. Что-то ударилось о прилавок. Что-то хрустнуло. Снова. Потом звуки кончились, осталось только Каринино тяжелое дыхание, привкус крови во рту и осенняя земля, которой все еще пахли пальцы. Спустя несколько секунд Карина осмелилась убрать их от лица. Продавщица, по-прежнему в запачканной горчицей бейсболке, не мигая, смотрела прямо на нее. Смотрела уже с той стороны, из смерти, потому что голова ее была свернута набок под невероятным, жутким углом, а стремительно багровеющую сломанную шею прижимала к прилавку костлявая ладонь Бухенвальда. Из широко раскрытого рта женщины вытекала на сальную пластиковую поверхность розовая слюна.

– Я же говорил, – вздохнул Штопаный. – Вишь как.

Бухенвальд поднял руку, и продавщица, не закрывая глаз, сползла вниз, словно кукла в человеческий рост, набитая тряпьем и камнями, – и стала одним целым с щербатым кафелем пола, с холодным бетоном стен, с остановившимися стрелками часов на стене. С Тимуром. С Мишей. Карина поняла, что хочет того же: больше не быть, больше не знать. Она вновь закрыла лицо ладонями, прижала их крепко-крепко, надеясь отгородиться от мира. Там, снаружи, творилось зло. Снаружи чудовища убивали людей. Снаружи девушка, чье имя она позабыла, дрожала от слез, от боли, от участи, что ждала ее впереди. А здесь пахло дымом и осенней землей.

Одно чудовище выпило холодный кофе. Поднялось из-за стола.

Второе схватило девушку за плечи, потом за талию, подняло в воздух, как подушку, хотя девушка весила, наверное, вдвое больше его самого, взгромоздило на плечи и понесло к выходу. Они погрузили ее в знакомую машину, на заднее сиденье, привязав руки к поручню потолка колючей бечевкой. Это была машина Тимура.

Сам Тимур тоже был внутри – по крайней мере то, что от него осталось. Штопаный, сидевший на переднем пассажирском кресле, держал его отрезанную голову перед собой. Он задрал свитер, и из открывшихся на животе каверн протянулись к этой голове червеподобные твари, каждая в палец толщиной, сочащиеся сукровицей и серой слизью, жадно двигающие крохотными своими щупальцами. Они впились в глаза, щеки и язык Тимура, в огромную рану на шее, принялись пожирать его плоть. Их тела сокращались, пульсировали, проталкивая проглоченное вглубь. Штопаный хихикал, тонко и непрерывно.

Девушка, чье имя растворилось в наступающей ночи, не обращала на этот смех внимания. Она смотрела, как исчезает любимое лицо, превращаясь в кровавое месиво, как обнажаются желтые кости и смерть проступает сквозь маску жизни. Она не чувствовала ничего, потому что запретила себе чувствовать. Рядом с ней на сиденье покоилась коробка с другим черепом, куда более могущественным, и ей казалось, что он изучает ее, ощупывает взглядом, готовит нападение. Неважно. Это было неважно, потому что страх потерял свой смысл.

Бухенвальд, устроившийся за рулем, вел машину уверенно и легко, явно направляя ее вон из города – если в первые несколько минут девушка, чье имя растворилось в ночи, замечала за окном светящиеся вывески магазинов, то вскоре они сменились частными домами, а затем по обе стороны потянулись плохо различимые в темноте громоздкие силуэты заброшенных заводов: трубы, коробки цехов, бетонные заборы с колючей проволокой поверху.

– Мы сможем включить Господа? – спросил Штопаный.

Карина, притаившаяся где-то в волосах девушки, потерявшей имя, прислушалась. Фраза показалась ей любопытной. Бухенвальд покачал головой.

– Не получится? – настаивал Штопаный. – Уверен?

Не дождавшись ответа, он ткнул окровавленным пальцем в магнитолу раз, другой, третий. Включил ее. Салон наполнили звуки модного хита – одного из тех, что ползают вверх-вниз по всяческим чартам месяцами, но не задерживаются в памяти ни на минуту.

– Ишь ты, – оскалился Штопаный. – Ну-ка нахер отсюда!

Ткнув в магнитолу еще пару раз, он сумел переключиться на следующую радиостанцию, сменив тем самым музыку на рекламу.

– Ни хрена себе! Она сразу другую волну нашла. Сама.

Бухенвальд кивнул.

– Безбожная тачка, – сказал Штопаный и захихикал, довольный собственной шуткой. – Безбожная, зуб даю!

Карина поняла, что продолжения не будет, и вновь замерла, наблюдая за девушкой в машине. Ее руки затекли, левая скула набухала пульсирующей болью, а в горле угнездилась тошнота. Девушка смотрела наружу, не пытаясь понять, куда они едут. Заводы сменились лесом, сплошным сосняком, и вскоре машина свернула с трассы на проселочную дорогу, где Бухенвальду пришлось сбавить скорость.

Реклама по радио давно закончилась, и теперь эксперты спорили о международной ситуации. Никто в салоне не слушал их. Никому не было дела до успехов страны на внешнеполитическом фронте. В свете фар из тьмы вырос покосившийся знак с названием населенного пункта, показавшимся странно знакомым, и несколько секунд спустя на обочинах появились дома. Заборы, калитки, двускатные крыши. Нигде ни огонька, ни намека на жизнь.

– Пустая деревня, – сказал Штопаный, повернувшись к девушке. – Их убила Яма.

Карина сразу поняла, о какой Яме идет речь, но никак этого не показала. Она должна молчать, должна прятаться. Если они увидят, что она еще здесь, то непременно снова захотят причинить ей боль. Пусть страдает девушка без имени. Если повезет, удастся дождаться подходящего момента, можно попробовать сбежать. Хотя – куда здесь бежать? В лес? На заброшенный завод? На дорогу, где за все время пути им не попалось ни одного встречного автомобиля? Отсюда не сбежишь. Девушке без имени не повезло. Ей скоро конец. Карине было жаль несчастную, но она ничем не могла помочь.

Бухенвальд остановил машину у единственного дома, в окне которого горел слабый свет.

– Аллилуйя, братья и сестры! – торжественно провозгласил Штопаный. Он опустил свитер, закрыв истекающие сукровицей раны, чьи обитатели скрылись внутри мгновением ранее, и вышел из автомобиля, оставив на сиденье изувеченную голову Тима. Безымянная девушка отвернулась, чтобы не видеть того, во что превратилось лицо, которое она целовала еще позапрошлой ночью. Наверное, ей стоило бы позавидовать Тимуру, подумала Карина. Он не знал, какая судьба ожидала его тело, и никогда не узнает. Для него все закончилось быстро. Вот здесь, за рулем любимой машины – раз, и вечный покой. Ни погонь через пустой город, ни страха, ни убитых друзей, ни пожирающих их монстров. Итог все равно один, и везет не тому, кто дольше продержался, а тому, кто ушел быстрее. Без мучений. Не изведав ужаса, грызущего внутренности. Пожалуй, если бы она могла, ей стоило удавиться с помощью бечевки, что связывала руки.

Бухенвальд сунул ключи в карман, вышел из машины и вытащил девушку. Бечевку он разорвал одним движением – как нитку, хотя та была толщиной с Каринин мизинец. Сила, наполнявшая это хилое тело, не поддавалась осмыслению. Он снова взвалил пленницу на плечи и пошел следом за Штопаным к дому. Карина подумала, что неплохо было бы осмотреться, но безымянная не сводила глаз с неба, безуспешно пытаясь отыскать там хотя бы одну звезду.

Протяжно заскрипела калитка. Двор встретил их запахами гнили и плесени. Повернув голову, девушка увидела большую бочку под жестяным водостоком на углу и пустую собачью будку рядом. Сам дом был сложен из потрескавшихся бревен, на которых кое-где оставались ошметки краски. Окно, выходящее во двор, закрывали доски.

Поднявшись по выстланному рубероидом крыльцу, Штопаный снял с двери тяжелый навесной замок. Изнутри хлынула застарелая приторная вонь неухоженного жилья: давно немытых полов, нестираной одежды, прокисшего супа. Эти запахи опутывали девушку, пока Бухенвальд нес ее сквозь оклеенные старыми календарями сени. Потом он бросил безымянную на диван в большой, заваленной хламом комнате.

Под самым потолком горела мутным светом единственная крохотная лампочка, и благодаря ей было видно, что у противоположной стены, рядом со столиком, застеленным чистой скатертью, сидит в инвалидном кресле старик. Он склонил седую голову набок и, казалось, совершенно не обращал внимания на вошедших, вместо этого прислушиваясь к стоящему на столике радиоприемнику. Радиоприемник был еще советский, с деревянным корпусом, раздвижной антенной и круглым тумблером переключения частот. Только последним старик, похоже, не пользовался, потому что из динамика лился белый шум, монотонная песня вселенной.

Штопаный некоторое время стоял молча, то ли разглядывая старика, то ли вслушиваясь в помехи, потом повернулся к Бухенвальду:

– Чего застыл? Давай тащи коробку.

Костлявый кивнул и скрылся в сенях. Штопаный опустился на диван рядом с девушкой. Та отпрянула от него, вжалась в искореженную, твердую как камень спинку, но толстяк и бровью не повел.

– Это отец, – сказал он, указав на старика в инвалидном кресле. – Знакомься: Савелий Григорьевич, родитель Господа Нашего. Несчастный старик. Натерпелся выше крыши. В девяностые годы здесь много беспредела всякого творилось, сестренка. Даже говорить страшно. После суда какой-то из местных братков, у которого Господь забрал то ли дочь, то ли племянницу, узнал, кто он, и приехал мстить. Связал Савелия Григорьевича, вывез в лес, заставил могилу копать, все дела, короче. Старика уже, прикинь! Типа, батя за сына ответит. Потом выстрелил ему в голову, землей присыпал и уехал. Все! Но Савелий Григорьевич не помер. Нет, сестренка, не так-то просто! Господь сохранил ему жизнь под землей, помог выбраться и доползти до дороги. Господь никогда не бросает своих.

Штопаный прочистил горло, сплюнул сквозь зубы на пол. У него на плече под плотной тканью свитера что-то шевелилось. Безымянная девушка не хотела знать, что именно, но Карина знала и ежилась от отвращения.

– У Савелия Григорьевича с тех пор с головой не очень, – продолжал рассказывать ее тюремщик. – Сама понимаешь, огнестрел, все дела. Ноги отнялись, говорит с трудом. Путает слова. Но он слышит Господа. В тот самый день, когда вернулся из больнички домой, он включил радио, и в шуме между станциями услышал голос своего сына. Знаю, – он пожал плечами и хмыкнул, будто действительно спорил с кем-то. – Все это звучит как какая-нибудь лажа, сектантство и все такое, но подумай сама, сестричка: голос предсказал, что ты приедешь и привезешь мощи Господа Нашего. Прикинь! Объяснил, как найти вас в Интернете, какие слова писать, откуда взять денег для задатка. Отвечаю. Мы должны были вернуть его отцу.

Проскрипев половицами в сенях, вошел Бухенвальд с коробкой. Поставил ее на край дивана, бросил вопросительный взгляд на напарника. Тот кивнул – мол, давай приступай. Бухенвальд разодрал коробку, рассыпав по полу упаковочный наполнитель, повертел в пальцах обнаруженный внутри пластиковый контейнер, но, не сообразив, как его открыть, просто продавил пальцами крышку и оторвал ее. Очистив от ваты череп, похожий на странный керамический сосуд, он шагнул к старику. Штопаный вскочил с дивана, бросился наперерез, изящным движением повернул регулятор звука на приемнике, опрокинув комнату в тишину.

Старик встрепенулся, вздернул голову, будто только что пробудившись ото сна, уставился Штопаному в лицо.

– Что случилось? – спросил он сипло. – Ты чего?

– Савелий Григорьевич, это… нашли мы, как сказано было. Вот твой сын.

– А?

– Вот твой сын, говорю!

Бухенвальд склонился перед стариком, протягивая ему череп на вытянутых руках. Девушка, забывшая свое имя, наблюдала за происходящим без интереса, довольная тем, что никто не пытается навредить ей. Савелий Григорьевич дотронулся до черепа пальцами, осторожно, словно опасаясь обжечься. Затем, пожевав губами, все-таки взял его, взвесил в ладонях, посмотрел в пустые глазницы, прошептал:

– Максим, я узнал тебя. Столько лет прошло, а узнал.

Карина с трудом сдержала смех. Не стоило привлекать внимание к девушке, пусть ее судьба и решена. Она даже подумала, что той следовало бы попытаться улизнуть, пока похитители заняты изучением поганой своей святыни – более подходящего момента могло просто не представиться. Но девушка не желала шевелиться. Каждое движение казалось ей обреченным на неудачу, непременным условием новой боли. А потому она осталась на диване, пахнущем псиной, и Карина смирилась, хотя вскоре пожалела об этом.

Старик поднес череп к лицу, поцеловал в гладкий грязно-желтый лоб. При этом его палец коснулся пулевого отверстия на шве между левой височной и затылочной костями. Старик замер, потом повернул череп. Долго не сводил взгляда с крохотной дырочки, а когда наконец поднял глаза, в них стояли слезы.

– Это она сделала? – прошептал он, указывая кивком на безымянную девушку.

– Нет, что ты! – отмахнулся Штопаный. – В те годы ее еще…

– Это она сделала! – завопил старик. – Она! Шмара подзаборная! Кровопийца!

Дрожащими руками он положил череп на столик и, крутанув колеса коляски, направил ту к дивану. Лицо его тряслось, жиденькая седая бороденка ходила ходуном.

– Что молчишь?! Что молчишь, а?! – заорал он, совладав с дергающимся ртом. – Скажи хоть слово, шмара вонючая, пока я тебя не придушил!

Девушка отпрянула, но позади была только спинка дивана и стена. Старик махнул рукой – заскорузлые узловатые пальцы с острыми желтыми ногтями сомкнулись в нескольких сантиметрах от ее лица. Вот и все, подумала Карина, вот и финал. Для этого тебя сюда и привезли, подруга, чтобы Куницыну-старшему, вырастившему насильника и убийцу, было на ком отвести душу. Но тут Бухенвальд схватил старика за плечи и откатил назад, а Штопаный стащил пленницу с дивана.

– Пойдем-ка, сестричка, – прошипел он. – Уберем тебя с глаз долой.

Хозяин дома орал, плевался и матерился, пока Штопаный волок девушку к высокой, аккуратно покрашенной двери, ведущей в соседнюю комнату. Но стоило этой двери захлопнуться за ней, как крики прекратились.

– Дружище, по-моему, пора сделать кое-кому укол, – раздался приглушенный голос Штопаного. Потом все стихло. Карина зашевелилась. Вокруг был абсолютный мрак, однако, когда ее швыряли сюда, она успела разглядеть лица. Множество лиц, глядящих со всех сторон. И кое-что другое. Кое-что, заставившее ее вернуться в тело, двигаться, дышать. Надеяться. Девушка на четвереньках доползла до стены, поднялась и принялась ощупывать ту в поисках выключателя. В соседней комнате что-то зашуршало, звякнула посуда. Карина застыла на месте, боясь выдать себя, свою надежду, и продолжила поиски только спустя несколько тошнотворно долгих секунд. Выключатель обнаружился именно там, где ему полагалось быть – на высоте ее плеча, у самого косяка. Она зажгла свет.

Здесь была люстра. Массивная, с пятью витыми плафонами, хотя и покрытыми толстым слоем пыли. Еще здесь были фотографии. Большие и маленькие, черно-белые и цветные, выцветшие и отлично сохранившиеся. На стенах, на полу, за стеклом серванта, на круглом журнальном столике с изогнутыми ножками, на древнем телевизоре с выпуклым экраном. Фотографии одного и того же человека, Максима Савельевича Куницына: смеющийся малыш, озорной пацан, задумчивый юноша, долговязый угловатый мужчина с копной непослушных волос. Некоторые из этих фотографий Карина встречала раньше, когда изучала историю Гравера, но большинство видела впервые – скорее всего, они никогда не покидали пределов дома и предназначались только для глаз его хозяина. Комната была храмом, часовней, а снимки – иконостасом Господа. Скоро череп займет здесь положенное место.

Впрочем, черт с ним, с черепом! Нужно спешить. Карина, ступая так тихо, как только могла, подошла к двери, на которой имелась металлическая щеколда. Солидная задвижка на толстой стальной пластине, держащейся на шести шурупах. Такую одним движением не выломаешь… хотя тощий, наверное, в состоянии, но лучше об этом не думать. Бог знает, на что способны двое уродов, словно вышедших из дешевых ужастиков. Сейчас у нее есть шанс, есть возможность спастись, и упускать ее нельзя.

Дело в том, что в комнате было окно. Без стекла и без рамы, заколоченное трухлявыми досками, которые она могла бы выломать. Или хотя бы попробовать выломать. Судя по всему, за ними – задний двор, а там и до леса рукой подать. Она скроется в лесу и станет молиться о дожде или ручье на пути, о чем угодно, что поможет сбить со следа Бухенвальда, если он и вправду обладает собачьим нюхом. Доживет до утра, а там выберется как-нибудь на дорогу, поймает попутку. Не здесь, так дальше, где живут нормальные люди. Главное – не останавливаться. Ни на минуту.

Карина склонилась над щеколдой и начала медленно сдвигать задвижку. Ни скрипа, ни шороха – по другую сторону двери не должны ничего заподозрить. Там снова звенела посуда, шипел приемник, бормотал неразборчивые проклятья старик, а Штопаный отвечал ему спокойным, нарочито мягким тоном, как врач разговаривает с пациентом. В слова она не вслушивалась.

Когда щеколда была заперта, Карина прокралась через комнату к окну. Максим Куницын, убийца нескольких десятков женщин, наблюдал за ней со всех сторон. Улыбался, щурился, махал рукой. Она показала ему средний палец. Сучий потрох даже не представляет, с кем связался.

Карина зажмурилась на мгновенье, шумно выдохнула и ударила ногой в доски, вложив в это движение всю оставшуюся в ней силу. Доски скрипнули, но выдержали, хотя две в середине подались наружу, вытягивая из стены гвозди. Карина ударила еще раз. Центральная доска проломилась, соседняя вылетела целиком. Сзади, в большой комнате, наступила тишина. Кто-то дернул на себя дверь.

– Опа! – раздался изумленный возглас Штопаного. – Ну-ка, братишка, подсоби.

Карина разбежалась и прыгнула в окно, выбив собой оставшиеся доски, рухнула на сырую траву в потоке щепок и обломков как раз в тот момент, когда дверь распахнулась настежь, едва не сорванная с петель Бухенвальдом.

Она вскочила на ноги. Света, доползавшего сюда сквозь оконный проем из большой комнаты, едва хватало, чтобы хоть что-то различить, да и не было времени на то, чтобы осматриваться. В нескольких шагах перед ней у слегка покосившегося забора лежала на боку ванна, до сих пор белая, а потому заметная в темноте. Карина бросилась к ней и, используя ванну как подставку, перебралась через ограду. За спиной не раздавалось ни звука, никто не кричал, не догонял, не топал по двору с ружьем или топором наперевес. Размышлять о том, хорошо это или плохо, было некогда.

Она спрыгнула по другую сторону забора. Совершенная, непроницаемая темнота облепила ее. Карина двинулась наугад, выставив перед собой руки, и почти сразу ладонь уперлась в ствол дерева. Она сделала еще пару шагов и, споткнувшись о вылезший из земли корень, едва не упала. Волна адреналина, вынесшая ее сюда, схлынула, оставив после себя голый остов сгнивших надежд, увязших в холодном иле отчаяния. Ей ни за что не уйти далеко в такой тьме. Ей ни за что не уйти. И теперь боли будет только больше.

Вспыхнул свет, белый, слепящий. Она зажмурилась, съежилась, закрывшись руками, однако вместо удара из-за света пришел голос:

– Погоди, сестренка. Прежде чем рванешь дальше, послушай меня.

Карина не пошевелилась. Она пыталась вновь скрыться в глубине, оставить наедине с чудовищем незнакомую ей девушку без имени и прошлого. Но не получалось. Ее била крупная дрожь, а тело и сознание отказывались повиноваться. Это из-за тебя мы здесь, говорили они, это ты нас сюда завела. Так теперь наслаждайся на всю катушку.

– Послушай меня, – сказал Штопаный. – Пожалуйста.

Карина подняла голову. Он стоял перед ней всего в паре метров, массивный, изуродованный шрамами, полный плотоядных тварей из ночных кошмаров. Рука с электрическим фонариком отведена в сторону, в другой – радиоприемник.

– Хорошо, – увидев, что девушка слушает, Штопаный кивнул. – Ты держишься шикарно. Не каждый мужик бы так держался на твоем месте. Мужики вообще быстро сдуваются. Но тебе нужно знать несколько важных вещей, сестренка, прежде чем принимать решение. Вон там, – он поднял фонарь, направив его луч на лес, – там лежат те, кто обрел веру. Те, кому Господь Наш явил свое величие. Некоторых из них он закопал сам, еще при жизни, но большая часть – это мы с Бухенвальдом постарались в последние годы. Это его народ, богоизбранный народ, ждущий возвращения Господа в глухом лесу на краю гнилого города. И если они услышат его голос, то отзовутся. Смотри.

Он включил радиоприемник, выкрутил звук на максимум и поднял над головой. Хриплое статическое шипение потекло меж деревьями, наполняя собой заросли. Хрустнула где-то – то ли в реальности, то ли в белом шуме – ветка, зашелестела палая хвоя. Карина увидела, как в свете фонаря поднимается из земли темный искаженный силуэт. Песок осыпался с него, обнажая обрывки одежды и желтые-желтые кости. Чуть в стороне распрямлялся еще кто-то, состоящий из истлевших лохмотьев, сухой травы, корней и черепа без нижней челюсти. Во мраке по обе стороны от освещенного участка двигались смутные, едва различимые фигуры. Их было много. Лес шумел, словно под шквалистым ветром. Лес был полон мертвецов.

– Они слышат! – торжественно, с почти детской радостью в голосе воскликнул Штопаный. – Видишь? Ты пойдешь туда, к ним? Или останешься с нами? Выбирай сама.

Карина не шевелилась, все пытаясь отстраниться от происходящего, укрыться в укромном уголке разума, поверить, что все это не имеет к ней отношения. Но безуспешно. Она была здесь, в глухом лесу на краю гнилого города. Она смотрела, как встают из своих неглубоких могил убитые бандой безумцев люди. Она…

– Я не слышу, – сказала она тихо и тут же повторила громче, указывая на приемник: – Я не слышу ни черта. Только помехи.

– А это твоя проблема, сестренка, – ощерился Штопаный. – В белом шуме каждый слышит себя. Так и работает Господь.

Взяв фонарь и приемник в левую руку, правую он протянул ей:

– Не дури. Пойдем. Нас уже ждут.

Карина хотела плюнуть ему в ладонь. Хотела впиться в нее ногтями. Он ударил бы ее по лицу. Он наверняка ударил бы ее еще раз, например в солнечное сплетение, а потом, когда она согнулась бы пополам, из последних сил пытаясь вновь начать дышать, он намотал бы ее волосы на кулак и потащил за собой. Потому что он уже победил, а она уже умерла. Из смерти не сбежать, как ни старайся.

Карина взяла Штопаного за руку, и он повел ее обратно, вдоль забора, мимо крохотных елочек, посаженных совсем недавно, мимо заросшего репейником загона для коз или овец. Повернув за угол, они увидели Бухенвальда, вывозящего коляску со стариком из калитки.

– Как раз вовремя! – крикнул Савелий Григорьевич и захлопал в ладоши. У него на коленях на расшитом белом полотенце покоился череп Куницына-младшего. Из нагрудного кармана рубашки торчал уголок платка. Редкие волосы были зачесаны назад, а ноги закрывал дырявый клетчатый плед, свисавший почти до самой земли. Старик, похоже, вырядился по-праздничному, и настроение соответствовало: он беспрерывно улыбался. Тонкая полоска слюны сползала из уголка рта в бороду.

– Да, уже пора, – сказал Штопаный, бросив взгляд на небо. – Дальше тянуть никак нельзя.

И они двинулись по главной улице пустой деревни: Бухенвальд с дедом впереди, Штопаный с Кариной, фонарем и по-прежнему работающим на полную мощь приемником – следом, в трех метрах. Странное и мрачное шествие. Сквозь непрерывный гул статических волн позади слышались шаги множества тонких, истлевших ног, шорох множества сгнивших одежд. Карина поклялась себе не оглядываться.

Идти оказалось неожиданно легко. Вскоре ровная и сухая дорога сбросила ветхие оковы человеческого жилья, свернула в лес, поползла, извиваясь, среди деревьев. Бухенвальд, как обычно, не произносил ни звука, Штопаный тоже молчал, хотя молчание его явно было вымученным, призванным обозначить торжественность момента. Только Савелий Григорьевич напевал себе под нос нечто вроде колыбельной, покачивая в такт головой, поглаживая по темени череп сына. Слов Карина разобрать не могла, мешал вездесущий белый шум, но мотив был знаком с детства. Наверное, это слушал Куницын-младший перед сном в те времена, когда ненависть еще не разъела его душу. Убийцам и их жертвам родители поют одни и те же песни.

Они шли через лес, и тех, кто брел позади, куда Карина зареклась смотреть, становилось все больше. Новые и новые силуэты возникали из тьмы по сторонам дороги, присоединялись к процессии, влекомые звуками приемника, как те дети, которых в старой сказке увела из города музыка зловещего Крысолова. Их было уже не меньше сотни, и их липкий смрад сперва заставлял Карину морщиться и закрывать лицо рукавом, борясь с тошнотой, но постепенно она привыкла и даже начала различать сквозь зловоние множества разлагающихся трупов иной, полностью противоположный запах. Чем дальше они уходили от деревни, тем сильнее он становился – кислый, едкий, химический. Запах Ямы.

Вот свет фонаря скользнул по ржавым остаткам ограды, по лежащей на обочине табличке с черепом и надписью «СТОЙ! Опасная зона. Проход запрещен». Рядом валялся резиновый сапог, испачканный в засохшей темной субстанции. Воздух стал влажным, щипал ноздри и горло. Процессия замедлилась, выбралась к озеру с непроницаемо-черной водой. Карина видела множество фотографий в Интернете и знала, что оно почти идеально круглой формы. Луч фонаря едва доставал до противоположного берега, усеянного ржавыми бочками. Почва под подошвами стала мягче, хлюпала при каждом шаге. Опустив глаза, девушка заметила птичий скелет, наполовину ушедший в вязкую грязь.

Впереди появились металлические мостки, которые когда-то использовались для забора проб. Прежде чем ступить на них, Штопаный выключил приемник. Белый шум исчез, и в тишине стало понятно, что они одни тут, что нет ни позади, ни вокруг никаких мертвецов, а может, и не было никогда. Лес многозначительно молчал.

Потом загромыхали под ногами стальные пластины. Савелий Григорьевич тоненько захихикал, тряся головой. Штопаный нагнулся к Карине и прошептал:

– Он давно сюда не приходил. Со смерти сына, когда просил у Ямы его вернуть.

Черная Яма была сейчас вокруг них, под ними. От запаха у Карины кружилась голова, она шаталась и, если бы не жуткий сопровождающий, наверняка свалилась бы с мостков – которые, кстати, оказались гораздо длиннее, чем на фотографиях экологических активистов и блогеров.

– Почти все, – Штопаный больно сжал ее запястье. – Не вздумай испортить нам праздник, сестренка.

Бухенвальд впереди замер как вкопанный, остановив коляску на самом краю мостков. Штопаный отпустил девушку, подошел, встал рядом. Карина опустилась на колени – так меньше кружилась голова. На несколько мгновений все застыло: лес, мир, жизнь. На несколько мгновений все перестало иметь значение.

А потом Штопаный стащил с себя свитер и бросил в озеро. Шрамы, покрывавшие его спину и плечи, открывались один за другим, выпуская наружу кошмар, извивающийся в беззвучной черной ненависти.

– Господь Наш! – заголосил Штопаный, воздев руки над головой. – Владыка всех в лесу зарытых! Пришел предсказанный Тобой час, и Ты вернулся домой. Ты снова здесь, среди нас, Твоих детей и слуг! Ты снова здесь, среди милых Твоему сердцу лесов! Ты готов возвратиться из мира слов и снов в мир клыков и когтей! Мы ждем, Господи!

Карина зажмурилась. Ее мутило. Голос Штопаного, пронзительный, искрящийся, кружил вокруг, смешиваясь с разъедающими внутренности испарениями озера. Взрывоопасная смесь пугала ее. Быстрее бы все закончилось.

Потом сильные костлявые руки подняли девушку в воздух. Она не пыталась сопротивляться и не боялась, чувствуя лишь тошноту.

– Просим! Просим! – верещал где-то Савелий Григорьевич.

– Вот она! Та, что вернула нам тебя, Господи! – гремел Штопаный.

– Я люблю тебя, – шептал на ухо Тимур.

– Прими же ее в объятья Свои! Даруй ей благословение Свое!

– Я рядом, я всегда буду рядом, – лгал, искренне веря в сказанное, Миша.

– Пусть станет она плотью от плоти Твоей!

– Мы уедем туда, где тепло. Только мы и никого больше.

– Объявляю вас мужем и женой!

Карину поставили на самом краю. От вони что-то загорелось в груди, легкие полнились жирным черным дымом. Сильные руки по-прежнему держали ее за плечи. Мир состоял из бабьего хихиканья сошедшего с ума старика.

– Поцелуйте друг друга, – сказал Штопаный, и Карина подняла веки.

Он держал череп Куницына перед ее лицом. Пустые выемки глазниц смотрели прямо ей в глаза. Ровные ряды зубов скалились в игривой улыбке. Кость казалась бесцветной в темноте. Но это была и голова Тимура – та самая, отрезанная, забытая в машине, обглоданная порождениями Ямы. Это была и голова Миши, потерянного, исчезнувшего без следа. Это была голова ее первого парня, который до сих пор иногда снился ей по ночам. Это была голова отца, умершего от рака три года назад.

И Карина поцеловала череп. Не потому что так хотели мучители, убийцы, чудовища, а потому что того требовала любовь. А потом любовь сделала ее невесомой, как только она одна способна. Разжались костлявые пальцы, отпуская тело, над которым потеряли власть земные законы, и Карина взлетела. Не было ни верха, ни низа, ни неба, ни Черной Ямы – Карина падала сквозь вечность, сжимая в руках голову любимого человека, сливаясь с ним в поцелуе, падала в белый шум, навстречу величайшему оргазму, которым завершается всякая жизнь.

* * *

Старик отдыхал во дворе, когда она вернулась. Раннее утро пахло осенней землей, накрапывал мелкий дождь, но ей не было холодно. Ухмыльнувшись, Савелий Григорьевич отъехал с дороги, пропуская в дом обнаженную женщину с длинными седыми волосами и неестественно бледной, словно выбеленной, кожей. Сам за ней не последовал, остался на улице дожидаться почтальона, который раз в месяц приезжал сюда специально, чтобы привезти ему пенсию.

Она прошла сквозь сени, оставляя грязные следы, опустилась в большой комнате на пол у столика и включила радиоприемник. Заскворчали, словно масло на сковородке, статические помехи. В ветхом доме посреди пустой деревни на краю гнилого города она прижала колени к груди и стала вслушиваться в пустоту между радиостанциями. В хриплый, чуть дребезжащий голос своего мужа и сына.

 

Убийцы и дураки

 

I

День выдался солнечный с начала и до конца, чему, безусловно, следовало радоваться. Но не получалось. За полтора часа до заката поэт и детский писатель Александр Иванович Введенский явился на Надеждинскую, к своему старому другу, поэту и детскому писателю Даниилу Ивановичу Хармсу. Четыре месяца назад улицу переименовали в честь Маяковского, но Введенского это волновало мало. Нервничал он, переминался с ноги на ногу возле парадного, тревожно озираясь по сторонам, и курил одну папиросу за другой совсем по иной причине.

– За мной идет охота! – с порога заявил Введенский, стоило Хармсу открыть дверь. – Меня пытаются убить.

Хармс сделал страшное лицо, прижал палец к губам и, схватив товарища за лацкан пиджака, втащил его в квартиру.

– Тссс! – прошипел он. – Марина спит.

Введенский заморгал и замолк. Будить жену друга в его планы не входило. Признаться, он совсем позабыл о ее существовании и теперь лихорадочно пытался сообразить, что сказать в свое оправдание. В конце концов решил вообще ничего не говорить – и правильно сделал, потому что хозяин никаких оправданий не ждал, а только смотрел пристально недобрыми голубыми глазами. В тишине, пахнущей затхлой старостью, было слышно, как где-то за стенкой мерно тикают часы. В конце концов Хармс снова прижал палец к губам и ушел в свою с супругой комнату, оставив гостя наедине с коридором.

Что-то происходит, подумал Введенский, здесь тоже происходит что-то неправильное и неестественное. Что-то косолапое и голодное, хрустящее ветками в темноте. Додумать он не успел, потому что Хармс вернулся одетый для выхода в свет: в твидовом пиджаке, бриджах, жокейской кепке, с тростью, трубкой и спичками в руках.

– Несомненно, – сказал он. – Проветримся.

Через десять минут приятели уже сидели в валютном баре на Литейном. Хармс дымил трубкой, глядя в потолок, и его грубое лицо с тяжелыми чертами казалось исполненным возвышенных мыслей, недосягаемых для простых смертных. На самом деле он размышлял о том, стоит ли налегать на водку, графинчик которой стоял перед ним на столе, или лучше ограничиться пивом. Введенский мрачно молчал.

В конце концов Хармс налил себе стакан водки, вынул из-за пазухи крупный сине-розовый аметист на цепочке и, погрузив его в жидкость, пробормотал несколько еле слышных слов. Этот ритуал помогал избегать чрезмерного опьянения. Хармс протянул камень Введенскому, но тот покачал головой:

– Не хочу оставаться трезвым.

Хармс пожал плечами, спрятал аметист во внутренний карман пиджака и одним махом выпил весь стакан. Введенский последовал его примеру. Водка была теплой и противной, пахла прелым хлебом. От нее в голову сразу полезли нелепые образы. Закусив хрустящим соленым огурцом, Хармс сказал:

– Теперь можно и о твоих бедах послушать.

Введенский хмурился, разглядывая зажатую в пальцах папиросу. Он был красив и высок, хорошо сложен, небогато, но со вкусом одет и напоминал средневекового менестреля неизменно трагическим выражением лица. Его любили женщины, уважали мужчины, подозревала в неблагонадежности власть – идеальное сочетание для непризнанного гения. А в том, что Введенский – гений, Хармс не сомневался с их самой первой встречи.

Молчание затягивалось. Даниил Иванович вытряхнул содержимое трубки прямо на стол и, вынув из кармана кисет, принялся набивать ее заново. Снаружи шумел шагами, голосами и женским смехом многолюдный майский вечер, ревели автомобили. Снаружи жизнь казалась почти выносимой.

– Ладно, к делу, – сказал Введенский, наливая себе еще один стакан. – А дело плохо, Даня. Дело плохо. Меня хотят убить.

– Кто?

– Странные люди. Слепые убийцы из Отдела Безвременных Смертей.

– Давай сразу определимся, – Хармс понизил голос. – Этот Отдел имеет отношение к ГПУ?

Пауза. Потом:

– Не думаю. По-моему, там их тоже побаиваются.

– А откуда знаешь название?

Введенский взглянул на собеседника разочарованно:

– Ну как-то же их надо именовать, верно?

– Допустим.

– Они приходят по ночам. Выбираются из шкафа, встают в изголовье кровати, состригают мне волосы на висках, обрезают ногти, сбривают щетину, пудрят лицо. Готовят к похоронам. Если просыпаюсь, рассыпаются по углам, замирают в тенях, а когда я пытаюсь, но не могу встать, принимаются бродить вокруг, обсуждая, как поступить дальше. Им нужно план выполнять, а я лежу да пялюсь. Слушаю пристально, но сколько ни прислушивался, так и не смог разобрать ни одного слова.

– Говорят не по-нашему?

– А черт их пойми! Может, на иностранном, а может, специальный секретный язык – не знаю. Нужен как минимум полиглот вроде тебя, Даня, чтобы ответить на этот вопрос. Как минимум! – с этими словами Введенский опрокинул в себя стакан и замолчал.

Хармс тоже сидел, не произнося ни звука, обдумывая сказанное другом. Табачный дым поднимался над столом, вился вокруг мутного, засиженного мухами плафона.

– А Анна Семеновна? – спросил Хармс, когда танец дыма стал невыносимо вульгарным.

– Аня смеется, – сказал Введенский, зачем-то разглядывая огурец на просвет, как рассматривают бокал с хорошим вином. – Аня считает, что я придаю этому слишком много значения.

– Она видела их?

– Откуда мне знать? Каждый раз, когда я пытаюсь завести с ней разговор, она принимается хохотать. Как умалишенная. Сперва, знаешь, хихикает, будто ее щекочут, потом заливается все громче и громче – и вот ее уже не остановить. Просто покатывается со смеху, животик надрывает. – Он откусил половину огурца. – Полторы недели назад я уехал от нее и вернулся к отцу.

Хармс кивал с задумчивым видом. Аметист почему-то сработал плохо, и выпитая водка уже принялась ломать прозрачную стену благопристойности, с таким трудом выстроенную вокруг мятущегося, беснующегося сознания. Перстень на безымянном пальце левой руки жег кожу, пылал белым огнем. Перстни на среднем пальце и мизинце правой пока только нагревались. Пожалуй, еще один стакан будет не лишним.

– У отца стало только хуже. Я просиживал ночи напролет в ресторанах, играя в карты, – продолжал Введенский. – Лишь бы не ночевать дома. Но теперь я замечаю их и днем. На улице, в лавках, в Летнем саду. Краем глаза, боковым зрением. Как мыши: едва ты обернешься – тут же исчезнут. Они пытаются довести меня до самоубийства. Это их основная задача.

– Именно самоубийства?

– Непременно самоубийства. Им нужно, чтобы я наложил на себя руки. Чтобы застрелился, как Владимир Владимирович, или утопился, как Леонид Иванович, или повесился, как Сергей Александрович, или… неважно. Они подбрасывают мне предметы, напоминающие о тщетности бытия: свежие газеты, пустые бутылки из-под молока или хереса, галоши, якобы забытые кем-то на трамвайной остановке. Они пускают мне навстречу хорошеньких женщин, не допускающих и мысли о связи с женатым мужчиной, и расклеивают по пути моего следования афиши с зашифрованными посланиями.

– Ты разгадал шифр?

– Конечно, нет. Но раз он есть, нетрудно догадаться, о чем идет речь: меня хотят видеть в гробу. Ждут, что я сломаюсь и поддамся, и пущу себе пулю в лоб.

– Из чего?

– Да из чего угодно! Какая разница. Пусть не пулю, пусть из окна выброшусь или мышьяком отравлюсь. Впрочем, нет, мышьяк для них – худший из вариантов. Им непременно нужно, просто-таки необходимо, чтобы с лицом моим в момент гибели что-то случилось, чтобы его перекосило, изуродовало до неузнаваемости, чтобы они могли потом с ним работать, восстанавливать по кусочкам, соединять, подкрашивать, подмазывать.

– Ты нужен им в качестве холста?

– Да, можно и так сказать. Или в качестве листа, на котором напишут они жуткую свою поэму о смерти, времени и Боге, которую хотел сочинить я, но до сих пор не сумел.

Хармс выпил. Пламя внутри кипело, выжигало слова на изнанке черепа, слова складывались в созвездия, сияющие посреди небосвода забытья. В парке подыхали собаки. В подвалах крысы строили утопические города. В Фонтанке Николай Игнатьевич Марьинский издавал информационный листок о жизни Максима Горького «На дне».

– Однажды они добьются своего! – озвучил Введенский угрюмое пророчество, и Хармсу стоило немалых усилий понять, что речь по-прежнему идет о слепых убийцах из Отдела Безвременных Смертей. – Однажды добьются, потому что я не железный. Я ведь не железный, Даня. Ты и сам это прекрасно знаешь, ты не раз проверял. Однажды я просто-напросто забудусь и сделаю какую-нибудь глупость, попадусь в сети, приму их махинации за чистую монету.

– Думаю, вот что нам следует предпринять… – вкрадчиво проговорил Хармс, не отрывая взгляда от пустого графина.

– Выкладывай.

– Нам следует прямо сейчас, не теряя ни секунды, отправиться к тебе и устроить засаду.

– Зачем?

– Подстеречь этих мерзавцев, застать их на месте преступления и вывести на чистую воду.

– А мы справимся?

Хармс потряс у него под носом набалдашником трости:

– Не смей сомневаться. Тем более, что другого выхода просто нет. Обратиться не к кому, на неблагонадежных всем начхать, ни одному человеку в городе мы не можем доверять. Разве что Самуилу Яковлевичу, но у него сейчас и без наших проблем забот по горло.

Введенский потушил сигарету в пепельнице и сказал:

– Умно ли идти на лобовое столкновение? Их много, Даня. Они повсюду, а нас только двое. Что мы сможем им противопоставить?

Вместо ответа Хармс снял кепку и вынул из нее потрепанную колоду карт Таро. Повертел ее в пальцах, достал из середины три, положил перед собой рубашками вверх. Щелкнул ногтем по горлышку графинчика, зажмурился, шумно выдохнул и одним движением перевернул все три карты разом. Выпали Смерть, Дурак и Дьявол.

– Пожалуйста, – сказал Хармс, внимательно вглядываясь в символы и рисунки на потертом картоне. – Понимай это, как душе угодно, ты человек вольный. Но я, если хочешь знать, вижу здесь неминуемую победу.

– Где именно?

– Дурак может трактоваться разнообразно, – сказал Хармс. – Особенно учитывая нынешнее положение Венеры и Урана, а также Дьявола и Смерть. Просто вдумайся: Смерть!

– Раз так, в путь, – кивнул Введенский. – Не будем терять времени.

Они поднялись, переглянулись и вышли. Город встретил их цоканьем копыт по мостовой, далекими пьяными выкриками и шумом влажного ветра. Небо громоздилось над ними аметистовой вечностью, и только слева, на западе, его освещало багровое пламя Преисподней, пробивающееся из-за горизонта. Приятели не спеша двинулись по Литейному строго на север, свернули на улицу Пестеля, которую Хармс настойчиво называл Пантелеймоновской, перешли реку по одноименному мосту и очутились в Летнем саду.

– Вот здесь, – уверенно сказал Введенский, не сбавляя шага и указывая куда-то в темноту между тропинками. – Вот здесь я видел их последний раз. Сегодня в три пополудни. Один стоял с зонтиком в руках и постоянно смотрел то на меня, то на часы. А другой сидел у его ног, подобно собаке, и скалил клыки.

– Как они были одеты? – спросил Хармс, вглядываясь во мрак.

– Серые шинели. Галифе. Сапоги. Без шляп. Головы и лица бриты наголо. Стоило мне подняться со скамьи, оба мгновенно ретировались.

– Куда?

– Не имею ни малейшего понятия. Возможно, ко мне в шкаф. Возможно, прямиком в Отдел, чтобы доложить о провале наружного наблюдения или как это там у них называется.

– Ничего, Александр Иванович, не падай духом, – сказал Хармс. – В квартире им точно некуда деться будет. У тебя, надо признать, солидная жилплощадь, но уж с Летним садом ее не сравнить. А кстати, слышал ли ты, что приключилось на днях с Пентопасовым?

– С Абрамом Демьяновичем?

– С ним самым. Ну так слышал или нет?

– Нет. Да и зачем? Неинтересно.

– Откуда тебе знать, что неинтересно! Сперва послушай…

Непринужденно беседуя, друзья прошли насквозь Летний сад, пересекли по Кировскому мосту дышащую зимним холодом Неву. На проспекте Максима Горького, возле Петропавловки, они зашли в пивную, пропустили по кружечке, и только затем направились в сторону Съезжинской улицы, на пересечении с которой и стоял дом, где жил с отцом Введенский.

О, что это был за дом! Пятиэтажная гора, бугрящаяся массивными мускулами эркеров, увенчанная, словно короной, трехглавым аттиком, откуда с вечным ужасом наблюдали за мельтешащими внизу людскими жизнями бессмертные каменные женщины. Только в таком доме, похожем на переросший свою сказку замок людоеда, и должен обитать настоящий поэт. Каждый раз, приходя в гости, Хармс чувствовал, как в сердце мерзко ухмыляется зависть, и ничего не мог с ней поделать – ни угрозы, ни увещевания, ни обещания не действовали на нее.

В первом этаже располагался магазинчик – покосившаяся скрипучая дверь под нечитаемой вывеской. Несмотря на поздний час, он еще работал, и Хармс купил пол-литра водки.

– У тебя же найдется закуска? – спросил он Введенского.

– Не знаю, – ответил тот, с подозрением разглядывая свои окна в третьем этаже. – Будем надеяться.

Они поднялись в квартиру. Отец уже спал. Стараясь не скрипеть половицами, прошли в комнату Александра Ивановича, уселись на продавленном диване перед окном, не зажигая света. Хармс тут же принялся раскуривать трубку.

– Я оставлю тебе свой архив, – сказал Введенский. – Все, что написано. Видит Бог, даже роман оставлю, хотя он и отвратительный.

Хармс не отвечал, сосредоточившись на трубке.

– Когда соберусь уезжать, – сказал Введенский. – Когда не останется другого выхода. Ни черного, ни пожарного, ни запасного.

– Куда поедешь?

– В теплые края. Туда, где под ласковым солнцем бродят босиком красавицы со смоляными волосами и кувшинами домашнего вина на головах.

– Неплохо.

– Недурно.

Введенский сходил на кухню за кастрюлей, полной холодных макарон, и двумя рюмками. Стали пить водку, разговаривая вполголоса о разложении времени, о Гамсуне и Майринке, об идеальных женских фигурах. Закусывали не торопясь, курили, наблюдая как в крохотном мире за окном тьма безжалостно давит последние воспоминания о минувшем дне. Все казалось правильным и возможным.

Но вот бутылка опустела, а следом за ней – и кастрюля. Введенский зевал, глаза его слипались.

– Пора мне на боковую, Даня, – сказал он. – Дальше тянуть бессмысленно. У нас есть план?

– Ложись, как ни в чем не бывало. Я спрячусь, – Хармс обвел комнату осоловелым взглядом. – Ну хоть бы и вон там, за комодом. Обещаю сохранять бдительность. Не волнуйся, я встал сегодня только после обеда, так что меня еще долго не начнет клонить в сон.

Сказано – сделано. Введенский принялся раздеваться, а Хармс бродил по комнате, внимательно разглядывая все ее немногочисленное убранство: часы, письменный стол, комод, покрытый кружевной скатертью. К шкафу он подошел в последнюю очередь.

– Отсюда, значит, выбираются твои убийцы?

– Скоро сам в этом убедишься.

Хармс распахнул дверцы. В шкафу висел пиджак, стояла пара тщательно начищенных ботинок, на полке были сложены выглаженные сорочки. Он пару раз стукнул тростью в заднюю стенку, пожал плечами:

– Не похоже, чтобы тут был потайной ход.

– Его там нет, – устраиваясь на диване, сказал Введенский. – Я точно знаю, потому что всю неделю двигаю шкаф туда-сюда вдоль стены едва ли не каждое утро. Ход до сих пор не появился.

Он укрылся шерстяным пледом и закрыл глаза. Хармс опустился на пол возле комода, в дальнем от окна углу, в густых тенях. Отсюда ему прекрасно были видны и диван, и Введенский, и шкаф, растекшийся у стены чернильным пятном зловеще-правильной формы. Пустую трубку Хармс положил в карман. Наступила мягкая ночная тишина, состоящая из тиканья часов, запаха сирени и отзвуков шагов припозднившихся прохожих.

Он, разумеется, не кривил душой, когда говорил, что встал за полдень, но выпитое и съеденное действовало умиротворяюще, наполняло желудок ласковым теплом, расползающимся по всему телу, смежающим веки. Спустя всего несколько минут Хармс задремал, уронив голову на грудь, и ему приснился Карл Иванович Шустерлинг, вооруженный винтовкой и топором на длинной рукояти. Карл Иванович Шустерлинг стоял посреди соснового леса, напряженно оглядываясь по сторонам.

– За деревьями их не сразу различишь, – сказал Карл Иванович Шустерлинг, доставая из кармана складной перочинный ножик. – За не сразу различишь их деревьями.

– Пррры, – сказал Даниил Иванович Ювачев, пританцовывая вокруг. – Мюн! Твигга!

– Вьями чишь их сра, – сказал Карл Иванович Шустерлинг. – Зу не за, разли дере.

– Солдухей!

– Дерезачишь разливьями, – неодобрительно покачал головой Карл Иванович Шустерлинг, убирая перочинный ножик в карман. – Ихнезусра.

Хармс проснулся. Пальцы под перстнями жгло невыносимо.

Комната была полна людей.

 

II

Или не людей.

 

III

Спустя некоторое время на проспекте 25 Октября, который большинство горожан упорно продолжали именовать Невским, появились двое странного вида мужчин. В столь поздний – или ранний – час проспект был практически пуст, однако эта пара привлекла к себе внимание всех немногочисленных прохожих и собак, а кто-то особенно сознательный даже вызвал наряд милиции.

Впрочем, служители порядка не успели причинить вреда, потому что стоило им показаться из-за угла, как двое странного вида мужчин свернули к Дому книги, некогда известному как Дом Зингера, и скрылись за его дверями. Вахтер – крохотная сухая женщина в устрашающих очках – встретила их неприветливо.

– Вход разрешен с началом рабочего дня, – сообщила она, поджав губы.

Хармс усадил теряющего сознание Введенского на один из стульев в вестибюле, повернулся к ней, сжал тощие кулаки:

– Самуил Яковлевич у себя?

– Конечно, у себя, – усмехнулась вахтерша. – Где ж ему еще быть?

– Пропустите к нему?

– Ни за что. Вход разрешен с началом рабочего дня.

– Я здесь сотрудник. В Детгизе, в пятом этаже, под самым глобусом, – в отчаянии принялся объяснять Хармс. – Неужели вы меня не узнаете?

Она бросила на него оценивающий взгляд:

– Только не до начала рабочего дня.

– Нам срочно нужно наверх, – Хармс указал на Введенского, лицо которого было белее снега. – Дело не терпит отлагательств.

– Все так говорят, – сказала вахтерша. – Но ведь терпит на самом-то деле, а? Терпит?

– Поверьте, на этот раз ситуация действительно ни к черту.

– Не может быть.

– Слушайте, вы! – выпятив тощую грудь, Хармс принялся засучивать рукава. – Клянусь Майринком, я сейчас сниму кольца, и вы пожалеете, что родились на свет!

– Угрожаете? – вахтерша поправила очки и ткнула пальцем в сторону двери. – Будьте добры очистить помещение.

– Что? – Хармс не поверил своим ушам.

– Вы явно не в себе. Подобное поведение здесь недопустимо. Вон тот молодой человек – вполне смирный, пусть он остается, а вам я рекомендую прогуляться и вернуться к началу рабочего дня.

– Боч? Какой еще боч?

– А? – впервые за время их разговора вахтерша выглядела сбитой с толку. – Что вы имеете в виду?

– Етеввид? – спросил Хармс с озабоченным видом. – Я не понимаю.

– Хватит передразнивать меня, – женщина звучала неуверенно, будто не знала, реально ли происходящее. – Я вас выставлю отсюда.

– Титпере ниватьме, – сказал Хармс сурово. – Асвыс влюотс!

Вахтерша открыла рот, чтобы ответить, но вместо этого поднялась из-за стола и, глядя прямо перед собой, вышла на улицу. Хармс подхватил Введенского и потащил его к лестнице, поскольку лифты еще не работали. Подъем предстоял трудный, однако помощи ждать было неоткуда. К счастью, Александр Иванович, похоже, начал понемногу приходить в себя, кое-как переставлял ноги и даже пытался держаться за перила.

– Мы дожили до утра, – констатировал он, выглянув в окно. – Неужели?

– Не знаю, – тяжело дыша, ответил Хармс и сплюнул прямо на ступени лестницы, чего никогда прежде и никогда после себе не позволял. – Проверим.

Они добирались до пятого этажа почти десять минут. Сорочка Хармса насквозь пропиталась потом. Его жокейская кепка слетела с головы между вторым и третьим, а твидовый пиджак пришлось скинуть на четвертом. К дверям Детгиза он подошел совсем запыхавшимся, сгибаясь чуть ли не пополам, но друга не оставил ни на минуту.

Едва отдышавшись, Хармс ввалился в редакцию, по-прежнему таща еле живого Введенского за собой. Они миновали большую комнату, плотно заставленную письменными столами художников, и направились в крошечную угловую каморку, которую Самуил Маршак сделал своим кабинетом. Он ждал их там, стоя у окна, с папиросой в зубах и усталой скорбью во взгляде.

– Доброе утро, – поприветствовал главный редактор двух детских поэтов. – Что стряслось?

Хармс опустил Введенского на стул, сам опустился на ковер рядом, сложив по-турецки ноги.

– Беда, – сказал он, утирая пот со лба. – Отдел Безвременных Смертей.

– И до вас добрались, – Маршак стукнул кулаком по столу, несильно, словно боясь кого-то разбудить. Лицо его, казалось, просто не могло выражать досаду или злость, и только крепко сжатые узкие губы выдавали напряженность и, конечно, хорошо контролируемый страх.

– Добрались, – подтвердил Хармс. – Взялись за Александра Ивановича.

И он подробно пересказал все события предыдущего вечера. Маршак слушал внимательно, иногда кивая, иногда бросая из-под очков пытливый взгляд на Введенского, потом спросил:

– Как же вы выбрались?

– Благодаря трусости, – мрачно пояснил Хармс. – Трусости и ничему иному. Я струсил. Завизжал, как женщина, едва увидев их, и бросился бежать. Хорошо еще, хватило соображения и сил захватить Александра Ивановича с собой.

– Они не пытались вас остановить? Как-либо помешать?

– Нет, – Хармс нахмурился, припоминая. – Нет, ни один даже не пошевелился.

– И вы не воспользовались кольцами?

– Не решился. Сами знаете, какие могут быть последствия.

– Знаю прекрасно. И восхищен вашей выдержкой.

Маршак замолчал, потом хмыкнул, вытащил из-за пазухи стальной портсигар:

– Папиросу?

Хармс ощупал карманы, горестно вздохнул:

– Похоже, трубку оставил на Съезжинской или где-то по дороге потерял. Так что да, спасибо.

– Александр Иванович?

Введенский рассеянно взглянул на портсигар, отрицательно помотал головой и вновь уронил ее на грудь. Маршак пожал плечами, подал Хармсу спички, потом закурил сам.

– В последнее время это творится везде, – сказал он, выдыхая едкий синеватый дым. – По всему городу. И в Москве тоже. Отдел Безвременных Смертей, Отдел Сломанных Судеб, Отдел Серой И Бессмысленной Жизни – все они, похоже, получили сверху приказ активизировать свою деятельность. Люди сходят с ума, кончают с собой, уходят в запои. Людей становится все меньше. Я думал, что удастся противостоять этому нашими книжками, нашими стихами, но то ли переоценил нас, то ли недооценил их – мы проигрываем. Сорок четыре веселых чижа не в силах побороть трагические случайности, дать ответы на вечные вопросы или подарить человеку новые возможности взамен утраченных.

– Что же делать?

– Если бы знал, я бы уже делал. Одно несомненно: сидеть сложа руки нельзя – рано или поздно они доберутся и сюда. И тогда нам всем конец, – Маршак сунул окурок в пепельницу, хлопнул в ладоши. – Хотите водки?

Хармс кивнул. Введенский снова покачал головой.

– Похоже, Александру Ивановичу совсем плохо, – сказал Маршак, отпирая крохотным ключиком нижний ящик стола. – Вы уверены, что ему не нужно в больницу?

– Нет, – сказал Хармс. – Не уверен. Но уверен, что ему нужно быть здесь.

– Разумно, – Маршак достал початую бутылку водки и две ребристых рюмки. – К сожалению, закуски не осталось.

– Это ничего, – сказал Хармс. – Я не голоден.

Они выпили. Маршак тут же налил еще по одной, откинулся на спинку стула и, задумчиво посмотрев на собеседников, проговорил:

– У меня есть вещица, способная помочь в борьбе. Конечно, не чета вашим кольцам, но довольно эффективная. По крайней мере я на это надеюсь, потому что ни разу не осмелился пустить ее в ход. Стоит сделать первый шаг по направлению к войне, и назад пути уже не будет.

– Покажите, – попросил Хармс. – Пожалуйста.

Маршак вынул из стола продолговатый деревянный ящик, украшенный затейливой резьбой, положил его на сукно, осторожно отпер замочек и откинул крышку. И Даниил Иванович, и Александр Иванович с любопытством заглянули внутрь. Там лежала пара дуэльных пистолетов девятнадцатого века. Совершенно идентичные, с гранеными стволами и одинаковой гравировкой, они отличались друг от друга лишь цифрами на рукоятях. Также в коробке помещались шомпол, молоток и несколько других приспособлений, о назначении которых большая часть присутствующих могла только догадываться.

– Больше ста лет назад, – начал рассказывать Маршак, достав один из пистолетов, – два великих поэта решили стреляться на дуэли. Из-за женщины, естественно. Оба приехали в условленное место с твердым намерением драться до смерти. Они зарядили пистолеты, встали лицом к лицу, прицелились, но так и не смогли выстрелить. Каждый из них понимал размах таланта другого, цену этого таланта, и не осмелился поднять на него руку. Однако и в воздух палить не стали, от намерений не отказались. Дуэль была отложена на потом, заряженные пистолеты убраны в коробку, в которой и пролежали по сей день, нетронутые, полностью готовые к стрельбе. Капсюли на месте, курки взведены…

– А что с женщиной? – спросил Хармс.

– Не знаю, – досадливо поморщился Маршак. – Суть в том, что эти пистолеты готовы убивать уже дольше века. Сколько ненависти они накопили за сто лет, сколько разрушительной мощи! Представьте, с какой силой вылетит пуля, ждавшая своего часа столько времени! Я уверен, этой силы вполне хватит, не только чтобы убить человека, но и чтобы отправить на тот свет сотрудника любого из Отделов. Не так ли, Александр Иванович?

Введенский промычал что-то и, опершись руками о стол, попытался подняться. Маршак схватил свою рюмку и выплеснул ее содержимое ему в лицо.

– Господи! – воскликнул от неожиданности Хармс. – Что вы?..

Он замер в изумлении, не в силах закончить фразу. Кожа Введенского там, где на нее попала водка, съежилась, вспухла небольшими буграми. Цвет ее поблек, и сквозь него проступили куски черных строчек на серой бумаге.

Маршак поднял пистолет и выстрелил Введенскому в сердце. Брызнули искры. От грохота, заполнившего тесную комнатушку, Хармс зажмурился, а когда открыл глаза, его друг по-прежнему сидел на стуле, только в груди у него была круглая дыра, из которой тянулась к потолку струйка дыма – тянулась и смешивалась вверху с серыми клубами, вырвавшимися из пистолета. Пахло горелой бумагой. Лже-Введенский повернул исказившееся лицо к Хармсу, открыл рот, выпустив в воздух черные клочья пепла, и упал со стула на пол. Упал легко, куда с меньшим шумом, чем положено человеческому телу. Плоть его стремительно теряла плотность и цвет, расслаивалась, превращалась в склеенные газетные листы. Поэт и детский писатель, явившийся ранним утром или поздней ночью в Дом книги на Невском, был сделан из папье-маше.

– Что ж, – флегматично заметил Маршак. – Думаю, это значит, что моя теория оказалась верна.

– Самуил Яковлевич, – ошеломленно поднял на него глаза Хармс, – а где же тогда настоящий Александр Иванович?

– Там, где вы его оставили. Вам просто подсунули прекрасно сделанную копию, – Маршак отложил дымящийся пистолет и взял с подоконника лейку. – Не волнуйтесь, не корите себя понапрасну. Любой мог бы перепутать.

Он обошел стол и вылил содержимое лейки на тело лже-Введенского, из которого уже начали выбиваться язычки пламени. Хармс вскочил и заходил из угла в угол, прижав кулаки к вискам.

– Только подумайте, что они успели сделать с ним с тех пор! – простонал он. – Это ужасно!

– Да, – согласился Маршак. – Ужасно. Катастрофа. И сейчас, безусловно, поздно что-либо предпринимать. Но вы можете вернуться назад, в тот самый момент, когда разминулись с Александром Ивановичем. Только с пистолетом, разумеется. Жаль, но остался всего один.

– Как? Как это возможно?!

– У меня есть друзья в Отделе Неумолимого Времени, – сказал Маршак и налил в рюмку водки. – Большего сказать не имею права. Выпейте и выходите через окно.

– А вы?

– А я подожду, когда за мной придут. Не думаю, что долго осталось.

– Спасибо, – сказал Хармс и, сунув за пояс второй пистолет, взял рюмку.

– Вот что, Даниил Иванович, – сказал, грустно улыбаясь, на прощание Маршак. – Все-таки не стесняйтесь снять кольца. Грех не воспользоваться такой силой.

Хармс кивнул, выдохнул через левое плечо и опрокинул водку в горло.

 

IV

Ему не доводилось пить ничего более отвратительного.

 

V

Он по-прежнему слышал лишь свое дыхание и дыхание Введенского. Фигуры в серых шинелях, не производя ни единого звука, ни единого намека на звук, казались частью окружающей тишины. Они сгрудились вокруг дивана, производя какие-то манипуляции с лежащим на нем человеком. Звездного света, проникающего через окно, хватало, чтобы увидеть: их головы действительно были одинаково круглы и безволосы, сделаны из папье-маше, из газет и клея.

Хармс не мог рассмотреть, что именно происходит с его другом. В ужасе и растерянности, не до конца еще понимая случившееся, он медленно поднялся, не отрывая спины от стены, выпрямился во весь рост, перехватил поудобнее трость. Сейчас та лежала в руках тоненькой веточкой, неизвестно куда растерявшей большую часть своей внушительности и веса.

– А ну брысь! – рявкнул Хармс и удивился собственному сорвавшемуся голосу, тонкому, жалобному, почти женскому. Он бы наверняка возненавидел себя за такой голос, за невольное признание в испуге, если бы на это достало времени. Сотрудники Отдела Безвременных Смертей замерли, а затем повернулись к нему – галерея слепых газетных лиц. Обрывки критических статей, объявлений и новостных заметок, заголовки и фрагменты фотографий, абзацы, строчки, буквы – вот что служило им глазами, улыбкой, морщинами. Тот, что стоял ближе, медленно поднял руку с пинцетом. В этом движении не было угрозы, в нем вообще не было какой-либо эмоции, только пустая, равнодушная констатация намерения пустить инструмент в ход, чтобы избавиться от неожиданной помехи.

– Пошли вон! – зарычал Хармс, стараясь наполнить голос злобой, и яростью, и готовностью к битве. Но впечатления рык не произвел не только на незваных гостей, но и на него самого.

Тогда он ударил тростью наотмашь, не целясь. Слепой убийца поймал трость пинцетом так, будто это была не солидная деревянная палка с тяжелым набалдашником, а свернутый в трубку лист бумаги. Одним движением запястья он вывернул оружие из руки Хармса, отбросил в угол. Даниил Иванович отпрянул, пытаясь вырваться из паутины серого мрака, опутавшей его, но паутина эта держала крепко, и пауки не спешили, зная, что жертве никуда не деться.

Хармс поднял перед собой ладони, растопырил пальцы. Перстни светились тяжелым, недобрым светом.

– Я сниму их, – сказал он. – Видит Бог, сниму!

Безликие безмолвствовали. И не двигались, но каким-то образом становились все ближе, будто бы сама комната уменьшалась, сокращая расстояние между ними и добычей.

– Назад! – Хармс потянул перстень со среднего пальца правой руки. – Прочь от меня!

Они никак не реагировали. Их не пугал нескладный человек в нелепой одежде, не пугали его кольца, его слова. Они вряд ли помнили, что такое страх, и, даже если понимали, чем именно угрожает им невесть откуда взявшийся противник, не придавали этому значения. Их фигуры колыхнулись, словно искаженное волной изображение на поверхности воды, на мгновение слившись в единую сущность, а затем вновь разделились – только теперь их было больше.

И теперь они стояли так, что Хармсу стала видна голова Введенского, покоящаяся на краю дивана. Белое, покрытое толстым слоем пудры лицо казалось гипсовой маской. В углу рта из верхней и нижней губы торчали нитки. Влажные волосы зачесаны назад, на лбу углем начертаны символы, разбирать которые не было времени. Под опущенными веками глаза поэта лихорадочно двигались – он пытался выбраться из кошмара, но кошмар не отпускал его.

И тогда Даниил Иванович решился. И сделал то, что наполняло душу куда большим ужасом, чем фигуры в серых шинелях. Он снял первый перстень, с миниатюрным изображением карты Таро «Смерть», – тот самый, со среднего пальца правой руки, и свобода, ошеломительная, истинная, несовместимая с жизнью, свобода наполнила тело, растягивая кости, распирая вены и артерии, раздувая мышцы и мысли. Он перестал помещаться в себе, перестал помещаться в комнате, в мире, во времени, и в тот же миг увидел тех, кто стоял перед ним, в их истинном облике.

А затем, торжествующе смеясь, сорвал перстень «Дурак» с безымянного пальца левой руки. Гнев, больше не сдерживаемый привычными ограничениями разума, хлынул изо рта обжигающим потоком черных рифм, сметающих все на своем пути. Эти рифмы были картечью, пулями, пушечными ядрами. Они посекли врага, спутали его ряды, опрокинули некоторых, хотя большая часть удержалась на ногах. Однако это даже обрадовало Даниила Ивановича Хармса, от английского «harm», что значит «вред».

Он сорвал с мизинца правой руки последний перстень – «Дьявол», – а затем подался вперед, схватил существо, грозившее ему пинцетом, за шиворот и сломал об колено. Остальные попятились. Впервые – отступили, сдали позиции, оставив Введенского, покоящегося во гробе дивана со скрещенными на груди руками, обряженного в лучший свой костюм и до блеска начищенные ботинки. Рядом почему-то лежал зонт, а вместо платка из нагрудного кармана пиджака торчала женская перчатка. Из пронзенной иглой губы сползала по щеке тоненькая багровая струйка.

Но Хармса уже мало волновало состояние друга. Друга ли? Откуда друзья у того, чья кожа испускает бледное, прозрачное сияние? Откуда они у того, чьи глаза дымятся от ярости, чье дыхание пахнет серой и копотью? Откуда они у того, у кого вместо внутренних органов гудят под ребрами осиные гнезда убийственных стихов, а вместо души – колодец, не отвечающий на брошенный камень ни всхлипом, ни всплеском?

Хармс схватил за грудки еще одного незваного гостя, поднял его к потолку, тряхнул так, что газетная голова едва удержалась на плечах, ударил об стену. Что-то выпало из-за пазухи у сразу обмякшего убийцы, скользнуло на пол ярким красным пятном. Но Хармс не обратил внимания, он крушил врагов и наслаждался разрушением, а серые даже не пытались сопротивляться. Он ломал их как картонные куклы, раздирал на части, наполняя воздух клочками газетной бумаги. Вот двое последних бросились к шкафу, но ускользнуть удалось лишь одному, второго Хармс успел зацепить за полу шинели, подтянул к себе, раздавил грудную клетку, оторвал набитые ватой конечности, смял в ладонях хрупкую голову из папье-маше.

В шкафу никого не оказалось. Пиджак, ботинки, сорочка. Задняя стенка была столь же непоколебима, как и прежде. В ярости Хармс взревел и проломил ее ударом кулака, оставив на штукатурке внушительных размеров вмятину. Враг ушел! Враг сбежал!

В коридоре раздался чей-то встревоженный голос. Хармс больше не понимал слов. Они растеряли значения, рассыпались на слоги. Слова отвлекали от сути. Ответ прятался где-то здесь, рядом, прямо под носом. Даниил Иванович Смерть Даниил Иванович Дурак Даниил Иванович Дьявол принялся осматривать комнату, рыча и роняя пену из оскаленного рта. В дверь постучали – тяжелый, требовательный стук, – и в этот самый момент он заметил багровый прямоугольник на полу.

Это было удостоверение личности в корочках цвета крови. Может, просто в кровавой корке – она крошилась и рассыпалась в руках. Снаружи тиснение, три черных креста. И герб – то ли скорчившийся эмбрион, то ли карта неведомого континента. Внутри вместо фотографии серое размытое пятно, будто высохшая капля грязи, ряды аккуратных черных крестов вместо надписей, печать с тем же гербом, еще хуже различимым, а потому похожим на голову крысы.

С удостоверением в руках Хармс вернулся к шкафу, открыл его и увидел короткий темный коридор, упирающийся в раздвижную решетчатую перегородку. Тусклые лампы под потолком. Он бросился внутрь в тот самый момент, когда дверь в комнату Введенского начала трещать под ударами взбешенных соседей.

По ту сторону пахло мокрой пылью и было холодно. Не озираясь по сторонам, Хармс быстро добрался до перегородки, отодвинул ее и увидел кабину лифта, обшитую деревянными панелями с зеркалом в полный рост на одной из стен. Ни кнопок, ни рычагов, ни звонка. Он вошел внутрь, закрыл за собой перегородку, и лифт тотчас поехал вниз, осветившись приятным бледным светом.

Хармс с удовольствием разглядывал себя в зеркале, корчил рожи, смеялся. Потом заметил под пиджаком – он снова был в пиджаке – рукоять торчащего из-за пояса пистолета и задумался. Пистолет что-то значил. Не просто жажду победы. Не просто хаос, несущийся сквозь вселенную. Пистолет означал цель. Пришлось зажмуриться, зажать ладонями уши и отвернуться от собственного отражения, чтобы вспомнить. Введенский. Он здесь, чтобы спасти Введенского. Там, на диване, его поджидала искусно изготовленная кукла, такой же газетоголовый, только тщательно раскрашенный и одетый. Однажды он уже купился на этот трюк. Это было? Или не было? Прошлое, которое ты отменил с помощью связей в Отделе Неумолимого Времени, – оно считается прошлым или становится чем-то другим?

От мыслей делалось неуютно, словно он пытался проглотить камень. Без колец, сдерживающих его суть, Даниил Иванович Хармс не мог размышлять дольше двух-трех минут – тело стремилось к действию, к движению, к свершению или разрушению. Он заскрипел зубами, выпрямился, поднял веки. Отражение смотрело пристально, не мигая. Широко распахнутые глаза лихорадочно блестели, нижнюю часть лица покрывала свежая, блестящая кровь, в которой сверкали серебряными коронками стиснутые зубы.

Это не его отражение, понял Хармс и разбил зеркало ударом кулака. Трещина распорола отражение пополам, мелкие кусочки стекла впились в кожу между костяшками пальцев. Боли не было. Крови тоже. Ему вдруг стало страшно: а что если все наоборот, что если крови нет, потому что зеркало разбилось, и ей не в чем отражаться? Что если это он сейчас рассыпается сотней осколков? Захотелось взреветь и вырваться наружу черным вихрем, полным ворон, предрекающих конец света.

Надеть кольца. Нужно надеть кольца, пока не поздно, пока вдохновение не унесло рассудок слишком далеко от берега. Что бы там ни советовал Самуил Яковлевич.

Задача не из простых. Все его существо сопротивлялось самой идее ограничений. Он мог быть временем, богом и смертью, над загадками которых бился один знакомый писатель – но разве человек не должен в первую очередь быть человеком и только потом уже – богом? Он мог быть непобедим, неустрашим и непогрешим, но разве непогрешимый станет спасать друга, чье имя раз за разом выскальзывает из памяти? Разве неустрашимый станет заботится о ближних своих и действовать так, чтобы не причинить им вреда? Разве непобедимый остановится, сокрушив врага? Отделов столько, что хватит на целый век непрерывной войны…

Хармс застонал, ударился головой о стену и, вынув из кармана три кольца, принялся надевать первое. Медленно, мучительно. Это было как отказаться от поэзии. Второе далось легче. Как отказаться от еды. Третье не доставило почти никаких проблем. Как прыгнуть с моста с камнем на шее.

Он снова стал человеком. Испуганным, слабым, с истекающей кровью рукой, каждое движение которой причиняло почти невыносимую боль. Но теперь он помнил, зачем пришел сюда, и надеялся на счастливый исход. Лифт остановился.

Перегородка отъехала в сторону, открывая вид на обширное, плохо освещенное помещение, заполненное полчищами типографских механизмов. Здесь в тенях стрекотали линотипы, у которых, согнувшись, застыли безликие фигуры в рабочих робах цвета старой брусчатки, и шумели тигельные печатные машины, выдавая лист за листом газетные развороты, полные статей об успехах и достижениях, об устремлениях и обязательствах. Здесь Отдел Безвременных Смертей печатал своих сотрудников. Наблюдая за процессом, во всю стену чернел огромный непроглядный квадрат.

Хармс осторожно шел по узкому проходу между громоздких конструкций, держа пистолет в здоровой руке. Никто не обращал на него внимания. Как и наверху, слепых убийц не волновал смертный, еще не внесенный в их списки.

Гул механизмов успокаивал. Пахло свежей краской и клейстером, но эти запахи разбавлял непрерывный поток свежего воздуха из вентиляции. Хармс подумал, что с удовольствием спускался бы сюда в особенно жаркие летние деньки, прихватив пару бутылок холодного пива. При мысли о пиве рот наполнился слюной.

Впереди показалась дверь с изображенным в середине черным кругом. Стоило толкнуть ее, перед ним тотчас выросла огромная фигура – уж на что Даниил Иванович был высок, а этому существу он не доставал и до середины груди. Голова из папье-маше медленно опустилась, повернулась из стороны в сторону, словно прислушиваясь или принюхиваясь. Она нависла над лицом Хармса, и он мог прочесть текст на обрывках газет, составлявших ее.

Это были некрологи. «Безвременно ушедший певец революции», «тяжелая утрата постигла советский народ и все передовое человечество», «верный продолжатель великого дела Ленина, пламенный патриот и борец за мир» перемешивались на неглубоких вмятинах глазниц и рта, облепляли острые скулы и впалые щеки.

Существо не делало попыток схватить Хармса, но и с дороги не уходило, и он понял, что оно старается выяснить, кто перед ним. Морщась от боли, Хармс достал раненой рукой из кармана корочки, раскрыл, ткнул в бумажное лицо. За некрологами зашуршало, защелкало, слепец нагнулся еще ниже, почти уткнувшись отсутствующим носом в удостоверение, затем все-таки нехотя отодвинулся в сторону.

Хармс взглянул на документ и увидел, что перепачкал окровавленными пальцами обе странички, оставив багровые отпечатки на месте для фотографии и на печати. Стоило ему спрятать корочки и сделать несколько шагов, как гигантский сотрудник Отдела зашевелился в тенях, двинулся за ним. Хармс замер, обернулся. Безликий стоял в трех метрах позади. Похоже, он учуял кровь и теперь собирался проследить за чужаком. Нужно было поторапливаться.

Оглядевшись, Даниил Иванович понял, что очутился в некоем подобии картотеки. Здесь вдоль стен возвышались шкафы с выдвижными ящиками, над ними висели большие листы картона с графиками и схемами распространенных несчастных случаев. На столах аккуратными стопками были сложены папки, которые он узнал с первого взгляда, – личные дела. С них, пожалуй, и стоит начать.

Подойдя к ближайшему столу, Хармс принялся перебирать папки в поисках знакомой фамилии. Слепой гигант с лицом из некрологов встал рядом, навис над плечом, внимательно наблюдая за его действиями. Хармс старался обращать на него как можно меньше внимания, чтобы полностью сосредоточиться на задаче, но выходило не очень. Просмотрев все дела и не найдя нужного, он направился к следующему столу.

Папка с фамилией «Введенский» лежала на самом верху. Он открыл ее, пролистал. На глаза попался «Протокол галлюцинаторных видений, вызванных намеренным употреблением эфира в ванной комнате», несколько уже начавших выцветать фотографий спящего Александра Ивановича и Александра Ивановича с женщинами, пространный документ, рассказывающий о поэтических и философских опытах Введенского. Последним лежал лист, озаглавленный «Приказ об устранении». Под заголовком – несколько рядов черных супрематических крестов, ниже – печать и размашистая подпись, похожая на пучок сухой травы.

Хармс повернулся, сказал безликому:

– Благодарю вас, – и поспешил к выходу. Гигантский газетоголовый слепец у него за спиной издал странный звук, похожий на скрежет лезвия ножа по стеклу, торопливо заковылял следом. Похоже, забирать отсюда дела без соответствующего разрешения было запрещено.

Выскочив в типографский зал, Хармс перешел на бег. Великан тоже ускорился, но широкие полы шинели, цепляясь за края механизмов, мешали ему разогнаться в полную силу. Он заверещал, и на его крик отозвались безликие наборщики. Сразу двое, выскочив из своих закутков, кинулись наперерез чужаку, однако Хармсу удалось уклониться от их неуклюжих рук и, чудом не врезавшись ни в одну из машин, достичь лифта.

Он запрыгнул в кабину и успел закрыть перегородку прямо перед гигантским безликим. Несмотря на яростный вой последнего, лифт, дернувшись, поехал вверх. Хармс прислонился к стене, тяжело дыша, прижимая дело Введенского к груди. Он не знал, поможет ли эта папка, понятия не имел, как ее стоит использовать, но надеялся, что теперь сотрудники Отдела Безвременных Смертей дадут Александру Ивановичу передышку. Если, конечно, еще есть, кому ее давать.

– Жил-был волшебник, – раздался рядом знакомый голос. – И волшебник этот мог сделать все, что угодно. Но не сделал ничего.

Хармс повернул голову. В зеркале, вновь целом, отражался Самуил Яковлевич Маршак. Он смотрел на него с укором и качал головой.

– Кольца, – прохрипел Хармс, у которого вдруг пересохло в горле. – Вы хотели, чтобы я их снял.

– Верно, – сказал Маршак. – Мы хотели, чтобы ты развернулся во всю мощь своего таланта. Чтобы Ад последовал за тобой.

– Вы не настоящий Самуил Яковлевич.

– Разумеется, не настоящий. С какой стати вдруг настоящий Самуил Яковлевич оказался бы в этом зеркале?

– Что с ним случилось?

– Он спит. Спит сном младенца, устав после дневных трудов. Бедняге так редко удается полноценно отдохнуть.

– Вы… – Хармс задохнулся. В глазах щипало. Он потряс в воздухе пистолетом. – Вы подсунули мне…

– Хорошая, между прочим, вещь, – сказал Маршак. – Крайне редкая. Мы надеялись, что ты сразу используешь пулю, а потом последуешь нашему совету и избавишься от колец. Здесь, внизу, остатки человеческого окончательно покинули бы тебя, и ты стал бы чистым вдохновением. Хаосом во плоти. Разнес бы в щепки всю их типографию, в клочки – весь их личный состав.

– Ха! Не вышло!

– Как знать, – пожал плечами Маршак. – Еще ничего не кончилось. И ничего не кончится никогда. Карты выпадают разные, а расклад остается прежним.

– Отдел Неумолимого Времени?

– Так точно. Слепые убийцы не раз и не два переходили нам дорогу. Противостояние грозило перейти в открытую войну, вот мы и решили нанести удар первыми, прежде чем люди с головами из газет примутся сочинять нам некрологи. Однако такие вещи требуют изящества, особого подхода. Скажем прямо, лучше всего совершать их чужими руками.

– Вы использовали меня! – зарычал Хармс, направив пистолет на Маршака.

– Как всегда, – ухмыльнулся тот в ответ. – В хорошей системе даже для негодных болтов найдется применение.

– Это мы еще посмотрим, – Хармс взвел курок. – Редкая, значит, вещица?

– До новых встреч, – сказал Маршак. – Передавайте привет Але…

Палец надавил на спусковой крючок. Грянул выстрел, и зеркало, превратившись ровно в сто двадцать семь мелких осколков, перестало существовать. А вместе с ним перестал существовать и Даниил Иванович, слишком поздно понявший, что на этот раз именно ему выпало быть отражением.

 

VI

За полтора часа до заката поэт и детский писатель Александр Иванович Введенский явился на Надеждинскую, к своему старому другу, поэту и детскому писателю Даниилу Ивановичу Хармсу. Четыре месяца назад улицу переименовали в честь Маяковского, но Введенского это волновало мало. Нервничал он, переминался с ноги на ногу возле парадного, тревожно озираясь по сторонам, и курил одну папиросу за другой совсем по иной причине.

– За мной идет охота! – с порога заявил Введенский, стоило Хармсу открыть дверь. – Меня пытаются убить.

 

Калики перехожие

Рассвет застает их в пути. Так будет до самого конца, так было с самого начала – когда первые лучи весеннего солнца робко касаются остывшей за ночь дорожной грязи, волховники уже шагают по ней. Их немного, трое или четверо: слепой сказитель Вадим, безумная Хохотунья, молчаливый горбун Ингвар и – иногда – тот, кого прячет он в своем мешке. Тени послушно плетутся позади, сперва прозрачные, невесомые, но постепенно наливающиеся силой и тьмой.

Лес, окружающий странников, поводит плечами, сбрасывает с себя оцепенение, бурлит свежестью, птичьими голосами, что смешиваются с запутавшимся в молодой листве светом. Вадим, захмелевший от тепла и влажного утреннего воздуха, бормочет себе под нос слова здравиц, торопится, почти не опираясь на сучковатую палку, служащую ему посохом. Вороньи черепа и лапы, висящие тут и там на его холщовом, усеянном пестрыми заплатами одеянии, постукивают друг о друга при каждом шаге. Рядом пританцовывает Хохотунья, облаченная в двухцветное льняное платье, расшитое похабными изображениями, украшенное множеством янтарных бусин и бронзовых бубенцов. Тонкая талия перехвачена витым ремешком, распущенные волосы струятся по плечам, спине и высокой груди медно-золотым потоком. Прилипнув к ней взглядом, ковыляет следом Ингвар. Его уродливое тело спрятано под медвежьей шкурой, на лоб сдвинута маска из сыромятной кожи, и ничто не скрывает перекошенного лица с вечно насупленными тяжелыми бровями. На левом плече, которое гораздо выше правого, несет он средних размеров мешок из серого полотна. Мешок не тяжел, заполнен едва ли на треть, тщательно перевязан у горловины прочной пеньковой веревкой.

Лес редеет, просветы в кронах становятся все шире. Впереди перекресток, а на нем четырехгранный деревянный столб, давно посеревший, с божьими ликами, вырезанными на каждой из граней. На плоской вершине столба стоит небольшой глиняный сосуд. Перевитые трещинами лица, охраняющие его, глядят равнодушно и мрачно, словно не от времени и дождей стали они серыми, а от усталости, неизбывной, нечеловеческой, от которой не спасут ни смерть, ни ночь, ни брага, ни женские объятия.

Вымотанные бесконечным высматриванием угроз на горизонте, они пропускают опасность, подкравшуюся снизу. Троица останавливается, Ингвар бросается к столбу и в мгновение ока взбирается по нему на самый верх, словно огромная, закутанная в шкуру ящерица. Его пальцы и пятки упираются в скулы, губы и глаза богов без всякого пиетета. Схватив глиняный сосуд, он спрыгивает наземь, встряхивает его и, услышав бренчание внутри, расплывается в довольной ухмылке. Одним движением Ингвар разламывает сосуд и, распустив завязки на своем мешке, ссыпает туда черные от копоти человеческие кости. Князь, или волхв, или просто достойный человек, поставленный после смерти беречь дорогу от зла, смешивается в мешке с останками других людей, чьих имен и прозваний не назовет даже мудрейший из мудрых.

Оставив у подножия столба несколько глиняных черепков, волховники уходят дальше. Один из богов провожает их полным ненависти взором. Впереди, чуть в стороне от дороги, на берегу извилистой, заросшей камышом речки, лежит поселение людей, воздвигнувших здесь этот столб. Туда и направляется диковинная троица.

Их замечают издалека. Над частоколом, опоясывающим всю деревню, поднимаются несколько любопытных вихрастых голов, следом вздымается раскатистый, многоголосый крик:

– Скоморохи! Скоморохи идут!

Ворота, покрытые резными изображениями обитателей небес и холмов, открываются. Недовольные внезапной суетой стражи хмуро рассматривают пришельцев. Старший, плечистый детина с клочковатой черной бородой и свежим синяком во всю левую скулу, достает из ременной петли боевой топор, остальные напряженно сжимают древки копий. Похоже, недобрые времена пришли в эти края, раз даже скоморохов встречают с подозрением и готовностью пустить в ход оружие.

Ингвар опускает голову, принимается внимательно изучать грязь, налипшую на носы его лаптей, Вадим опирается на посох, устремив бельма к небу, и лишь Хохотунья выдерживает взгляд украшенного синяком стражника. Наконец, пробормотав себе под нос нечто неразборчивое, тот кивает и опускает топор. Его глаза скользят по платью Хохотуньи, то ли изучая запечатленные на нем сцены, то ли пытаясь различить изгибы ее тела, скрытые складками ткани. Бороду прорезает щербатый оскал.

– Скоморохи идут! – вопят мальчишки, вьющиеся вокруг, сбегающиеся со всех сторон. Они довольны и счастливы, ведь сегодня прямо у них на глазах произойдет чудо.

Вадим, Хохотунья и Ингвар идут мимо крытых дерном жилищ, поднимающихся над землей едва ли на высоту человеческого роста, мимо загонов с косматыми козами, мимо ям с кострами на дне, над которыми коптится рыба, и пастушьих собак, спящих под навесами из еловых лап. Это богатое селение. В последние годы его миновали и голод, и мор, и грабительские набеги. В смехе детей, что увязались за скоморохами, в улыбках встречных мужчин и женщин нет страха, и лишь один седой старик, подслеповатый и наверняка глухой, испуганно отшатывается в сторону. Возможно, память нашептывает ему что-то, и шепот ее полон злых подробностей, от которых замирает сердце, а возможно, он просто понимает, что за все на свете нужно платить. За богатство, благополучие, покой – тем более.

Трое выходят к пустому пространству в середине деревни, где на невысоком холме без единой травинки возвышаются идолы. Новые, недавно вырубленные, выструганные из массивных березовых бревен, они сияют гладкими светлыми боками. Но лица – те же, что на столбе у перекрестка, и взгляды те же, и та же в них бесцветная тоска. Изображенным здесь богам давно уже нет дела до людей с их скорбями и страхами, они встречают пришедших безразлично, не вспоминая их, не узнавая.

Но волхв, ждущий у холодных кострищ перед идолами, узнает мгновенно. Он высок, и худ, и черен от солнца, и в длинные волосы его вплетены багровые ленты. Когда Вадим, идущий первым, останавливается в десятке шагов от него, волхв склоняет голову, а затем и сам склоняется в молчаливом, безрадостном поклоне. Значит, быть празднику. Значит, быть пиру!

Вадим, вскинув руки над головой, произносит здравицу. Привычные, всем хорошо знакомые слова – пожелания сил и долголетия, обильных пастбищ для скота и ясного неба для садов, удачной охоты и доброго урожая – разносятся над притихшим селением, и, кажется, даже птицы, сидящие на коньках крыш, прислушиваются к ним. Идолы тоже. Целый мир слушает, запоминает, мотает на ус. Он обязан подчиниться, весь без исключения: и облака, и деревья, и ветер, и дождь, и солнце, и люди. Слово Вадима для них – закон.

Когда все сказано, слепец вынимает из складок одеяния жалейку, простецкую, из тростника, с берестяным раструбом, прикладывает ее к губам и, зажмурившись, принимается наигрывать мелодию. Пронзительные, резкие звуки распугивают птиц на крышах. Ингвар опускает на лицо медвежью маску, а Хохотунья тут же обхватывает ему шею кожаной петлей, закрепленной на длинной бечевке, конец которой привязан к ее поясу. Горбун мычит и нелепо размахивает руками, затем опускается на четвереньки, изображая неуклюжего зверя. Детвора вокруг заливается смехом, звонко и радостно. Им невдомек, чем должно завершиться представление.

Хохотунья, широко улыбаясь зрителям, ведет Ингвара на поводке мимо них, тот потешно косолапит, заставляя даже взрослых смеяться. Только волхв суров и страшен. В глазах его стоят слезы.

Вадим продолжает играть, притоптывая в такт ногой, – и вороньи черепа на одежде стучат друг о друга, наполняя мелодию, бесхитростную и понятную каждому, четким костяным ритмом. Звон бубенцов, порожденный движениями Хохотуньи, едва различим сквозь шум толпы, но и звон этот, и шум становятся неотъемлемыми составляющими музыки, простой, словно прописная истина, и столь же безжалостной.

Женщина, тянущая на поводке мужчину, наряженного медведем, обходит идолов посолонь. Раз, другой, третий. Ингвар косолапит все сильнее, голова в ушастой маске опускается все ниже – и вот в какой-то неуловимый миг, когда взгляды наблюдающих за ним соскальзывают на сверкающие тела или мрачные лица богов, когда никто не видит, хотя все смотрят, он действительно становится медведем. Огромный косматый зверь тяжело ступает когтистыми лапами, бурая шерсть лоснится под солнечными лучами. Смех оборачивается единым общим вздохом, что тяжелым камнем падает в болото тишины. И в этой тишине девчонка, не старше семи зим от роду, стоящая в первых рядах, вдруг испуганно взвизгивает. Медведь поворачивает к ней большую морду, обнажает клыки. Слюна капает на песок с отвисшей серой губы.

Мужчина, стоящий рядом с девчонкой, – слишком молод для отца, наверное, старший брат – подхватывает малышку на руки, прижимает к себе. Она прячет лицо у него на груди, обнимает за шею. Слышно, как бьется, постепенно успокаиваясь, крошечное, не успевшее познать настоящей радости сердце. Ей не страшно в объятиях брата, он для нее непобедим и бессмертен, сильнее деревянных истуканов, чьи лица слишком высоко, чтобы разглядеть. Он для нее – настоящий бог, для которого нет ничего невозможного.

Но глазки медведя, нелепые на массивной морде, не ищут другую жертву. Они пусты и блестящи, похожи на два маленьких гладких камешка, они не примут отказа. До юноши начинает доходить, что за участь ждет его сестру. Он поворачивается и пытается уйти, но мужчины, стоящие позади, не пускают, выталкивают обратно. Их память, убаюканная долгими годами благоденствия, наконец-то просыпается. То, что должно произойти, произойдет, иначе произнесенная здравица обернется проклятьем. Иначе мир пошатнется.

– Хозяин выбрал приношение, – произносит черным голосом волхв. – Хозяин его получит.

В подтверждение этих слов одним могучим, резким движением поднимается медведь на задние лапы – громадный темный силуэт, полный жизни и смерти, на фоне безупречно-белых идолов. Распахнув пасть – чудовищно широкую даже для такого тела, – издает он утробный, протяжный рев. Этот рев заглушает и визг девчонки, чей защитник сдался, не в силах бороться с вековым порядком вещей, и рыдания, раздающиеся в толпе, и музыку, в которой больше нет нужды.

Опустив жалейку, Вадим застывает на месте, подобно вырубленному из дерева истукану. Он слышит, как несчастная пытается сопротивляться, как она плачет взахлеб, как кричит, как умоляет, как колотит кулачками по плечам и лицу брата, несущего ее на съедение зверю, слышит бормотание волхва, на ходу сочиняющего утешительную ложь, слышит тяжелое, влажное дыхание голодного Ингвара.

И благодарит судьбу за то, что слеп.

Близится полдень, и они снова в дороге. Солнце, взобравшееся на середину небосвода, жарит так, что мир вокруг дрожит зыбким маревом, и даже под опущенными веками красным-красно от божьего света. Любое движение обжигает. Воздух сух, теней нет, и только пыль под ногами мягка как вода. Нивы по обе стороны от тракта издевательски пылают желтым, словно пытаясь яркостью светило превзойти.

Калики бредут по раскаленной земле, накрытой раскаленным небом. Первым по-прежнему шагает Вадим, шепча молитвы и постукивая перед собой клюкой. Его рубище, задубевшее от соли, перепачкано копотью и засохшим птичьим пометом, тяжелый медный крест на груди едва заметно покачивается на ржавой цепи. Кожаные сандалии с ремешками давно истоптаны, изношены до дыр, и кровавые мозоли оставляют в пыли следы.

За ним идет женщина, чье имя забыто – пожалуй, даже ею самой. Она сутулится, словно под изматывающей ношей, хотя нет у нее ничего, кроме такой же клюки и власяницы из грубой козьей шерсти, надетой на голое тело для умерщвления плоти. Голова покрыта платком из мешковины, но седеющие пряди спадают на лицо.

Последним хромает Игореша, горбатый кривоглазый дурачок. Рыжеватая бородка топорщится ежиком, из-под слипшихся волос по лбу ползут капли пота. Потрепанная рваная шкура, висящая на его плечах, свалялась настолько, что уже и не определить, какому животному она принадлежала. Игореша кособоко подпрыгивает на ходу, словно под ему одному слышную музыку, – и кости, которыми набита котомка у него на боку, отзываются на эти прыжки звонким пустым перестуком.

Навстречу – ни души. Только в поле время от времени поднимаются над волнами колосьев головы, провожают странников взглядами. Вот впереди, по левой стороне, появляется деревянный поклонный крест высотой в два человеческих роста, грязно-серый, изрядно покосившийся, с выцветшей иконой в середине. Троица замирает перед ним. Вадим и женщина кладут земные поклоны, крестятся, беззвучно шевеля губами. Дурачок Игореша ухмыляется, выставляя наружу желтые зубы, затем огибает крест и скрывается в высокой траве за ним. Здесь, среди полыни, видны остатки нескольких надгробий и проломившаяся лавочка. Это заброшенная скудельня, кладбище для безымянных: странников и нищих, найденных мертвыми в окрестностях, но не знакомых никому из местных. Последнее пристанище тех, кто прекратил существовать еще при жизни.

Оторвав от лавки кусок трухлявой доски в локоть длиной, Игореша с его помощью принимается раскапывать один из едва заметных холмиков. Выходит непросто: земля уже позабыла о том, что была могилой, успела слежаться, наполниться корнями и камнями. Горбун пыхтит, придавленный жарой, беспрерывно утирает льющийся пот. Вокруг вьются мухи. Когда импровизированная лопатка с хрустом раскалывается пополам, он продолжает копать руками – и спустя несколько минут его пальцы уже скребут по дереву. В скудельнях редко делают могилы положенной глубины.

Это простой сосновый гроб, без обивки, со сгнившей, источенной червями крышкой, которая пробивается одним ударом кулака. Игореша запускает руку в пролом, роется там, высунув от усердия язык, и достает несколько грязно-желтых костей: три ребра, обломок ключицы, пару позвонков. Отряхивает добычу от песка и ошметков истлевшей ткани, ссыпает в котомку, затем снова сует руку в черную дыру на дне ямы, вынимает пригоршню костей. Снова. И снова. Ребра, челюсть, лучевая и две бедренные кости, фаланги пальцев – все отправляется в суму. Когда в той не остается больше места, Игореша удовлетворенно крякает, поднимается и, даже не попытавшись засыпать яму, возвращается к своим спутникам.

Поклонившись кресту в последний раз, калики продолжают путь. Откуда-то с запада налетает вдруг порыв ветра, горячего, пахнущего жженой травой. Он подхватывает пыль, кружит ее в воздухе, бросает в лица путникам, будто играя с ними в жестокую детскую игру. Игореша отворачивается, женщина закрывается рукой, но Вадим не делает ни того ни другого и не зажмуривается даже, не моргает, а потому пыль набивается ему в глаза, облепляет бельма, наполняет их серым, и слезы ползут по его высохшим щекам, оставляя за собой чистые дорожки.

Хутор возникает перед ними неожиданно, словно сдернув шапку-невидимку, выступает из небытия: несколько изб в три окна, угрюмо нахохлившихся под бугрящимися прошлогодней соломой крышами, над кривыми заборами дозревают вишни, облепленный мухами теленок у околицы лениво жует траву. Идиллическая картина, но долго она не длится.

Черная как смоль собачонка выкатывается навстречу из ближайшей калитки, заливаясь оглушительным лаем. Следом выбегает босой мальчишка с игрушечным кнутом, сделанным из палки с бечевкой. Увидев путников, он на мгновение испуганно замирает, а затем бросается обратно во двор. Собака же лает и лает, срываясь то в рык, то в скулеж, скачет вокруг Игореши, не обращая внимания на котомку, которой тот неуклюже от нее отмахивается. Она лает до тех пор, пока из калитки не показывается крупная женщина на пятом десятке, вытирающая испачканные в муке руки о матерчатый фартук. За ней вереницей появляется остальное семейство: тот самый мальчишка с кнутом, две девочки постарше и высокий, плечистый старик с окладистой седой бородой. Все, кто был в доме. Все, кроме мужчин, которые сейчас работают в поле, которым мальчишка вот-вот должен будет отнести обед. Смотрят настороженно, с опаской, с недоверием.

– Цыган, ша! – окликает хозяйка пса, и тот, мгновенно смолкнув, отбегает к ее ногам.

– Здравствуйте, люди добрые! – говорит старик зычным голосом. – Издалека к нам?

Вадим отвечает. Его голос слаб и бледен – так звучит хворь, так звучит сама смерть, но старик слышит каждое слово.

– Храни вас Господь! – смеется он. – Нечасто в наши края захаживают паломники. Разве и сам Ерусалим видали?

Их не зовут в дом, не приглашают к столу, не предлагают квасу. Им не рады. Хорошо, очень хорошо. Неужели смилостивится судия, неужели пронесет чашу мимо на сей раз?

– А споете, странники? – говорит старик. – Прошу, спойте нам что-нибудь.

Кивает Вадим, кланяется и начинает нараспев читать духовные стихи об Алексии, человеке Божьем. Он знает, что рядом крестится, непрерывно и мелко, женщина без имени, что дурачок Игореша, опустившись на колени, тычется лбом в землю у ног хозяйки, приводя в бешенство пса по кличке Цыган. Слова выходят легко и свободно, гладко ложатся в историю о том, как вернулся Алексий в Рим, в родной город, в родной дом, но ни невеста, ни отец с матерью не признали его, как семнадцать лет прожил он бок о бок с ними, смиряя дух свой, не откликаясь на их страдания, до тех пор пока Господь не призвал, не указал на него, не вознаградил за святость.

Слушают молча. Впитывают каждый слог, каждый звук. Дети, завороженные непонятной, но величественной повестью, не сводят с калики глаз. Даже Игореша притих, скорчился у его ног, уронил лицо в пахнущие землей ладони.

Вадим не торопится, не подгоняет рассказ, потому что, пока говорит он, голод остается в узде. Слова очищают разум, наполняют его светом – не испепеляющим светом солнца, но чистым горним сиянием, озаряющим самые укромные уголки души, разгоняющим самые густые тени. Слова дают надежду, что на сей раз все может закончиться иначе. Несмотря на грызущую внутренности первобытную необходимость насытиться, несмотря на то, что подобная надежда погибала уже тысячи и тысячи раз. Слова способны воскресить ее. Слова способны на что угодно. Господь всесилен.

Но стих завершается, прежде чем солнце успевает сдвинуться на циферблате небосвода даже на одно деление. Хозяйка почти сразу берет Вадима за руку и вкладывает ему в ладонь узелок с нехитрой платой: головка сыра, луковица, половина краюхи хлеба, три яйца. И когда только успела она все это подготовить? Дочурки помогли?

– Спаси Христос, странники, – говорит дед, изо всех сил сдерживая подступающие к горлу слезы. – Порадовали старика, вот уж порадовали! Доброго вам пути!

Девчонки тоже лепечут что-то восторженное. Хозяйка целует Вадиму руку. Он кланяется им, разворачивается и стремительно, со всей быстротой, на которую способен, идет прочь. Какая-то птица – похоже, курица – возмущенно вспархивает из-под ног, чуть его не уронив. Но Вадим не замедляет шага, только сильнее опирается на клюку. Игореша и Безымянная едва поспевают за ним. Пальцы слепца комкают узелок с едой, сминают содержимое в бесформенную кашу. Гнев бурлит внутри, обжигает больнее летнего зноя, заставляет спешить.

Вадим стремится уйти как можно дальше от хутора к тому моменту, как спадет наваждение с его обитателей и те поймут, что младшего сына, загорелого мальчонки с игрушечным кнутиком, больше нет среди них. Мать, и дед, и сестры бросятся искать кровиночку: в огороде, на улице, за околицей, на берегу пруда, в поле у отца и старшего брата. Дождутся вечера, надеясь напрасно, что сорванец вернется, и только тогда вдруг вспомнят, все сразу, как увели его трое калик перехожих, как он растворился вместе с ними в полуденном мареве, цепляясь за локоть горбатого дурачка, как странно и страшно смотрела на него женщина без имени.

Вспомнят и сами себе не поверят.

И никогда себя не простят.

* * *

Солнце клонится к горизонту, но его не видно, потому что небо укутано тяжелыми, бетонно-серыми тучами. Мелкий дождь сыплет уже не первый час, и над дорогой сгущается холодный туман, с которым не совладать ни фонарям, ни фарам проезжающих машин.

Трое движутся по обочине, между рекой мокрого асфальта и стеной леса, по желтым, оранжевым, бордовым листьям. Первым осторожно ступает Вадим. Он в истертой куртке из кожзаменителя, но та не спасает от всепроникающей мороси. Резиновые сапоги хлюпают в лужах, конец тактильной трости то и дело застревает в грязи. Давно вышедшие из моды очки в роговой оправе прячут глаза под зелеными стеклами. В совершенно седой бороде, опускающейся до середины груди, застрял березовый листок.

За Вадимом плетется тощая старуха, одетая в демисезонное пальто и все равно дрожащая от холода. Она кое-как переставляет ноги, обутые в валенки с галошами, и кажется, кое-как дышит. Старуха давно бы уже упала, если бы не Гоша, косоглазый идиот, идущий позади и подхватывающий ее всякий раз, когда она оступается. Гоша, неприятно располневший, но гладко выбритый, с черным спортивным рюкзаком за плечами, постоянно крутит головой по сторонам и разговаривает сам с собой, время от времени мяукая по-кошачьи. На нем – насквозь промокшая джинсовая куртка с выцветшим логотипом байкерского клуба на спине и тренировочные штаны, заправленные в высокие армейские ботинки. Ни сырость, ни холод, ни мрак, похоже, не причиняют ему неудобств. Но всякий раз, когда мимо проезжает автомобиль, он вздрагивает и втягивает голову в плечи.

Машины проносятся на расстоянии вытянутой руки, обдавая путников ветром и выхлопными газами. Шум, издаваемый этими металлическими зверюгами, настолько силен, что иногда полностью дезориентирует Вадима, и тот замирает на месте, не зная, в какую сторону сделать следующий шаг. Бывает, из-под колес брызжут грязь и вода, пачкают и без того потерявшую приличный вид одежду.

Но вот очередная машина, обогнав странников, останавливается. Это старенький уазик-«буханка», ржавое корыто цвета хаки с тупой, слегка испуганной мордой. Водительская дверь открывается, из нее показывается парень лет тридцати, в камуфляже и черной бандане.

– Эй, пешеходы! – кричит он, стараясь перекрыть рев мчащегося мимо грузовика. – Вас подбросить, может быть?

Вадим отрицательно мотает головой. Но парень, заметив у него в руках тактильную трость, переходит в наступление:

– Отец, ты слепой, что ли? Серьезно? Слепой – и вдоль дороги гуляешь? Не, так нельзя. Милости прошу в мой драндулет. Все равно пустой еду, подброшу без проблем.

Вадим пытается было снова отказаться, но старуха огибает его и направляется к машине, пошатываясь, будто пьяная. Выхода нет. Парень открывает боковую дверцу, помогает женщине забраться внутрь, затем подсаживает Вадима:

– Осторожно, головой не стукнись, отец, – потолки, понятное дело, не слишком высокие.

Гоша залезает сам. У него это получается не с первого раза и дается с немалым трудом, но водитель терпеливо ждет, пока идиот разместится на узком сиденье, и только потом захлопывает дверь.

Внутри тепло, тесно и уютно, как в избе за печкой. Сразу клонит в сон. И запах бензина не мешает, и даже грохот двигателя, поначалу режущий уши, вскоре становится привычным, превращается в урчание довольного кота. Огромного кота, свернувшегося клубком на полу посреди освещенной лучиной комнаты. Кот рассказывает сказку, вкрадчиво и мягко, сказку о рогатом старике, что жил на вершине холодной горы на самом краю мира, и о его детях – двух сыновьях и дочери, которым досталось в наследство то, что словами не объяснить, руками не потрогать, глазами не увидеть. Проклятие досталось им в наследство. Благословение. Нет, не так. Все наоборот: это он, Вадим, рассказывает сказку, сидя на лавке и болтая ногами, а кот подбирается все ближе к ничего не подозревающей добыче, убаюканной собственным голосом, готовится к прыжку и…

Вадим вскидывается, выпрямляется. Уазик едет сквозь дождь и сумерки, и там, снаружи, в этих сумерках клубятся тени. Вадим не видит их, но слышит прекрасно, даже сквозь угрожающее громыхание мотора – ведь слух у слепых гораздо лучше, чем у зрячих. Он слышит, как тени воют от ужаса, как скребут по бортам бесплотными когтями, как пытаются прорваться внутрь, чтобы защитить тех, кто отбрасывал их с самого начала времен.

Водитель не спросил, куда ехать, верно? В отчаянии Вадим шарит руками вокруг себя, нащупывает Гошу, хватает за запястье. Тот дрожит, стучит зубами. Не понимает ничего, но чует опасность. А вот и старуха, чьи костлявые пальцы впиваются ему в ладонь так, что приходится закусить губу, чтобы не вскрикнуть от боли. Она тоже догадалась, куда их везут.

На мгновение он преисполняется решимости бороться: податься вперед, напасть на водителя, схватить его за горло, сломать шею. Или, открыв дверь, выпрыгнуть из автомобиля на полном ходу. Но дряхлое тело не справится, не выдержит, а солнце еще не село, и умирать до заката нельзя.

Вадим пытается подняться, но тут машина подпрыгивает на ухабе, и он бьется теменем о потолок, падает на сиденье. В кромешной тьме, заменяющей ему зримый мир, вспыхивают разноцветные огни. Голова кружится.

– Мы знаем, кто вы, – говорит водитель. – Знаем, чем промышляете. Вас нужно остановить.

Старуха рядом смеется лающим, беззубым смехом, и Вадим вспоминает, как ее звали утром, весной, тысячу лет назад. Он тоже не может удержаться от улыбки. Знают они! Ха! Да если бы действительно знали, то обезумели бы, онемели бы, выцарапали глаза себе и своим детям, извивались бы на этом знании, подобно червю на крючке, умоляя о прекращении мучений, о забвении и тишине. Самоуверенное, самодовольное дурачье. Впрочем, как всегда. Других нет.

– Почти приехали, – говорит водитель. – Осталось немного.

Вадим облизывает высохшие губы, прислушивается. Ночь уже близко. Очень близко. Слышно, как ее крылья шуршат над небосводом, как скалятся в предвкушении ее бесчисленные пасти, как скрипят цепи, готовые разорваться в любой момент. Неужели не дотянут? Неужели не успеют? Он нащупывает у Гоши на груди лямку рюкзака, дергает ее на себя, давая понять, что делать. Идиот соображает сразу же, и послушно, хотя и не без труда, снимает рюкзак, отдает Вадиму.

Уазик останавливается посреди поля. Самого обычного поля, в котором дует пронизывающий ледяной ветер, и неоткуда ждать помощи. Водитель глушит мотор, выпрыгивает, выкрикнув напоследок нечто воинственное, а спустя несколько секунд дверь в салон распахивается и люди в камуфляже и масках, вооруженные топорами и дробовиками, начинают вытаскивать пассажиров наружу.

Гоша кидается на них с яростным воплем. Он стар и глуп, но весит достаточно, чтобы опрокинуть сразу двоих, не ожидавших столь внезапной атаки и не готовых пустить в ход оружие в такой тесноте. Старуха, визжа, набрасывается на третьего, метит желтыми грязными ногтями в глаза в прорезях маски. Возникшая неразбериха дает Вадиму возможность выбраться из машины и направиться прочь, в поле. Неважно, в каком направлении – ночь подступает со всех сторон. Ясно, что Ингвар и Хохотунья не выиграют для него сколько-нибудь значимого времени: когда-то они были богами, потом чудовищами, а теперь – всего лишь смертные, слабые и ветхие, которых едва хватило на последний отчаянный бросок. Но каждый шаг дорог, каждый лишний вдох – бесценен.

Слякоть разъезжается под сапогами, тени исступленно вьются вокруг, подталкивают в спину, ведут навстречу владычице. Он чувствует, как она надвигается на него – великая и бескрайняя, словно само время. Девица Ночь. Мать Зима. Старуха Смерть.

Позади рявкает дробовик, роняя в грязь Ингвара, хозяина чащ и болот, покровителя охотников, пожиравшего плоть их детей. Еще один выстрел – и валится Хохотунья, на заре времен породившая похоть и кормившаяся невинностью. Пришел его черед. Все в мире движется по кругу, расцветает и увядает, набирает силы и утрачивает их. Тот, кто хочет родиться заново, должен сперва умереть. Опять, и опять, и опять. Извечный закон, известный каждому проклятому.

Вадим расстегивает рюкзак и с размаху бросает его вперед, в подступающий мрак. Там, в рюкзаке, – и он, и Хохотунья, и Ингвар, перемешанные так, что не узнать, где кто, раз и навсегда сплетенные в неделимое божество, единое в трех лицах. Кости рассыпаются по грязи, по пожухлой рыжей траве. Костям не страшна вечность, в отличие от идолов или крестов. Если Мать Зима успеет явиться и принять подношение, то на рассвете боги восстанут из мертвых.

Вадим не слышит выстрела. Боль пронзает спину, выбивает землю из-под ног. Упав на бок, он кашляет кровью. Тьма кружится, потом замирает. Шаги рядом, тяжелое хриплое дыхание. Дымящееся дуло дробовика направлено прямо в лицо, но Вадим смотрит невидящими глазами мимо него, в черную яму неба.

И небо, склонившись, кладет снежинку ему на лоб.

 

Человек с железными глазами

Деревья и заборы знают, окна и балконы помнят, грязные стены и уличные фонари хранят истории о Человеке с Железными Глазами. Их немного, и все они начинаются одинаково – в самое мгновение полночи, в тот единственный, неуловимый миг между двумя движениями секундной стрелки, когда одни сутки уже закончились, а следующие еще не успели начаться. Ночь распахивается, и из пустого места, где он ждет своего наказания, Человек с Железными Глазами выходит в нашу жизнь.

Это оказалась чертовски длинная ночь. Столько всего. Не вспомнить, не признаться. Даже себе, даже шепотом, даже в полной темноте. Горели кое-где вывески, и редкие машины с ревом проносились мимо. Стас, несмотря на дикую боль в челюсти, улыбался каждому, кто попадался навстречу. Он искренне надеялся, что кровь на лице сделает его улыбку по-настоящему жуткой. Город вокруг спал или притворялся спящим, тонул в черноте, прикрывал тишиной кухонные свои секреты. В редких освещенных окнах иногда виднелись люди. По большей части женщины, колдовавшие над плитами. Иногда попадались и мужчины, курящие и задумчиво смотрящие на улицу, в темноту. Что они надеялись разглядеть, что пытались понять, какие мысли бродили в их головах в эти моменты, когда они оставались один на один с холодным мраком по ту сторону отражения в оконном стекле? Стас дорого бы дал, чтоб узнать. И чтоб покурить. Его собственная пачка, смятая и залитая кровью, осталась далеко позади, а на пути, как назло, не встретилось ни одного круглосуточного ларька.

Он перешел по мосту в заречную часть города, миновал ярко расцвеченный, но безлюдный ярмарочный комплекс и наткнулся на еще один круглосуточный магазинчик. На двери висел обрывок картона с надписью «СКОРО БУДУ», рядом находилась пустая автобусная остановка. Стас сел на лавочку. Вправо и влево уходила черная лента дороги, лоснящаяся под светом фонарей, словно кожа огромной змеи. Стас прислонился к утыканной объявлениями задней стенке остановки, прикрыл глаза. Чертовски длинная ночь. Жаль, блин, что так все обернулось… окна, в которые смотрел Олег, когда умирал… смотрел изнутри… Олег никогда не увлекался панк-роком, он слушал совсем другую музыку. Надя должна помнить какую. Ты входишь в квартиру, заглядываешь в комнату, а он там висит вместо люстры. Черное лицо, липкая лужа на полу, вокруг тяжелый густой запах… ты кричишь, в ужасе закрываешь дверь, но в нее с той стороны – тук-тук… тук-тук… смерть уже видела тебя. Откуда он знает?

Откуда он знает про тварь, что разорвала Матвея в клочья, перепачкав обои кровью до самого потолка? Про тварь, выгрызшую язык изо рта еще живого, еще вопящего Матвея?

– Парень! Эй! Ты спишь, что ли?

Стас с трудом открыл глаза, вернулся из липкой темноты в реальность. Прямо перед ним стояла патрульная машина. Из водительского окна выглядывал полицейский. Молодой совсем, наверное, всего на год-два старше самого Стаса.

– Случилось чего? – спросил полицейский, увидев, что тот пришел в себя.

– Нет, нормально все, – говорить было очень больно, и звуки получались какие-то неполноценные, скособоченные. – Новмавно всо.

– Ты не пьяный?

– Нет, говорю вам, все в порядке. – Стас медленно поднялся, чувствуя, как взвыли измученные ноги. – Я тут недалеко живу. Просто присел отдохнуть.

– Отдохнуть, значит. Дойдешь?

– Дойду.

– Ну, хорошо. – Представитель власти скрылся в салоне, но машина не сдвинулась с места. Видимо, они ждали, когда подозрительный парень с покрытым засохшей кровью лицом сделает несколько шагов. Стоит ему чуть пошатнуться, и все – увезут в отделение, как пить дать. Для отчетности. Стас много знал об отчетностях. В конце концов, он когда-то работал в редакции.

Он пошел, не торопясь, не делая резких телодвижений. Шаг за шагом, ничего особенного. Ровно, красиво, как и подобает гражданину в полном душевном здравии и адекватном состоянии. Через минуту патрульная машина обогнала его и скрылась за углом.

Нельзя сказать, что вокруг было совсем темно. До восхода солнца оставалось еще несколько часов, но все небо затянули облака, отражавшие городские огни и потому источавшие слабое розоватое сияние. Кроме того, центр не испытывал недостатка в фонарях, и их свет превращал все вокруг в двухцветную декорацию, не слишком аккуратно склеенную из желтых и черных частей.

Вспомнить. Просто нужно вспомнить, с чего все началось.

Его высокая тонкая фигура движется по замершим улицам, сквозь застывший ветер, избегая света фонарей. Даже мерцание звезд и нежное сияние луны причиняют боль его бледной коже, привыкшей к вечному мраку небытия.

Город вокруг наполнен мечтами и страхами, стонами любовников, ароматами вина и шорохом крыс. Город впитывает пролившуюся за сутки кровь, смешивает свершившиеся обманы и дым выкуренных сигарет, цедит по капле трупный яд задушенной совести. Город поет нехитрые песни, подыгрывая себе на струнах обнаженных снов, и услышать их может лишь тот, для кого следующее мгновение уже не наступит. Человек с Железными Глазами слышит.

Нехорошее предчувствие появилось у Стаса еще утром, когда он приехал на работу. На третьем этаже, где располагалась редакция, шел ремонт, и весь коридор был загроможден мешками шпатлевки, рулонами линолеума и пыльными рабочими. Ступая как можно осторожнее, Стас скользнул из лифта к дверям редакции, и в тот момент, когда он взялся за ручку, неясное неприятное ощущение оформилось во вполне четкую, хотя и невероятно простую мысль.

Кто-то умер.

Он вошел, пробрался к своему месту, монотонно отвечая на унылые приветствия. В октябре по утрам никто не бодр и не полон сил, в октябре по утрам во всем мире царствуют слипающиеся веки и плохое настроение. Стас включил компьютер и, пока тот загружался, осмотрелся. Коллеги вяло потягивали кофе, кое-кто уже начал стучать по клавишам, хотя большинство до сих пор пребывало в прострации. Главный редактор отсутствовала, и это не предвещало ничего хорошего.

Стас уставился на экран монитора, раздумывая, найдется ли возможность улизнуть пораньше под каким-нибудь благовидным предлогом. В его обязанности входило заполнение новостными материалами сайта газеты. Каждую новость следовало снабжать кричащим заголовком, в идеале намекающим на масштабные человеческие жертвы. Например, коротенькую заметку про обрыв проводов над мостом следовало назвать «ИСКРЯЩАЯСЯ СМЕРТЬ: СОТНИ ВОДИТЕЛЕЙ МОГЛИ ПОСТРАДАТЬ», а статью об увеличении количества бездомных собак – «ЖИВОТНЫЕ-УБИЙЦЫ ВОКРУГ НАС».

Стас часто со смехом рассказывал друзьям о подобных вещах, но ни разу не осмелился при-знаться в том, насколько все это ему осточертело. Желтая газетенка, распираемая от собственной важности, специализирующаяся на несчастных случаях, преступлениях и скандалах («УЖЕ ТРЕТЬЯ ЖРИЦА ЛЮБВИ НАЙДЕНА УБИТОЙ В НАШЕМ ГОРОДЕ», «МУЖЧИНА ЗАРЕЗАЛ СОЖИТЕЛЬНИЦУ ЗА ТО, ЧТО ЕЕ СТОШНИЛО ЕМУ НА БОТИНКИ»), одержимость рейтингами, борьба за читателя, за несчастное, безликое существо, не способное найти лучшего способа потратить свое время, чем чтение подобного мусора. Но больше всего ему осточертела…

Дверь позади хлопнула, и Стас, даже не поворачивая головы, смог опознать ее – по уверенным, неторопливым, почти издевательским шагам. Белобрысая тварь.

– Так, Стасик, ты сегодня вовремя! – раздался позади голос.

Он обернулся и посмотрел ей в глаза. Все в ней было каким-то белесым, бесцветным: волосы, кожа, губы и едва заметные усики, одежда, даже взгляд. Она улыбалась обычной своей ядовито-бесцветной улыбкой, намекающей на приближающиеся неприятности.

– Раз уж ты сегодня не опоздал, то вот задание: нужно выяснить, какие повреждения в городе и области вызвал вчерашний ураган.

– Ураган? – Стас готов был спорить на что угодно, что не заметил никаких проблем с погодой в прошедшие сутки. Обычная осенняя слякоть и тоска, ничего кроме.

– Именно. Ураган. Нам обязательно нужны повреждения. Любые: упавшая ветка помяла крышу служебного автомобиля, там, выбитые стекла… в таком духе. Чем быстрее, тем лучше. Если на других сайтах такая инфа появится раньше, я тебе этого не прощу.

Стас кивнул. Разумеется, не простит. Ему она ничего и никогда не прощала. Семь месяцев назад, когда он устраивался на работу (в те времена ему еще казалось, что быть редактором новостного сайта, пусть и не особенно интеллектуального, легко и престижно), она оказалась единственным человеком в коллективе, выступившим против парня с техническим образованием, хотя больше половины из работающих здесь никогда не учились журналистике. Главред тогда победила, но белобрысая не собиралась сдаваться и при любой удобной возможности тыкала Стаса носом в его «профнепригодность».

– Как я должен это выяснять?

– Звони в отделения МЧС по городу и области и спрашивай, не поступали ли к ним сообщения об инцидентах, не было ли вызовов.

– Серьезно? А если ни о чем таком не расскажут?

– Нужно, чтобы рассказали.

Спорить не имело смысла. В отсутствие главреда белобрысая исполняла обязанности координатора, и каким бы идиотским ни казалось задание, его следовало выполнять. Стас кивнул и пошел разыскивать телефонную книгу.

Рабочий день двигался по накатанной, началась обычная редакционная суета. Кто-то узнавал подробности грядущего приезда звезд очередного реалити-шоу, кто-то собирался брать интервью у директора супермаркета, в котором вчера шестилетнего ребенка придавило упавшим стеллажом. Стас равнодушно набирал номер за номером, дожидался, когда после нескольких длинных гудков сонный мужской голос скажет: «Да», задавал свои вопросы, выслушивал удивленные отрицательные ответы, благодарил и, зачеркнув номер, повторял всю процедуру со следующим.

Когда список закончился, он вытащил из кармана куртки пачку сигарет и покинул комнату, не обращая внимания на недовольное выражение лица белобрысой.

В мужском туалете, единственном помещении на этаже, где ремонт уже сделали, он в три затяжки выкурил одну сигарету и достал следующую. Большое пластиковое окно выходило во внутренний двор, в котором не было ничего, кроме переполненных мусорных баков и мокрой облезлой скамейки. По грязному асфальту важно расхаживали голуби. Здесь никто не наживался на сплетнях, никто не досадовал, что ребенок, придавленный стеллажом, остался жив.

Никотин и вид из окна успокоили Стаса, смягчили его раздражение, но мысли веселей не стали. Сотовый в кармане ожил, зажужжал протяжно. Стас поспешно вытащил его – звонил Матвей, старый друг и соавтор, – нажал кнопку, прижал к уху.

– Алло?

– Привет. Ты знаешь… Олега Громова?

Глухой, будто искаженный голос и странный, очень странный вопрос. Стас был настолько удивлен, что в первые несколько секунд даже не мог сообразить, что ответить. Конечно, он знал Олега Громова. Более того, Матвей знал, что он знает. В конце концов, они все вместе учились в педагогическом, и как раз в университетские времена именно Олег притащил их обоих в литературное кафе «Нижний Мир», где с тех пор все трое регулярно выступали на поэтических вечерах.

– Само собой, – ответил он, и, только закончив фразу, вдруг понял, что из-за неполадок со связью, возможно, не совсем точно расслышал вопрос. Тот, допустим, мог звучать, как…

– Хорошо. Ты едешь?

– Куда?

…мог звучать, как «ты знаешь ПРО Олега Громова?»

– На Суворова, к родителям его. Он же там прописан был. Встречаемся возле автостанции в одиннадцать. Вынос в двенадцать, должны успеть, вроде бы.

– Господи. – Стас почувствовал, что мышцы в ногах потеряли свою силу, превратились в мягкие, бессмысленные волокна. – Что случилось?

– Так ты не в курсе еще?

– Прости… мне показалось… в общем, неважно… я не понял твой первый вопрос. Нет, не в курсе.

– Олег погиб. – Матвей замолчал, словно не зная, что еще можно к этому добавить. – Когда именно, пока непонятно. Его два дня назад нашли на квартире, которую он снимал в последнее время… ну, помнишь ту однокомнатную, в старом доме?

– Помню, – Стас ответил на автомате, не имея ни малейшего понятия, о чем идет речь: сознание заполнила сплошная бледная пустота.

– Вот… больше я и сам пока не знаю точно. Ладно… сам ты как?

– Нормально.

– В одиннадцать.

– Договорились.

– Пока.

Тишина в трубке. Засунув мобильник в карман, Стас опустился на подоконник и закрыл глаза. Небо цвета остывшего пепла опустилось и заполнило мир. Бросив недокуренную сигарету в старую кофейную банку, он вышел из туалета и еще пару минут стоял в коридоре, прислонившись к стене, наблюдая, как рабочие, лениво переругиваясь, таскают по лестнице офисные столы. Потом, не спеша, вернулся в редакцию, выключил компьютер и взял куртку.

– Ты где был? – Белобрысая задрала брови в притворном удивлении.

– Курил.

– Долго же ты куришь. Глянь-ка сюда, вот тут появилось сообщение о вчерашнем урагане. Ребята работают, а не курят.

– Пошла на хер, сука, – бросил Стас и хлопнул дверью.

Спускаясь по лестнице к выходу из здания, он вдруг представил, как на страницах газеты, а потом на сайте появляются статьи с названиями вроде «ВНЕЗАПНАЯ ГИБЕЛЬ МОЛОДОГО ПОЭТА» или «ЗАГАДКА СМЕРТИ ОЛЕГА ГРОМОВА» и понял, что больше никогда сюда не вернется.

Он идет через пестрый, ритмично бьющийся клубок жизней и от каждой берет по частице, по крохотному кусочку самого сокровенного. Его длинные белые пальцы, унизанные стальными перстнями, проникают в сердца и бережно вынимают смысл. Некоторые сердца, особенно крохотные сердечки младенцев и уставшие сердца стариков, утратив смысл, просто перестают биться.

Человек с Железными Глазами ласково греет человеческое сокровенное в своих узких ладонях, вдыхает его запах, каждый раз разный. Запах любви или порока, запах жажды власти, веры и знания, запах воспоминаний. А потом он жадно, остервенело жует сокровенное заточенными зубами, проглатывает его и идет на поиски следующего, на запах и звук, ведомый бесконечным голодом.

По дороге на похороны Стас немного отклонился от маршрута: обошел ипподром, миновал католический костел и, оказавшись на узкой кривой улочке, свернул под первую кирпичную арку. Прыгая через лужи, он с немалым трудом добрался до покосившегося деревянного крыльца, в который раз уже поразившись тому, какой развалиной выглядит обиталище его друга. Древний кирпичный двухэтажный дом, в котором Гром почти два года снимал квартиру, находился практически в самом центре города, в небольшом закутке между выстроенными в последнее десятилетие высотками, набитыми офисами и жильем улучшенной планировки. Здесь оставалось несколько таких домов, еле живых, покосившихся, окруженных старыми яблонями и вишнями. Между ними вились уютные тропинки, колыхалось на ветру вывешенное для просушки белье и ветшали дощатые сарайчики. Основное население этого анклава составляли пенсионерки и студенты, которым пенсионерки сдавали углы. Время от времени здесь появлялись представители городской администрации и пугали жильцов обещаниями расселить их в новостройки, а старые дома снести и возвести вместо них станцию метро, гипермаркет или офисный центр. Однако ни одна из этих угроз так до сих пор и не сбылась. Гром однажды сказал, что дома, видимо, будут стоять, пока не рухнут сами или их кто-нибудь не сожжет. При этом он странно подмигнул и зловеще засмеялся. У него это отлично получалось.

Стас часто бывал здесь. Вон два окна на втором этаже, такие же темные, как и остальные вокруг. Но чуть темнее. Все-таки чуть темнее. На новой, неизвестно зачем нужной здесь металлической двери красовался домофон, и его красный глаз воинственно горел.

– Не помогла, хрень ты бездушная! – шепотом сказал домофону Стас. Несколько минут он потоптался перед крыльцом, словно надеясь на чудо, а потом развернулся и зашагал прочь. Он не смог бы объяснить, что именно понадобилось ему в квартире Олега, но, спасибо судьбе, никто и не пытался его об этом спросить.

О, он никогда бы не исчезал, не возвращался в свою пустоту, но остановить время не по силам никому, и секундная стрелка все-таки приближается к следующему делению, и новый виток реальности начинает раскручиваться, набирая силу. И потому ночь, великий страж и палач, разверзается и забирает Человека с Железными Глазами. И в глубине бездны он мечется в бессильном гневе, и беззвучно кричит страшные проклятья в недосягаемую высоту, и рвет в неистовстве когтями свою бледную плоть. На целые сутки заперт он, целые сутки обречен терзаться голодом, переваривая смыслы людских жизней, проживая их, наслаждаясь болью и травясь счастьем.

После выноса они – небольшая, но крепко сбитая компания друзей и бывших одногруппников – не поехали на кладбище, а завалились в «Нижний Мир». Над широкими столами, сколоченными грубо, «под старину», плавал в спертом воздухе табачный дым. Тусклые лампы за зелеными стеклами, пивные кружки в потеках пены, груды окурков в пепельницах, на стенах – застекленные черно-белые фотографии и гравюры в тонких коричневых рамках. Между фотографиями и столами – множество лиц. Трезвые, пьяные, одухотворенные. Некоторые – болезненно-тощие, другие – карикатурно-обрюзгшие. Витиевато зачесанные сальные волосы. Шарфы, небрежно наброшенные на плечи. Мешковатые свитера и мятые водолазки. И глаза – прищуренные или увеличенные толстыми стеклами очков – обращенные к импровизированной сцене, на которой, стоя возле чуть кривоватой микрофонной стойки, молодой парень с забрызганным веснушками лицом читает нечто отрывистое и громкое, не отводя взгляда от своего планшета. Правая рука его двигается в такт стиху, то вырываясь вперед, сжатая в кулак, то поднимаясь над головой, подобно пионерскому салюту.

Взяли пиво, уместились за один, самый длинный стол, зарезервированный заранее. Пили молча. Слова казались страшными и ничтожными – этот день не подходил для слов. Был он дымным и тяжелым, и хотелось поскорее залить его, запить чем-нибудь, словно неожиданно большой глоток паленой водки. На похороны явилось на удивление много народа. Помимо родственников и соседей, съехались бывшие однокурсники и одноклассники, друзья детства, знакомые начинающие литераторы. Стас никогда не мог бы даже предположить, что нелюдимый и малообщительный Олег дорог такому огромному количеству людей.

– Как живой, – шептались рядом какие-то тетки, то ли соседки, то ли дальние родственницы. – Как будто спит Олежек наш…

– Хрена с два! – хотелось Стасу рявкнуть на них, заорать так, чтобы их глупые рыбьи глаза выпучились от страха. – Хрена с два он как живой! Хрена с два он спит!

Но Стас молчал и только скрипел зубами в отчаянии. В том, что лежало в деревянном ящике, укутанное в белые погребальные покрывала с надписями на церковнославянском, от Олега оставалось не больше, чем в торчащем за окном фонарном столбе. Вся эта суета не имела к нему никакого отношения и оттого казалась противоестественной и мерзкой. Трупы надо сжигать, подумал Стас, сжигать быстро, без всяких собраний и проводов. Человека, по которому все вокруг так убиваются, здесь нет. Что за ужасный обычай наряжать останки, разговаривать с ними, прощаться? Эта херня в гробу ничуть не напоминает Олега Громова, талантливого поэта, мечтавшего выпустить сборник стихов и съездить в Китай, но успевшего лишь дожить до двадцати четырех лет.

Он вынырнул из мрачных воспоминаний в не менее мрачную реальность, окинул взглядом товарищей, молчащих вокруг. Господи, да ведь никому из них нет еще двадцати пяти: Стасу должно исполниться в ноябре, Матвею и Артему – зимой, Илье аж в марте. День рождения Грома был первого декабря, за месяц до Нового года. Какого черта? Они еще слишком молоды, чтобы терять друзей, чтобы их ряды начинали редеть. Они не на войне, не в горячей точке, не альпинисты-экстремалы, не наркоманы и даже не рок-музыканты. Обычные парни, начинающие – жить, работать, писать. Начинающие. Почему же вдруг так неожиданно и страшно одного из них не стало? До Стаса только в этот момент дошла вся кошмарная суть произошедшего. Он зажмурился, пытаясь справиться со слезами, и в темноте вновь отчетливо увидел лежащее в гробу существо, что называлось на похоронах Олегом. Зачесанные назад длинные светлые волосы, желтая маска вместо лица, невероятно костлявые пальцы. Над воротником белой рубашки виднелся край опоясывающего всю шею пятна, темно-синего, переходящего в светло-зеленый.

Стас спешно открыл глаза, стиснул зубы так, что они скрипнули, и уставился в грязное окно, за которым громоздился унылый пейзаж: разбитый асфальт тротуаров, неуклюже припаркованные автомобили, фонарные столбы и голые черные деревья. Мир живых.

Взяли еще по пиву, заказали закусить, Матвей начал произносить тост, но тут к ним присоединилось еще несколько человек, среди которых была и Надя, девушка Олега. Она казалась странно спокойной и – единственная за столом – улыбалась, приветствуя остальных. Наверное, таблетки. Надя не пришла на вынос, и Стас завидовал ей.

На столе появились тарелки с аккуратно разложенной закуской, бутылки виски и белого вина. При взгляде на них вспомнились студенческие посиделки: в небольшой общаговской комнате, давным-давно ждущей ремонта и уборки, на застеленных газетами табуретках – водка и консервы. Под кроватями – полуторалитровые бутылки самого дешевого пива. Олег режет буханку ржаного хлеба, сидя на подоконнике, за его спиной холодная зимняя тьма упирается в заиндевевшее стекло.

– А помните, как мы в общаге бухали? – спросил Стас. – Пару раз в неделю скидывались кто по сколько сможет, закупались водкой и тушенкой?

– Да уж, – сказал Матвей. – Справляли окончание среды и субботы.

– А почему именно среды? – спросила Надя.

– Потому что в четверг в педухе были самые скучные пары, и мы с чистой совестью на них забивали, отлеживаясь с похмельем до самого обеда.

– Все время по четвергам?

– Да. Наверно, расписание специально так составляли, чтобы все нудные и никому не нужные занятия проходили в середине недели.

– Ну, это даже логично, – сказал Стас. – Поставишь какую-нибудь педагогическую антропологию…

– Фу! – замахал руками Матвей. – Не напоминай!

– Ага. Так вот, поставишь ее в субботу – каждый студент на нее положит, поставишь в понедельник – тем более. Чем ближе к концу или началу недели, тем хуже. Поэтому четверг и оказался Великим Днем Тоски.

– А сдавали как?

– Как обычно. С комиссией.

Надя улыбнулась:

– Я серьезно!

Стас кивнул на Матвея:

– По-моему, вот он у нас занимался антропологией. Каждый в нашей компании готовился по одному предмету, а потом сдавал его за других или, если такой возможности не было, всячески помогал остальным – делал шпоры, писал смски с подсказками.

Матвей криво усмехнулся:

– Да. Только педагогическую антропологию готовил не я, а Олег.

Повисла тяжелая тишина, словно весь «Нижний Мир» глубоко вдохнул и задержал дыхание, затаился, выжидая, пока уйдет облако, закрывшее солнце.

– Черт, – сказал наконец Стас. – Извини, ты прав. Это был Олег.

Он еле удержался от того, чтобы прибавить «царствие ему небесное». Олег не верил в христианский рай, как, впрочем, и все они. Или им пока только казалось, что не верили. Возможно, им слишком многое пока только казалось.

– Давайте выпьем за него, – предложил Матвей и, когда Артем с Ильей разлили спиртное, встал. – Давайте помянем нашего друга сейчас. Без всяких сроков, без дат, без соблюдения обычаев. Какая разница, сколько именно суток его с нами нет, правда? Главное, что нет. Олежка, если ты нас сейчас слышишь, – за тебя!

Они выпили. Виски обжег Стасу горло, пролился горячей струей в пищевод, на глазах выступили слезы. Он никогда не разбирался в крепких напитках и не мог понять, чем, допустим, виски лучше коньяка или наоборот. Тем не менее это не мешало ему уже много лет регулярно заливать в себя сорокаградусный алкоголь в компаниях и в одиночестве, и у него были все основания полагать, что любые разговоры, размышления и беседы о вкусах, послевкусиях, мягкости и букетах есть всего лишь осознанное или неосознанное притворство. Еще один ритуал из тех, с помощью которых самцы демонстрируют превосходство друг над другом, вроде марки машины или длины ног спутницы.

Вот и сейчас Матвей шумно выдохнул, поставил свой стакан на стол и сказал:

– Неплохой вискарь, а? Односолодовый, потому и идет так хорошо.

Илья кивнул со знанием дела, Артем поднял бровь в знак солидарности. Один из новоприбывших, высокий тощий парень по прозвищу Барабан, студент лингвистического вуза, принялся рассказывать о том, как прошлым летом ездил в Шотландию работать сборщиком клубники и как все свое свободное время там проводил на вискокурнях. Остальные внимательно слушали.

Вот вам и весь Олег, подумал Стас, вот и вся любовь, вот и вся память. Отметились, поставили галочку в графе «Упомянуть» и успокоились, выкинули из головы, теперь можно о по-настоящему важных вещах побеседовать. Он вновь вспомнил пустое, абсурдно чужое лицо друга, лежащего в гробу, вспомнил зеленые разводы под восковой кожей шеи, и понял, что выпитая стопка вот-вот выплеснется обратно. Он вышел в туалет. Здесь была открыта форточка, холодный влажный воздух немного успокоил его. Стас хлебнул холодной воды из-под крана, посмотрел на себя в зеркало и невесело подмигнул отражению. Оно, как и следовало ожидать, подмигнуло в ответ.

Менялись бутылки, тосты, темы бесед, минуты лепились друг к другу нескончаемой цепью, порция за порцией лилось внутрь спиртное, смягчая острые углы душ. Сцена «Нижнего Мира» давно опустела, большая часть молодых литераторов разбрелась по домам – таращиться в телевизор или компьютер, трахаться, спать. Некоторые, знавшие Громова, присоединились к импровизированным поминкам. Читали его стихи – у Нади был с собой тот самый, единственный изданный сборник, тоненькая брошюрка в дешевом переплете, выпущенная полгода назад тиражом в несколько сотен экземпляров.

Сама Надя почему-то оказалась рядом со Стасом, и тепло ее плеча заставляло его размышлять о том, как она будет выглядеть без одежды. Он пытался затушить эти мысли алкоголем, но тот помогал слабо. Стихи Олега – яростные, отчаянные, всегда прежде выбивавшие из колеи – сейчас казались просто набором удачно срифмованных слов по сравнению с красотой ее профиля. Она улыбнулась ему, и Стас понял, что нужно немедленно заставить Надю уйти.

– Послушай, – сказал он ей, понизив голос. – Хотел тебя спросить…

– Спрашивай.

– Олег покончил жизнь самоубийством, верно?

Она посмотрела на него спокойно и мягко, только в глубине ее карих глаз скрывалась тайна. В глубине ее карих глаз плескалась кровь.

– Да.

На автомате он выдал заготовленную реплику:

– Извини, я не хотел сейчас об этом.

– Все нормально. Олег, он… Ты не интересуешься психиатрией?

– Нет. Почему вдруг?

– Ну, не знаю. Это так странно. Я хочу сказать, знать, что у людей в душе, в сознании творится. Самое необычное и непознанное во вселенной. Согласен?

– Наверно.

На самом деле Стас интересовался психиатрией и боялся ее. В раннем детстве, находясь в гостях у дедушки, он стал невольным свидетелем того, как «поехала крыша» у соседки, жившей напротив. Звали ее тетя Вера, она была дородной, добродушной женщиной, никогда не жалевшей для всех окрестных мальчишек сладостей и мелочи. Ее муж, дядя Витя, тощий и загорелый, как головешка, тоже проводил с пацанвой немало времени, помогая строить шалаши и землянки, ремонтируя велосипеды. Как-то поздним вечером Стас с дедом возвращались домой из леса и увидели, что дядя Витя сидит, сгорбившись, у своей калитки. Подойдя ближе, они поняли, что мужчина плачет. Он закрыл лицо ладонями и рыдал, как обиженный мальчишка, беззвучно и глухо. Стасу стало страшно – он никогда в жизни не видел, чтобы взрослые так плакали, и причиной для подобного вряд ли могла служить какая-то обыденная неприятность.

Дедушка присел рядом с дядей Витей, спросил ласково:

– Что стряслось?

Тот в ответ мотнул головой в сторону закрытой калитки и начал говорить, всхлипывая:

– Верка сошла с ума… меня не пускает в дом… не узнает.

– Сейчас разберемся, – дед успокаивающе похлопал его по плечу, встал и, велев внуку идти домой, открыл соседскую калитку. Стас, разумеется, домой не пошел. Он стоял посреди темной деревенской улицы, в ушах сплошной стеной стоял стрекот кузнечиков, сквозь который долетал издалека собачий лай. Дед постучал в окно, оно почти сразу открылось. Тетя Вера выглядела вполне нормально, только казалась более растрепанной и встревоженной, чем обычно.

– Привет, Михалваныч, – поприветствовала она деда. – Не знаешь, куда мой муженек пропал?

– Так вот он сидит, – ответил дед. – Вить, поди сюда.

Дядя Витя встал, на лице его явно читалось облегчение, но стоило ему пройти в калитку, как тетя Вера закричала, пронзительно, противно, так, что Стас пожалел, что не послушался деда и не отправился домой.

– Прочь! Вон! Сгинь, тварь! Иваныч, это же не Витька! Не Витька! Он Витьку моего закопал где-нибудь, а сам вместо него теперь ко мне влезть хочет. Пошел вон, гадина, твою мать! Иваныч, звони в милицию!

– Сейчас, сейчас… Ты успокойся, посмотри на него хорошенько.

– Да что смотреть, разглядела уж всего с ног до головы! Этот мужик, поди, несколько часов тут ошивается, говорит, что он мой муж!

Ее увезли на скорой, и больше Стас никогда тетю Веру не видел. Приехав в деревню на следующее лето, он узнал, что дядя Витя все-таки воссоединился с супругой – вскоре после того страшного инцидента он ушел в непрекращающийся запой и благодаря белой горячке стал постоянным клиентом той же больницы. Наверное, именно тогда страх сойти с ума стал для маленького Стаса навязчивой идеей. Он боялся, что однажды кто-нибудь из близких вдруг перестанет узнавать его, скажет «Это не Стас!», или сам он не сможет узнать свою мать. С течением времени страх бледнел, стирался, тонул в трясине жизненных впечатлений. Он совсем забыл о нем. До тех самых пор, пока…

А здесь, под изменчивым небом, кричат от ужаса проснувшиеся в темноте и одиночестве дети, и запоздалые прохожие, попавшиеся на пути Человеку с Железными Глазами, вдруг сжимают в бессильной ярости кулаки или, опустившись на мокрый тротуар, рыдают взахлеб, уронив лицо в ладони. И кто-то из них впервые в своей жизни всерьез подумает о том, что проще и лучше всего будет шагнуть из окна вниз, в сияющую безбрежность. Кто-то, достав из холодильника бутылку водки, начнет заполнять ею невесть откуда взявшуюся черную пустоту в сердце, да так и не сможет остановиться. А кто-то на следующее утро обнаружит себя на полу ванной в луже чужой крови и зайдется в хриплом хохоте, не в силах встать и встретить то, что таится за дверью.

Они шли по улице втроем: Стас, Надя и совсем пьяный Матвей. Как они покинули «Нижний Мир», что случилось с остальными – вместо воспоминаний в голове зияла черная пропасть, полная смутных образов и тошнотворных фантазий. Просто очередной порыв холодного ветра привел его в чувство, вытолкнул из беспамятства в действительность.

– Это же ипподром, – вяло пробормотал Стас, осмотревшись. – Куда мы идем?

– Туда, где можно отдохнуть, – ответила Надя. – До утра еще долго.

– Погоди… – начал было Стас, но замолк. С каждым вдохом он мыслил все яснее. Вот проплыла слева громада костела, потянулись косые заборы, сверху донизу оклеенные афишами и объявлениями. Пустая дорога, редкие фонари, грязь. Здесь он проходил утром. Вот и та самая арка.

– Мы чего… мы это чего? – бормотал Матвей, тоже узнавая местность. – Мы к Олегу?

– У тебя есть ключи? – спросил Стас Надю.

– Конечно.

Прогудел домофон, тяжелая металлическая дверь пропустила внутрь. Поднялись по узкой и скрипучей деревянной лестнице к нужной квартире. Их встретил запах хлорки и болезни. Запах Олеговой смерти. Стас щелкнул выключателем, но свет не загорелся.

– Пробки вывернуты, – спокойно объяснила Надя. – Ничего.

– Зря мы здесь, – сказал Матвей, покачиваясь. – Где он… где случилось?

– В комнате, – сказала Надя. – Пойдем, уложим тебя на кухне.

– Дружище, мне бы тазик не помешал, – хрипло прошептал Матвей Стасу, следуя за девушкой по коридору. – У тебя, случайно, активированного угля нет?

– Откуда, блин?

– Жаль.

На кухне Матвей, едва не опрокинув стол, рухнул на продавленную кушетку рядом с ним, укрылся пледом, промямлил нечто неразборчивое и уснул.

– Может, и в самом деле тазик нужен, – сказал Стас, неуверенно улыбаясь, но Надя не ответила. Молча она взяла его за руку и повела за собой в комнату. В темноте нельзя было толком ничего разглядеть, кроме силуэтов книжных стеллажей и старомодного шкафа в углу. Стас хорошо знал, что дальше, с другой стороны от прямоугольника окна, пропускавшего скудный свет далекого фонаря, находится стол с компьютером и большое офисное кресло, которым Олег почему-то всегда очень гордился. У противоположной стены располагался диван, широкий, вечно разложенный, заваленный подушками, занимавший чуть ли не треть всего помещения.

По-прежнему не говоря ни слова, девушка усадила Стаса на край дивана, а затем плавным, едва уловимым движением опустилась ему на колени, обвила руками его шею. Их губы соединились. Он не спеша снял с Нади свитер, затем бюстгальтер, мягко сжал в ладонях ее грудь, покрыл поцелуями темные, напряженные соски. Слушая ее прерывистое горячее дыхание, он не сомневался, что все делает правильно, ведь пламя, горящее в нем сейчас, было похоже на совершенство музыки Олеговых стихов, на то дикое вдохновение, что наполняло их строки: каждое его движение, каждый удар сердца, каждый вдох – все служило общей цели. Они с Надей не могли ошибаться. Только не в эту ночь.

Стас стянул с девушки джинсы, лег на спину, позволив ей и дальше играть ведущую роль. Чувство вины, мучившее его весь вечер, наконец исчезло – наверное, то, что происходило сейчас между ними, было гораздо нужнее Наде, чем ему. Он помнил серую пустоту осеннего неба, пожравшую вселенную в тот момент, когда Матвей рассказал о смерти Олега, и боялся даже представить, как тяжело приходится ей, утонувшей в этом бездонном безмолвии. Надя хотела получить доказательства того, что мир не рухнул, что краски, чувства, смысл однажды вернутся, что, кроме боли, под небом все еще может существовать счастье. И он должен был ей в этом помочь.

В бледном свете фонаря, проникавшем сквозь окно, ее тело казалось идеально белым, а волосы, губы и глаза – чересчур темными. Она двигалась размеренно, никуда не спеша, смакуя каждое мгновение. Острые ногти ритмично впивались ему в грудь. Стас откинул голову, и взгляд его скользнул по потолку. Люстра, старая и слегка покосившаяся, хорошо знакомая по всем предыдущим визитам сюда, отсутствовала. На ее месте торчал внушительных размеров стальной крюк.

– Я была здесь… – сказала Надя, не прекращая своих движений, но, наоборот, постепенно усиливая темп. – Когда Олег… повесился…

Дыхание ее стало прерывистым, и слова высказывались отдельно друг от друга едва слышными шорохами:

– Он хотел спасти… защитить… а я не смогла сдержать обещание… открыла дверь, и смерть увидела меня… смерть увидела меня…

Стас понял, что должен остановить ее, должен заставить ее замолчать. Немедленно. Но было уже поздно, они оба уже падали с обрыва, на который так долго взбирались. Содрогаясь от наслаждения, раздирая ногтями кожу на плечах, Надя наклонилась, выдохнула ему в ухо имя. Ни стоны, ни бешеный стук крови в висках не смогли заглушить его.

В следующее мгновение – невыразимо-короткое, а потому бесконечное – Стас увидел и понял. Тьма расступилась перед ним, раскрывая секреты. Вспыхнули ярким светом тропы воспоминаний, ведущие из пустоты прошлого в пустоту будущего, разом грянули все жизни и слова – когда-либо сказанные и те, которым еще только предстоит прозвучать. Вселенная, сестра-близнец поэзии, чудовищная в своей бескрайности, застыла. Замерла специально для него.

А потом время вновь обрело смысл, и Стас больше не был хозяином своего тела. Что-то другое, названное по имени и призванное из бездны, в которую ему удалось на долю секунды заглянуть, теперь распоряжалось его плотью. Оно швырнуло девушку через всю комнату, тут же бросилось следом, огромное и неудержимое. Надя ударилась головой о книжную полку, упала лицом вниз, но не успела даже вскрикнуть – тварь обрушилась на нее сверху, прижала к полу и одним быстрым взмахом острых, по-звериному крепких когтей разорвала ей горло. Раскаленный аромат горячей крови ударил в ноздри, и Стас, метавшийся где-то глубоко внутри взбесившейся души, закричал от ужаса. И восторга.

Тварь взгромоздилась на вздрагивающее тело девушки, припала пастью к ране и, сделав несколько шумных, жадных глотков, вгрызлась в лицо. Неестественно длинные клыки с легкостью пронзали кожу и мышцы, дробили кости. Медный, тяжелый вкус наполнял рот, но не утолял голод. Это был мертвый голод, ждавший своего часа с начала времен. Голод, поднявшийся из небытия и завладевший его разумом, сознанием, душой. Голод, неистово хохочущий в его черепной коробке и жаждущий пожирать жизнь вокруг.

Наваждение схлынуло так же внезапно, как и появилось. Стас, не в силах вдохнуть, пополз прочь от изломанного трупа, оставляя за собой широкий кровавый след. Забился в угол, уткнулся головой в стену. Хватая ртом воздух, он шарил пальцами по своему лицу, пытаясь найти те жуткие звериные черты, однако все было привычным, прежним: нос, скулы, подбородок. Челюсть болела, но не было ни клыков, ни раздвоенного языка, ни гигантской пасти. Спустя несколько мгновений вдохнуть все-таки удалось, из глаз тут же хлынули слезы. Тяжело опираясь о стену и стараясь не смотреть в сторону Нади, Стас поднялся на ноги. Механически подтянул джинсы, застегнул ремень. Голова кружилась, но ни страха, ни тошноты больше не осталось в нем. Обжигающее спокойствие придавало сил.

Жизнь кончилась. Без вариантов. За одну минуту тварь убила сразу обоих. Утро никогда не наступит. А значит, эта длинная октябрьская ночь принадлежит лишь ему. Вся, без остатка, до первых проблесков рассвета.

– Ядрена мать, что вы тут громыхаете?

Он обернулся и увидел Матвея, кособоко застывшего в дверном проеме. Тот таращился во мрак комнаты, то ли не видя Нади, то ли не в состоянии осознать увиденное. Стас сделал шаг к нему, почувствовал, как внутри, там, где совсем недавно была душа, распахивается тьма, выпуская на свободу зло, чье имя он успел уже позабыть, но помнил прекрасно, что оно означает. Смерть смотрела сквозь него.

– Убегай! – хотел крикнуть Стас. – Убегай быстрее!

Но не успел.

Всегда были и будут те, кто способен дать отпор Человеку с Железными Глазами. Они не хранят секретов и не знают специальных средств. Все дело лишь в том, что их сердца раскалены и полны огня. Первобытного, дикого пламени, которое с незапамятных времен спасает людей от темноты и отделяет жизнь от смерти. Они скитаются среди нас, часто забытые и покинутые, не знающие, кто они и зачем. Жизнь жестока к ним, потому что огонь в их груди не делает различий между своим и чужим, между добром и злом, и обжигает одинаково и врагов, и друзей. И одиночество становится для них неизбежным испытанием, а сердце жжет изнутри грудную клетку. Только ночами, сами не зная почему, они чувствуют себя лучше. Их тянет наружу, под звезды, встретить сумрачный взгляд неба. На самом деле, не ведая того, они исполняют свое предназначение – ограждают улицы от Человека с Железными Глазами, отпугивают его, загоняют назад во тьму.

Таково истинное положение вещей.

 

Эрлэг-хан

Ночь унимает ярость. Ночь смягчает боль. Рассыпались по степи уцелевшие князья и дружины, остатки городовых полков – бегут прочь от поганой реки. Прочь от поганой сечи. Но ветер следует за ними. Ветер несет из степи сны.

Хрипит на ложе в своем шатре молодой Даниил, ворочается, скрипит зубами от жара и гнева. Повязка на груди опять пропиталась кровью. Под крепко сжатыми веками звенят клинки, гремят копыта – вновь и вновь пытается он настичь ненавистных супостатов, но те не позволяют приблизиться, уходят, увлекая князя за собой.

А он не может отступиться, остановить гибельную погоню, хоть и понимает уже, что это уловка, что сейчас охватят страшные, неведомые всадники его войско с двух сторон – словно кузнецкими клещами стиснут, сомнут. В отчаянии кричит Даниил. В ужасе плачет Даниил, молит о пробуждении… И отступает лихоманка, гаснет кошмар, милостью Господа нашего, Исуса Христа.

Открывает глаза. Тишина. Он один. Нет наложницы, стройной Тагизай, племянницы хана Котяна Сутоевича, принесенной в дар давно невзлюбившему половцев молодому витязю. Волосы ее, черные и блестящие, словно корчажный деготь, пахли травами, и запах этот приносил ему успокоение.

Но ты ошибся, княже, – не пуст шатер. Три темных фигуры застыли у полога. Недвижные, едва различимые. Встрепенулся Даниил, потянулся к кинжалу – и тут же замер. Узнал. Лиц не видя, узнал. Мертвых ни с кем не спутаешь.

Великий князь киевский здесь, Мстислав Романович, прозванный Старым. Седая борода свалялась, засохла багровым комом, по груди и животу расползлись грязные пятна. Обнажен Старый, раздет донага, как и оба спутника его – Александр, князь Дубровицкий, и Андрей, князь Пинский. Стянуты задубевшими веревками запястья их изломанных рук, ребра и плечи измяты, перепачканы травой и землей.

Все трое избегли сечи, остались с дружинами в лагере на каменистом холме на закатном берегу поганой реки. Все трое оттуда наблюдали за бегством половецких отрядов, за разгромом черниговских, смоленских и волынских войск. Но от смерти не укрыться за крепким тыном, верно? Не переждать ее за широкими спинами ратников. Никому еще не удавалось – даже владыке стольного града.

– Нам нет прощенья, – говорит Мстислав Романович, не шевелясь, не раскрывая рта. – Спасайся, Даниил.

– Под дощатым настилом лежим мы, – говорит Александр Глебович. – А они пируют на нас.

– Почетная смерть, – говорит Андрей Иванович. – Без пролития крови.

– Потому мы и здесь, – говорит Мстислав Романович. – Беги, Даниил.

– Они обещали не проливать нашу кровь, – говорит Александр Глебович. – И слово свое сдержали.

– Под досками мы обрели свободу, – говорит Андрей Иванович. – Спасайся, Даниил.

– Вам иная уготована участь, – говорит Мстислав Романович. – На черном пне.

– В черном котле, – говорит Александр Глебович. – Иди прочь, Даниил.

– Слова сказаны, – говорит Андрей Иванович. – Слова услышаны. Прячься, Даниил.

– Они пляшут на нас, – говорит Мстислав Романович. – Они поют на нас проклятые песни.

– Они зовут его, – говорит Александр Глебович. – Беги прочь, Даниил.

– Спасай свою душу, Даниил, – говорит Андрей Иванович. – Спасай свою кровь.

– Умри, Даниил, – говорит Мстислав Романович. – Задохнись, Даниил.

– Удавись, Даниил, – говорит Александр Глебович. – Утопись, Даниил.

– Береги кровь, храни кровь, люби кровь.

Слова, сказанные и услышанные, взвиваются вокруг черным водоворотом, стаей встревоженного воронья. Вздымается следом молодой князь, стремясь то ли поймать, то ли разогнать дьявольских птиц. Тишина. Нет никого – только тяжелое, влажное дыхание рвется из пылающей огнем груди. Даниил наконец просыпается по-настоящему, стонет, приподнимается на локтях.

Снова ошибся он – не пуст шатер. Тагизай сидит у входа, повернувшись лицом к пологу. Тонкие руки ее вытянуты вперед, двигаются беспрерывно, словно вычерчивая в воздухе письмена. Шепот ее достигает его ушей – чужая речь, диковинный языческий узор, вытканный из незнакомых слов. Он хочет окликнуть ее, позвать к себе, но не может издать ни звука. Рана горит, сжигая последние силы. Три дня назад ты бился как зверь, не замечая ее, но сейчас не сможешь сам и меч из ножен вытянуть. Откидывается Даниил на тюфяк, набитый свежим ароматным сеном. Серая ткань шатра кружится у него перед глазами. Сердце колотится неровно, отчаянно, словно только что пойманная рыба, брошенная на траву и пытающаяся сбежать от гибели. Дыхание прерывается – но голос Тагизай успокаивает его, убаюкивает истерзанную гневом и страхом душу. Опускаются веки.

Спи, княже. Тот, кто идет из степи, не тронет тебя, пока она здесь. Пока она хранит твою кровь, сплетая слова в непроницаемую для тьмы завесу. Спи, княже. Спи.

* * *

Отсветы костров и минувшей битвы оседают на лицах людей багровой росой. Темноту наполняет тягучее, нестройное пение. Истекая соком, жарится над огнем мясо – теперь нет недостатка в конине. Плещется в братинах брага – здесь, в семи верстах к северо-востоку от стоянки Даниила, в лагере Мстислава Ярославича Луцкого, воины празднуют то, что остались в живых. Невеселый праздник, но если замолчать, отказаться от хмельного, как отличить себя от тех, кто до сих пор лежит там, в трех днях позади, среди вытоптанного ковыля?

Лишь племянники князя, Изяслав и Святослав, улыбаются и смеются. Ни позор, ни разгром нипочем этим плечистым молодцам. Их ждет в шатре связанная по рукам и ногам девка, одна на двоих, последняя из пленных, захваченных во вражеском кочевье незадолго до битвы. С ее соплеменницами вдоволь натешились братья минувшей ночью, отыгрались на них, отомстили за поруганную честь. На рассвете изувеченных, но еще дышащих татарок бросили в балке, стервятникам на забаву.

– Наберем новую рать и раздавим нехристей! – захмелевший Изяслав громко спорит с воеводой, на свою беду случившимся рядом. – Посношаем их войско хваленое, как блудную девку!

Он хохочет. Святослав тоже. Воевода, не зная что отвечать, смотрит на сидящих вокруг кметов, но те отводят глаза.

– Если бы половцы не дрогнули, наша бы взяла! – не унимается Изяслав. – Поганые косые псы, степная гниль! Они нас сюда притащили и сами же бросились бежать.

Так и есть. Воины Котяна Сутоевича, призвавшего русских князей на подмогу против явившейся с восхода беды, дали слабину, первыми не выдержали натиска татарских всадников. Их бегство породило панику, оказавшуюся губительной для всего союзного войска. Да только опытные бойцы – тот же воевода или сам Мстислав Ярославич, побывавший в десятках браней, – не сомневались: даже окажись половцы в десять раз храбрее, исход сечи оказался бы тем же. Никогда прежде не доводилось им видеть ничего, подобного татарским полчищам. Их полки вели себя так, словно являлись частями одного огромного тела, их воины были бесстрашны, прекрасно вооружены и обучены, их кони, казалось, не знали усталости, а стрелы разили без промаха. Но хуже всего: половцы утверждали, будто это лишь разведка, передовой отряд, посланный окаян-ханом Темуучжином, уже покорившим все восходные земли и царства. Что будет, если следом придут основные силы? Кто остановит их? Спаси нас, грешных, Господи, и помилуй!

– И нечего с ними играть! Нечего с ними возиться! – кричит меж тем вконец разошедшийся Изяслав. – Послов принимать, разговоры разговаривать! Голову долой – вот и весь разговор!

– Вот и весь разговор! – подхватывает Святослав. – Правильно первых посланников казнили! И со вторыми так же стоило! А нет ведь – выслушали, отпустили с миром. Тьфу, паскуды! Смерть им!

Тоже верно. Не поспоришь. Казнили первых послов. Еще там, у Днепра, когда никто не сомневался, что впереди обычный малый поход против очередного племени степняков. Пришли послы татарские и просили русских князей повернуть назад, оставить половцев с ними один на один. Хитрили, конечно. Хотели рассорить противников между собой, разбить и без того не слишком прочный союз. За то и голов лишились. За коварство. Но теперь, спустя всего несколько суток, то решение уже не кажется правильным. Поспешили. Сгубили доверившихся.

– Мы перед ними гнуться не станем! И страшиться их не собираемся!

– Порубим нехристей!

Братья разошлись не на шутку. Мстислав Ярославич наблюдает за ними, поджав губы. Будь жив их отец, его старший брат Ингварь, сиди он здесь, разве дошло бы до такого? Разве позволялось бы им подобное непотребство? Но попробуй скажи, попробуй утихомирь – нарвешься на брань или на отточенную сталь. Они сами нынче князья, пусть вотчины их и невелики. Они сами нынче себе хозяева и перед людом своим, перед родом своим отвечают сами.

Куда больше приходился по душе Мстиславу другой племянник, Даниил Волынский, отданный ему на воспитание после смерти брата Романа. Тоже молод, тоже горяч, но и разумен и скромен в меру. А как сражался он третьего дня, как хватко рубился с татарами! Да, увлекся, увяз в битве – не приди Мстислав с ратниками на помощь, наверняка бы погиб – однако, когда положение стало отчаянным, не раздумывая повернул коня. В суматохе всеобщего бегства Мстислав потерял его из виду, их пути разошлись, и теперь остается лишь уповать, что племянник скрылся от погони целым и невредимым. Даст Бог, свидятся еще.

– Клянусь, я насажу голову Сабудая на копье! – Святослав грозит кулаком кметам, будто это они помешали ему расправиться с татарским ханом, пока была возможность. – Я потопчусь на его жирном брюхе!

Изяслав хлопает брата по плечу. Смеются. Отводит взгляд Мстислав Ярославич. На своем веку немало видывал он пьяного бахвальства, но всякий раз становится тошно. Небо с расплесканными по нему звездами – куда более приятное зрелище. Звезды не принимают ничьих сторон, одинаково светят и победителям, и побежденным, и гордым, и слабым. Звездам нет никакого дела до поражения, которое принесут домой на своих плечах русичи, и это чуть облегчает ношу.

Князь зевает, торопливо крестит рот. Годы не обманешь – все сложнее и сложнее обходиться без сна. Пожалуй, пора на боковую, хоть немного вздремнуть до рассвета. Хоть немного отдохнуть от жгучего стыда за родичей. Он поднимается, тяжело опираясь на меч.

На мгновение смолкают разговоры, и в наступившей тишине слышен лай собак, которых немало возле лагеря, – с их помощью гонят русичи скот, захваченный в разграбленном перед битвой татарском кочевье. Лают ожесточенно, захлебываясь яростью – так встречают лесного зверя, забравшегося во двор. Так встречают врага.

– Чу! – встревоженно вертит головой воевода. – Что за бесовщина?

– Может, нехристи подобрались? – спрашивает кто-то.

Изяслав снова хохочет.

– Нехристи подобрались, мамочки! – кричит он. Язык плохо слушается, но это с лихвой восполняется напором и лихостью. – Да нужны ли вы нехристям, трусы паршивые! Чуть что – готовы бросить все и бежать прочь. Песий лай пугает вас пуще срама, пуще гнева Божьего! От степняков драпали так, что и стреле не угнаться… А ты, старшой, драпал быстрее всех!

С этими словами хватает Изяслав воеводу за бороду, подтягивает его к себе. Слитный гул множества недовольных голосов проносится по рядам кметов. Воевода, сперва растерявшийся от такой наглости, с размаху бьет молодого князя по лицу. Бьет тяжело, умело. Выпустив бороду, падает на спину Изяслав. Его брат выхватывает из ножен меч.

– А ну! – рявкает Мстислав Ярославич. – Хватит!

Святослав, с трудом удерживаясь на ногах, поворачивается к нему, поднимает оружие, направляет острие на дядю:

– Ты зачем вылез, старик? Ты не отец нам, не хозяин…

– Окстись, дурень, – скрипя зубами, говорит Мстислав Ярославич. – Христа ради, опусти клинок. Не гневи ни Господа, ни соратников своих.

– Соратников? Вот этих бессовестных трусов, любителей половецких баб?

– Замолчи, язык свой пьяный прикуси! Иди проспись. Тебе же лучше будет.

Комок дерна, брошенный кем-то из темноты, попадает Святославу в плечо. Он пошатывается, недоумевающе смотрит на грязь, оставшуюся на рукаве парчовой рубахи.

Лают, лают, лают собаки.

– Ишь, надрываются, – бормочет сивобородый дружинник рядом с Мстиславом Ярославичем. – И вправду что-то неладно.

Святослав поднимает взгляд на кметов, оскаливается.

– Кто? А, сучьи дети! – глаза его белы от ненависти. – Порублю!.. Христом-богом клянусь, порублю! Кто?!

Воевода, подкравшись со спины, хватает его за запястье держащей меч руки. На протяжении нескольких вдохов борются они под одобрительные выкрики дружинников, затем воевода отбирает меч и, толкнув князя в грудь, валит его наземь.

– Так-то, – говорит он, тяжело дыша, глядя на пытающихся подняться Ингваревичей. – Так-то. Неповадно будет честных людей за бороды таскать. Идите спать, отцы. Отдохните от трудов праведных.

Несмотря на все свое раздражение, Мстислав Ярославич не может сдержать улыбку. Знает воевода, как обращаться с разбуянившимся князем, как обратить все в шутку, унять гнев зря оскорбленных кметов. Даст Бог, завтра поутру никто и не вспомнит о произошедшем. То есть вспомнить-то вспомнят, конечно, такое не забывается, но есть надежда, что достанет ума не поминать.

Собаки вокруг лагеря лают, не переставая, – кажется, будто сама ночь огрызается, рычит, рвется в бешенстве с цепей, роняя в траву пену с десятков ощеренных пастей. Воевода подходит к Мстиславу Ярославичу, протягивает Святославов меч:

– Пусть побудет пока у тебя, княже.

– Не держи зла на них. Дело молодое, проспятся, прибегут завтра прощения просить.

– Мне прощения-то не жалко. Да разве ж они передо мной виноваты? Они перед отцом своим виноваты, перед дедами своими. Эх! – воевода машет рукой, замирает, прислушиваясь к непрекращающемуся лаю. – Вон чего творится-то. Надо все-таки осмотреть окрестности, вдруг и в самом деле поганые пожаловали.

– Два дня назад они отстали, – возражает князь. – Тут как стол земля ровная, во все стороны на много верст видать. Не получилось бы у них столько времени незамеченными за нами следовать. Скорее уж, волки в гости наведались.

– Тоже так думаю. Но проверить не мешает.

– Верно.

Воевода отходит в сторону, подзывает дружинников, раздает указания. Мстислав Ярославич вновь переводит взгляд на племянников. Они поднялись и бредут к шатру, опираясь друг на друга. Молчат. То ли хмель выветриваться начал, то ли живительные кулаки воеводы помогли. Не глядят молодые князья по сторонам, опустили головы. Верно, наука – она легкой не бывает.

Изяслав и Святослав вваливаются в шатер. Здесь темно и влажно, пахнет мокрой шерстью. Мутными отблесками ложатся на полотнища стен сполохи костра, извиваются, словно танцуя или сгорая, в них серые тени. Непроглядным пятном у дальней стены застыла связанная татарка. Она что-то бормочет, шепотом, еле слышно.

– Будь они прокляты! – вполголоса говорит Изяслав. Он то и дело ощупывает стремительно опухающую скулу, куда пришелся удар воеводы. – Как посмели?

Святослав не произносит ни звука. Пальцы его дрожат. Он подходит к девушке, резким рывком переворачивает ее на спину. Глаза пленницы широко открыты, в них стоят слезы. Губы беспрерывно шевелятся, выговаривая снова и снова одно и то же слово.

Мрак полнится многоголосым лаем, возгласами дружинников, ржанием коней, бряцаньем оружия – лагерь встревожен, разбужен, – и Святославу приходится наклониться, чтобы расслышать.

– Эрлэг-каан, – горячее дыхание касается его лица. – Эрлэг-каан. Эрлэг-каан…

Он бьет ее в живот. Девушка стонет, сгибается, насколько позволяют путы, но не замолкает.

– Эрлэг-каан, Эрлэг-каан, Эрлэг-каан…

Святослав бьет повторно, сильнее, и на сей раз неведомое татарское заклинание прерывается. Пленница давится болью, принимается судорожно хватать ртом воздух.

– Вот так, – ухмыляется Святослав. – В присутствии знатного мужа бабе должно помалкивать.

Он опускает ладонь на ее бедро, гладит влажную, загорелую кожу, тискает упругую задницу. Девка хороша, хоть и некрасива, плоска лицом. Что ему до лица! На него и смотреть вовсе не обязательно: навалишься сзади, схватишься за тугую черную косу – и крой татарку, как кобель сучку. С нехристями так можно.

От срамных мыслей уд напрягается, застывает раскаленным колом. Святослав тянется к завязкам штанов, намереваясь немедленно пустить его в ход. Но тут девушка поворачивается к нему и начинает смеяться. Хрипло, безумно, взахлеб – точь-в-точь собачий лай, что никак не желает стихать снаружи.

Святослав ошеломленно отшатывается, но через мгновение берет себя в руки, замахивается тяжелым кулаком:

– Умолкни, погань!

Татарка умолкает. Тотчас глаза ее закатываются, на губах выступает пена, она опрокидывается на спину и бьется в судорогах, выгибается дугой, словно умирающий от столбняка. А в ответ на ее мучения вздрагивает земля под ногами князей. Будто что-то ворочается глубоко внизу, под истоптанным дерном, почвой и камнями. Будто что-то поднимается из недр.

– Чертово семя! – вскакивает Изяслав, хватается за рукоять меча. – Наколдовала, дрянь…

Его брат поднимается, шарит ладонью на поясе, но оружия там нет – оно осталось у Мстислава Ярославича. Второй меч и нож должны лежать где-то в головах постели, однако отыскать их Святослав уже не успевает. Земляной пол шатра вздыбливается и разверзается черной ямой, огромной уродливой пастью, извергающей удушливый дым.

А спустя время, достаточное, чтобы набрать в грудь воздух для крика, из ямы вырастает дьявол.

О, они узнают его сразу же: голова размером с походный котел, черная борода, свисающая на безразмерное брюхо, растянутый в кошмарном клыкастом оскале рот, толстые витые рога, растущие из исчерченного пересекающимися шрамами лба. И глаза, полные смерти.

– Господи! – шепчет Святослав, не в силах отвести взгляда от этих глаз. Чудовищная ладонь опускается ему на темя, испачканные засохшей кровью пальцы смыкаются вокруг головы, грязно-желтые когти впиваются в шею и плечи. Во тьме визжит, отчаянно визжит Святослав.

Одно движение гигантской руки – и голова его отрывается, отлетает прочь, оставляя за собой в воздухе дугу из рубиновых капель. Дьявол подхватывает падающее тело, припадает пастью к обрубку шеи, жадно глотает кровь, хлещущую ему прямо в глотку.

Изяслав, позабыв весь хмель, выбегает наружу. Взгляды целого лагеря прикованы к шатру за его спиной. К шатру, из которого валит вонючий подземный дым. К шатру, в котором чавкает, пожирая душу его брата, рогатый подземный ужас.

– Бегите! – вопит Изяслав. Он роняет меч, он несется прочь, не глядя перед собой, натыкается на замешкавшегося кмета, валит того наземь, тут же спотыкается и падает сам. Мир вокруг, кажется, состоит только из криков, лошадиного ржания и запаха свежей крови.

– Что там? Что там, княже? – спрашивает кто-то, помогая ему подняться.

– Эрлэг-хан, – отвечает Изяслав. – Эрлэг-хан. Эрлэг-хан. Эрлэг-ха…

Гаснут костры. По всему лагерю, один за другим – огонь не в силах сопротивляться воле своего хозяина, – и в наступившей темноте владыка царства мертвых выходит из шатра Ингваревичей. В исполинскую фигуру летят копья и стрелы, но не могут причинить вреда. В суете и толчее люди ранят друг друга, в гвалте и страхе тонут редкие приказы, в навсегда недостижимом небе хохочут довольные звезды.

Тощие заскорузлые пальцы впиваются в рукав Изяслава. Это Мстислав Ярославич, брат его отца. Борода трясется, словно вот-вот разрыдается луцкий князь.

– Что вы сделали? – кричит старик в ухо Изяславу.

– Ничего! Клянусь, ничего! Это все девка… татарская ведьма!

– Господи Исусе!

– Клянусь, мы ничего не делали! Клянусь!

Эрлэг черной громадой движется сквозь лагерь. Его борода развевается на ветру, как проклятое боевое знамя. Самые отважные и самые хмельные из кметов встают у него на пути, вооруженные топорами и мечами, но ни топор, ни меч не в состоянии пронзить закаленную пламенем преисподней плоть. Вот плечистый парень с длинными золотыми волосами, успевший надеть кольчугу, подбегает сбоку, рубит сплеча, целя великану в колено. Клинок отскакивает, подобно тому, как отскочил бы от каменной глыбы. Чудовище отмахивается лапой – золотоволосый валится навзничь. Грудь и живот его разорваны, изо рта хлещет кровь, меж лоскутов оказавшейся бесполезной кольчуги скользят, влажно поблескивая, внутренности. Вот подбирается с другой стороны жилистый ветеран, умелым, привычным движением наносит удар секирой в спину, и лезвие ломается, не оставив ни следа на серой коже. Воин пытается отступить, но Эрлэг, стремительно развернувшись, хватает его за ногу, взмахивает им, как дубиной, бьет об землю, затем поднимает над головой и, раскрыв рот, ловит раздвоенным языком кровь, струящуюся из расколотого черепа несчастного.

– Господи, укрепи! – разносятся во мраке голоса. – С нами крестная сила!

Но это ложь. Здесь никто не услышит молитв. Здесь небо слишком высоко. Здесь между ним и человеком – Эрлэг-хан, явившийся завершить то, что начали его дети.

И люди, измученные долгим переходом, раздавленные тяжелым поражением, теряют веру – в победу, в правду, в Бога. Потому что бог в степи один – и он перед ними, и кровь струится по его смоляной бороде. Люди бегут. Сначала поодиночке, затем группами. Воины, обозники, псари, кашевары. Ломая шатры и навесы, бросая оружие и скарб, роняя и топча друг друга. Они бегут во все стороны, прочь из лагеря, к лошадям.

– Спасайся, братцы!

– Нешто зазря помирать?!

– Свят-свят-свят!

Мимо пробегает один из десятников Изяслава Ингваревича, наголо бритый детина, три дня назад лишившийся кисти. Завидев знакомое лицо, молодой князь пытается было увязаться следом, но Мстислав Ярославич не пускает, держит его за рукав. Держит крепко, мертвой хваткой.

– Пусти, дядька! – визжит Изяслав, брызгая слюной. – Пусти!

– Куда? Прочь бежать? Так ведь диавол за тобой увяжется.

– Пусти, сказал! Пусти, а то зашибу…

Старый князь бьет племянника навершием Святославова меча в зубы. Изяслав стонет, прижимает руку к разбитым губам. На ладони остаются темные пятна.

– Не зашибешь, сучонок, – шипит Мстислав Ярославич. – Рожей не вышел меня зашибить.

Он замахивается мечом. Изяслав зажмуривается. Кровь течет по его подбородку тонкой дорожкой. Нет больше лихого удальца, не знающего ни стыда, ни страха, вместо него – невесть откуда взявшийся сутулый, дрожащий недомерок, дерзнувший напялить на себя княжескую парчу.

– Нешто я не видел? Нешто я не понимаю? – продолжает Мстислав. – Диавол за твоими грехами явился. Пока душу твою, гнилую, смрадную, не заберет, не уйдет. Сколько еще невинных ты готов загубить, чтобы ее спасти?

– Дядь, пожалей меня…

Мстислав снова замахивается мечом.

Между тем воевода пытается восстановить хоть какое-то подобие порядка, удержать хоть сколько-то бойцов. Зычный рев его разносится над тонущим в хаосе лагерем:

– Стоять, песья сыть! В строй! Вы воины или бабы?! Коли воины – ко мне! В строй! К бою!

Немногие отзываются на этот призыв. Но отзываются – и вот растет возле воеводы строй, ощетинившийся копьями, укрепленный щитами. Две дюжины бритых, чубатых голов, две дюжины храбров, готовых биться даже с тем, кого человеку ни за что не одолеть.

– Не разбегаться! – ревет воевода. – В глаза ему меть! В глаза!

Они метят. Копье, брошенное чьей-то сильной рукой, вонзается Эрлэгу под правую бровь, но демон, даже не дрогнув, вырывает его и отбрасывает прочь. Он нависает над горсткой смельчаков непроглядной рогатой тенью, закрывает звезды. В его бороде извиваются змеи.

Раздвигается строй, выступает вперед воевода, подняв над головой походную икону Божией Матери в простом медном окладе. Он держит ее обеими руками, и больше нет у него никакого оружия – ни меча, ни булавы, ни кинжала.

– Изыди! – рычит воевода на повелителя Преисподней. – Именем Пресвятой Богородицы! Изыди!

Но не остановить Эрлэг-хана. Не запугать Эрлэг-хана. У Богородицы нет власти над ним, и чистый лик ее, исполненный печали, не заставит его отступить. Безжалостным ураганом обрушивается он на отважных дружинников, ломает копья и ребра, крушит щиты и головы, отрывает руки, вырывает еще бьющиеся сердца – и пьет, пьет, пьет горячую кровь. Воевода, до последнего вздоха не поменявший икону на клинок, падает наземь, опрокинутый мощным ударом, – и тут же тяжелая ступня опускается ему на грудь, дробя кости, сминая крепкое, жилистое тело, прежде ни разу не подводившее своего хозяина. Ни крика, ни стона не издает воевода перед смертью, сурово наблюдая остекленевшими глазами за тем, как умирают пошедшие за ним кметы.

Вот последний из них, отбросив щит и топор, бросается на врага с голыми руками и, увернувшись от когтистой пятерни, ловко прыгает ему на брюхо. Уцепившись за бороду чудовища, воин карабкается по массивному туловищу, словно по крепостной стене. Миг – и он уже на груди, выхватывает из-за пояса кривой нож, бьет им резко, без замаха, всаживает по самую рукоять в левую глазницу Эрлэга. В следующее мгновение демон срывает бойца с себя, вздымает его над собой, пронзает рогами. Стонет дружинник, скрипит зубами, пытаясь дотянуться пальцами до жуткой морды своего убийцы, но силы утекают стремительно вместе с кровью, широким потоком льющейся по лбу и щекам Эрлэга прямо в бездонную пасть.

Сны, грехи, мечты и клятвы – все смыто. Все кончено. Тишина. Отбросив тело кмета, хан подземного мира поворачивается к двум последним русичам, оставшимся в опустошенном, разрушенном лагере. Двум князьям, старому и молодому. Мстислав Ярославич прижимает лезвие меча к горлу племянника. Изяслав скулит по-звериному, кусает губы. Глаза его крепко зажмурены.

– Кайся, сучонок, – шипит Мстислав Ярославич ему в ухо. – Пора ответ держать.

Эрлэг приближается, черный силуэт на фоне черного неба. Запах крови бьет в ноздри, кружит голову, заставляет сердце трепетать от ужаса и жажды. Он настолько густой, что кажется осязаемым. Проведи рукой в воздухе – всколыхнешь медно-соленую волну.

– Ты пришел за ним! – кричит Мстислав Ярославич в надвигающийся мрак. – Забирай же и оставь нас в покое!

Его голос, дребезжащий и полный страха, звучит нелепо, по-старушечьи, в этом пропитанном смертью безмолвии. Эрлэг ничего не отвечает. Он все ближе. В левой его глазнице до сих пор торчит кинжал.

– Я отдаю то, что принадлежит тебе! – говорит Мстислав Ярославич и добавляет слово, которого не собирался произносить, но которое станет последним, когда-либо сказанным им. – Владыка…

Одним движением он перерезает горло племяннику и толкает того вперед, навстречу своему хану, а сам опускается на колени и прижимается лицом к земле. Это очень просто. Это проще всего на свете. Это как разжать пальцы, вися над пропастью. Как отвернуться от нищей старухи, тянущей грязную, трясущуюся руку за подаянием. Как прикинуться спящим.

Он слышит чавканье, слышит хруст разрываемой плоти и треск ломающихся костей. Слышит влажный шелест огромного раздвоенного языка, собирающего остатки соленой влаги. А затем, спустя несколько мгновений оглушительной тишины, он слышит смех. Раскатистый, низкий, утробный хохот, похожий на грохот катящихся под гору валунов. Эрлэг-хан смеется над ним.

Когда Мстислав Ярославич Луцкий осмелится поднять голову, лагерь окажется пуст. Огонь будет вновь плясать в кострищах, освещая груды изувеченных мертвецов, разбросанное повсюду оружие, поломанные шалаши и шатры, растоптанные стяги. Князь попробует прочесть молитву, возблагодарить Господа за свое чудесное спасение, но не сможет. Вместо слов изо рта будет выходить лишь невнятное мычание. Он подползет к тому, что осталось от Изяслава, сына его брата, станет целовать перемазанные багровым сафьяновые сапоги, попытается попросить прощенья, однако язык вновь откажется служить ему. И он поймет, что это навсегда, и оставит попытки заговорить, и, съежившись у трупа племянника, станет ждать смерти. Но не дождется.

Смилуйся над ним, Господи, на Страшном суде Твоем.

* * *

Летняя ночь коротка. Близится утро, и вот-вот на восходной стороне горизонта появятся первые проблески света. Но тьма еще не насытилась, еще не собрала причитающийся ей оброк. Пятью верстами севернее разгромленного луцкого лагеря – стоянка Михаила Всеволодовича, владельца крохотного княжества близ Чернигова. Здесь нет ни костров, ни браги, ни застольных бесед. Дружинники спят вповалку, измотанные тяжелым дневным переходом, лишь немногочисленные часовые всматриваются в темень да время от времени окликают друг друга. Михаил тоже бодрствует в княжеском шатре. Сидя у тела Василька Мстиславича, своего двоюродного брата, наследника черниговского престола, молится он за упокой его души. Василько умер на закате, не совладав со злыми ранами. Отмучился, отметался, впал в забытье и вскоре перестал дышать. Глядя на кажущееся в сумраке белым лицо покойника, снова и снова просит Михаил простить ему прегрешения, вольные и невольные, открыть врата ему в Царствие Небесное. Он не любил Василька – был тот чванлив и высокомерен, скор на грубое слово да, говорят, затаскивал иногда мальчиков в свою постель. Но нынче, перед наступающими Последними Временами, все равны, все грешны. Из безбожных восточных земель явились Гог и Магог, проклятые народы, коим предначертано прервать тысячелетнее торжество Христовой Веры. Отгремевшая трое суток назад битва, величайшая битва из всех виденных им – лишь начало. Начало Конца Света.

Молится Михаил. Молится, потому что освобожден Сатана из темницы своей и свободно ходит по земле. Потому что ночная тишина степи сводит с ума, наполняет уши смрадным шепотом, призывает радоваться смерти Василька – ведь теперь черниговский престол отойдет ему, старшему живому родственнику, теперь сумеет он выбраться наконец из опостылевшей деревни, получит в свои руки настоящую власть. Сорок лет ждал – и вот оно, свершилось. Ликуй, княже! Но Михаил только хмурит сильнее брови да крепче стискивает пальцы сложенных перед грудью рук, ни на мгновение не прерывая молитвы. Ибо стоит замолчать, и зло немедленно воспользуется возникшей брешью.

Снаружи какой-то переполох. Лязгает железо, шуршат шаги, встревоженно перекрикиваются часовые:

– Слыхал? Конский топ!

– Где? С восхода?

– С юга, братцы. Да ты ухо, ухо-то к земле приложи!

– Ну! Точно… скачут…

– Князю бы сказать!

– Да коней-то всего один или два. Наши это. Нечего попусту тревожить.

– Бог его знает, наши или не наши…

Михаил поднимает взгляд. Суетятся сторожа, страшатся врага пропустить, а не ведают, что главный враг уже здесь, уже в лагере. Вон он, ходит вокруг шатра, невидим и неслышим для всех, кроме князя. Ступает тяжело, неспешно, не пытается проникнуть внутрь. Скользит по ткани огромная рогатая тень, хоть нет ни луны, ни огня, способных породить ее. Ждет.

Снаружи – лошадиное ржание, чей-то приглушенный смех:

– Ишь ты! Без всадников!

– Отбились, поди, от луцкого табуна.

– А вы, вояки, тревогу поднимать ужо собрались.

– Так поди пойми в темноте-то!

Не видят дружинники тех, кто прискакал на двух конях. Не слышат, не чувствуют – разве что повеет вдруг холодом или заноет сердце. Но тут, посреди степи, вдали от дома, и без того часто болит в груди. Берут они взмыленных скакунов под уздцы, треплют их по шеям, успокаивают. Кто-то находит в суме недозрелое яблоко, неизвестно почему не съеденное в походе, угощает утомленную зверюгу.

А послы Эрлэг-хана тем временем входят в шатер, не колыхнув полога. Входят, как к себе домой, хозяйски озираются, садятся напротив, сложив ноги по-степному. Михаил помнит их. Братья Ингваревичи, племянники Мстислава Луцкого. Молодые, отчаянные, наглые. У обоих в лицах – ни кровинки, бледны как мел, бледнее Василька, лежащего рядом. Оба улыбаются, хотя в мертвых глазах только мука.

– Здравствуй, княже, – говорит Святослав.

– Исполать тебе! – вторит ему Изяслав.

Не отвечает Михаил. Молится.

– Владыка Девяти Нижних Миров, хозяин Красных Озер и Железных Кочевий, Великий Хан Эрлэг направил нас сюда.

Сам он стоит позади, за спинами своих послов, отделенный от них тончайшей льняной стеной. Михаил видит его очертания: длинные, плавно изгибающиеся рога, большую бритую голову, массивные плечи. Не верится, что вот-вот взойдет солнце, чьи первые же лучи развеют эту жуткую тень, отправят ее владельца в отведенные ему чертоги. Приторный, липкий аромат бойни наполняет шатер, заставляет волосы на загривке шевелиться, пробуждает тошноту. Держись, Михаил.

– Великий Хан Эрлэг был призван своими детьми, дабы вернуть в мир справедливость.

– Мы убили доверившихся нам посланников, и теперь он берет с нас плату. Кровавую плату.

– Многих из нас он нашел в эту ночь. Не всех, но многих. Ты – последний, княже.

Молится Михаил. Шевелятся беззвучно губы, складывая слова молитвы в неприступный тын, за который не проникнуть ни степной нечисти, ни ее повелителю.

– Василько ускользнул, но тебе не уйти, – скалится Святослав. – Отдай свою кровь.

– Признай вину и понеси наказание, – тявкает Изяслав. – Умолкни.

– Твой бог не защитит тебя здесь! Ему не дотянуться так далеко.

Молится Михаил. Неслышные слова вылетают изо рта облачками белесого пара. Его Бог – в нем, бьется изможденным сердцем в груди, растекается тягучей тяжестью в костях, наполняет силой уставшую душу. Тьма дышит ему в лицо, но он не отводит взгляда.

– Великий Хан Эрлэг получит тебя. Пусть не сегодня.

– Великий Хан Эрлэг получит тебя через двадцать три года, три месяца и двадцать дней.

Все так же ухмыляясь, они придвигаются ближе, садятся по обе стороны от Михаила, склоняются к его ушам и шепчут в них правду о будущем. О грядущем нашествии, о падении городов русских, о пламени и плаче, что охватят землю от края до края. О громадной, богато украшенной ханской юрте и двух кострах по обе стороны от ее входа. О черном идоле, поганом рогатом идолище, возвышающемся над кострами и требующем поклонения. Об острой стали и не менее острой боли.

Скоро рассвет. Молится Михаил.

Молится Михаил.

Молится.

 

Свиноголовый

 

(Раз)

Когда мир снаружи сужается до размеров крохотного освещенного пятачка под фонарем, а все остальное пространство занимает бездонное черное небо, кажется, что если открыть окно, то небо хлынет в комнату, затопит ее. Тебя вынесет наружу, в бескрайний океан пустоты, и ты сам станешь пустотой, и стенки твои треснут и рассыплются, и рыбки и водоросли выплывут из тебя наружу. Тогда, в самый последний момент, гаснущим рассудком поймешь, что ты – лишь средство, кисть, которой художник все это время писал нечто значительное и абсолютно бессмысленное.

 

(Два)

Я ненавижу пригородные электрички. Особенно зимой. В них тесно, холодно, воняет куртками и грязными носками. Меня мутит от окружающих, их унылых, ничего не выражающих лиц, разговоров, ухмылок, от их телефонов и планшетов, полных несусветной чуши. Сорок минут, проведенные в вагоне или тамбуре, становятся настоящей пыткой. Но я все равно езжу в электричках. Каждый день.

Это часть искупления.

Давным-давно, когда кошмар только начинался, я после каждого убийства обещал себе, что оно станет последним. Богу тоже обещал. Клялся остановиться, умолял пощадить, избавить, простить, дать сил. Ночи напролет давился на кухне слезами, боясь разбудить жену. Молитвы не помогали. Бог молчал, улыбаясь в бороду. И после пары месяцев изматывающего страха вновь наступал такой вечер, когда, выходя с работы, я всматривался в темноту наступающей ночи и понимал: вот оно, время. Пришло.

Мрак принимал меня, наполнял спокойствием, дарил уверенность. Пальцы смыкались на рукояти ножа, твердые и сухие, как кремень. Я держал в руках власть, нес ее через засыпающий город, и она раскаленным металлом пылала в моих венах – непреодолимая, невыносимая, страшнее гнева, настойчивей похоти. Перед ней оставалось лишь преклониться.

Я никогда не нападал на семьи, на детей или женщин.

Только мужчины. Одинокие. Бесполезные. Бессмысленные. У них был шанс остановить меня, пусть и совсем крохотный. Каждый раз я надеялся, что очередная жертва вовремя заметит угрозу, начнет сопротивляться, окажется сильнее и проворнее меня. Каждый раз я надеялся, что кому-то из них повезет.

Но финал всегда одинаков. Лезвие пронзает плоть, забирает жизнь, распахивает врата в небытие. Кровь капает на пол, и тело тяжело валится следом, словно пластмассовый манекен. Жизнь, всего пару минут назад уверенная в своей вечности, теперь растворяется, тает, судорожно подергивая конечностями. И в эти мгновения стальная колючая проволока, тянущаяся по моим венам, исчезает. Я снова становлюсь прежним собой, жалким, насмерть перепуганным человечком.

Дрожа от ужаса перед содеянным, я убегаю подворотнями, путаю следы, выбрасываю нож в мусорный бак, спускаюсь в метро и еду на вокзал, а оттуда на электричке – домой. Меня бьет озноб, пальцы, растерявшие всю твердость, трясутся, и остальные пассажиры смотрят с пренебрежением и опаской. Возможно, некоторые из них чувствуют смерть, видят ее в моем лице. Некоторые узнают: я не уверен, но кажется, будто иногда убитые едут вместе со мной. Стоят в другом конце вагона и смотрят оттуда черными, немигающими глазами. Следят. Ждут. Пока Свиноголовый рядом, они не тронут – попросту не посмеют.

Бог так и не ответил на мольбы. Вновь и вновь просыпалась во мне жажда убийства, вела по темным улицам, скрывала в тенях, заставляла сердце бешено колотиться в зверином предвкушении чужой смерти, вынуждала высматривать одиноких прохожих. Вновь и вновь, растерянный, сжигаемый заживо отвращением, я забивался в последнюю электричку, оглушенный, опустошенный, с трудом держащийся на ногах. Чуда не происходило. Душа моя не исцелялась от чудовищного недуга, небожители не спешили прекращать мучения ничтожного раба, чьими руками отныне водил дьявол. Я стал злом, и, если верить древней мудрости, должен был пожирать самое себя.

Наверное, поэтому он и пришел.

Заканчивался ноябрь, по улицам уже вовсю развозило снежную кашу. От холодного ветра мерзли ладони, и паренек, которого я приглядел в круглосуточном магазине, постоянно ежился. Куртка у него была явно не по погоде. «Паренек» – это я так их всех называю, на самом деле ему было уже основательно за сорок, а в волосах хватало серебра. Он определенно собирался провести вечер в одиночестве: закупался дешевым пивом, пельменями, упаковками сушеных кальмаров. Куртка и мятые джинсы очевидно указывали на отсутствие спутницы жизни. То, что нужно.

Я вышел следом за ним, остановился, чтобы зажечь сигарету и увеличить дистанцию между нами – так он не заподозрит, будто я его преследую. Кровь моя уже превратилась в сталь, и все действия были четкими, выверенными, не разбавленными ни единой каплей волнения или боязни.

Подошвы скользили на обледенелом тротуаре, вязли в рыхлом снегу. Улицы были пусты, только собаки крутились вокруг перевернутых мусорных баков. Снегопад усиливался, мир наполнялся ослепительным белым цветом, на фоне которого любое темное пятно, будь то стена дома или ствол дерева, казалось кощунством. Я почти не помню погони. Не помню, мимо чего мы проходили, куда сворачивали, попадался ли нам кто-нибудь по дороге. Когда лев преследует антилопу, он не озирается.

Но помню, как спустя десять минут несчастный лежал в нескольких шагах от своего подъезда, ноги его истошно копошились в месиве из снега и грязи. Зря купленные продукты разлетелись в разные стороны, а из перерезанного горла силился выползти не то вопрос, не то крик о помощи.

Трясти меня начало только у вокзала. На негнущихся ногах я доковылял до электрички, зашел в последний вагон – пустой, если не считать пары молодых и сильно пьяных девушек в дальнем конце – опустился на сиденье, прислонился лбом к холодному стеклу. Сталь плавилась.

Спустя вечность поезд тронулся. И вот тогда рядом раздались мягкие, тяжелые шаги, а потом кто-то большой опустился на сиденье рядом. Я обернулся и встретился взглядом со Свиноголовым.

 

(Три)

Я был изначально пуст и неисправим. Я был целеустремленно тверд и неисповедим, как путь сошедшей с ума пули. Если вам доводилось теряться в темноте, то вы знаете, как тяжело вернуться обратно. Меня отговаривали и предостерегали, пытались помочь. Но я все равно шел – шел, чтобы снова увидеть и вспомнить, потому что начал уже забывать, как плакал мир. Да, однажды мне пришлось наблюдать это своими собственными глазами, но память недолговечна, память шутлива и легкомысленна, и доверять ей может лишь глупец. Поэтому и нужно было вновь…

Через мост вело две дороги: одна туда, а другая обратно, и в середине моста они пересекались – именно там я впервые заметил ее фигуру. Точно, вот оно, то самое место, такое узнаваемое, прежнее, единственное прежнее здесь. Все вокруг без перерыва меняется, стремится к чему-то, а оно – нет. Зачем? Его звездный час остался в прошлом, он случился несколько месяцев назад.

Была такая же холодная ночь, и фонарь плакал кислыми слезами, и ветер ласково гладил крыши домов, и бездонная небесная яма свирепо и беззвучно хохотала над нами. Я шел, опустив голову, спрятав руки в карманы, дрожа от холода и темных предчувствий, бормоча что-то несвязное и грозное, пытаясь понять, почему именно так, а не иначе.

Я перепрыгивал через лужи, в которых кривились изуродованные отражения мира, и не смотрел по сторонам. Это бесполезное и опасное занятие – смотреть по сторонам. Ничего нового все равно не найдешь, только испортишь себе настроение или на неприятности нарвешься. Наши улицы полны банальностей и облезлых стен, и мне всегда нравилось ходить по ним только ночью.

Не знаю, что заставило меня поднять голову, когда я подходил к мосту. Возможно, какой-то голос, глухой и искренно-истеричный, крикнул внутри меня: «Смотри!», а может, я просто споткнулся, не помню, да это и не важно. Я все-таки поднял голову – и увидел на середине моста ее фигуру. И было в ней что-то от уже улетевших на юг птичьих стай, и от подкрадывающихся морозов, и от палой листвы, и от небесного смеха – она была слезой плачущего мира. Слезой, на мгновение застывшей на самом краю глаза, дрожащей перед тем, как покатиться вниз по щеке.

Наверное, мне нужно было крикнуть что-то предостерегающее, нужно было попытаться остановить ее, удержать, схватить за локоть в последний момент – я не успел даже подумать об этом. Я стоял как вкопанный и не мог оторвать взгляда от ее красоты, противоестественной, ошеломляющей, но мимолетной. Такая красота не существует дольше двух мгновений: первое мгновение дается ей, чтобы родиться, а второе – чтобы умереть. И вот в промежутке между ними мы замерли напротив друг друга, зная, чем все закончится, но не в силах ничего исправить. Я не знаю, видела ли она меня, видела ли она хоть что-нибудь, кроме ждущей ее темноты, – временами кажется, будто ей хотелось что-то сказать мне, но иногда я совсем в этом не уверен.

А потом произошло закономерное, и потому непоправимое. Она шагнула с моста в пространство и полетела вниз – как и всякой слезе, ей предстояло сорваться, скатиться по щеке, оставляя за собой мокрую дорожку. Река приняла ее беззвучно и с радостью, темная вода жадно проглотила тело, сделала вид, будто ничего не случилось.

Я перешел через мост, не вынимая из карманов рук. На другой стороне было то же самое – тротуары, фонари и афиши. Блестела мокрым асфальтом пустая дорога, где-то тяжело урчал грузовик, а в некоторых окнах уже горел свет. Ничто здесь не напоминало о плачущем мире. Ничто, кроме меня. А я уходил прочь и думал, как тяжело, наверное, быть миром, и как часто ему приходится плакать. Больше мне никогда не удавалось увидеть ее фигуру на середине моста.

 

(Четыре)

По его бело-розовой морде ползали мухи.

Он нагнулся ко мне и, с трудом открывая клыкастую пасть, прошептал:

– Азхаатот распял Иихсуса…

 

(Пять)

Скрипя зубами и нервами, ты преодолеваешь последние ступени винтовой лестницы и оказываешься на площадке, венчающей маяк. Здесь совершенно пусто. Нет ни фонаря, ни фонарщика – только огромное, во все мироздание, звездное небо. Здесь нет музыки, только мягкая, изначальная тишина. И ты вдруг понимаешь, что так и должно быть, – музыка сталью звучала в тебе, призывая сюда, на самый верх мироздания, в точку отсчета. Тебе спокойно и немного смешно.

Ты видишь цепочку своих следов, ведущую к краю. Ступая след в след, проходишь и внимательно смотришь вдаль. Гладкая как зеркало равнина, простирающаяся во все стороны до самого горизонта. Этот маяк – не для кораблей, он для живых душ. Вон они – темные силуэты, медленно бредущие по равнине к маяку. Каждый из них слышит предчувствие музыки в самом себе и идет сюда, чтобы воплотить это предчувствие в реальность. Кто-то так и не достигнет цели, кто-то справится с обитателями винтовой лестницы и, подобно тебе, поднимется на вершину, чтобы встретить самое главное испытание.

Ты киваешь им и делаешь шаг вперед, наружу.

Здесь, наверху, возможно все.

 

(Я)

Теперь почти не страдаю. Больше не пожираю самое себя. Все уже сожрано. Он научил меня многим вещам, в том числе – бросать совести подачки. Символические наказания, символические благодеяния, символические искупления – ими так легко прикрыть обнаженный костяк души, с которого давно обглодано все мясо.

Я подаю нищим. Я помогаю старушкам перейти через дорогу. Я не пью водку. На работе меня ставят в пример остальным, а жена не может понять, почему вдруг ее благоверный стал так обходителен и внимателен.

Ответ прост. Я убиваю людей.

Жду их в подъездах, стоя с отсутствующим видом у лифта и разговаривая по телефону.

– Да, зай, все понял, так и сделаю.

– ….

– Конечно, купил, не переживай.

– ….

– Нет, зайцев не было, взял медвежонка. Но ведь ей все равно понравится, правда?

Они не способны настороженно относиться к человеку, болтающему по мобильнику об игрушечных зверушках. Они расслабляются. Они поворачиваются спиной. Они улыбаются, когда я в последнюю секунду запрыгиваю в лифт вслед за ними. Некоторые продолжают улыбаться, даже увидев нож. Правду говорят, первое впечатление всегда самое сильное.

Иногда, если все идет особенно хорошо, если удары ложатся легко и верно, если жертва, лишенная возможности кричать, еще может понимать происходящее, я наклоняюсь и прикладываю сотовый к ее уху, давая в последние секунды жизни услышать того, с кем я на самом деле говорил. Того, кто ждет их на другой стороне. Свиноголового.

Месяц назад я выбрался за город, в один из тех уютных, состоящих из не первой свежести деревянных домов, небольших поселков, что вырастают на окраинах крупных городов, как опята на пнях.

Я пришел сюда пешком, отдохнул в небольшой березовой рощице, выбрался на главную улицу поселка. Здесь были не только симпатичные деревянные домики с палисадниками и неизменными алоэ на подоконниках. Кое-где, словно инопланетные монстры среди безобидных гномов, вздымались громадины современных красно-кирпичных двух- и трехэтажных коттеджей, отличающихся странной извращенной архитектурой и злобными черными собаками у дверей.

Дома тянулись с двух сторон вдоль вполне прилично заасфальтированной дороги. Меня почему-то беспокоили фонари. Их было много, но не хватало, чтобы осветить всю улицу, и на середине дороги я чувствовал себя вполне уверенно. Разбивать фонари не хотелось, это могло привлечь внимание, но, похоже, ничего другого не оставалось.

Потом раздались крики.

Гневно вопил неопрятного вида мужчина, стоящий перед дверью небольшого, крашенного синей краской дома. Над дверью висел потухший фонарь.

Кричавший был сильно пьян. Его ощутимо покачивало, и он был вынужден опереться рукой на стену, чтобы сохранить хотя бы остатки равновесия. Другой рукой он долбил в дверь, сопровождая каждый удар громкой бранью:

– Твою мать, открывай, стерва поганая! Открывай, мразь!

Я, улыбаясь, направился к нему.

В это время рядом с дверью, в которую безуспешно стучал мужичонка, вдруг осветилось окно.

– Пошел отсюда, подонок! – раздался женский голос, наполненный безвыходным отчаянием и злобой. – Не пущу!

Мужик свирепо захрипел:

– Открывай, сказал, корова! Быстро! Убью падлу!!

В ответ раздалось:

– Иди отсюда! Не открою! Сам открывай, если сможешь, козел!

Мужик попытался было допрыгнуть до окна, но ему не удалось, более того, пришлось приложить немало усилий, чтобы удержаться на ногах после своей попытки. Некоторое время он очумело пошатывался, а потом снова заорал:

– Людка! Ты у меня это брось, а то ведь зашибу! Сама знаешь!

За окном ничего не менялось. Мужик подождал немного и снова принялся колотить в дверь, выкрикивая ругательства и угрозы.

Я подошел к нему сзади, легонько хлопнул по плечу:

– Здравствуйте.

Он перестал стучать, повернул голову, окинул меня тупым взглядом совершенно осоловевших глаз, пробормотал: «Здорово».

– Что-нибудь стряслось? – как можно мягче спросил я.

– Да, едрить твою. Стряслось. Жена, сволочь, домой не пускает.

Я кивнул:

– Понимаю.

– Да ни хрена ты не понимаешь, – перебил мужик и ткнул меня рукой в грудь. – А ты кто такой? Тебе-то чего здесь надо? А?

– Просто…

Он чуть качнулся и снова ткнул меня в грудь, на этот раз агрессивнее:

– Просто? Ни хрена не просто! Не надо учить! Это, твою мать, мой дом и моя жена, правильно?

– Правильно.

– Вот-вот, сука! Моя жена! Что хочу, то с ней и делаю, хоть убью! Хозяин!

В подтверждение своих слов он стукнул себя кулаком в грудь, чуть не опрокинувшись на спину, и, убежденный в полной победе над неизвестным прохожим, продолжил донимать бедную дверь.

Тут я шагнул к нему, выхватывая тесак. Почуяв неладное, он обернулся, но широкое лезвие, описав в воздухе дугу, уже опускалось ему в основание шеи. Удар вышел удачным.

Голова, глухо ударившись о деревянную стену, упала в траву, покрывавшую площадку перед дверью. Кровь широкой струей хлынула из страшной раны, заливая все вокруг. Я постучал во все еще светящееся окошко.

Из-за него донеслось грубое:

– Чего надо?

– Извините. Людмила, кажется? Вашему мужу плохо.

В окне возник темный силуэт. В голосе хозяйки теперь ясно сквозила тревога, смешанная с сомнением:

– Что такое? Что случилось?

Я макнул пальцы в расплывшуюся у ног темную лужу, выпрямился и сказал:

– Не знаю точно. У него кровь горлом пошла.

В подтверждение своих слов мазнул пальцами по стеклу, оставляя на нем кровавые полоски, и, не удержавшись, хихикнул.

Женщина за окном испуганно вскрикнула:

– О господи! Толя! Толенька!

Силуэт исчез. Быстрые шаги, скрип ступеней. Я поднял за волосы голову убитого, и в следующую секунду дверь открылась. На пороге стояла хозяйка – еще не старая полнеющая женщина в домашнем засаленном халате и бигудях. Расширенные от страха глаза ее в первый момент не различили ничего в темноте.

Я улыбался ей, протягивая вперед левой рукой голову мужа, а правой – занося для удара окровавленный тесак. Несколько мгновений мы стояли в полной тишине друг напротив друга.

А когда она закричала, я ударил.

 

(Иду)

Время бессмертно. И поэтому так спешит, мчится вперед, кусает себя за край хвоста, сворачиваясь в идеальное кольцо, вращение которого доставляет нам столько хлопот. В который уже раз снег сошел, на город опустилась весна, заполнив улицы долгожданным теплом сбывающихся надежд. В такую пору пытаться усидеть дома – все равно что разводить огонь трением. Глупо и бесполезно. Весна находилась с противоположной стороны оконного стекла, и пристальный взгляд ее выдержать было невозможно.

– Прогуляюсь, – сказал я себе вслух, голос мой болезненно отозвался в пустой квартире. – Недолго. Просто пройдусь.

Прихожая, ботинки, куртка, ключи. Серые ступени лестницы. Выйдя из подъезда, я с наслаждением вдохнул темноту – влажный запах земли и молодой листвы освежил мою голову, разбавил застоявшееся за день озеро мыслей. Майские ночи не бывают одинаковыми, каждая из них неповторима, но в городах все они состоят из победившей зелени, мягкой пустоты неба и отражений огней на асфальте. Только майская ночь не может уместиться в окне моей кухни. Я задрал голову. Вон оно. Такое же, как десятки вокруг. Может, это и не мое окно вовсе. Может, за ним сидит кто-то бесформенный и безликий, единственный обитатель собственного аквариума. Он смотрит оттуда, сверху, на меня и не понимает, зачем я нужен. И криво ухмыляясь свиным рылом, прихлебывает остывший чай из кружки с почти стертым именем на боку.

 

(Искать)

В первую нашу встречу он объяснил мне, как все закончится. Сказал, что я пойму, когда наступит время выбирать финал. Так и случилось.

Весь день я промотался по городу, голодный, ни в чем не уверенный, скучный, как кусок мыла. Заходил в картинные галереи и смотрел на отражения чужих душ, развешанные по стенам. Забрел в исторический музей и внимательно изучал древние остатки чужих жизней. Гулял по магазинам, вглядывался в ряды консервных банок и лица хмурых продавцов. Зайцем ездил в общественном транспорте, равнодушно встречая истерически злобные взгляды кондукторов. И нигде не мог найти ответа. Я растворился в своем вопросе, сам вновь стал дрожащим и неуверенным, как невозможность найти единственно правильное решение, сам разделился на два пути, врос в землю указательным столбом на развилке меж двух дорог, ведущих в бесконечность. Одна из них была широкой и выложена ровным плотным камнем. Вторая – узенькая тропка, утонувшая в вонючей грязи, заросшая колючим кустарником. И я не мог даже понять, по какой из них придется идти, чтобы прекратиться.

Я был лишь столбом, к которому прибиты два замшелых деревянных указателя со стершимися короткими надписями. На меня садились вороны, на меня мочились собаки, я зарастал паутиной, а мальчишки вырезали на мне ругательства. Я покрывался трещинами, гнил под дождем, и муравьи прорыли во мне ходы, и птицы вили на мне гнезда – я был лишь столбом, лишь старым дорожным указателем. Но не в моих силах было остаться на этом перекрестке – надо было выбрать. Я шел по тротуару, а вокруг неспешно кружились в воздухе красно-желтые листья, равнодушные, как тупые автомобили на дороге, как нависающие над улицей громады домов. Они не могли ничего посоветовать, они просто падали, сорванные, уже умирающие. А убийца-ветер смущенно шептал что-то в остатках крон, и блеклые рваные тучи обнимали тусклое солнце, беспечно поднявшееся над тлеющим кострищем города. Побывав в каждом подвале, заглянув во все окна, глаза и лужи, я вернулся на вокзал и сел в электричку.

Азхаатот распял Иихсуса.

В этом все дело. Есть вещи, которые не исправить. Есть механизмы, которые не починить. Человек – как раз такой механизм. Когда что-то ломается, сколько ни склеивай, сколько ни сшивай, сколько ни заматывай изолентой, прежнего не вернуть. Надо выбрасывать.

Я проснулся в опустевшем вагоне. За окном нельзя было ничего различить, но электричка определенно не двигалась. Поднявшись, я медленно вышел в тамбур. Двери оказались распахнуты, а за ними находился самый обычный перрон, каких в любых пригородах многие десятки.

Ни единого человека, ни единого огонька. Пустота и тишина. Захлопнув с шипением двери за моей спиной, электричка умчалась в ночь. Я даже не обернулся. Она больше не имела значения. С этой станции мне уже не уехать. Конечная.

Темнота злорадно сжималась вокруг, от ее привычного дружелюбия не осталось и следа. Фонарь слабо помаргивал, бросая отсветы на часы, стрелки которых не двигались. Ветер легко сорвал объявление со стены, пронес его мимо, и удалось увидеть, что напечатанное на клочке бумаги не имело смысла – просто набор букв и цифр. Оглядевшись, я понял, что за пределами станции нет ничего, кроме ночи. Бутафория. Чтоб было, где сойти с поезда.

– Привет участникам соревнований! – рявкнул голос, и я вздрогнул. – Физкульт-ура!

Он доносился из здания станции, откуда-то из-за стройного ряда турникетов. В нем хватало живой эмоциональности, но ее перекрывала явная машинная хрипотца. Это была запись.

– В здоровом теле – здоровый дух! – заявил голос и засмеялся.

Я пошел к его источнику. Страх легко покалывал сердце, словно перед экзаменом или свиданием. Происходящее само по себе не могло испугать меня, но вот то, к чему оно приведет, вызывало желание забиться в угол и заскулить. Впрочем, я давно к этому готовился.

– Мы хотим всем рекордам наши звонкие дать имена! – надрывался невидимый оратор. – Главное не победа, а участие!

Я добрался до турникетов. Ни один из них не рискнул остановить меня.

Перед окошками касс стояло ржавое инвалидное кресло, к спинке которого длинными гвоздями был прибит полуразложившийся труп. Голова его запрокинулась назад, заплесневевшая кожа на щеках оказалась разрезана таким образом, чтобы не мешать нижней челюсти отвиснуть до самой груди. В расширенный таким образом провал рта был вставлен массивный диктофон, динамик которого и воспроизводил торжественную речь.

– Солнце, воздух и вода – наши лучшие друзья! – поделился мудростью мертвец.

Я согласно кивнул.

И в следующее мгновение увидел в стекле кассы отражение того, кто бесшумно подходил ко мне сзади. Массивный силуэт, рваное старое пальто, отвисшие уши на макушке, маленькие, близко посаженные глазки. Клыки. Клыки.

Клыки.

Он пришел выбросить пришедшее в негодность устройство. И можно было бежать, прятаться, скрываться, надеясь на чудо, умоляя о пощаде. А можно – развернуться и встретить судьбу лицом к лицу, не заботясь о том, что будет потом. Ведь результат неизвестен нам обоим: кто-то обретет инвалидное кресло и несколько толстых гвоздей, а кто-то – рваное пальто и рыло.

Азхаатот распял Иихсуса.

– Пусть победит сильнейший! – крикнул за спиной мертвец.

 

Гарь

Старуха сидела в красном углу, прямо под образами. Впрочем, это только в первые несколько мгновений показалась она Игнату старухой. Когда глаза его привыкли к полумраку, стало ясно, что до старости ей еще далеко – обычная средних лет баба, неприятно полная и рано поседевшая, облаченная в грязную исподнюю рубаху и не менее грязную душегрейку. Она взгромоздилась на лавку с ногами, опустила голову меж коленей и смотрела на вошедших мутными глазами, по-совиному круглыми и пустыми.

Дед тоже не сводил взгляда с кликуши. Он стоял посреди горницы, ссутулившись, как обычно, чуть наклонив голову набок. Не было в его позе ни малейшего напряжения – так человек изучает пусть и важную, но привычную, рутинную работу, которую предстоит сделать: дыру, например, в крыше залатать или сено в стог собрать. Неспешно оценивает, обдумывает, примеривается, с какого края сподручнее подступиться.

Сам Игнат, конечно, боялся. Хоть и думалось прежде, будто после того, что довелось увидеть в старой церквушке на берегу возле Работок, страху куда сложнее станет находить дорогу в его сердце, а все одно – подрагивают колени, и под ребрами похолодело, и пальцы вцепились в штанину так, что клещами не оторвать. Он переводил взгляд со старухи на деда и обратно, в любой момент готовый броситься к выходу.

– Ну! – первым молчание нарушило существо на лавке. – Спрашивай, коли пришел!

Голос был не женский, но и не мужской. Сиплый, неестественно низкий, он выходил изо рта, полного длинных желтых зубов, но рождался, похоже, вовсе не в горле, а гораздо глубже. Словно что-то внутри этого обрюзгшего тела лепило слова из голода и безумия, а затем выталкивало их наружу одно за другим.

– Не волнуйся, спрошу, – сказал дед, прищурившись. – Только как мне тебя называть?

– Кузьмой зови, – прохрипело в ответ. – Кузьма Удавленник я.

– А по чину кто?

– Чин мой невысок, но уж не ниже поручика.

– Хорошо, Кузьма. А откуда ты взялся? Кто тебя посадил?

– Не скажу, – лицо одержимой исказилось ухмылкой. – Не скажу! Батюшка-благодетель без имени ехал на повозке, утопленниками да удавленниками запряженной, и меня сюда закинул. А кто его попросил об этом да что взамен отдал – не скажу.

– Давно это случилось?

– Давнехонько, – вздох звучал совсем по-женски, устало и отрешенно. – Много лет минуло. Отдыхал я сперва, отсыпался да отъедался, а теперь скучно мне стало.

– А раньше сидел в ком?

– Сиживал. Все по девкам обычно, но, бывало, и мужичков мне поручали. Однажды даже инок достался. Эх, и воевали мы с ним! Тут спокойнее.

– Один ты там?

– Почему один? Нет, у меня тут цельное хозяйство. И собака есть, и кошка, и кукушка. Змея есть.

Прежде чем дед успел что-либо сказать, кликуша запрокинула голову, широко распахнув рот. Из этой черной ямы послышалось шипение. Негромкое, но отчетливое посреди сплошной тишины. Игнат моргнул от неожиданности, и в этот момент почудилось ему, будто там, между зубов, и вправду мелькнула треугольная голова гадюки с крохотным раздвоенным языком. Мелькнула – и скрылась, словно устрашившись тусклого света. Кликуша захлопнула пасть, снова заулыбалась:

– Нельзя мне уходить, дурак. Нельзя скотину бросать.

– Оно и видно, – пробормотал дед. – Тебя, поди, ни крестом, ни ладаном не вывести?

– А попробуй! – хихикнула тварь под образами. – Попробуй, Ефимушка-мастер! Как знать, может, и получится. Ежели что, так я уйду, но прежде сгубишь ты это тело и душу эту невинную. Она ведь непорочная совсем, жизнь прожила, мужика не отведав. Ей-ей, анафема мне, ежели лгу!

И старуха снова загоготала.

– Откуда ты меня знаешь?

– Тебя все знают, Ефимушка-мастер, Ефимушка-расстрига, Иудово семя. Ты у нас – там, внизу – в большом почете. На железных воротах крюк особый для тебя заготовлен, по сотне железных зубов каждый день на тебя точат. Многих знатных бригадиров и полковников отправил ты обратно в пекло, много нашего брата повычитал. Да только меня тебе не отчитать, ясно?! Я прижился здесь, корни пустил. Я тут хозяин, и любые заклинания твои бесполезны!

– Посмотрим, – сказал дед. Голос его звучал ровно и спокойно, но появилась в нем странная, непривычная нотка. – Игнат, доставай требник.

Требник Петра Могилы являл собой главное сокровище и главное оружие деда. Ухаживать за этой книгой и таскать ее было основной обязанностью Игната. Толстенный том весил немало, и за полгода, что мальчишка провел у старого экзорсиста в услужении, он успел свыкнуться с угрюмой тяжестью в заплечном мешке. Время от времени он должен был вытаскивать плотный сверток на свет Божий, разворачивать его, заново завязывать ослабившиеся тесемки, что стягивали расползающиеся веленевые листы, чистить кожу переплета и медь застежек. Читать он не умел и, хотя дед успел дать ему несколько уроков, научиться не стремился. Разводить костер, ставить силки, варить похлебку и штопать одежду, носить провиант и книги – такая жизнь вполне его устраивала. А мудрость, молитвы и темные тайны пусть осваивают те, кому есть до них охота.

Требник перекочевал в руки деда. Тот с невозмутимым видом послюнявил палец и принялся переворачивать страницы в поисках нужной молитвы. Массивный фолиант он держал на весу без всякого усилия, чем снова поразил Игната. При нем книга Могилы пускалась в ход всего дважды, и оба раза бесы цеплялись за своих жертв до последнего, бились и сопротивлялись по часу, а то и более. Но от начала до конца отчитки дед не выпускал требник из рук, бледных и тощих, невесть откуда черпающих силу. Когда он работал, усталость не брала его.

Кликуша вытянула вперед голову, впилась птичьим взглядом в лицо старика.

– Эвон! Книжицу прихватил! – гортанно выкрикнула она. – У Исуса не было книжек-то!

– У меня и ученик всего один, – хмыкнул дед, не прекращая листать.

– Не прикидывайся, не лебези перед Ним, не надо. Я ж тебя насквозь вижу, душу твою мертвую, прокопченную, прекрасно разглядел. Ведь не веришь в Исуса, расстрига?! Лишил он тебя своей благодати? Ты ж не признаешь его, когда встретишь!

Игнат прикусил губу. Откуда эта… это создание знает о том, что случилось в Работках? Знает ли? Видело ли оно процессию из белеющих в полумраке фигур, тянущуюся к полуразрушенной церкви на берегу, и обитателя этой церкви, с головой, охваченной пламенем, в котором метались страшные крылатые силуэты? Слышало ли речи того, кто провозгласил себя вернувшимся Спасителем? И почему так упорно именует оно старика расстригой?

Дед даже бровью не повел. Отыскал нужную страницу, кашлянул, спросил буднично:

– Ну что, Кузьма Удавленник, последний раз спрашиваю: пойдешь добром прочь или упорствовать станешь?

Кликуша ничего не ответила, только оскалила мерзкие свои зубы – то ли в ухмылке, то ли в гримасе. Дед пожал плечами, еще раз откашлялся и принялся громко, нараспев, читать молитву Василия Великого к страждущим от демонов. Слова звучали отчетливо и гулко, наполняли приземистую курную избу торжественностью храма, разгоняя сгустившиеся тени. У Игната дух захватило от красоты этих слов, хоть и не впервой довелось ему их слышать. Голос деда рос, избавился от старческой хрипотцы, развернулся во всю свою мощь. Казалось, еще чуть-чуть – и отзовутся на него святые с почерневших образов.

Но сидевшая под ними кликуша сперва молчала, а спустя несколько минут принялась посмеиваться – громче и громче:

– Щекотно мне! Ой, щекотно! На потуги твои смотреть мочи нет… Исуса не признал, а мной командовать удумал!

Она зашлась в беззвучном хохоте, по дряблым щекам побежали слезы.

– Ох, Ефим, не смеши меня… я ж других разбужу! Так вся деревня из-за тебя закричит. Скоро-скоро-скоро… будет свадьба, будут девки гулять да пиво пить, с пивом и получат. Луна не сменится, а они уж все заголосят. Дождешься!

Дед не обращал внимания на угрозы кликуши. Он перешел к запрещению святого Григория Чудотворца, затем – к молитве от колдовства и действий лукавого. Успокоившись, Игнат прислонился к бревенчатой стене, положил мешок на пол. Никаких сомнений в успехе у него не было, но случай явно выдался сложный. Одержимая не впадала в ярость или в панику, не лаяла и не рычала по-собачьи, она лишь смеялась в ответ на отчитку, да время от времени принималась рассказывать о своем нелегком бытье. Их с дедом голоса перемешивались, сливались в общий гвалт, в котором тонуло все величие записанных некогда митрополитом Петром Могилой молитв, следовавших одна за другой.

– Она, несчастная эта, срам свой презирала пуще червей земляных. Трогать себя боялась, но справиться не могла, не умела. Изошла ненавистью к себе, душу наизнанку вывернула, спать ложиться страшилась – сны ее смущали, видения похотливые мучали. Ворота были распахнуты, мне даже стучаться не пришлось… а ты, расстрига, хорошо спишь по ночам? Грехи не подступают, не берут за горло? Не преследует ли тебя, Ефим, запах гари? А? Запах гари?!

Старуха снова захохотала – с особым удовольствием, взвизгивая и прихрюкивая. А дед вздрогнул и замолчал. Зажмурил глаза, стиснул зубы. Игнат, очнувшийся от дремы, с изумлением увидел, как дрожат костлявые пальцы наставника, как течет по его лицу крупными каплями пот. Мотнув несколько раз бородой, Ефим вновь открыл требник и принялся читать молитву святого Иоанна Златоуста, но в тот же миг кликуша прервала его:

– Ой, опять щекотно! Ты, ненаглядный мой, как помирать соберешься, книжицу эту с собой прихвати! Будешь на железных воротах висеть да нам, добрым господам, почитывать из нее. Это зрелище смешнее, чем свинья, торгующая бисером! Смешнее, чем полоз, рассуждающий об ошибках Евы…

Не закончив молитвы, дед захлопнул книгу и, резко повернувшись, шагнул к выходу. Распахнул дверь, сказал Игнату хриплым шепотом:

– Пойдем!

Кликуша замолкла, опустила лохматую голову. Сквозь свисающие на лицо грязные пряди виднелась змеиная ухмылка. Потрясенный, Игнат вышел следом за наставником и только тут понял, что солнце уже висит над горизонтом. В избу они зашли вскоре после полудня. Несколько часов. Отчитка длилась несколько часов и не принесла результата. Дед, ссутулившись сильнее обычного, объяснял что-то столпившимся у крыльца бабам. Руки его все еще дрожали.

* * *

Пироги с капустой оказались вкуснее остальных, а потому Игнат налегал на них с особым рвением, чем привел хозяйку в восторг.

– Кушай, – ласково глядя на него, приговаривала она. – Изголодался, поди, по лесам мотаясь?

Игнат кивал, старательно улыбался. Дед сидел напротив и монотонно жевал, погруженный в мрачные раздумья. Хозяйка, дородная и краснощекая женщина, то и дело пыталась разговорить его, но получалось не очень. Хуже, чем пироги. По большей части она болтала сама:

– Кликота на Авдотью напала позапрошлой зимой. Никто не знает, откуда это взялось. Да и почем нам узнать-то… начала, бедняжка, в припадках биться. Потом, как весна наступила, принялась по-волчьи выть, по-звериному, по-птичьи кричать. Бывало, уйдет за околицу, на березку возле старого колодца взберется и сидит, кукует во всю глотку. Поначалу посмеивались над ней, вроде как за блаженную почитали. А летом она пророчествовать стала. По мелочи: дядьке моему, нынче покойному уже, рассказала, где у него корова завязла в болоте, еще одному мужику объявила, что дочь у него гуляет, значит, до свадьбы. Одно, другое… погоду предсказывает, говорит, у кого роды тяжелые будут, у кого скотина сдохнет. То есть, выходит, польза от нее есть. Уж какая-никакая…

– От бесов пользы не бывает.

– Конечно. Ну мы же понимаем, грешно это. На всех порча, когда в деревне нечистый в избе живет, а люди к нему на поклон ходят, еду дарят и погадать просят. А какой-такой Кузьма Удавленник? Бог его знает! Вроде, и не было здесь такого никогда. Ждали, что колдуна она на чистую воду выведет – того, который ей беса-то посадил, но без толку. Тебе, батюшка, не сказала?

– Нет. Отбрехалась.

– Вот-вот. Может, чужой кто. Мне тятька, помню, однажды сказывал, как у них в селе кликуша была. Ту калика проклял… она его ночевать не пустила, он и проклял. Может, у нас похоже получилось? Не знаю, только мы в конце-то концов поняли, что надобно беса изгнать. Крестом пробовали его выпроваживать, водой святой – страх что делается. Мучается жутко, причем видать, что это сама Авдотья мучается, бес ее изводит. Приглашали попов – так они отказываются, не берутся. Был монах один проездом, пытался отчитать, но ничего не вышло. С сердцем у него плохо стало, еле выходили. Совсем уж отчаялись, и тут вдруг вы с внучком. Мы хоть и живем, почитай, в глухомани, а про тебя, батюшка Ефим, слыхали.

– И что же обо мне говорят?

– Да всякое болтают. Мол, супротив нечистой силы борешься. Ты, мол, ни разу не отступился, ни разу не сдался, всех, кому брался помогать, от врага избавил. Ересь, мол, на дух не переносишь, раскольники тебя боятся как огня.

Дед побледнел.

– Это кто же такое сказал? – вкрадчиво, недобро спросил он.

– Ну, кто… – замялась хозяйка, опустила глаза. – Кто… люди.

– Что за люди?

– Сама Авдотья и сказала, – подал голос хозяин, отдыхавший после ужина на печи. – Сама.

– Да, – подхватила его жена, залившись краской. – Авдотья. Мы спрашивали ее, мол, как тебе помочь? Кого позвать? Она и говорит: есть один человек, позовите старика Ефима Архипова, он сейчас на Макарьевской ярмарке. Ну и…

– Прямо так и сказала: раскольники боятся как огня?

– Да, чисто ее слова.

Дед кивнул, давая понять, что все понял.

– Ладно, – сквозь зубы процедил он после пары минут неловкого молчания. – Вот еще одно дело: намечается ли в деревне свадьба в ближайшие дни?

– Намечается. Послезавтра, кажись. У Фрола Бороды старший сын женится.

– Плохо, – вздохнул дед. – Отменить бы. Или, на крайний случай, все пиво вылить.

Хозяйка только глазами захлопала, а хозяин коротко хохотнул.

– Чтобы Борода пиво вылил?! Да ни в жизнь!

– Поплатится, значит.

– Его не запугать.

– Ясно, – сказал дед, поднимаясь. – Ну, добро. Утро вечера мудренее, придумаем что-нибудь. Спасибо за угощение, матушка, нам пора на покой. Умаялись.

– И то верно, день у вас тяжелый выдался. Ступайте, отдыхайте, – она с нежностью посмотрела на Игната. – А ты вылитый дедушка. Такой же молчун. Если хочешь, возьми с собой пирожок.

Игнат помотал головой, растянул губы в улыбке. Пирогов с капустой больше не осталось, да и он, похоже, наелся досыта. Надо же. Впервые за пару месяцев. Хозяйка, как и многие другие люди, встречавшиеся им за время странствий, приняла его за настоящего дедова внука. На самом деле они вовсе не приходились друг другу родственниками. Седобородый монах подобрал замерзающего мальчишку возле Сенной площади Нижнего Новгорода ровно полгода назад, в конце зимы, в самые лютые холода. Выходил, справил кое-какую одежду по погоде, оставил при себе. Ни отца, ни матери, ни других родных у Игната не осталось, он с радостью увязался за странным стариком, безропотно перенося все тяготы кочевой жизни. Поначалу планировал продержаться рядом до тепла, а затем пойти своей дорогой, но вот уже и лето завершается, а он по-прежнему в учениках. Мотается по непролазным керженским чащам да по глухим селам, выручает ветхого мудреца, которому не под силу самому волочить повсюду свой нехитрый скарб. Ловит рыбу и зайца, время от времени столуется в крестьянских домах. Все лучше, чем воровством промышлять или попрошайничать. О том, чтобы покинуть деда, он давно забыл и думать. Да и резона никакого в этом нет – новая зима не за горами. Если бы не старая церковь в Работках, если бы не жуткая фигура с пылающей головой, вновь и вновь являющаяся по ночам…

На сеновале, где им отвели место для отдыха, Игнат набрался храбрости и спросил деда:

– А почему она… почему бес называл тебя расстригой?

Ефим молчал. В темноте не было видно его лица, и Игнат уже решил, что зря только потревожил старика, когда тот наконец заговорил:

– Потому что так и есть. Грех на мне большой. Великий. Пытаюсь искупить.

– Бес знает о нем?

– Знает. Затем и позвал сюда, чтобы с пути искупления сбить. Чтобы посрамить. Но я не сдамся, одолею его.

– А как? Молитвы сегодня не помогли.

Дед закряхтел, поворачиваясь на бок, потом вздохнул. Ему не хотелось говорить.

– Будет сложно. Я всегда думал, что бес, посаженный в человека, не получает полной власти над ним, над его душой, что он только сливается с этой душой, поражает ее, как плесень поражает доброе дерево. И когда ты читаешь молитву, то обращаешься не к демону, а к человеку. Молитва дает ему силу, помогает вычистить плесень, изгнать нечистого из себя. Понимаешь? Не ты прогоняешь беса, а сам одержимый. Но здесь, с Авдотьей, иначе. В том, что говорило с нами сегодня, от нее ничего не осталось. Молитвы уходят в пустоту. Нужно придумать другой способ.

– Ты встречал похожее раньше?

– Не доводилось. Но хорошо, что встретил.

– Почему?

– Потому что, когда одержу верх над этим бесом, стану мудрее. Спи.

Игнат закрыл глаза. Терпкий запах свежего сена наполнял сознание тишиной и покоем. Замирали родившиеся за день мысли, остывали тревоги. Его спутник оказался вовсе не монахом, а попом-расстригой с темным секретом в прошлом. Наверное, нужно все-таки держаться от него подальше. Вернуться в Нижний, отыскать друзей, сколотить ватагу. За лето он здорово вытянулся и окреп. Завтра. Все завтра. Сон навалился тяжелой, мягкой глыбой, окутал плотным туманом без верха и низа.

Игнат проваливался ниже и ниже, на самое дно мрака – туда, где на высоком берегу Волги возвышалась старая, почерневшая от времени церквушка, окруженная бурьяном. Сквозь заросли крапивы и репейника, по единственной узкой тропе шли они с дедом за процессией облаченных в белые саваны баб и мужиков. А навстречу им, приветственно раскинув руки, двигалось нечто с пылающими бесами, вьющимися вокруг головы.

Невероятным усилием воли Игнат вынырнул из кошмара. Несколько мгновений лежал, хватая ртом воздух, слушая стрекот сверчков и ровное дыхание рядом. Жаловаться на видение было бесполезно. Старик уже не раз растолковывал, что обитатель той церкви на берегу сам себя стал именовать Христом, то ли из безумия, то ли из умысла мошеннического. Что на макушке его был обруч, к которому на тонкой проволоке крепились фигуры ангелов, из писчей бумаги вырезанные да раскрашенные. В сумерках и казалось, будто возле головы еретика, когда он шагает, движутся огненные фигурки. Но только вовсе не это пугало Игната. Взгляд самозваного Спасителя, устремленный на Ефима, – вот от чего кровь стыла в жилах.

– Кликуша говорила про запах гари, – сказал он, сам не понимая зачем. – Что она имела в виду?

Дед не ответил.

* * *

Мальчишка проснулся из-за тревожного предчувствия. Снаружи было еще темно и тихо. Старика рядом не оказалось. Игнат перевернулся на спину, укрылся сеном. Нужно спать, понежиться на мягком, пока есть возможность.

В этот самый миг зашуршало, зашелестело сено у входа, заскрипела лестница, ведущая на навес.

– Игнат? – шепотом позвал дед.

– А?

– Вставай, пойдем. Поторапливайся.

Собираться недолго: обмотки, лапти, шнурки, схватил мешок – и готов. Узкоплечий силуэт старика едва можно было различить на фоне проникающего сквозь дверь лунного сияния.

– Куда в такую рань? – спросил Игнат.

– Надо до петухов управиться, – ответил дед снова шепотом. – Вот куда. Тише ступай, смотри, скотину какую не спугни. Не шуми!

Крадучись, они пересекли двор, вышли на улицу. Ясная августовская ночь висела над спящей деревней, укутывала ее мягкой, уютной тишиной. Только где-то на дальнем конце редко тявкала собака. Дед, не оглядываясь, направился к избе Авдотьи. Игнат едва поспевал за ним. Наверно, старик хочет убить одержимую, вдруг подумал он. Нелепая мысль казалась до ужаса правдоподобной, но вызвала лишь улыбку. Наверняка дело в другом…

Поразмыслить над иными вариантами он не успел. У Авдотьиного крыльца дед обернулся, нагнулся к нему, заглянул в глаза:

– Будешь сам читать.

– Что?

– Тише! Сам ее отчитаешь. Мои грехи не позволяют взять власть над этим бесом. У тебя же грехов, почитай, и нет. Чистая душа стоит больше правильно расставленных слов в молитве!

– Но я ж грамоте не обучен.

– Не важно. Помнишь же хоть что-то?

– Помню, кажись.

– Ну и замечательно. А я рядом буду, подскажу всегда.

– Не знаю.

– Некогда сомневаться. Готов?

– Готов, – холодея, ответил Игнат.

– Молодец, – подбодрил дед. – Пойдем. Пока она… пока проклятый Кузьма дремлет.

Они поднялись на крыльцо, Ефим открыл дверь, пропуская Игната внутрь. Мальчишка переступил порог и в полосе неверного света увидел старуху, все так же сидящую на лавке в красном углу, опустив голову между коленей. Совиный взгляд уперся ему в лицо. Похоже, она вовсе и не думала дремать.

Игнат открыл рот, чтобы сказать об этом, но тут его толкнули в спину – да так, что, выронив мешок с книгой, он рухнул лицом вниз, растянулся на дощатом полу. Захлопнулась позади дверь, погрузив избу в полную темноту.

– Он твой, – произнес дед чужим голосом.

Громыхнула где-то во мраке скамья, и на Игната, успевшего только поднять голову, обрушилось нечто огромное и тяжелое. Воздух вылетел из груди, пальцы погрузились в отвратительно-податливую холодную плоть старухи. Не издав ни звука, она перевернула его на спину, взгромоздилась сверху, прижалась бесформенным туловищем, вцепилась острыми ногтями в волосы. Сальные пряди лезли в глаза. Вдохнув наконец достаточно воздуха, Игнат попытался закричать, но тут одержимая впилась в его губы своей уродливой пастью, и липкий язык ее, протиснувшись меж зубов, проник ему в рот, затем в горло, добрался до желудка. Он полз и полз, скользкий и ледяной, словно бесконечная змея, перетекал из одного тела в другое. Игнат уже не сопротивлялся, его била крупная дрожь, глаза наполнились слезами, в голове помутилось. Тьма вокруг полнилась отсветами пламени, искрами и отзвуками позабытых голосов.

Когда, спустя вечность, старуха обмякла и сползла с него, дыша тяжело, с тонким присвистом, Игнат, несмотря на тошноту, попытался подняться. Но тут же кто-то высокий и тощий оказался рядом, ударил по затылку – и он, проломив пол, рухнул в пропасть, туда, где среди репья и крапивы шли по узкой тропе простоволосые люди в саванах, кажущихся ослепительно-белыми на фоне подступающей ночи.

Они с дедом брели в десяти шагах позади. В вязком влажном воздухе лениво гудели комары. Темнела по левую руку река, непроглядной стеной вздымался лес на противоположном пологом берегу. Шумные Работки остались где-то далеко, а здесь повсюду царило величественное безмолвие.

Тропа обогнула большой развесистый дуб, и их взглядам открылась старая деревянная церковь возле самого обрыва. Черный, отчетливый силуэт врезался в серое небо, разрывал его пополам. Сквозь щели между рассохшихся бревен проступало багровое сияние, будто бы внутри горел костер. Скорее всего, так оно и было.

Навстречу процессии из дверей выступил человек в молочно-белом саване. Был он высок ростом, плечист и, наверное, красив. Вокруг головы его висели в пустоте маленькие существа с распростертыми крыльями. Ангелы, выкрашенные алым. Последние закатные лучи, скользя по ним, обращали краску в пламя.

Пришедшие раскольники кланялись хозяину, которого считали возвратившимся Спасителем, и проходили внутрь. Проводив взглядом последнего из них, он повернулся к приближающемуся деду.

– Ефим! Уходи прочь. Ты здесь не нужен.

Тот слегка наклонил голову, развел руки в стороны, словно готовясь к схватке:

– Это еще почему?

– Не признал меня?

– Нет, – прищурился дед. – С чего бы?

– Мы встречались с тобой дважды. Сначала в селе Павлов Перевоз на Оке, случайно, а потом далеко на севере, в скиту на Керженце. От скита не осталось ни названия, ни жителей. Ничего, кроме пожарища, давно уже заросшего молодым лесом.

Дед отпрянул, глаза его забегали. Игнат впервые видел наставника потерявшим спокойствие, даже испуганным. Старик силился что-то вымолвить, но язык, похоже, не слушался его.

– Ты помнишь, но не узнаешь, – говорил человек с ангелами. – Потому что не видишь глубже лица. Ты бессилен против нас. Мы вернемся, один за другим, вернемся в разных обличиях, а ты ничего не сможешь сделать, ведь гарь изуродовала тебя. Там, в глубине. Под одеждой, кожей, мясом и костями. Там пепелище, Ефим.

Дед стиснул бороду в кулаке, отступил еще на два шага, потащил за собой Игната, все так же не сводя глаз с лже-Христа.

– Но гарь изменила и нас, – продолжал тот. – Мы обратились в прах, затем поднялись из него. В этом кроется наше с тобой главное различие. Ты обуглился изнутри и потух. А я еще горю.

Ангелы вокруг его головы вспыхнули огнем. Ярким, обжигающим, беспощадным. Языки пламени взвились до небес, и, даже зажмурившись, Игнат видел их кроваво-красное сияние.

Он поднял веки и часто заморгал. Полуденное солнце жгло безжалостно, резало глаза. Игнат лежал на спине посреди лесной поляны, копья сосен в недосягаемой вышине вонзались в бездонно-синее небо. Он попытался перевернуться на бок, и тут обнаружил, что связан. Прочная пеньковая веревка стягивала запястья и локти, колени и лодыжки. Более того – он находился в неглубокой яме, со всех сторон обложенный сухим валежником и пучками соломы.

– Эй! – позвал Игнат. Крик отозвался густой болью в затылке, а вместе с болью пришли и воспоминания. Нахлынула тошнота, от омерзения свело скулы. Проклятая старуха, проклятый…

– Ох, ты очнулся, – дед Ефим появился в поле зрения, держа в руках плотную охапку хвороста. – Ну, может, и хорошо.

– Отпусти меня! – взвыл Игнат. Он понял, что произошло с ним, понял, что собирался сделать старик. – Отпусти! Во мне нет никого!

– Оно так только кажется, – сказал дед, пристально глядя на него. – Бесы хитрые, а Кузьма этот – особенно. Затаился, затихарился, как лягушка в траве. Но меня не проведешь. Хватит!

– Нет во мне никого, клянусь!

– Да тебе-то откуда знать? Уж поверь, порченый обычно долго ни о чем не догадывается. А я видал, как он в тебя перебрался. Сам видал тело его поганое. Узнал мерзавца сразу же.

Дед кинул хворост Игнату в ноги, утер рукавом выступивший на лбу пот, вздохнул:

– Мы с ним давно знакомы. Он один из тех, что в грех меня ввели тогда.

Ефим погрозил Игнату костлявым пальцем:

– Больше не выйдет! Не поверю ни единому слову вашему, погань! Вы мне про скорый конец света твердили! Вы меня смутили своими россказнями, обещали вечное спасение через огонь! А затем страхом наполнили и заставили бежать, бросив всех…

Голос его сорвался на визг, дед замолк на мгновение, всхлипнул, прижал ладонь к глазам.

– Те души несчастные, в скиту, верили мне. Они шли в гарь за мной, как дети за отцом. А вы лишили меня храбрости принять очищение и смерть вместе с ними – и теперь еще смеете винить?!

Он вновь закричал, обращаясь к лесу и небу, скрежеща зубами, остервенело тряся кулаками над головой:

– Не сдамся! Слышите?! Не скроетесь! Всех вас найду, из-под земли достану! Всех до единого спалю! Клянусь!

Эхо захохотало в ответ. Закашлявшись, дед опустился на колени возле ямы, подполз к Игнату, погладил его по волосам, прошептал, глядя прямо в полные слез глаза:

– Слышишь, Игнатушка? Прости, но нет другого способа одолеть эту мерзость. Я стар, а они не устают мучить меня. Только обманом. Ложью против лжи. Иначе не выйдет. Не серчай, твое место среди ангелов. Буду молиться за тебя до скончания дней. И ты там замолви за меня словечко, когда придет срок, хорошо?

Дрожащими губами он поцеловал Игната в лоб и поднялся. Деловито осмотрел валежник, кивнул и направился к костру, тлевшему чуть в стороне. Выбрал головню побольше, взвесил ее в руке.

– Деда, – взмолился Игнат. – Давай не так, а? Давай по-другому… вон хоть ножом. Только не жги.

Ефим встал над ним, покачал головой:

– Нельзя по-другому, внучок. Помнишь, что я тебе говорил про плесень? Ударом ножа или петлей ее не вывести. Лишь огнем.

Он опустил головню, сухой хворост занялся мгновенно. Пламя стало болью и пылало до тех пор, пока не погасло солнце.

 

Бледен лунный лик

Приобрести жилплощадь Смирновы собирались давно. Редкие выходные обходились без того, чтобы чета не отправлялась на осмотр очередного варианта. Обычно это ни к чему не приводило. Но однажды, возвращаясь с работы, Алексей купил в киоске газету. В ней и нашлось то самое объявление.

Оказалось, что трехкомнатную квартиру продавали за сумму, которую они без особых проблем могли себе позволить. Понятно: первый этаж, дому пятьдесят лет, окраина города, но даже с учетом всех обстоятельств сумма была слишком мала. Алексей не сомневался, что тут не обошлось без подвоха, и, прямо сказав об этом супруге, получил невозмутимый ответ, что за просмотр денег с них никто не возьмет и ничего страшного не случится, если в ближайшую субботу они съездят по указанному адресу и увидят все своими глазами. Возражать Алексей не стал, жена сама договорилась обо всем по телефону.

В субботу, когда они прибыли на место, оказалось, что квартира пустует уже почти восемь лет. Бывший жилец умер, а его последняя родственница, внучатая племянница, выходит замуж и уезжает за границу, а потому спешит продать то, что считает нужным, – пусть и по столь низкой цене.

Квартира представляла собой три разных размеров комнаты и кухню, соединенные длинным коридором, на одном конце которого находилась входная дверь, а на другом – совмещенный санузел. Внутри не было ничего, кроме пыли, ветхого шкафа, ванны с пожелтевшей эмалью и черного расстроенного пианино, занимавшего почти четверть самой маленькой комнаты. Стены покрывали выцветшие обои, на которых с трудом угадывался рисунок – цветы и витые орнаменты от пола до потолка. Обычная советская безвкусица. Алексея удивило то, как хорошо они держатся. Ему не удалось заметить ни одного отклеившегося уголка, ни одного пузыря, ни одного разошедшегося шва. Впрочем, тогда он только мельком обратил на это внимание. Агент без умолку болтала, расхваливая соседей и систему отопления, с которой, по ее словам, не было проблем уже несколько десятков лет, и вполне профессионально отвлекала клиентов от вдумчивого и тщательного осмотра объекта.

Смирнову квартира не нравилась – она показалась ему тусклой и невыразительной, комнаты слишком маленькими, а потолки слишком высокими. Кроме того, он прекрасно понимал, что старый дом, хоть и способен был, по словам агента, простоять еще сто лет, таил в себе целый моток проблем. Трубы, кажущиеся незыблемыми, но способные потечь в любой момент, сгнившая проводка, неизвестно на какую глубину запрятанная в толстые стены, кривой пол, выстеленный трухлявыми скрипучими досками, и еще много такого, о чем ты не будешь иметь понятия до тех пор, пока оно себя не проявит.

Но больше всего ему не понравилось то, что его жена, закончив осмотр, сказала с веселой улыбкой:

– В самой маленькой можно сделать кабинет, а в средней будет детская. Ну, со временем.

Ни разу еще она не строила таких планов. По крайней мере не произносила их вслух. В ответ Смирнов только хмыкнул и пожал плечами.

На обратном пути они обсуждали достоинства и недостатки квартиры, и жена, как ни странно, не видела ни одной ложки дегтя, а только трехкомнатную бочку меда площадью в пятьдесят восемь квадратных метров.

– Ничего страшного, что не в центре, – щебетала она, поглаживая ладонью его плечо. – На самом деле мне оттуда даже ближе до работы, а тебе почти никакой разницы.

– Может быть, – неохотно соглашался Алексей. – Но ведь дом очень старый, хоть об этом подумай. Ему ж пятьдесят лет почти. Я уверен, раз в год эту квартиру соседи сверху заливают. Над ней целых три этажа, на каком-то из них нет-нет да и прорвет трубу, а в перекрытиях и стенах полным-полно уже всяких трещин и щелей. Насчет проводки я тоже переживаю.

– Ну, Леш, ну, что ты, в самом деле! Неужели не видел, какие там обои? На них же ни пятнышка, ни пузырька нигде нет. Думаю, с тех пор, как их поклеили – а это уже лет пятнадцать, если не больше, – по ним ничего не текло. И потолок чистый. А проводка – агент же сказала тебе, что она медная и хорошего качества. Хватит уже дуться, отличное место: и остановка недалеко, и супермаркет большой на соседней улице, и в то же время до парка всего десять минут ходу. Самое главное, окна не выходят на дорогу, я невероятно устала жить над бесконечным потоком машин и дышать их выхлопными газами. Вообще район очень чистый, зеленый и спокойный. Что тебе не нравится?

– Да все с районом в порядке, – пробормотал Смирнов. – Район действительно отличный. Но вот квартира мне как-то не особенно приглянулась. Не доверяю я ей. Да и возни с ней будет!

– Не надо никакой возни! – супруга привстала на цыпочки и легонько поцеловала его в щеку. – Квартира-то практически жилая. Хоть сейчас въезжай.

Само собой, «хоть сейчас въезжай» оказалось, мягко говоря, художественным преувеличением. Супруга не собиралась въезжать, пока в новоприобретенном обиталище не будут выровнены полы и потолки, настелен «приличный» линолеум, заменены плинтусы, обои и сантехника, установлены пластиковые окна и решены все возможные проблемы с водопроводом и электричеством. Как ожидалось, Смирнову предстояло разбираться со всем этим самостоятельно. Нельзя сказать, чтобы он не любил работать руками, однако от подобных ответственных дел всегда старался держаться в стороне.

Была пятница, начало вечера. Алексей захватил с собой кое-какие инструменты и отпросился с работы чуть раньше, намереваясь плотно заняться квартирой. В выходные стоило наведаться в торговый центр, запастись нужными материалами. Ремонт похож на прыжок с парашютом: чем дольше его откладываешь, тем страшнее становится.

Новое жилье действительно находилось недалеко от остановки, но путь пролегал по старой, заросшей аллее, и за все время, пока Смирнов шел по ней, ему не попалось ни одного человека. Вокруг было сумрачно и прохладно. Вечерние тени разрастались, сливались в сплошные стены черноты, прятали в себе деревья, кусты, скамейки, урны и черт знает что еще. Работающий фонарь оказался только один, да и тот стоял над кучей перегруженных баков, не принося особой пользы.

С грехом пополам, несколько раз болезненно споткнувшись, Смирнов все же добрался до нужного подъезда. Пару минут искал ключи, и когда, совсем отчаявшись, уже намеревался повернуть обратно, обнаружил их во внутреннем кармане куртки, куда давным-давно ничего не клал. Домофон противно заверещал, но согласился пустить его внутрь. Исцарапанная черная дверь с поблекшими цифрами номера над глазком тоже открылась без проблем. Алексей аккуратно запер ее изнутри, щелкнул выключателем.

Он был один на один с пустой квартирой. Человек против четырех комнат и коридора, необитаемых уже целых восемь лет, с тех самых пор, как их предыдущий хозяин умер. Интересно, равнодушно подумал Смирнов, где это произошло. Ему почему-то ясно представилось, что в коридоре. Всего в паре метров от того места, где он сейчас стоял. Хозяин полз. Да, полз к телефону в прихожей, отчаянно цепляясь за остатки сознания, сраженный не то инсультом, не то сердечным приступом. Но какая в самом деле разница! За прошедшие годы отсюда выветрились и запах смерти, и запах жизни.

Медленно, осторожно ступая, Алексей прошел по коридору. Скрипели и прогибались под ногами старые рассохшиеся доски, от этих звуков на душе становилось неспокойно. Пожалуй, проще и лучше всего будет постелить поверх досок толстую фанеру, а уже на нее укладывать ламинат или линолеум.

Он вошел в самую маленькую из комнат, ту, где было пианино. Сквозь покрытое толстым слоем пыли оконное стекло виднелись аккуратные клумбы, между которыми росли кусты крыжовника. Рядом с одним из них примостилась почерневшая от времени скамеечка. Не иначе, соседки с верхних этажей выходят вечерами посидеть, почесать языки. Новоприбывшей семейной паре тоже будут перемывать косточки, как же без этого.

Раздраженно вздохнув, Алексей отвернулся от окна и решил заняться обоями. В конце концов, любое новое нужно начинать с уничтожения остатков старого. Он поискал глазами отслоившийся краешек или вздутие, за которое можно было бы зацепиться, но безрезультатно. Обои сидели плотно и ровно, словно их поклеили всего несколько месяцев назад.

– На века делали, да, – пробормотал Смирнов и, с трудом отыскав шов между двумя полотнищами, попытался поддеть край одного из них ногтями. Это тоже оказалось непросто, но все-таки удалось. Обои отставали плохо, рвались, оставляя в пальцах маленькие клочки. Стена под ними была светло-зеленой, банального казенно-казарменного цвета. Обнажив несколько квадратных сантиметров, Алексей увидел черную линию, начерченную, судя по всему, фломастером или химическим карандашом. Какая-то строительная разметка, решил он, но следующим движением оторвал достаточно большой кусок, и стало понятно, что перед ним вовсе не разметка. Это были буквы.

Всего две полных, Х и Р, и еще половина третьей, судя по всему, А. Смирнов принялся отдирать бумагу вправо и влево от букв и через несколько минут смог открыть целое слово – ОХРАНИТЬ. К этому времени пальцы у него болели, а под ногти забились сухие остатки клея. Он вытащил из пакета только вчера купленный стальной шпатель, после недолгих поисков обнаружил под ванной ржавый тазик с обломанными краями. Он наполнил тазик водой и, вернувшись в маленькую комнату, с помощью носового платка начал смачивать обои. Вода стекала по ним быстрыми струйками, собиралась в грязные лужицы на пыльном полу, заполняла неровные щели между досками. Когда тазик опустел, Смирнов отложил его в сторону и взялся за шпатель. На этот раз дело пошло быстрее: намокшие обои легко поддавались лезвию и постепенно счищались, открывая слово за словом.

«…ВВЕРЯЮ ТРЕМ ЗАМКАМ ОХРАНИТЬ МЕНЯ ОТ ОТКРЫТЫХ ДВЕРЕЙ ОТ ТОГО КТО ЗА НИМИ ВСКОРМЛЕННЫЙ ВОРОНОМ ВЕДОМЫЙ КРИКОМ ЛУНЫ СТУЧИТСЯ В НИХ ЧЕРНЫМ ГОРЕМ КРАСНЫМ НЕСЧАСТЬЕМ БУДЬ НАДПИСЬ СЛОВОМ БУДЬ СЛОВО СИЛОЙ БУДЬ СИЛА ДЕЛОМ АМИНЬ…»

Ни точек, ни запятых. Алексей понял, что перед ним нечто вроде молитвы, или даже заговора, заклинания, призванного защитить своего автора от какой-то демонической силы. Хотя, может, вовсе и не демонической. Он еще раз внимательно перечитал надпись. Не исключено, что тот, кто это писал, имел в виду воров или других злоумышленников. Ничего удивительного, квартира на первом этаже, на окнах нет решеток, район глухой и по ночам совершенно безлюдный, а здесь внутри – одинокий пожилой человек, полностью беззащитный перед любой внешней угрозой и, как большинство стариков, склонный к чрезмерной религиозности. Вполне реально, тронувшись умом, начать писать повсюду всякую мистическую чушь.

Смирнов набрал в тазик еще воды и стал обрабатывать противоположную стену. Там тоже были слова. Он освобождал их из многолетнего плена, чувствуя себя археологом, бережно, фрагмент за фрагментом, очищающим покоящуюся в глубине земли древность, с замиранием сердца наблюдая, как разрозненные значки складываются в мрачный узор, как выстраивается из обрывков чужая, давно уже закончившаяся жизнь.

Надписи, выполненные черным и красным фломастером, покрывали стены почти полностью. В основном они состояли из отдельных, не связанных друг с другом слов и словосочетаний, вроде «РАЗЛОЖЕНИЕ» или «ВЕРТИКАЛЬНАЯ НАДОБНОСТЬ», но встречались и более пространные высказывания. Над дверью красовалось «ЧРЕВА ЗАПОЛНЕНЫ ГРЯЗЬЮ И ВО ВЗГЛЯДАХ ТОЛЬКО ГРЕХ Я НЕНАВИЖУ ЭТУ МРАЗЬ».

То заклятье, которое Алексей обнаружил первым, повторялось несколько раз, с некоторыми вариациями, и начиналось всегда так «Я НИЧТОЖНЫЙ РАБ БОЖИЙ ИВН…». Последние три буквы могли означать как «Иван», так и инициалы полного имени, но разбираться в этом Смирнову абсолютно не хотелось.

Между надписями располагались рисунки – кресты, круги, а также несколько странных конструкций, напоминающих не то снежинку, не то индейский талисман «ловец снов». На одной из стен было в детской примитивной манере нарисовано большое человеческое лицо с широко распахнутым и тщательно закрашенным черным ртом.

Алексей прислонился к дверному косяку, ошеломленно осматривая результаты своего труда. Ему удалось освободить от обоев почти всю комнату, кроме полосы вдоль потолка, куда нельзя было дотянуться, и участка стены за и над пианино. Масштаб сумасшествия прежнего владельца квартиры потрясал воображение. Строчки, набранные из разнокалиберных букв, вкривь и вкось тянулись по стенам, опоясывая комнату подобно черным и красным лентам. В разрывах между словами, словно скрепляя собой эти ленты, покоились угловатые изображения крестов или «снежинок», уродливое лицо с разинутым ртом равнодушно пялилось в пустоту. Казалось, в беспрерывном переплетении красного и черного, в мешанине из молитв, рисунков, заклинаний и бессмысленных слов была какая-то своя неуловимая система, своя парадоксальная логика, недоступная здоровому рассудку.

Смирнов мог видеть лишь ее упаковку, внешнюю, ничего не значащую сторону, и ему не нравилось это ощущение. Наверное, именно так чувствуют себя шифровальщики, когда им попадается особенно сложный шифр. Перед тобой – лишь бессвязный набор символов, но ты знаешь, за ними что-то скрывается. Что-то невероятно важное.

Завозился мобильник в кармане, и Смирнов вздрогнул от неожиданности. Звонила жена, в голосе ее ощутимо сквозило беспокойство.

– Леш, ну куда ты пропал?

– В квартире я пока.

– В квартире! Ты хоть знаешь, сколько сейчас времени уже?!

– Извини. Занялся тут обоями и увлекся немного.

– Увлекся он… голодный, наверно, очень. Давай быстрее домой.

– Все, зай, выхожу уже. Жди.

– Целый вечер жду. Хоть бы позвонил.

– Ну прости меня. Сейчас собираюсь и выхожу.

Смирнов еще раз окинул взглядом комнату. Пожалуй, стоило покрасить стены заново. На следующей неделе, как следует вооружившись всем необходимым, он разберется с этим бредом.

Когда Алексей поворачивал ключ в замке, ему вдруг показалось, что в квартире кто-то ходит. Легкие, шуршащие шаги. Пару минут он прислушивался, но за дверью была тишина.

* * *

В понедельник он вернулся с полным комплектом нужных и ненужных инструментов. Выходные прошли не зря – Смирновы провели их в разъездах по хозяйственным магазинам и в Интернете, путешествуя по бесчисленным сайтам, посвященным ремонту во всех его проявлениях. От огромного количества советов, рекомендаций, наставлений и мнений у Алексея к вечеру воскресенья начала болеть голова, и он с радостью и облегчением предвкушал грядущий рабочий день. Теперь этот день закончился, а вечер ремонта наступил. При одной только мысли, что впереди еще десятки подобных вечеров, головная боль возвращалась.

Первым делом предстояло закончить с обоями. Или на худой конец начать заканчивать. Смирнов извлек из своего спортивного ранца пульверизатор и несколько шпателей разной ширины и остроты. На этот раз он не собирался тратить время впустую.

Только зайдя в маленькую комнату, Алексей понял, что так и не обзавелся стремянкой или хотя бы табуреткой, чтобы иметь возможность обрабатывать стены по всей высоте.

– Вот ведь хрень, а! – обиженно выругался он. – Даже не вспомнил ни разу.

Лезть на пианино представлялось не лучшим вариантом. Беспомощно оглядевшись, Смирнов с удивлением заметил, что надписи немного изменились. Казалось, в прошлый раз они располагались чуть иначе, да и некоторых слов на месте не обнаружилось. Например, отсутствовала «ВЕРТИКАЛЬНАЯ НАДОБНОСТЬ». Он точно помнил эту странную нелепицу, помнил, как силился понять, что именно она может означать, а теперь искал ее, но не мог найти. Зато натыкался на то, чего в пятницу вроде бы не было: «СХИЗМАТИК И КОРОЛЬ В МИНУСЕ», «ГОРОДОВОЙ ИДЕТ», «БЛЕДЕН ЛУННЫЙ ЛИК». Последнее повторялось особенно часто, как минимум четыре раза. Мог он пропустить все это?

Тишина, заполнявшая все вокруг, внезапно стала живой, враждебной. И сгущающийся сентябрьский вечер за окном больше не выглядел обычным, в нем появилась угроза, ощущение стремительно надвигающейся беды.

– Ни хрена подобного, – пробормотал Смирнов себе под нос. – Все в порядке. Просто в прошлый раз я невнимательно осмотрел стены, а за выходные картинка в памяти вообще смазалась. Не мог же кто-то тут исправлять эти надписи в самом деле.

Он открыл окно, и холодный осенний воздух немного освежил голову, выветрил остатки паники из сознания. Ничего из ряда вон выходящего не произошло. В пятницу он невнимательно изучил эти наскальные рисунки, а потому запомнил их неточно.

Смирнов взял инструменты и отправился в зал. Здесь обои были немного другой расцветки, но приклеены прочно. Он ничуть не удивился, когда под первым же оторванным фрагментом оказались начерченные черным буквы. Судя по всему, в свое время вся квартира подверглась подобной «защитной обработке». Алексей усмехнулся. Наверняка в ванной под настенной плиткой тоже обнаружатся послания из прошлого. Например, «ЗАКЛИНАЮ СИЛОЙ НЕБА ЗАЩИТИТЬ МОЮ ЗАДНИЦУ ОТ ВТОРЖЕНИЯ ЗЛА ИЗ УНИТАЗА». Запросто.

Ему нужна была табуретка. Любая, старая, кривая – лишь бы позволяла дотянуться до обоев под потолком. Сойдет и крепко сколоченный ящик. Чем не повод познакомиться с соседями? В крайнем случае они смогут посоветовать, где поблизости можно купить стремянку. Тащиться с ней в общественном транспорте Алексей не собирался.

Смирнов вышел на лестничную площадку. На ней было еще две двери. Он позвонил в обе, но не дождался появления каких-либо признаков жизни. Видимо, его будущие соседи приходили с работы поздно. Тогда он запер свою квартиру, поднялся на этаж выше и позвонил в левую дверь. За ней раздались шаркающие шаги, а потом низкий хриплый голос:

– Кто там?

– Здравствуйте, – Смирнов вдруг почувствовал себя неуютно. – Я с первого этажа и…

– У меня ничего не течет, – прервал его невидимый собеседник. – И вообще, я с утра воду не открывал.

– Нет, я не под вами живу, а с другой стороны, в двенадцатой квартире. Просто хочу спросить, у вас нет случайно старого ящика или табуретки?

Тишина. Он не слышал удаляющихся шагов, а потому был уверен, что мужчина так и стоит за дверью. Но не отвечает.

– Извините, – пробормотал Смирнов. – Всего лишь поинтересовался.

Ни звука. Ни шороха, ни даже дыхания.

Алексей пожал плечами и позвонил в соседнюю квартиру. Ему открыла улыбающаяся темноволосая девушка в запачканных зеленым джинсах и мешковатом свитере. Где-то за ее спиной орал ребенок. На вопрос о табуретке она покачала головой:

– Ничего такого нет. У нас еще половина вещей не распакована, мы тоже недавно переехали. Вы обратитесь к Галине Семеновне, – она показала на третью дверь. – У нее всякого барахла навалом, найдет что-нибудь.

– Спасибо большое.

Галина Семеновна пригласила его внутрь. Это была не старая еще женщина внушительных размеров, с короткой стрижкой и выпученными глазами. Она пообещала дать табуретку, но сначала провела Алексея на кухню, усадила за стол и налила чашку чая.

– Вы ж после работы, надо немного подкрепиться, – сказала она не терпящим возражений тоном и поставила перед ним две вазочки с печеньем и конфетами. Алексей, который и в самом деле успел проголодаться, начал подкрепляться с охотой.

– Ну наконец-то купили эту квартиру, – сказала Галина Семеновна. – А то мне так неуютно, пока она пустая там внизу. Почему вы ее выбрали?

– Жене понравилась. – осторожно ответил Смирнов. – А что?

– Странно. Сколько лет они пытались ее продать, все покупатели больше одного раза внутрь не заходили. Отказывались.

– Это из-за бывшего хозяина? Старика, который там умер?

– Не знаю я из-за чего. Кстати, почему вы решили, что он был стариком? Ему, наверное, и пятидесяти не успело исполниться.

– Хм… расскажите, пожалуйста, про него.

– Да бог с ним.

– Расскажите, любопытно все-таки.

– Много и не знаю. Он ведь тоже въехал сюда, как вы, совсем молодым еще, с женой. Не могу сказать, чем занимался… вроде археология или что-то такое. Странная, короче говоря, профессия. А после перестройки с женой развелся и стал колдовством на жизнь зарабатывать.

– Колдовством?

– Ну да. Всякое там «приворожу неверного, отважу от спиртного» и прочее. Будущее предсказывал. В газеты давал объявления, к нему клиенты прямо домой приходили. Иногда в подъезде встречала их. Ни одной нормальной рожи. Вы чай-то пейте, а то остынет.

– Ага. А потом что случилось?

– Бог его знает. С ума он сошел. Начал кричать, сначала по ночам, потом и днем тоже. Мне тут особенно хорошо слышно было, потому что в стенах, там, где стояки проходят, там ведь полости. Это только сверху оно все облицовано и замазано, а внутри пустота, так что слышимость неплохая. И вот он кричал как резаный. Мы тут все бегали к нему, в дверь стучали – никому не открывал. Клиентов не было больше, и сам он почти уже не выходил из квартиры. Раз в неделю вылезал в магазин, не чаще. Ну, а потом… – она некоторое время помолчала, словно собираясь с мыслями. – Потом, как-то утром, я почувствовала запах. Вонь эту. К вечеру вызвали милицию, они дверь выломали, а он там лежит в коридоре.

Смирнов едва не выронил чашку.

– В коридоре?

– Да. В паре метров от двери.

– Жуть какая. А что с ним случилось?

– Сказали, инфаркт вроде. Или инсульт, не помню точно. Грешно говорить, конечно, но без него нам тут всем спокойней стало.

– Понятное дело, – Смирнов поставил чашку с недопитым чаем на блюдечко и криво усмехнулся. – Только я вас попрошу, вы потом это моей жене не рассказывайте.

– Ой, конечно! – Галина Семеновна махнула рукой. – Я и вам-то не хотела, но вы сами виноваты.

Разговор больше не клеился. Хозяйку явно расстроили неприятные воспоминания, а Смирнов, несколько ошарашенный услышанной историей, не мог найти подходящей темы для беседы. Наскоро откланявшись, прихватив табуретку, он вернулся к себе, закатал рукава и приступил к работе, на этот раз не забывая поглядывать на сотовый, чтобы не потерять счет времени. Трудовой цикл состоял из следующих стадий: наполнить пульверизатор водой из-под крана – распылить ее по обоям, стараясь, чтобы они полностью промокли; снова наполнить пульверизатор водой – распылить ее по соседнему участку обоев; начать счищать уже достаточно пропитавшиеся обои на первом участке, счистив их, перейти ко второму, повторить все сначала. Монотонность процесса успокаивала, отодвигала неприятные истории и нехорошие предчувствия на задний план. Смирнов без перерывов проработал почти три часа, полностью очистив две стены в зале. Здесь не было краски, и надписи шли прямо по штукатурке, а в остальном мало чем отличались от надписей в маленькой комнате: чаще других встречалась молитва «раба божьего ивн» о защите от того, кто стучится в двери, попадались короткие опусы о боли, ненависти к греху и крови, перемежаемые крестами и кругами. Но находились и новые выражения, вроде глубокомысленных «НЕБО ПЛЮЕТ НА ЧИСТОТУ» или «В ОКОВАХ РАЗУМА РАСТУТ СЕМЕНА ПОРЧИ».

Около восьми Алексей позвонил жене, сказал ей, что в ближайшее время отправится домой. Когда он прятал телефон в карман, в соседней комнате кто-то громко прошептал:

– Лунный серп уже точат.

Алексей замер. Не было никаких сомнений в том, что он в квартире один. Но четыре слова, больше всего похожие на строчку из какого-то стихотворения, прозвучали слишком отчетливо. Взяв в руку шпатель, Алексей заставил себя выйти в коридор и, стараясь ступать как можно осторожнее, подошел к двери, за которой должен был находиться тот, кто эти слова сказал. Дверь оказалась приоткрыта.

Он толкнул ее и, спешно ударив по выключателю, увидел совершенно пустую комнату. Одна из створок окна была распахнута, но, возможно, он сам открыл ее. Возможно, еще в прошлый раз. Смирнов погасил свет, подошел к окну. Оказалось, на улице моросит мелкий дождь – в лицо дохнуло влажной прохладой, и опять стало немного легче, лед в животе начал таять. В самом деле, что за бабские страхи! Кто-то прошел мимо окна, и до него долетел обрывок разговора, вот и весь секрет. Это же первый этаж, а не седьмой, нужно привыкать. Хотя, конечно, странные у них тут разговоры.

Закрыв окно, Смирнов вернулся в коридор. Разложив аккуратно инструменты, он надел куртку и погасил свет везде, кроме прихожей. Этот последний выключатель Алексей нажал, только выйдя на лестничную площадку, благо что можно было без труда дотянуться. Поворачиваться к темной квартире спиной не хотелось.

Направляясь к остановке, он мысленно насмехался над собой. Во всем виноваты чертовы надписи, тяжелый рабочий день и неприятная тишина пустой квартиры. Ну и рассказ соседки, конечно. Порадовала, называется, новосела. К следующему разу он решил скинуть на телефон музыку повеселее и прихватить наушники. Это должно помочь.

* * *

Ночью, когда они лежали в кровати, жена прошептала на ухо:

– Как думаешь, может, мне ездить туда вместе с тобой? Вдвоем мы будем справляться быстрее, ведь так? А ужинать станем ходить куда-нибудь.

Алексей, который, разумеется, не собирался рассказывать своей немного суеверной супруге о мрачном сюрпризе от прежнего жильца, поцеловал ее в плечо.

– Чуть попозже, малыш. Сейчас там много грязной работы. Как я с ней закончу, тогда мне и понадобится твоя помощь. Будем вместе красить потолки, оклеивать стены, укладывать ламинат. Впереди еще много всяких дел, успеешь потрудиться.

– А тебе там не скучно одному?

– Да некогда особенно скучать. Вот пока стены очищаю, потом начну фанеру на пол стелить.

Жена прижалась носом к его щеке, и он решил, что от надписей нужно избавиться во что бы то ни стало. Не просто закрасить или заклеить их, а смыть или соскоблить. Чем тщательней, тем лучше.

* * *

Во вторник автобус, на котором Смирнов ехал из офиса, попал в пробку, а потому до квартиры удалось добраться только к шести вечера. На что-то глобальное просто не оставалось времени, и Алексей, предварительно включив везде свет, занялся надписями. Взяв самый широкий стальной шпатель, он принялся соскабливать буквы в маленькой комнате. Поначалу получалось не особенно хорошо, но постепенно ему удалось найти нужную стратегию: сперва расковырять краску одним из углов стальной пластины, а затем счищать ее всем лезвием.

Снова казалось, будто надписи немного изменились: молитв о защите было три, а не четыре, как он думал раньше, зато признаний в ненависти к греху заметно прибавилось. Алексею с трудом удалось удержаться от того, чтобы тщательно пересчитать их и записать результат – это будет блажью, потаканием иллюзиям и слабости. Надписи не могли меняться, они представляли собой всего лишь набор неаккуратных букв и нелепых рисунков. Проблема в том, что их было слишком много, и память не справлялась, путалась во всех этих кривых красно-черных строчках. Какая, в самом деле, разница, сколько именно раз на стенах встречается слово «АМИНЬ» и видел ли он здесь в прошлые разы словосочетания «СЕДЬМОЙ ФОНАРЬ», «В ПУСТОТЕ ТИШИНА» или «НЕ ВЫДЕРЖАТЬ ИХ ВЗГЛЯД». Скоро от этой чертовщины не останется и следа.

Смирнов, как планировал, до отказа набил мобильник разной музыкой, и теперь, надев наушники, наслаждался. Его музыкальные пристрастия не отличались оригинальностью: в основном, русский рок девяностых, немного рэгги, чуть побольше современного панка. Слегка пританцовывая (ведь никого не было рядом) и вполголоса подпевая (по той же причине), Алексей соскребал со стен свидетельства безумия их прежнего хозяина.

Несмотря на хорошее настроение, работа утомляла. Через сорок минут у него уже болели пальцы от постоянного надавливания на шпатель. Надо признать, он успел немало: полностью уничтожил две молитвы и жуткое лицо с разинутым ртом, а также множество отдельных слов. Пол вдоль стен был покрыт толстым слоем зеленой стружки. В зале должно пойти проще.

Смирнов сунул шпатель в карман и, разминая ноющие пальцы, вышел в коридор. Именно здесь, в промежутке между песнями, когда в наушниках наступила тишина, он услышал голос:

– Мы идем за луной!

Снова этот громкий, отчетливый, чуть хриплый шепот. Алексей вытащил наушники и заглянул во все комнаты. Никого. Пусто. Тихо. Он и квартира. Поежившись, Алексей вернул наушники на место и под «Exodus» Боба Марли вошел в зал. Гипсовая штукатурка, покрывавшая здесь стены, не имела ни малейшего шанса против шпателя, и работа не требовала каких-либо усилий, наоборот, расслабляла и успокаивала. Единственным минусом оказалась белая пыль, обильно сыпавшаяся из-под лезвия. Но Смирнову было на это уже наплевать – с неожиданным остервенелым удовольствием уничтожал он ненавистные надписи, слово за словом, букву за буквой. Барабаны в его ушах выбивали монотонный боевой ритм, и рука, следуя ему, водила шпателем по исписанной стене, оставляя за собой чистое пространство.

Смирнов понимал, что уже поздно, что жена, которой он до сих пор не позвонил, волнуется, что нужно оставить все до завтра и ехать домой, но у него не хватало сил остановиться. Проклятые буквы слишком долго действовали ему на нервы, а теперь настало его время для мести. Как только он закончит одну стену, сразу пойдет на остановку. Ничего страшного, если задержится немного. Легкий нажим, и лезвие шпателя скользит прямо по страшным, безумным словам, превращая их в пыль, никчемную, бессмысленную пыль.

Пару раз мигнув, погас свет.

В первые несколько мгновений Смирнов не почувствовал ничего, кроме раздражения.

– А это, извините, как понимать?! – возмутился он вслух, снял наушники.

Квартира была полна голосов. Они шептали со всех сторон, тьма кишела ими, как болото змеями. Черные, злые, ледяные голоса, не то поющие, не то молящиеся, не то насмехающиеся над ним.

– Услышь-услышь-услышь-нас-нас-нас-безликая-безликая-хозяйка…

Смирнов отбросил шпатель и выбежал в коридор. То, что он там увидел, превратило рвущийся из горла крик в жалкий, тонкий визг. В маленькой комнате лампа еще продолжала мигать в безумном, почти стробоскопическом ритме, отчего на полу коридора появлялась и исчезала полоса желтого света, падающего сквозь дверной проем. В этой полосе росла уродливая, изломанная тень. Кто-то очень высокий и тощий должен был вот-вот выйти из комнаты. Из-за косяка показалась серая костлявая рука, сжимавшая длинный, чуть подернутый ржавчиной серп.

Алексей развернулся и бросился к входной двери. Теперь-то он знал, зачем прежний хозяин расписывал стены заклинаниями. Знал, отчего тот кричал по ночам, отчего потом его нашли мертвым на пороге собственной квартиры.

– Бледная-бледная-госпожа-госпожа-госпожа-обрати-к-нам-нам-нам…

Голоса становились все громче. Казалось, от них вибрируют стены и пол. Слова вспыхивали под обоями багровым огнем, отчаянно сопротивляясь натиску бледного воя. На короткое мгновение потерявшему ориентацию в пространстве Смирнову показалось, что он падает в бездну, цепляясь за пылающие нити слов, бьется в них, словно птица в сетях. Но спасительные нити рвались одна за другой, и бесконечная темнота внизу готовилась поглотить его. Отталкиваясь руками от стен, Алексей добежал до двери, стал ощупывать ее в поисках ключа. Он точно помнил, что, заперев ее изнутри, оставил ключи в замке. Сзади скрипел деревянный пол под тяжелыми шагами обладателя серпа.

Ключ нашелся. Повернув его, Смирнов толкнул дверь и выбежал на лестничную площадку. Здесь тоже не было света. Нащупав перила, он прыгнул наугад, надеясь преодолеть весь пролет, но приземлился на край ступени и рухнул на бетонный пол, подвернув левую ногу. Скуля от боли, поднялся, нажал на кнопку домофона и уже через мгновение оказался на улице.

Прямо от подъезда уходил во мрак широкий, выложенный брусчаткой мост, по краям которого на расстоянии десятка метров друг от друга возвышались старинные фонари. Не было ни клумб, ни кустов, ни скамейки. Только брусчатка, фонари, черная пропасть по сторонам. Вязкая тишина вокруг мешалась с далекими, но ясно различимыми голосами.

– Мы-мы-слуги-слуги-твои-твои-твои…

В отчаянии Смирнов бросился бежать по мосту. Он закричал, закричал из всех сил, хотя понимал уже, что обречен, что в этой вечной ночи нет никого, кто мог бы услышать и прийти на помощь. Из глаз полились слезы. Он ковылял по брусчатке, чувствуя, как силы покидают непривычное к бегу городское тело, как жжет легкие холодный влажный воздух, как при каждом шаге вспыхивает в левой ступне острая боль.

На какую-то долю секунды, случайно, сам того не желая, Алексей краем глаза успел заглянуть за край моста, успел увидеть то, что текло там, в небытии. Лица. Тысячи, сотни тысяч лиц. Искаженных в беззвучном крике, изломанных непрекращающейся болью, изувеченных мощью потока. И все они смотрели на него. Прямо в глаза.

Голоса громыхали совсем близко, рвали на части пустоту и тишину, звенели над ним огромным колоколом.

– Прими-прими-нашу-жертву-жертву-жертву-владычица-чица-ночи-ночи-ночи…

Около седьмого фонаря Алексей споткнулся и, тяжело повалившись на мокрую брусчатку, больше не смог встать. Боль и ужас мешались в его крови, пульсировали в висках, бились в одном ритме с дьявольскими голосами с той стороны. Заткнув уши руками, он принялся быстро бормотать слова, едва тлеющие в гаснущем сознании:

– Я вверяю трем замкам охранить меня от открытых дверей, от того, кто за ними, вскормленный вороном, ведомый криком луны…

Черным горем, красным несчастьем шел по мосту палач, и полы его двухцветного одеяния стелились по камням. Молитвы и заклинания больше не имели силы, ведь двери открылись, впустив тьму, а во тьме слова теряют свой смысл. Алексей понял это и замолчал, глядя на приближающуюся невероятно высокую фигуру.

– Прими-прими-кровь-кровь-кровь-жизнь-страх…

А потом истлевшая рука с размаху опустила серп, сверкнувший в последнее мгновение прекрасным белым светом луны – и наступила тишина.

 

Трапеза

Они настигли его почти у самой деревни. В просветы меж деревьями уже крыши видать. И пока заскорузлые пальцы пристраивали ему на шею жесткую, колючую петлю, Егор успел рассмотреть даже забор возле крайней избы. Совсем рядом. Рукой подать.

– Чего пялишься? – прошипел один из палачей, тощий и до черноты загорелый, с длинными, перехваченными сальной тесемкой сивыми волосами. – Туда тебе не докричаться.

Половины зубов у него не хватало, звуки выходили уродливые, смятые, словно не человеком сказанные, а болотной змеей. Да и сам он походил на змею – такой же длинный, извивающийся, будто бескостный. Егор не имел привычки разговаривать с болотными гадами, поэтому молчал.

– Пора тебе, колдун, – не унимался беззубый. – Заждались на том свете.

Их было трое. Все в грязи, злые и суетливые. Пальцы у них дрожали, глаза бегали, а веревка не желала по-хорошему затягиваться. Даже со связанными за спиной руками он наводил на этих запуганных мужиков ужас. Знают, что ворожбу чистым днем творить несподручно, да все равно не могут унять в себе колючий озноб.

– Тебе ни последнего слова не полагается, ни попа, – проворчал еле слышно самый старший из всех, обладатель косматой и совершенно седой бороды. – По-собачьи сдохнешь.

Егор подумал, что помнит имя этого человека. Видел в полку и даже краем уха слышал его прозвание. Никанор, кажись. Дядька Никанор. Такой добродушный и мягкий, словно старый медведь из сказки. Куда же девался его постоянный лукавый прищур? Нет и в помине. Медведь превратился в старую, облезлую псину, тявкающую только на уже поваленного волка. Обычное дело.

– Не дергается даже, – сказал Никанор беззубому. – Спокойный слишком.

– А чего ему бояться! – усмехнулся тот. – У него же в пекле все друзья. Дожидаются его уже, на стол собирают. Да, колдун? Получили они твои заговорные письма? Дошли до них твои бумажки поганые? Готовят ли там тебе встречу, собачий ты сын?!

С этими словами беззубый с размаху ударил Егора по лицу. Не особенно больно – не хватало в тощих кулаках силы; но именно тогда, на короткий миг, когда в глазах слегка помутилось, Егор впервые увидел еще двоих присутствующих при казни.

Они стояли чуть поодаль, в просвете меж двух осин, закрывая собой вид на деревню. Оба высокие, безбородые, одеты в длинные выцветшие камзолы. Один внимательно разглядывал происходящее и слегка улыбался тонкими губами, второй смотрел в другую сторону – на избы, темнеющие среди зелени. А потом Егор моргнул, и двое исчезли, будто и не было их.

– Чего ему бояться! – вещал беззубый, потирая ушибленные костяшки пальцев. – Для него это самая лучшая смерть. Ни покаяния, ни отпевания. Он же там сразу своим станет. На костер бы его, чтоб душонку поганую как следует пропечь да очистить. А? Мерзота? Хочешь на костер?

Егор облизал окровавленные губы. Горячий, соленый привкус немного прояснил сознание, и где-то глубоко под ребрами впервые шевельнулся страх.

– А сам-то ты откуда так хорошо про преисподнюю толкуешь? – спросил он, стараясь улыбаться. – Своими глазами видал небось?

– Что? – палач аж отступил на шаг. – Что ты мелешь?

– Не видал еще, значит, – кивнул Егор. – Ничего, придет время, увидишь…

И в этот момент показалось ему, что краем уха услышал он чей-то смех. Совсем рядом, почти за плечом. Тот же смех, что временами вспоминался по утрам, когда поднявшееся над горизонтом солнце еще могло приносить радость.

– Видит Бог, я бы сжег тебя, погань, – прошептал беззубый. – И того, кто тебя удумал отпустить, тоже. Но Господь укрепляет нас, посылает тяжелые испытания на долю, и потому, видать, придется нам смириться с тем, что старикан ушел сам, а тебя мы можем только вздернуть, как последнего нехристя. Хотя ты ведь и есть нехристь, так?

Выходит, помер генерал-профос. Егор вздохнул. Последний раз он ел двое суток назад, и сейчас в голове, усиленный ударом, сгустился непроглядный серый туман. В нем тонули мысли и воспоминания. Где-то в самой глубине бесформенным клубком свернулось отвратительное, мерзкое предчувствие. Еще не ясно было, начинает оно просыпаться, выпрастывая наружу уродливые свои лапы, или пока просто ворочается во сне, потревоженное грядущей казнью. Оно не имело отношения к смерти, и было много хуже ее, много страшнее и опаснее. Егор не имел права позволить этой твари поднять голову.

– Давайте заканчивайте уже, – проговорил он медленно. – Скучно.

– Торопишься, значит? – На беззубого стало страшно смотреть. Он весь трясся от возбуждения, конечности беспорядочно дергались, словно при виттовой пляске. – Спешишь, да? К ненаглядным своим, рогатым, в пекло? Отмучиться хочешь побыстрее…

– И то дело, давай кончать, – протянул дядька Никанор. – Нечего тянуть, право слово.

– Хорошо же, колдун, мы сжалимся над тобой. Митька, а ну…

Митька, третий, самый молодой и молчаливый из палачей, коренастый крепыш с мушкетом за спиной, все это время безучастно стоявший рядом, придерживая трухлявую колоду, служащую опорой для ступней Егора, спокойно кивнул и резким ударом ноги опрокинул эту самую колоду на бок. Вот и все заботы. Проще, чем забить свинью.

Тело устремилось навстречу земле, но веревка, закрепленная на нижней ветке дуба, остановила падение, рванула за шею, раздирая кожу. Судорожный, испуганный выдох застыл под подбородком, уперся в кость нижней челюсти и сдавленным звериным хрипом вырвался из растянувшегося рта. Закружились над головой кроны деревьев, заслонили собой лоскут свежего неба.

Тишина наступила внезапно. Ни скрипа веревки, ни оглушительного стука крови в висках, ни подбадривающих криков беззубого. Это было как нагретая солнцем озерная вода после целого дня тяжелой работы в поле. Давно позабытое ощущение истинного счастья.

– А он неплох, – прозвучал безжалостный, пропитанный ядом голос. – Держится.

– Да, – согласился второй, тяжелый и черный, как грозовая туча. – Хотя деваться-то ему некуда, вот и держится.

– Эй! – позвал первый. – Егорка?

Егор оторвал взгляд от распахнувшегося перед ним небытия. Вокруг снова стояло пятеро. Трое палачей застыли нелепыми изваяниями посреди разговора: на искаженной ненавистью морде беззубого очевидно читалось разочарование происходящим, дядька Никанор виновато отвел глаза в сторону, а Митяй смотрел повешенному прямо в лицо – смотрел с легким, невинным, детским почти, любопытством, будто надеялся заметить нечто потаенное, в самом конце жизни способное обозначиться в глазах, нечто заповедное, неземное.

А вот двое других – ничуть не застыли. Те самые, что примерещились ему пару минут назад меж деревьями. В старых, но чистых камзолах странного покроя, высоких охотничьих сапогах. Тщательно расчесанные волосы лежат на плечах аккуратными прядями. На пальцах с ровно постриженными ногтями – кольца да печатки со странными символами. Серебро, золото. В любой другой ситуации он точно принял бы их за барьев или заморских купцов каких. Но сейчас, из петли, ему было хорошо видно, что невыразительные, гладко выбритые лица напялены для отвода глаз, что под ними копошится что-то нечеловеческое, запредельное – то самое, что разворачивало свое черное тело посреди остатков его души. И когда они говорили или улыбались, это становилось особенно хорошо заметно.

– Слушай, Егорка, – начал один, – у нас к тебе дело. Давай по-хорошему, услуга за услугу? Мы, видишь ли, собрались вот в эту деревеньку, на праздник к одному мужичку. Ничего необычного, посидеть, закусить, языками почесать. Но нам страсть как нужен кто-то вроде тебя. Ждали вроде паренька, да сорвался он. Мы уж отчаялись было, думали, не состоится трапеза, а тут ты. Ну! Давай начистоту. Мы сейчас тебя оттуда вытащим, этих ребятушек к рукам приберем, а ты с нами пойдешь? Годится?

Егор не спешил с ответом. Боль в шее поутихла, словно растворившись в окружающей тишине. Слова о трапезе колыхнули внутри обрывки человеческого. Но ведь он знал, кто эти двое. Уж ему ли не знать. По именам, конечно, не сумел бы назвать, но ведь они и сами не всегда смогли бы – даже от Христа отделались всего одним словом.

– Долго думает, – сказал тот, что стоял справа.

– А куда ему спешить, – усмехнулся второй. – К нам не опоздаешь.

На себя Егору давно уже было наплевать, да и понимал он, что такое согласие лишит его последних шансов на спасение. Если они еще оставались, эти последние шансы. Пропадать, так пропадать, без всплесков, без метаний. Ступил когда-то на тропу – так изволь пройти по ней до конца и честно посмотреть в глаза тому, кто ждет у обрыва.

Однако обещание «прибрать к рукам» сломило его.

– Согласен, – прохрипел Егор так тихо, что и сам едва услышал.

Но тем, что ждали его ответа, этого хватило.

– Молодец! – воскликнул первый и звонко ударил в ладоши.

Тотчас петля разжала хватку. Висельник повалился в мятую траву, истошно хватая ртом воздух. Прохлада обожгла окровавленные легкие, и Егор, начавший было подниматься, вновь рухнул наземь, скорчился от мук. Вокруг творилось что-то, шуршала трава и раздавались испуганные крики, но боль мешала уловить суть происходящего. Торопливые шаги, вопль:

– Митька, едрить твою!..

Выстрел. Чье-то тело тяжело упало рядом, а через мгновение в ноздри ударил едкий запах порохового дыма. Визг, удар, угрюмая, безжалостная возня. Придушенный рев:

– Митька, отпустиии…

Влажный удар – и тишина. Потом еще один. Еще. Капли по траве. Кто-то темный переступил через Егора и встал рядом. Тот разлепил веки и попытался рассмотреть стоящего, но получилось не сразу. Слишком много дыма, слишком сильно слезятся глаза. Закашлявшись, Егор откатился в сторону и, когда все наконец смолкло, медленно, опираясь руками о ствол дерева, поднялся на ноги. Колени дрожали, сердце ходило ходуном, боль в шее угасала, но неспешно, рывками.

Дядька Никанор лежал навзничь с простреленным, еще дымящимся лбом. Ружье, из которого его убили, валялось у него на животе. Мертвые глаза равнодушно рассматривали Митьку, что качался в не ему предназначавшейся петле, слабо подергивая ногами. На лице молодого палача растягивалась гримаса боли. По синему сукну шаровар стремительно расползалось темное пятно. Внизу, в аршине от рваных сапожных подошв, еще кровоточила отрезанная голова беззубого.

* * *

На подходе к деревне Егор вдруг испугался, что ее жители сразу раскусят его. Отчетливо представилось, как первый же встречный, кто бы он ни был, укажет на него пальцем и скажет мрачно:

– А я знаю тебя. Ты – Егорка, Иванов сын, бывший бригадирский писарь Никитского полка. В середине весны уличили тебя в ведьмовском деле, в наложении чар на солдатские ружья и сабли, в изготовлении заговорных писем. Просидел месяц в остроге, ожидая костра, как полагается по Воинскому уставу. Да только генерал-профос, который когда-то сам к тебе за помощью обращался, оказался добр и позволил отделаться битьем батогами, после чего выгнал из полка взашей. С тех пор шел ты через всю страну, где побираясь, где батрача по мелочи, где воровством промышляя. Надеялся в родное село вернуться, застать брательника своего, да только Господь иначе рассудил: нагнали палачи, специально за тобой посланные после смерти старого генерал-профоса, и повесили на окраине нашей деревни. Чертова сила вступилась за тебя, и потому идешь ты сейчас по нашей улице, не живой и не мертвый, снедаемый изнутри адской проказой. Не человек ты больше, Егорка, и не Иванов сын. Ничей ты теперь, никто, и звать никак. А потому нет тебе места здесь, нелюдь. Не оскверняй наши дома, шагай обратно к дереву, на котором до сих пор болтается твоя петля. Исправь ошибку.

Он настолько отчетливо представил себе эти слова – каждое из них, – что даже удивился, когда первая живая душа, попавшаяся на улице, попросту не заметила его. Сухая, худощавая старуха с траурно поджатыми губами медленно брела к колодцу, держа в корявых, словно сосновые корни, руках большую деревянную бадью. Опухшие ступни в стоптанных лаптях несли ее прямо навстречу Егору. Подняв голову, она скользнула по нему взглядом, недоуменно повела носом, а потом снова опустила глаза. Чужак, похоже, совсем не интересовал ее. Они едва не столкнулись: Егор в самый последний момент отшатнулся в сторону, и старуха равнодушно проплелась мимо, слегка задев его бадьей.

Никто, и звать никак. Да. Видно, неспроста выпал из петли. Чужой он здесь, среди этих приземистых курных изб и ухоженных огородов. Потому так и щипало глаза, и гудело в голове, когда проходил возле чуть покосившегося деревянного креста, вкопанного на околице. Потому никто из живых и не мог увидеть его.

Мужиков в деревне было мало, как и должно быть посредь августовского дня. Двое стояли у ворот большого, недавно подновленного дома с резными наличниками, толковали о чем-то гулкими голосами и даже не повернули голов посмотреть на пришельца. А так – бабы да детишки. Мелочь носилась вокруг, заливисто смеясь и перекрикиваясь.

Егор не знал, куда ему идти, но был уверен, что сам найдет место. Чертятники не живут среди людей. Им тошно в окружении чистых душ.

Один из мальчишек, игравших на улице в догонялки, вдруг подбежал к нему, схватил за рукав, спросил, заглядывая в глаза:

– А ты куда, дядька? К Хромычу?

– К Хромычу?

– Да. Он однажды сидел на завалинке, да заметил двух братьев, да сказал им, мол, бодайтесь, как козлы. Ну, они на четвереньки встали – и давай друг друга бодать. А он ржет. Я сам видал. А теперича помирает лежит.

– К нему, значит, – Егор попытался улыбнуться мальцу, но не вышло. – А что, не туда иду?

– Туда, – кивнул мальчишка. – Он на окраине живет. Там увидишь. Скажи ему, что это я, Андрюшка Васильев, прошлым летом хотел его избу пожечь. Потом-то понял, что так не можно делать, да только…

– Но я-то тут при чем? Сам скажи.

– Боюсь, – серьезно ответил мальчишка. – А тебе, дядя, бояться нечего.

Андрюшка отпустил рукав и побежал прочь, к игре, которая сейчас была важнее всего остального. Егор кивнул ему вслед и заковылял дальше. Его не провожали взглядами, его не окрикивали, не пытались остановить. Будь он живым, разве сунулся бы к нему, лохматому, грязному чужаку, ребенок? Да и сунься – разве местные позволили бы им поговорить? Налетели бы, мальчишку отвели подальше, а непрошеному гостю намяли бока да вытолкали прочь из деревни – моргнуть не успел бы. Но на то и живой, чтобы с тебя спрос был. С нечистой силой иначе.

Он продолжал идти, шаг за шагом приближаясь к цели. Уже и изба чертятника виднелась впереди – скрюченная, угрюмая, отделенная от остальных домов пустым, заросшим бурьяном участком. На самом краю селения, почти в овраге. Можно было не ковылять через всю деревню, а обойти лесом, избежав ненужных встреч. Не подумал сперва, а сейчас уж поздно скрываться.

Откуда-то сбоку вывернула ему навстречу деваха. Простоволосая, растрепанная, на красивом молодом лице блестят слезы. Егор поначалу решил, что она сейчас мимо промчится, не обратив на него внимания, но не тут-то было.

– Мамка моя просила передать, – пробормотала молодуха, пряча заплаканные глаза. – Говорит, до меня у нее была еще дочка. Так в голодный год Хромыч привел откуда-то двоих черных стариков, и они девочку купили.

Егор усмехнулся. На этот раз удалось без проблем, хотя в шее шевельнулась острая, горячая боль.

– Это не они купили, – сказал он, не прекращая улыбаться. – Это мать продала. Ее грех. Не вешай на старика лишнего.

Девка закрыла лицо ладонями и отвернулась. Егор поднял руку, чтобы коснуться ее плеча – сам не знал зачем, но потом повернулся и зашагал к избе чертятника. Быстрее, быстрее, чтобы никто больше не успел возникнуть на пути. Широкая улыбка так и кривилась на его лице, а жгучая боль в шее становилась с каждым движением все сильнее.

Калитка была распахнута, дверь висела на одной насквозь проржавевшей петле. На завалинке сидел дед, плечистый и могучий, как медведь. Недобро оглядев приблизившегося Егора из-под косматых бровей, он буркнул:

– В бане!

– Что?

– В бане помирает дружок твой. В избе нельзя ему.

– Лады, – пожал плечами Егор. – А ты, дедушка, зачем тут?

– Бабу свою жду, – невозмутимо ответил тот. – У нее есть что сказать гаду на прощанье.

Егор кивнул и шагнул в калитку. Дед скрипуче крикнул ему в спину:

– Не вздумай ее коснуться! Слышь!

Путь к бане был выстлан трухлявыми черными досками. Они огибали дом и, пропетляв среди бурьяна, приводили к маленькому замшелому срубу. Крохотное окошко оказалось забито изнутри. Пришлось согнуться почти вдвое, чтобы протиснуться в дверь.

Мрак внутри царил особенный, вдвое гуще обычного отсутствия света. Несмотря на то что помещение было не больше пяти шагов в длину и ширину, открытой двери не хватало, чтобы вытащить из темноты противоположную стену. А именно около нее и находилась широкая лавка, на которой стоял грубо сколоченный деревянный гроб.

В нем лежал, до середины груди укрытый льняной простыней, сухонький мужичок с острым кривым носом и перекошенным ртом. Он был еще жив: взгляд налитых кровью выкаченных глаз метнулся к вошедшему, замер на секунду, потом вернулся назад, заскользил по закопченному потолку. Руки его, кажущиеся совершенно черными в этой тьме, беспрерывно шарили по простыне, кадык ходил вверх-вниз, но из чудовищно изогнутого рта не вылетало ни звука.

Над умирающим стояла старуха, опиравшаяся на сучковатую палку. Она неотрывно смотрела в его страшное лицо – так же, как Митька вглядывался в лицо Егора несколькими часами ранее. Она впитывала, запоминала, забирала с собой страдания еще дышащего мертвеца, чтобы потом, когда его тело станет просто мясом и погрузится в землю, иметь возможность снова и снова переживать их, разглядывать, как драгоценные бусы или детские рисунки.

Хромыч внезапно вздрогнул всем телом, слабо застонал, протянул руку к старухе. Та отшатнулась, как от огня, испуганно зашипела. Колдунов нельзя касаться, пока они помирают, это каждый знает. Дотронешься, и все его грехи мгновенно на тебя переползут, а он мирно отойдет, погубив напоследок еще одну душу.

Рука бессильно опустилась на покрывало, впилась пальцами в чистую ткань.

– Погань, – процедила старуха. – Чтоб ты так тыщу лет подыхал! На том свете для тебя уже костры разожжены. Чуешь вонь? Это котел с серой, в которой тебя варить будут, сучье отродье. Котел с серой!

Она плюнула Хромычу на лоб и, резко повернувшись, вышла из бани, не коснувшись и не заметив Егора. А тот кое-кого заметил. Двое бесов были уже здесь, застыли возле умирающего: один в изголовье гроба, второй – в ногах. На головах громоздкие маски невиданных зверей: рогатый волк и корова с кабаньими клыками. Такова сущность всякой нечисти: личина под личиной, без собственного «я», без истины. Что напялят на себя, то за лицо и сойдет. Даже та пакость, копошившаяся раньше под их человеческими чертами, тоже подделка. По-другому не бывает.

Когда шаги старухи стихли за калиткой, бесы зашевелились и стащили маски.

– Фу, стерва! – проворчал один. – Ноги затекли.

– Утомила, – согласился второй, потом наклонился над Хромычем. – Глянь, раб Божий-то, кажись, того… преставился.

И оба дружно расхохотались.

Егор прошел в угол, опустился на пахнущие капустой доски. Отсмеявшись, бесы повернулись к нему:

– Слушай, мы сейчас по делам, а ты тут оставайся.

– Хорошо.

– Сторожи нашего ненаглядного. Если что, с тебя спросим. Такое угощенье…

Егор кивнул.

* * *

Время шло, а он так и сидел в углу, глядя на гроб. Чертятник умер, и тьма, клубившаяся над его телом, рассеялась. Теперь все вокруг выглядело обычным: бревна стен, копоть на потолке, жиденький березовый веник и прокисшие, разъехавшиеся доски, устилающие пол, – заурядная бобыльская банька. Даже гроб на лавке казался предметом привычным и подходящим, а тот, кто лежал в нем – просто несчастным покойником, предоставленным самому себе. Ночь он должен простоять здесь, а с утра придут мужики, похмельные и злые, заколотят крышку да быстро снесут до кладбища. Похоронят за оградой, как нечистого или нехристя, креста не поставят, холмик утопчут. Следующей весной ни один из них уже не сможет показать, где находится могила. Так и память о колдуне-чернокнижнике Хромыче исчезнет, смоется дождями да порастет травой.

А ведь был человек. Бегал когда-то, давным-давно, босиком по избе, заливисто смеялся сам и заставлял смеяться мамку. Солнечный Божий свет сверкал в его смехе, разбивался о волосы и отражался в глазах. Пил он взахлеб парное козье молоко, оставляя над верхней губой белую полоску, ходил помогать бате в поле… а потом, спустя всего несколько коротких лет, что-то вдруг поменялось в нем. Развернулось в душе то самое, беспросветно-черное, протянуло в разные стороны свои тонкие лапы, заползло ими в каждый уголок, каждую извилинку сердца. И отыскал он других таких же, выспросил у них секрет. Пошел в глухую полночь на поляну, зарубил там черного кота, выпил горячей крови и сказал слова нужные, последние свои слова человеческие, обратясь лицом к чаще. И его услышали.

Сила чертятника – ему же проклятье. Повелевает он бесами, может заставить их что угодно вытворить. Да только бесы не сидят без дела, им подавай работу. А ежели заскучают, начинают хозяина мучить. Мучают ужасно, так что ни сна, ни отдыха, ни забвения колдуну до тех пор, пока он им снова задачу не подкинет. Вот чертятники и маются, вершат злодеяние за злодеянием. Некоторым из них поначалу мешают ошметки совести, но это не длится долго. В конце концов бесы всегда побеждают: человек, сам пустивший их к себе, в себя, не может долго сопротивляться.

Интересно, насколько хватило Хромыча? Как много лет прошло, прежде чем он превратился в зловещего нелюдя, ради забавы заставляющего своих соседей бодаться по-козлиному? Пытался ли остановить это? Испытал ли в самый последний миг, когда плоть выпустила душу, наслаждение от того, что больше никому из живущих не причинит вреда?

Вряд ли. Он наверняка не испытывал ничего, кроме страха, страха за свое будущее, в которое все еще верил, на которое все еще надеялся. Человек слаб.

День клонился к вечеру. Свет, льющийся через дверной проем, сначала пожелтел, потом окрасился багровым. По улице пастух, сопровождаемый мальчишками, прогнал стадо: насытившиеся за день коровы шли молча, тяжело, неспешно. Егор, неподвижно сидевший в углу, прекрасно представлял себе их: размеренно вздымающиеся бока, покачивающиеся хвосты, задние ноги, покрытые засохшей грязно-зеленой коркой.

Он ведь и сам когда-то бегал помогать пастухам. В те времена отчаянно хотелось попасть в солдаты. В те времена березовый сок был лучшим напитком на свете, а роща неподалеку от дома прятала в себе секретов больше, чем все заморские страны. В те времена на закате бабушка открывала калитку и звала его домой – пить молоко и ложиться спать. Он до сих пор прекрасно помнил ее грузный силуэт на фоне чистого алого неба.

Вздрогнув от стука захлопнувшейся двери, Егор понял, что наступила ночь. Свет больше не сочился через щели, а звуки снаружи угасли. Двое бесов вновь стояли над гробом, пристально разглядывая усопшего. Несмотря на кромешный мрак, их было отлично видно: и камзолы небывалого покроя, и худые бритые лица. Они сдернули с покойника покрывало, отбросили в угол, длинные узловатые пальцы принялись ощупывать тело.

– Эй, – не оборачиваясь, окликнул один из них Егора. – Чего сидишь? Иди наружу, гостей встречай. Да поучтивее с ними! Дверь открывай, каждого привечай добрым словом…

Егор вышел из бани. В теле появилась странная легкость, словно оно вот-вот готово было оторваться от земли и взмыть к высыпавшим на небе звездам. Наверное, оттого что так и не поел до сих пор. Голод уже не докучал, отступил.

Здесь, на свежем воздухе, он видел немногое: чернела рядом громада дома, за ней можно было различить все еще открытую калитку. Деревня терялась во мраке. Доносились отзвуки чьих-то голосов и блеянье коз. Шепотом пел в кронах деревьев ветер, да в тон ему стрекотали кузнечики. Собака в чьем-то дворе рявкнула внезапно и близко. Егор аж вздрогнул от неожиданности – и тотчас увидел в калитке массивную темную фигуру.

– Милости просим, – сказал он, делая несколько шагов навстречу. – Пожалуйте к столу…

Фигура безмолвно проплыла мимо. Она оказалась огромной, почти вдвое выше Егора, с ветвистыми оленьими рогами на круглой голове. Собака продолжала лаять. Спустя пару мгновений к ней присоединилась другая, потом третья – и вот уже по всей деревне надрывались псы, беснуясь на цепях. Егору хотелось зажать уши, но он не мог себе этого позволить. В калитке показался новый гость.

– Добро жаловать, – как можно громче проговорил Егор, но не услышал сам себя за какофонией собачьего хора, а потому продолжать приветствие не стал, просто указал в сторону бани.

Они прибывали и прибывали, мрачные высокие господа в камзолах и кафтанах необычного покроя, поодиночке и в компании таких же молчаливых девиц. Егор кланялся, делал руками приглашающие жесты, направлял их по выложенной досками тропке. Собаки не унимались, от их нескончаемого лая рвалось на части сознание, в голове все смешивалось. Казалось уже, что среди гостей тоже идут, поднявшись на задние лапы, огромные черные псы, скалящие острые клыки. Или то были люди с собачьими головами? Круглые желтые глаза, острые уши, когтистые лапы, кривые усмешки, черные как смоль бороды, длинные раздвоенные языки, липкая и холодная жабья кожа – он уже не мог сказать, что из этого действительно проскользнуло мимо него, а что причудилось, приморочилось с голодухи и усталости. Вереница все тянулась из калитки, послушно следуя поясняющим жестам, сопровождаемая пронзительным грохотом собачьего лая. Целую жизнь, целую смерть, целую вечность.

А потом кто-то схватил его за шиворот, потянул за собой к бане – и только оказавшись внутри, Егор понял, что больше гостей нынче не будет. Собрались все.

Их было огромное количество. Внутренность деревянного сруба расширилась, превратившись в просторную залу, способную вместить бесчисленное множество существ, притворяющихся людьми. Гроб с чертятником теперь стоял не у стены, а точно в середине комнаты, а прямо над ним возвышались двое знакомых Егору бесов. Его хозяева.

– Итак! – выкрикнул один из них, призывая собравшихся к молчанию. – Раб божий Архип преставился. И мы собрались здесь сегодня, дабы пожрать его бессмертную душу!

Кто-то взвизгнул, по залу пронесся легкий смешок.

– Законы нашего собрания таковы, – продолжал бес, с легкостью перекрикивая все еще шумящих снаружи псов, – что каждый, кто вкусит бессмертной души раба божьего, должен будет участвовать в жребии! Одному из нас ныне выпадет занять место усопшего! Кто имеет слово против, пусть скажет сейчас или оставит его при себе до Страшного суда!

Наступила тишина. Только тявкала где-то далеко за стеной не в меру ретивая собачонка. Мгновения текли одно за другим, и Егор, стоявший у самой стены, вдруг в этой тишине поймал себя на мысли, какую именно часть раба божьего Архипа хотел бы съесть первой. Он сглотнул слюну и, подавив рвотный позыв, зажмурился.

– Что ж, братья и сестры! – вскричал бес. – Начнем трапезу!

Тотчас зазвенело железо, волной нахлынул слитный гомон возбужденных голосов. Егор открыл глаза. Мертвеца резали на части широким, слегка тронутым ржавчиной ножом. Скрипели под тяжелым лезвием кости, влажно, мягко поддавалось мясо.

Длинные когтистые пальцы тянулись со всех сторон, спешно хватали отрезанные кусочки плоти, тянули их к жадным пастям.

– Тише, тише! – прикрикивал демон, орудующий ножом. – На всех хватит!

И толпа вокруг заливалась радостным смехом. И хватала брошенные им куски мяса. И пожирала мертвое тело человека, а вместе с ним его бессмертную душу. Зубы впивались в нее, раздирали на части, перемалывали. Языки облизывали перепачканные кровью губы, ладони размазывали красное по сюртукам и тянулись за новой порцией.

Громкое чавканье заглушило все остальные звуки: разговоры, пение и хмельные выкрики. Бесы трапезничали.

Кто-то протянул бесформенный кровавый кусок Егору:

– Угощайся!

Он мотнул головой, но мясо уже ткнулось ему в подбородок, ударило в ноздри сладковатым ароматом тления. Тошнота поднялась из горла, а вслед за ней появился голод. Звериный, беспощадный, непобедимый. Он не ел уже так давно.

Егор вцепился в кусок, вырвал его из чертовых рук, затолкал в рот, принялся быстро жевать. Слезы текли по щекам, но он не мог остановиться и глотал чужую бессмертную душу. Жевал. Глотал.

Ведь в этой плоти, в этом начавшем уже пованивать мясе еще сохранились отголоски божественного света. В нем еще можно было ощутить запах свежескошенной травы и нагретых солнцем досок, по которым, весело смеясь, бегал лохматый мальчишка, едва научившийся говорить. В нем еще чувствовался чистый, праведный страх перед содеянным, перед выморочной чащей, из которой пришел ответ на его зов. В нем еще оставался человек, каким он когда-то был, мог быть и не сумел стать.

Последний глоток застрял поперек горла, Егор дернулся и, опершись о стену, согнулся пополам. Его шумно и обильно вырвало. Вокруг захохотали. Егора трясло. Он сполз на пол, опустившись лицом прямо в вонючую лужу коричнево-розовой блевотины. Самой обыкновенной, уже не имеющей ничего общего с божественным светом или бессмертной душой.

Бесы вокруг плясали и пели что-то бессвязное. Личины и маски сменяли одна другую с безумной скоростью. Сверкали клыки и вытаращенные глаза, взметались к потолку косматые руки. Огромный рогатый демон бил в невесть откуда взявшийся барабан, другие оглушительно визжали, посреди зала один завалил тощую и бледную, словно труп, девку на перевернутый гроб и возил окровавленной елдой по ее впалому животу. Мяса больше не осталось, и те, кто еще не насытился, принялись за скелет – с урчанием и визгом разгрызали они кости, высасывали сочную внутренность, закатывали в блаженстве глаза.

Егор поднялся на четвереньки и пополз к двери. Никто ему не препятствовал, только один бес выругался, споткнувшись о него. В общем гвалте слов было не разобрать. Он добрался до порога, толкнул ладонью дверь, но та не поддалась. И тут же стало тихо.

– Жребий! – прошептал кто-то позади.

Егор обернулся. Все собравшиеся смотрели на него. Звериными, птичьими, человечьими глазами. Они подались в стороны, оставив пустое пространство между ним и тем, кто сидел в центре комнаты, на столе, рядом с пустым гробом, вновь поставленным, как подобает. Митька тоже смотрел на Егора. Пристально, внимательно. В одной руке он держал отрезанную голову беззубого, а во второй, в крепко стиснутом кулаке, находилось несколько соломинок.

– Жребий! – повторила голова. Она была отсечена походным, не очень острым ножом, и потому остатки шеи свисали уродливыми лохмотьями. – Ты тянешь первым. Если короткая, значит, не повезло.

Егор поднялся. Вот и конец. Он шагнул к существу, которое теперь выглядело, как дядька Никанор – здоровенная дыра в его лбу все еще дымилась, а глаза были абсолютно черными от запекшейся в них крови. Егор знал, что там, в кулаке, все соломинки – короткие. У нечистой силы иначе не бывает. Он знал, что пришедшие утром мужики обнаружат в гробу совсем другое тело. Хромыч навсегда исчезнет, а похоронят они за оградой кладбища неизвестного чужака со сломанной шеей. Он уже давно догадался. Дышал лишь по привычке. Просто не умел по-другому.

Но это уже не могло напугать его. Потому что есть вещи страшнее.

– Благодарю за угощение! – сказал Егор, протянул руку и вытащил соломинку.

 

Ночь в кругу семьи

Никодим уже начал всерьез подозревать, что пару минут назад выбрал не тот поворот, когда впереди наконец показались наполненные желтым теплом прямоугольники окон. Свет фар мазнул по зарослям крапивы, выхватил из мрака покосившийся забор, уперся в припаркованные у самого крыльца машины братьев. Никодим, как и следовало ожидать, приехал последним. Он заглушил двигатель и вышел из машины, поднялся по скрипучим ступенькам, опираясь рукой о стену. Застыл перед дверью, такой же древней и изношенной, как и весь дом, не в силах заставить себя постучать. Они наверняка слышали, как он подъезжал, знали, что он уже здесь, и не было никакого смысла торчать на крыльце, чувствуя длинные, холодные пальцы ночи за воротником. Но решиться на этот последний шаг оказалось трудно – внутри, в уютных комнатах, кисло пахнущих старыми коврами, его не ждало ничего хорошего.

Позади раздался шорох. Никодим вздрогнул и обернулся, хотя прекрасно понимал, что для серьезных опасений время еще не пришло. Несколько мгновений вглядывался он в сплошную черноту за стволами яблонь, полукругом стоявших вокруг крыльца, потом вздохнул и, вновь повернувшись к двери, несколько раз ударил костяшками пальцев в посеревшую от времени доску.

Ему открыла сестра. За пять с половиной лет, прошедшие со дня их последней встречи, она сильно постарела: на худом загорелом лице заметно прибавилось острых углов и неровных, подрагивающих линий, в коротко остриженных волосах серебрилась проседь. Но широкая коричневая юбка и выцветшая кофта, казалось, были те же самые, что и пять лет назад.

– Приехал, – прошептала она, встретившись с ним взглядом. – Здравствуй, Никодим.

– Здравствуй, Вера, – он заставил себя улыбнуться, хоть и чувствовал, что получается неискренне. – Как вы тут?

– Тебя ждем.

В этом сомневаться не приходилось. Слишком многое зависело от его приезда. Весь следующий день зависел от его приезда. А это должен быть очень важный день.

– Ну, вот он я, – сказал Никодим и, мимолетно обняв сестру за плечи, прошел мимо нее в глубь дома. В сенях вдоль стены все так же громоздилось старье: давным-давно вышедший из строя телевизор, огромный радиоприемник, куча тряпья, лыжные палки, самовар, какие-то пыльные коробки и ящики. Кажется, со времен его детства ни один предмет не сдвинулся с места, даже пыли не прибавилось.

Миновав короткий коридор, он попал в жилую часть дома. Небольшая комната, что-то вроде гостиной или столовой: посередине стол с электрическим самоваром, который не включали уже лет десять, у одной стены диван, у другой – комод и зеркало. Над столом висит старое радио, над комодом – несколько больших черно-белых фотографий в рамках. Молодые, улыбающиеся лица, давно вышедшие из моды прически. За столом сидели братья, Федор и Еремей, между ними стояла початая бутылка водки, настолько дешевой, что от одного взгляда на этикетку у Никодима свело живот. Однако это была наименьшая из его проблем. Пожав братьям руки, он опустился на свободный стул. Вместо скатерти на столе лежала клеенка, покрытая полустертыми изображениями парусных кораблей. В детстве, сидя за этим столом, он придумывал каждому кораблю название и капитана, сочинял истории об их плаваньях, о бесчисленных приключениях в далеких морях – и двое заросших щетиной мужиков, что сейчас недоверчиво смотрели на него, в те времена слушали эти истории, раскрыв рты. В конце концов, он был старшим, и в его обязанности входило развлекать братьев. У старших всегда больше обязанностей.

– Ну, – сказал он наконец, – что случилось-то?

Федор пожал плечами, взглянул тоскливо на бутылку, начал рассказывать:

– Да ничего особенного не случилось. Отошел батя тихо, просто, без мучений. Верка вон на закате как обычно спустилась вниз белье ему поменять, а он и не дышит уже. Сердце, наверно. Хотя он на него никогда не жаловался…

– Тут без разницы, – сказал Еремей. – Мог и не жаловаться, а проблемы были. Сам знаешь, возраст ведь. Не угадаешь отчего.

– Где он сейчас?

– Внизу, где же еще. Мы не вызывали ни врачей, ни кого-то другого. Когда утро наступит, тогда и вызовем. Надо сначала, чтоб все уже готово было.

– Ясно.

– Сам-то как? – спросил Еремей.

Никодим поежился. Вопрос не имел отношения к его жизни, к оставшемуся в городе рекламному бизнесу, к новой трехкомнатной квартире, к женщине, с которой он эту квартиру делил, – только к его планам на будущее. На самое ближайшее будущее.

– Нормально, – ответил он. – В полном порядке.

– Сделал все нужные распоряжения?

– Эх, пока нет.

– Почему?

– Не успел, – соврал Никодим. – Как только вы мне позвонили, я тут же прыгнул в машину и поехал сюда… чтобы успеть к рассвету.

– Долго ехал, – сказал Федор и ткнул пальцем в непроглядную тьму за окном. – Рассвет должен был наступить десять минут назад.

– Семь, – поправил его Еремей. – Точнее, пока шесть с половиной. Но это в нашем часовом поясе. Кое-где задержка уже гораздо серьезнее.

– Скоро те, кто поумнее, начнут догадываться, что вся их гелиоцентрическая хрень не стоит даже бумаги, на которой напечатана, – пошутил Никодим, но улыбок на лицах братьев не увидел. Они ждали, когда он перейдет к делу.

– Бледные уже появились? – спросил он, чтобы еще хоть на несколько мгновений оттянуть те ужасные слова, которые предстояло ему произнести.

– Вроде бы еще нет. Мы, по крайней мере, ничего не почувствовали. В любом случае сначала они придут сюда и сделают так, чтобы ночь больше не закончилась.

– Да, отец говорил, у них хватит ума найти это место в первую очередь.

– Вот именно, – Федор пристально посмотрел на Никодима. – Зачем тянуть резину?

– Поставь себя на мое место, и поймешь зачем. На это просто невозможно решиться.

– Ты на своем месте, а я – на своем, – ответил Федор. – И переставлять нас не надо. А решимости у тебя всегда было побольше, чем у меня с Еремой вместе. Пошли…

– Погоди. Давай хоть по рюмке опрокинем. За отца.

– Хорошо, – Федор повернулся к окну, всмотрелся в стиснутый белой рамой мрак. – Звезды начали гаснуть. Но выпить мы успеем.

Из этой фразы получился бы прекрасный рекламный слоган, успел подумать Никодим, пока брат разливал спиртное. «Утро больше не наступит, но у нас еще есть время, чтобы насладиться водкой Такой-то». Отличное завершение для карьеры. Он поднял свою рюмку, наполненную до краев.

– За отца, ребят. Он был хорошим человеком и сделал для людей так много, что они никогда не смогут понять и оценить этого.

– Точно, – согласился Ерема, а Федор просто кивнул.

Они выпили. Никодим сморщился от ацетоновой горечи, но проглотил.

– Ну и палятина, – пробормотал он, протягивая руку к пакетику с сушками, лежащему под самоваром. – Не могли что-нибудь подороже найти?

– Времени не было, – отрезал Федор. – И разницы все равно никакой. Пойдем.

– Стоп. Дай мне еще минуту – бабу свою предупредить хоть.

– Черт, лады, только минуту.

– Ага.

Доставая сотовый из кармана джинсов, Никодим поднялся со стула.

– Ты куда? – прищурился Федор.

– В сени. Позвонить.

– Отсюда звони. Родня все-таки, нам нечего друг от друга скрывать.

– Боишься, что сбегу? – с кривой улыбкой спросил Никодим. – Да?

– Времени нет, – невозмутимо ответил Федор. – Звони быстрее.

Никодим сел на диван, думая, что, пожалуй, был бы вполне в состоянии сбежать, если б вышел в сени: просто выйти на улицу, сесть в машину и уехать прочь отсюда. Без труда. Без угрызений совести. Он набрал нужный номер и поднес телефон к уху. Длинные гудки следовали один за другим, а человек, сочинивший за свою жизнь великое множество привлекательной лжи, никак не мог придумать, что ей сказать. «Дорогая, прощай, я получил наследство»? «Извини, любимая, я должен уехать навсегда по семейным обстоятельствам»? Обманывать на прощание не хотелось, но правду она не сумела бы ни осознать, ни принять. После очередного гудка Никодим прервал вызов и выключил мобильник, мысленно поблагодарив судьбу за то, что уберегла его от совершения очередной и наверняка последней ошибки.

– Спит, значит, – объяснил он братьям. – Не буду будить.

– Может, так оно и лучше, – Федор поднялся, тяжело опершись руками о стол, и Никодим понял, что бутылка была далеко не первой за эту ночь. – Давайте уже к делу, а…

Они прошли в следующую комнату, отделенную от первой лишь застиранной желтой занавеской.

Вера и Еремей отодвинули в сторону стоявший в углу массивный сундук, Федор поднял крышку находившегося под ним люка. Сестра спустилась первой, привычным жестом включила в потайном подвале свет.

Ну, теперь все, сказал себе Никодим, вот и он, тот самый конец пути, о котором столько всего сказано и написано, что любые слова покажутся банальностью. Сейчас он исчезнет под скрипучим полом дома, в котором когда-то вырос, и жизнь прекратится. Во всяком случае, то, что он привык считать жизнью.

Внизу царил сумрак – одинокая лампочка под потолком не могла разогнать забившиеся в углы тени. Вдоль стен тянулись полки, уставленные разнокалиберными пузырьками, коробками и пачками пожелтевших газет, потолок пересекал толстый кабель, под ногами лежал давным-давно вылинявший ковер. Вот оно, его наследство, его имение, перешедшее по всеобщему закону от отца к старшему сыну.

Предыдущий владелец этого великолепия покоился тут же, лежал в дальнем углу на одеяле. Никодим не сразу узнал усохшего, крохотного человечка с ввалившимися щеками и длинными седыми волосами. Какими тонкими стали его пальцы и шея, как заострились нос и подбородок – вот оно, его будущее.

Посреди подвала стояла узкая кровать с металлической спинкой, застеленная свежим бельем.

– Не волнуйся, – пробормотал Еремей. – Мы все новое положили, даже матрас.

– И сама конструкция удобная, – добавил Федор. – Еще с полгода назад старую сетку выкинули, поставили вместо нее каркас специальный… опроте… орпоте… тьфу, как его…

– Ортопедический, – сказала Вера. – Для спины полезно.

– Во-во, орпотедический. Я сам пробовал на нем – сплошное удовольствие.

– Вентиляция тут тоже новая, – Еремей указал куда-то в темный угол за телом отца. – В начале весны поменяли. Теперь тут всегда чистый свежий воздух.

Они готовились, понял Никодим, давно готовились к тому, что произошло сегодня. Король умер, да здравствует король! И теперь тут все для его удобства, все для того, чтобы он смог пронести бремя на себе как можно дольше, избавив их самих и их детей от подобной участи.

– Давай это… приступай, – сказал Федор, положив ему руку на плечо. – И так уже опаздываем. А мы пока батю наверх отнесем, вызовем, кого надо. Хлопотный предстоит денек.

Никодим попятился.

– Нет, постойте, – сказал он, чувствуя, что язык едва слушается. – Я не могу. Нет. Не сейчас. Слишком все быстро, слишком неожиданно.

– Неожиданно? – Федор удивленно вытаращился на него. – Можно подумать, ты не знал, чем все закончится! Это обязанность нашей семьи, и ничего нельзя изменить! Ты должен, потому что должен.

– Семьи? Да, наверно. Но это вы – семья. Жили рядом с отцом, помогали ему, ухаживали за ним. А я вылетел из гнезда уже очень давно. Потерял связь, научился быть сам по себе. Я больше не в семье.

– Хватить ныть! Видишь, что снаружи творится?

– Ничего не изменится, если вместо меня за это возьмется кто-то из вас. Никакой разницы! А я… я не хочу бросать свою жизнь.

– Никакой разницы? Ты же старший, у тебя голова специальным образом варит. Так ведь в каждом поколении было – первенец получает дар, а все остальные должны его обслуживать. Жизнь, которую ты так не хочешь бросать, она же не сама по себе выстроилась, это чистая наследственность, ничего больше. Но ты, кстати говоря, не очень разумно ею распорядился.

– Как бы ни распорядился, она моя!

– Ошибаешься! Твоя жизнь принадлежит всем!

Еремей шагнул к нему, но Никодим оттолкнул брата и, повернувшись, в три шага взлетел вверх по лестнице. Захлопнул ногой люк, с удовлетворением услышав, как выругался внизу Федор, получив доской по макушке, рванул к выходу. Свободен! К черту этих людей, к черту этот сраный убогий домишко, к черту происходящее снаружи. Один из братьев займет его место, а он будет далеко. Вообще не стоило приезжать.

Никодим схватил мобильник и успел краем глаза увидеть, как позади из вновь открывшегося люка поднимается Еремей с двустволкой в руках. Совсем поехала крыша, не иначе. Страх плеснулся мягкой волной на самом краю сознания, разбился о твердые камни уверенности в том, что брату не хватит духа выстрелить в него.

Он выбежал в сени, отодвинул засов на двери, распахнул ее и успел сделать два шага по крыльцу, прежде чем в отблесках света из окон увидел тех, кто ждал снаружи. И тогда волна уже не страха, но чистого, ледяного ужаса взбурлила, поднялась и хлынула в его разум, сметая все на своем пути. Иссиня-белые, губчатые, искаженные тьмой тела, тонкие трехпалые лапы, черные провалы глаз и беззубых ртов. Они были огромны, круглые головы их поднимались над крытой шифером крышей, и когти размером с Никодимову ладонь бесшумно скребли по замшелым бревенчатым стенам.

Он застыл на месте, не в силах заставить себя ни кричать, ни двигаться. Мгновение и вечность поменялись местами, и время исчезло, оставив вместо себя лишь высокие фигуры, белеющие в окружающем мраке.

– Назад! – рявкнул за спиной Еремей, и Никодим послушался, отшатнулся от тянущейся к нему гигантской ладони цвета первого снега. В тот же миг крепкие руки схватили его за плечо и воротник, втащили в сени, а брат, оказавшийся рядом, выстрелил из обоих стволов в приближающееся существо.

Грохот, вспышка и то, что она на долю секунды выхватила из темноты, привели Никодима в чувство. Он поднялся на ноги, бросил запиравшим дверь братьям:

– Я в подвал! – и со всех ног кинулся внутрь дома.

Он почти миновал первую комнату, когда окно с треском провалилось внутрь, рассыпавшись дождем осколков стекла и обломков рамы, впустив трехпалую лапу, увернуться от которой Никодим не сумел. Скользкие, пористые, заплесневелые пальцы прижали его к полу, один из когтей разорвал кожу на плече, жуткий холод обжег тело. Воздух жалким всхлипом вырвался из груди, и он знал, что вот-вот умрет, но подоспевшие братья выручили его – Федор полоснул по одному из пальцев тяжелым кухонным ножом, а Еремей, успевший зарядить лишь один патрон, выстрелил в дыру, оставшуюся от окна. Жидко вздрогнув, приподнялась лапа, и, выскользнув из-под нее, Никодим на четвереньках все-таки добрался до люка, скатился вниз по ступенькам. Кто-то из братьев захлопнул крышку сразу за ним.

Вера стояла у кровати, в ужасе глядя на него широко распахнутыми глазами. Никодим заковылял к ней, чувствуя, как острая боль в плече миллионами острых гвоздей расползается по телу.

– Давай доставай самое мощное что-нибудь, – сказал он сестре. – Чтоб сразу вырубило.

– А как же? – она указала на струящуюся по его рукаву кровь.

– Ничего. Заживет. Говорят, сон лечит…

Он отбросил в сторону одеяло и улегся на кровать, пачкая чистые простыни красным. Наверху шумело и трещало – ломались стены, рушилась сминаемая безжалостными руками крыша, громыхали выстрелы Еремеева ружья, и раздавалась отборная матерщина Федора. Братья справятся, братья выдюжат. Ему бы не подкачать.

Вера склонилась над ним со шприцом. Укола он не почувствовал, только боль в плече сразу смягчилась, ослабила хватку.

– Я не знаю, смогу ли, – облизав губы, сказал Никодим. – У меня всегда было плохо с такими вещами.

Сестра погладила его по щеке и исчезла из поля зрения. Он хотел позвать ее, но тут потолок перед ним качнулся, поплыл, растворился в свете лампы, и тогда он поднялся над собой, высоко-высоко в небытие, охватывая все и вся вокруг…

Наверху все стихло. Вера, сделав несколько шагов к лестнице, оперлась спиной о стену и сползла на пол, не в силах заставить себя подняться. По щекам ее текли слезы.

А Никодим улыбался. Он спал, и ему снилось, как далеко на востоке окрашивается алым край неба.

 

Под хладною мглой

Кто-то кричал. Этот крик качался на волнах высоко вверху, и Артем поднимался к нему из глубин беспамятства. Слишком медленно. Слишком тяжело. Когда он наконец вынырнул из небытия, его встретила тишина. Артем открыл глаза. За бугрящимся трещинами лобовым стеклом не было солнца. Неужели успел наступить вечер? Как долго он пролежал вот так, уткнувшись головой в обод руля? Артем осторожно коснулся ладонями лица, потом лба. На пальцах осталась скользкая багровая грязь. Черт. Он вспомнил последние мгновения перед столкновением. Жалобный визг тормозов, руки, отчаянно выворачивающие руль. Вспомнил собственную беспомощность – теперь, после того, как смерть прошла мимо, казалось, будто в тот момент именно эта беспомощность пугала сильнее всего.

Ну, всем известно, что нужно делать, когда кажется, верно? Давай выбирайся отсюда, вылезай из своей жестянки на свежий воздух. Давай-давай-давай. Очень похоже на похмелье, да? Тяжелое, мутное, обездвиживающее похмелье. Он так избегал их, так боялся, но вот, пожалуйста: уже почти два года не прикасался к спиртному, а самочувствие все равно ни к черту. Главное – заставить себя. Ему не привыкать. Не в первый раз. Давай на выход! Артем осторожно пошевелил ногами, покрутил головой – на каждое движение затекшие мышцы отзывались тягучей болью, но, похоже, всем костям удалось уцелеть. Он открыл дверь и медленно выкарабкался наружу. Встал, придерживаясь рукой за борт. Голова кружилась, из желудка теплыми волнами накатывала тошнота. Подавив желание согнуться пополам, он выпрямился, расправил плечи и сделал несколько глубоких вдохов.

Холодный воздух исправил положение. Стало чуть легче. Реальность прекратила вращаться вокруг, замерла, застыла в положенном ей порядке. Туман в голове поредел. Нет, ночь еще не наступила, хотя день уже явно стремился к завершению. Просто небо затянули плотные, налитые тяжестью тучи, да и лес вокруг был слишком густым, чтобы сквозь него могли пробиться лучи закатного солнца. Вот ведь угораздило, а…

Артем опустил взгляд на вторую машину. Похоже, «альмера». Серая или темно-зеленая – не разглядишь при таком освещении. От удара ее развернуло и отбросило на обочину, в канаву, где она и замерла, завалившись на бок, повернувшись левой стороной к мрачным соснам. Со своего места Артем не мог заметить у нее никаких повреждений, но, судя по тому, что капот его «логана» справа разбился всмятку, вряд ли «альмера» была способна покинуть место аварии своим ходом.

Идиоты, подумал Артем. Тупые, самодовольные мрази, которые ничему и никогда не учатся. Но мысль показалась ему недостаточно выразительной, и он решил произнести ее вслух.

– Идиоты, еп вашу мать! – сказал Артем. – Тупые, еп вашу мать, мрази! Куда, ну куда вы так неслись?! Неужели вам непонятно, что у меня здесь преимущество, да и, даже если бы я захотел вас пропустить, я бы вас ни за что не увидел из-за этих кустов сраных! Пидоры…

Слова, хриплые, жалкие, бессильные, растаяли в тишине, а вместе с ними растаяла и злость. Артем оглядел дорогу, выползающую серой, чуть влажной лентой из-за поворота позади и уползающую за точно такой же поворот впереди. Грунтовка, по которой ему наперерез и выскочила «альмера», уже почти полностью утонула в сумраке. Неужели за все это время здесь больше никто не проехал? Может такое быть?

Он почесал затылок. Мыслей стало слишком много, они клубились внутри черепа опасным облаком, словно рой встревоженных ос, и ни одну из них не получалось додумать до конца. Куда он вообще ехал? На день рождения дочери, правильно? На день рождения, на котором его никто не ждал. Решил срезать. Как всегда, выбрал простейший из вариантов – и, как всегда, перехитрил сам себя. Эта дорога, судя по карте навигатора, проходила сквозь несколько дачных массивов и должна была всего за двадцать минут вновь вывести его на основную трассу, которая делала огромную петлю, чтобы зацепить какой-то забытый Богом райцентр в сорока километрах восточнее. Деревни и дачные массивы. Ничего удивительного, что в будний октябрьский день здесь никто не ездит.

– Ни хрена себе «никто»! – сказал Артем, вздрогнув от звука собственного голоса. – Кому надо, проехал! Точно в нужное время, секунда в секунду, ни раньше, ни позже. Просто грандиозная удача!

Он засмеялся, и перед глазами вновь все поплыло. Тошнота заворочалась под ребрами с удвоенной силой и на сей раз без проблем сломила его сопротивление. Артема вырвало. Не успел он утереть рот, как приступ повторился. Похоже, без сотрясения мозга все-таки не обошлось. Потратив пару минут на то, чтобы привести себя в порядок, он выпрямился и, оттолкнувшись от «логана», двинулся к «альмере». При каждом шаге что-то щелкало в правом колене.

– Нужно вызывать помощь, – сказал он сам себе. – Нам здесь крайне необходима помощь.

Почему-то эти слова вызывали в сознании вовсе не образы врачей или спасателей МЧС, не белые автомобили с красными полосами, а бутылки с прозрачной жидкостью. Пестрые этикетки, прошибающий насквозь запах. Уже давно ему так не хотелось выпить. Бог с ней, с водкой, сойдет и бутылочка пива. Или две. Или три. Если в «альмере» найдутся три бутылки пива, он примирится с мирозданием раз и навсегда. Просто выставит, как положено, знак аварийной остановки, сядет с пивом прямо здесь, у дороги, на пожухлой сырой траве, и будет смотреть на стену леса на противоположной стороне полотна. Черт возьми, он уже два года не бывал в лесу! Ни охоты, ни рыбалки с тех пор, как бросил пить. У него, пожалуй, совсем не осталось увлечений, кроме одного, запретного, и потому такого желанного теперь.

Артем подошел к «альмере», тяжело вздохнул. Левый борт автомобиля был жутко изуродован, лобовое стекло вылетело, превратилось в мешанину трещин, на водительской двери виднелись пятна засохшей крови. Судя по всему, машина была пуста. Он заглянул внутрь, чтобы убедиться, что там никого нет.

Бляха-муха, ну как так-то?!

На заднем сиденье покоилось детское кресло. Тщательно пристегнутое, оно казалось единственным островком порядка в том океане хаоса, в который превратился смятый салон. Среди рассыпавшегося хлама он увидел несколько детских книжек с паровозами и самолетами на обложках, синюю вязаную шапочку и большого пластмассового робота с подвижными конечностями.

Тьма вдруг стала плотной, почти осязаемой. Артем отпрянул, хватая ртом воздух. Сунул дрожащие пальцы в карман джинсов, вытащил смартфон. Света от экрана хватило, чтобы разогнать сгустившиеся в салоне тени. Ребенка не было. Ни на кресле, ни вокруг него не виднелось ни капли крови – в отличие от водительского места, где бордовые, отдающие фиолетовым пятна украшали и перекошенный руль, и приборную доску, и обивку сиденья.

– Капец, – пробормотал Артем. – Просто… полный капец.

Он набрал «112», отступил от машины на несколько шагов, на середину дороги, непрерывно озираясь, приложил телефон к уху. Мальчишка мог деться куда угодно: вылететь из автомобиля во время аварии, выползти из нее после, уйти вместе с водителем. Но если они ушли, почему не попытались привести Артема в чувство? Если водитель серьезно ранен, то разве он мог уйти далеко? Гудки в трубке оборвались сухим щелчком, затем раздался приятный женский голос, но Артем еще несколько мгновений не мог сообразить, что от него хочет его обладательница.

Затем он принялся объяснять ей, в чем дело, сбивчиво, невнятно рассказывать о произошедшем. ДТП, говорил он. Где-то в области, между Белогорском и Ярцевом. Нет, не на московской трассе. В стороне, на пути в дачные массивы. Нет, не проселочная. То есть проселочная рядом, но авария не на ней. Или на ней. Не важно, просто нужно ехать из Белогорска в сторону Ярцева, но не доезжая свернуть. Сколько ехать? Без понятия. Ни малейшего понятия. Голова кругом идет, ноги дрожат, где ж тут помнить, сколько ехал… не ранен. Нет, не пил. Ни в коем случае. Да, ГИБДД – то, что нужно, девушка. И скорая. Кто угодно. Просто уже стемнело и холодно, а здесь ребенок. Нет, не рядом. Где-то здесь. Где-то здесь ребенок.

Ночь вокруг набирала силу. Солнце, и без того бесполезное в этой узкой расщелине меж отвесных сосновых стен, похоже, все-таки село, и мрак начал наступление по всем фронтам. Оператор продолжала говорить, но Артем больше не слушал ее. Не мог слушать. Она заявила, что само по себе детское кресло в машине еще ничего не означает, что вовсе не обязательно в нем был пассажир. Ну да, конечно! Она не видела робота, лежащего рядом на сиденье. Ни один пацан не оставит такого без присмотра, только если… только если… если…

Оборвав вызов, он включил на смартфоне фонарь, поднял его над головой, повернулся в одну сторону, потом в другую.

– Эй! – крик дался нелегко, разбудил сухую, колючую боль в груди. – Эй! Слышите меня?! Я здесь! Прямо у машины! Эй!

Никто не ответил. Лишь колыхалась тьма меж сосновых стволов, на которые падал призрачный свет фонаря. Артем вновь заковылял к «альмере», надеясь найти хоть что-то, способное подсказать, где искать мальчика или его родителей. Водительскую дверь явно заклинило, поэтому он влез через пассажирскую, пошарил под сиденьями в поисках выпавших телефонов, открыл бардачок. Внутри оказалась кипа бумаг – пара детских рисунков, квитанции на оплату электричества в садовом товариществе, счета из супермаркетов, разваливающийся на отдельные листы учебник итальянского языка. Ни водительских прав, ни доверенностей, ничего, похожего на документы.

Ему захотелось в туалет. По крайней мере эту проблему он в состоянии решить. Артем направился к лесу. Верхушки сосен уже скрылись в черноте опускающейся ночи. Дыхание вырывалось изо рта белыми облачками, удивительно хрупкими и бессмысленными на фоне погрузившегося во мрак мира. Становилось все холоднее. Скоро ему придется основательно задуматься над тем, как пережить эту ночь. Он остановился в двух шагах от первого ряда деревьев, расстегнул ширинку, с наслаждением помочился на выступавшие из земли узловатые корни. От образовавшейся лужи поднимался пар.

Застегнувшись, Артем поднял смартфон повыше, чтобы осветить кроны сосен. Он думал о том, что батарея девайса скоро начнет садиться, что стоит попробовать позвонить бывшей жене, объяснить, в чем дело. Есть шанс, что это ускорит прибытие помощи. Помощь ведь придет, верно? Одному ему не найти мальчишку, который не успел – или не смог – забрать с собой шикарного игрушечного робота, когда покидал разбитую в аварии машину.

Плач он услышал неожиданно, и сперва не поверил, списал на «почудилось». В конце концов, его голове сегодня пришлось вынести немало – он, например, до сих пор был не уверен, куда направлялся. Артем замер, прислушался. Тишины не получилось: высоко вверху скрипели сосны, шумел разыгравшийся после наступления темноты ветер, где-то гулко, угрожающе ухал филин, но ничего похожего на человеческий голос. Точно почудилось, решил он. Ты, дружище, слишком долго пробыл на пустой дороге в компании двух разбитых машин и черепно-мозговой травмы.

Он уже собирался вернуться к «логану», когда услышал их снова. Едва различимые рыдания, тонкие, жалобные всхлипы. Женские или…

Детские.

– Охренеть! – прошептал Артем. – Какого черта вы туда полезли?

Он бросил быстрый взгляд на экран смартфона. Половина батареи. До рассвета не дотянет, но пока достаточно. Глубоко вдохнув и задержав дыхание, словно перед прыжком в воду, Артем шагнул под деревья.

Здесь ночь уже наступила. Стволы сосен вздымались столбами непроглядного мрака, подобно величественным колоннам древнего храма. И в этом храме были не рады человеку. Его место – там, на узкой заасфальтированной полосе, разрезавшей лес пополам, на шраме, искалечившем некогда прекрасное тело. Артем не торопился, ступал нерешительно, выставив смартфон перед собой и прислушиваясь. Рыдания то ли смолкли, то ли потонули в бесчисленных шорохах чащи.

– Эй! Отзовитесь! Я иду! Иду! – заорал он, подняв лицо к невидимому небу. – Ау!

Отклик – опять невесомый всхлип или вскрик, затерявшийся среди отзвуков эха и шепота крон. Но на этот раз Артем понял, с какой стороны он доносится, и, не мешкая, бросился в том направлении. Всего несколько мгновений спустя он споткнулся о поваленный ствол и чуть не распорол себе живот об один из торчащих из него сучьев. Осторожнее. Спешить нельзя.

– Я вас слышал! Я скоро вас найду! Ау!

И снова – обрывки слов, перемежаемые рыданиями, разрываемые на части ветром. Рядом. Совсем близко. Он поднял смартфон и почти сразу увидел ее. Шагах в десяти, у подножия широкой, странно искривленной сосны. Женщина с окровавленным лицом, в синей ветровке и серых джинсах. Сапог только на одной ноге, на ступне второй намотан шерстяной шарф.

Артем подбежал к ней, опустился на колени.

– Я здесь! Здесь! Я нашел вас.

Он едва сумел подавить крик. Тошнота, забытая за время поисков, вновь дала о себе знать. Левая половина лица у женщины была располосована сверху донизу, вязаный свитер под ветровкой насквозь пропитался кровью. Там, где порезы пересекали щеку, сквозь них влажно поблескивали зубы. Неужели это последствия аварии? Страшные раны выглядели так, словно были нанесены несколькими ударами тяжелого ножа или длинными когтями. Ничего удивительного, что несчастная не могла нормально ответить – она чудом оставалась в сознании.

– Что случилось? – спросил он, стараясь не смотреть на ее увечья. – Вы одна?

Она отрицательно мотнула головой. Черт побери.

– Пойдемте, я помогу вам вернуться к машине. Там теплее.

– Нет. Он… – женщина говорила очень тихо, еле шевеля губами, и Артему пришлось наклониться к ее исковерканному лицу. – Он забрал… моего сына. Сашу. Надо найти Сашу.

– Кто? Кто забрал?

– Он гнался за нами. Догонял нас. Звал его. Звал Сашеньку к себе.

Женщина бормотала, не открывая глаз. Отвечала ли она на вопросы? Или просто бредила, разговаривала сама с собой?

– Как ваше имя? – спросил Артем.

– Ксения…

– Очень приятно, Ксюш. Я – Артем. Это я в вас врезался там, на дороге. Все в порядке, все будет хорошо. Не волнуйтесь, Ксюша, просто объясните мне, что произошло. Сможете?

Медленный, сонный кивок.

– Вы ехали с ребенком?

– Да.

– И мы с вами столкнулись, так?

– Наверно. Не помню. Мы спешили, спешили изо всех сил, потому что… потому что он догонял нас, и Сашенька боялся. Я тоже боялась. Не видела машину, простите. А потом он унес моего сыночка в лес.

– Кто «он»?

– Я не знаю.

– Тот самый человек, который причинил вам увечья?

– Нет…

– Вы пострадали в аварии?

Она простонала что-то совсем неразборчиво.

– Что?

– Это сделали его дочери. Они следили за мной и спустились с деревьев… чтобы я не вернула своего мальчика. Пожалуйста, найдите Сашу. У меня больше нет сил.

– Вот именно. Поэтому давайте я сперва отведу вас к машине. Мы возьмем аптечку и…

– Нет времени. Найдите Сашу. Прошу вас, найдите мне сына!

Она вцепилась в его рукав и открыла глаза. Вернее, только один – левый затек так, что веко не поднималось. Артем понял, что она никуда не пойдет, пока он не исполнит просьбу.

– Хорошо, Ксюша. Хорошо. Я отыщу его, а потом вернусь за вами. Обещаю.

– Спасибо, – голова женщины откинулась назад, уцелевший глаз закрылся. – Спасибо огромное.

– Куда они пошли?

– В лес.

Отлично. Лучшая подсказка из возможных. Вслух Артем ничего не сказал. Ксения дышала тяжело, прерывисто. Что если он заблудится и не сможет вернуться обратно? Она же замерзнет насмерть, как пить дать. После секундного размышления он снял с себя куртку и укутал ею женщину. Куртка не бог весть какая теплая, но, может, в ней продержится чуть дольше.

Нужно идти. Теперь – тем более. Двигаться, двигаться, двигаться, не позволяя мокрому осеннему холоду вонзить в тебя свои когти. Ага, когти. Они самые. Артем устремился в глубь леса, по-прежнему держа перед собой смартфон, жалкое подобие старого доброго факела, и мысли о когтях никак не шли у него из головы. Несмотря на то что в этих краях уже много лет не встречались ни волки, ни медведи, порезы на лице Ксении куда больше походили на результат удара чьей-то когтистой лапы, чем на травму, полученную в автомобильной аварии. Он прекрасно знал, как выглядят раны, нанесенные стеклом и металлом. Слишком хорошо знал.

А что если бедняга не бредила и кто-то действительно похитил ребенка? Почему бы и нет? Бывший муж, окончательно съехавший с катушек, какой-нибудь маньяк или беглый уголовник, которого она по доброте душевной решила подвезти. Пожалуй, это был самый страшный из возможных вариантов, потому что человек, способный сотворить с женщиной подобное – четыре глубоких, четких пореза от виска до нижней челюсти, – вряд ли станет раздумывать перед тем, как снова пустить в ход нож. И нож-то наверняка не простой.

Артем стиснул зубы. Ввязался, понимаешь, не в свое дело. Последний раз он дрался в студенческие времена – впрочем, без особых успехов, – и прошедшие с тех пор десять лет пьянства и два года горя не улучшили его физическую форму. Что он станет делать, оказавшись один на один с опасным безумцем, умеющим и любящим причинять людям боль?

Артем остановился, осмотрелся, отыскал на ковре из палой хвои толстую ветку, поднял ее, взвесил в руке. Не самое надежное оружие, но на один-два удара хватит, а больше он вряд ли успеет нанести. Снова вперед, через залитый ночью лес.

Но ведь не все, сказанное Ксенией, следовало принимать всерьез. Дочери, спускающиеся с деревьев, – что бы это могло значить? Мысли вились яростным вихрем, сплетались в причудливые комбинации. А вдруг он столкнулся с чем-то вроде секты? Предположим, тайная религиозная община окопалась в местной глуши, в заброшенной деревне: духовный лидер и несколько его почитательниц, а по совместительству жен. Но вот одна из них вскоре после рождения ребенка начинает задумываться о происходящем – и чем больше она задумывается, тем меньше оно ей нравится. В конце концов набравшись храбрости, женщина решает покинуть общину вместе с сыном, а патриарх с остальным гаремом пускается в погоню, окончившуюся нелепой аварией на пустой дороге. Такая теория может объяснить и загадочного похитителя детей, и «дочерей» на деревьях, и даже порезы на лице – чем не ритуальное наказание?

Он усмехнулся. История в самый раз для остросюжетного триллера. Вот выберется отсюда, напьется, а как придет в себя и снова завяжет, сядет писать сценарий. Всегда мечтал, всю жизнь собирался – самое время начать. Только бы спасти пацана. Сашу. Да, только бы спасти Сашу. И дожить вместе с ним до утра.

Спаситель выискался, твою-то мать, посмотрите на него, произнес знакомый голос внутри. Ледяной голос, страшный голос, его собственный, не знающий жалости голос.

– Саша! Саша, ты где? – закричал Артем, надеясь заглушить ядовитую речь твари, в которую его совесть превратилась за последние пару лет. – Саша! Отзовись!

В ответ раздался скрип. Протяжный и громкий, явно металлический, он разнесся по лесу, распугивая тишину. Артем замер, выронив дубину, прислонился спиной к дереву, вытянул вперед руку со смартфоном. Луч фонаря заскользил по жухлым зарослям папоротника. На секунду показалось, что стволы ближайших сосен пришли в движение, принялись извиваться, словно гигантские щупальца неведомого подземного чудовища – но стоило моргнуть, и все пришло в норму.

Скрип повторился. Артем узнал этот звук, узнал почти без труда, пусть с тех пор, как он слышал его в последний раз, и прошло много лет. Качели. Старые железные качели. Где-то неподалеку, в чаще, кто-то качался на них, и потому сердце, безумно колотясь, проваливалось в пятки, а волосы на макушке шевелились от ужаса. Хотелось бежать. Как можно быстрее и как можно дальше.

– Спокойно, – прошептал Артем, стараясь привести себя в чувство. – Спокойно, ничего страшного. Тут вокруг деревни и сады. Тут должны быть качели. Вот пацан на них и набрел. Логично? Почему нет? Теперь катается…

Очередной скрип, за ним еще один. Требовательнее. Настойчивее. Лес устал наблюдать за блужданиями жалкого человечка и теперь заманивал его в ловушку, чтобы прекратить мучения. Артем сделал три глубоких вдоха и направился туда, откуда доносился звук. Вскоре заросли вокруг начали редеть, светлеть, и спустя всего несколько минут он вышел к границе садового массива.

На краю ближайшего участка высилась огромная ольха, сейчас абсолютно, непроглядно черная. Раскидистые ветви расползались по небу жадными трещинами. У ее подножия стояли качели – уродливая, давно проржавевшая конструкция, сваренная из железных штанг. На единственном сиденье качелей покоилась непромокаемая желтая курточка с капюшоном. Чистая, новая, аккуратно сложенная. В мягкой грязи под сиденьем четко отпечатались следы детских ботинок.

– Саша? – позвал Артем почти шепотом. Он должен был чувствовать облегчение: вот же, вот, пацан почти нашелся, он рядом, он где-то здесь, совсем близко, но вместо этого чувствовал, что его обманули. Не понимал как, не понимал зачем, но не сомневался, что и курточка, и следы ботинок оказались здесь не просто так. Они были частью замысла, частью большой игры вроде «двенадцати записок», в которую играла Алена на своем дне рождения два года назад. Сперва его вели скрипом качелей, теперь подбросили одежду, чтобы подхлестнуть, добавить азарта.

Только вот выбора все равно не было. Тщательно осмотрев при свете фонарика куртку и следы, но ничего не трогая, Артем направился туда, куда, по его мнению, мог уйти мальчишка. Пройдя через приграничный участок, он выбрался на заросшую дорогу, которая уходила в гору, служа центральной магистралью всего садового массива. Ее перегораживало упавшее дерево, старый тополь, видимо недавно сломанный ветром. На правой стороне располагался дом сторожа. По крайней мере это мог быть дом сторожа, так как рядом стояли пустые собачьи будки и доска объявлений, на которой еще висели какие-то выцветшие бумажки. Судя по выбитым окнам и торчащим наружу грязным рваным занавескам, в сторожке тоже уже долгое время не жили.

– Эй, есть кто?! – крикнул Артем на всякий случай, но никто не появился и не откликнулся. Не оставалось ничего другого, кроме как двинуться вверх по дороге пешком, ежась под пронизывающим ветром.

Вокруг не было ни людей, ни следов их присутствия в последние несколько месяцев – только разруха и гнетущая, тяжелая тишина. Большинство крыш проржавели и покрылись мхом, а от теплиц остались лишь ветхие каркасы. Сады давно привыкли к запустению: летом яблони на участках, брошенных уже несколько лет, сгибаются под тяжестью никому не нужных плодов, зимой в этих местах безраздельно властвует белое, застывшее безмолвие, нарушаемое лишь цепочками птичьих и собачьих следов. Из-под пестрого великолепия природы здесь всегда будут проступать жалкие и страшные останки человеческих жизней, чьих-то надежд, трудов и разочарований.

Однако в темноте не резали глаз сгнившие заборы, провалившиеся крыши и пустые окна – Артем словно шел по пустынному, старому, но еще обитаемому городу. Казалось, что вот-вот почувствует спиной чей-то взгляд или услышит в стороне, за домами и деревьями, осторожные шаги.

От холода стучали зубы. Артем попробовал перейти на бег, но дыхалка, ослабленная годами пьянства и неподвижности, не была готова к такому испытанию – уже минуту спустя он стоял, привалившись спиной к серому забору, глотая воздух, успокаивая разбушевавшееся сердце.

Детская фигурка мелькнула впереди, скрылась за углом дома.

– Эй, Саша! – закричал Артем, оттолкнулся от стены, заковылял туда, где заметил движение. – Саша, не бойся! Я тебя к маме отведу!

Он зашел за угол, поднял смартфон, огляделся. На серой кирпичной стене висело объявление, ориентировка на пропавшего ребенка. Алена Семенова, девять лет. Пухлое, миловидное лицо с большими глазами, напечатанное на плохой, дешевой бумаге. Исчезла два года назад. Телефон. Вознаграждение. Отчаяние.

Откуда здесь это объявление? Откуда здесь объявление о пропаже его дочери? Она ведь не пропадала. Нет, ни в коем случае. Он бы знал. Он бы искал ее, разумеется. Он бы искал ее все эти два года, каждый день, каждый час. Обошел бы все заброшенные дороги, все побежденные лесом садовые товарищества, все старые дома. Звал бы ее по имени, если бы имелся хоть малейший шанс, что Алена его услышит.

– Она не услышит, – сказал мальчик из непроглядной тьмы. – Теперь она моя дочь.

Артем замотал головой. Мальчик нес несусветную чушь. Мальчик не понимал, что говорит. Да и откуда бы ему понимать? У него одни игры на уме. Прятки. Салочки.

– Ты увидишь ее, если пойдешь со мной, – сказал мальчик. – Я обещаю.

И Артем пошел, пошел сразу же, все так же мотая головой, не соглашаясь с происходящим, не глядя по сторонам. Смартфон он то ли положил в карман, то ли выронил, то ли разбил, бросив в стену с фотографией дочери. Мальчик двигался впереди, то исчезая во мраке, то на короткое мгновение появляясь из него. Иногда казалось, будто на голове у него корона из листьев и веток, а тело покрыто мхом. Иногда казалось, будто он не один, и рядом скользят другие, хищные, едва различимые силуэты. Но Артем моргал, и силуэты исчезали, и мох превращался в грязные, промокшие джинсы и свитер, а листья с ветками оборачивались взлохмаченными волосами.

– Смертные редко проникают в глубь моих владений, – сказал мальчик. – Лишь те, кто, подобно тебе, забывает, что живет. Тогда я впускаю их. Но обратного пути нет.

Артем кивал. Обратного пути никогда нет. Не вернуться, как бы ни хотелось, в «день до», «час до», «минуту до», не исправить ничего. Только в компьютерных играх можно загрузить сохранение, но ведь игры – они для детей, верно?

– Верно, – соглашался мальчик. – Твоя игра кончается здесь.

Артем остановился. Оказывается, они с пацаном сделали круг, спустились с горы и вернулись к качелям у подножия гигантской ольхи, которая наверняка была старше сосняка, вздымавшегося слева от нее, и садового товарищества, уродливо расползающегося по склону справа. Пацан степенным движением накинул куртку и опустился на сиденье качелей – торжественно, будто на трон. Качели приветствовали его оглушительным скрипом.

На мгновение пришло отрезвление. Холодный воздух и скрип прочистили рассудок, и Артем вдруг понял, что мальчик на качелях мертв. Тем не менее Артем сделал несколько шагов вперед, пока не наткнулся на взгляд широко распахнутых остекленевших глаз. Саша смотрел прямо на него и улыбался застывшими, посиневшими губами. Кожа его была настолько белой, что отражала звездный свет. Что-то ворочалось в тенях позади маленького тела. Что-то двигалось среди ветвей, неуловимое и неразличимое на фоне неба.

Рот Артема открылся против его воли и начал говорить. Голос принадлежал ему, но таил в себе чуждые, незнакомые нотки.

– Зачем ты хотел спасти чужое дитя? – спросил владыка леса ртом, и голосом, и разумом Артема. – Неужели ты надеялся так искупить собственный грех?

Артем в ужасе отпрянул, задергался, словно стараясь вытрясти из головы то, что завладело ею. Затем попытался ответить, но язык и губы не слушались его. Новый хозяин тела еще не закончил:

– Ты хотел загладить свою вину и облегчить страдания? Или ты здесь по зову души? О… Ты не помнишь… ты забыл, что случилось два года назад.

Артем застонал. Память, милосердно раскроенная ударом при аварии, отброшенная в пустоту на задворках сознания, возвращалась во всем своем кровоточащем величии. Нет, хотел попросить он, пожалуйста, хотел умолять он, не надо, хотел рыдать он, но владыка леса не нуждался в его мольбах и слезах. Владыка леса и без них все о нем знал.

День рожденья дочери, да? Только это уже второй, на котором ее не будет. Только это уже семьсот тридцатый день нескончаемой, выжигающей внутренности тоски. Семьсот тридцать раз Артем просыпался со слезами на лице. Алена, Аленка, Аленушка осталась бы жива, справься он в тот вечер с собой. Всего и надо было – оказаться сильнее тяги к выпивке или хотя бы выполнить данное жене по телефону обещание и вызвать такси в кафе, где дочь справляла день рождения с подругами.

С тех пор он не знал покоя. Утро за утром Артем пристально смотрел в зеркало, пытаясь в отражении разглядеть настоящего себя, счастливого себя, живого себя. Однако там была только кожа, натянутая на кости. Время вокруг шло по-прежнему. Но внутри Артема оно замерло, и он понятия не имел, как запустить эту долбаную хрень заново.

Но вот – достаточно одного удара по башке, чтобы мир вновь заработал, обрел краски. И теперь столь долгожданный, так внезапно обретенный покой забирали у него всего пару часов спустя.

– Ты позабыл свой грех, – сказал владыка леса, и в Артемовом голосе, которым он это произнес, слышались нотки уважения. – Пришел с чистым сердцем, стремясь охранить чужое дитя. Откуда тебе было знать, что я уже провел его в свои золотые чертоги? Ты поступил не как зверь, а потому я сжалюсь над тобой, и мои прекрасные дочери наградят тебя тем, о чем просишь. Прощай, человек.

Речь оборвалась, растаяв прозрачным эхом. Артем стоял между лесом и заброшенным садовым участком. В нескольких метрах от него на старых качелях коченело тело мальчика. Тишина была абсолютной: ветер стих, и сосны больше не скрипели, опасаясь гнева хозяина. Чаща застыла, и только в тенях среди ветвей старой ольхи беззвучно шевелились темные, едва различимые силуэты. Обжигающе-холодные взгляды скользили по лицу и телу Артема, но он не отводил глаз. Он ждал, когда дочери лесного царя спустятся к нему, ждал их тонких, словно сучья, рук и пальцев с острыми звериными когтями. Ждал, надеясь в последний момент перед дарованным ему покоем увидеть среди покрытых корой лиц одно-единственное, имевшее значение.

То самое, бесконечно дорогое.

 

Слуги атамановы

Солнце, еще в полдень жарившее по-летнему, у горизонта совсем растеряло пыл. Через все небо за ним, словно стая голодных волков, тянулись косматые вылинявшие тучи. С реки веяло влажной стынью, и всадник, мчавшийся по обрывистому берегу, ежился от холода, несмотря на овчинные шаровары и армяк из плотного сукна. Увести коня от реки он не решался – боялся заплутать в приближающихся сумерках, потерять драгоценное время среди рощиц, балок и стариц, меж которых петлял Старший Ягак подобно бьющейся в агонии змее. Слишком уж много лет минуло с тех пор, как ему довелось ехать этим путем в последний раз.

Всадник был худ, коротко острижен. Жиденькая бороденка свисала на грудь, утяжеленная парой железных бусин. Обветренное, казавшееся медным под закатными лучами лицо покрывали страшные, уродливо зажившие отметины бунтовщика и каторжника: вырванные ноздри да три клейма в виде особых букв на лбу и обеих щеках. С таким лицом он мог открыто путешествовать лишь здесь, в предгорьях Клятого хребта, под боком у огромной, сонной, уставшей расползаться империи, когда-то и оставившей ему на память эти знаки. Всего полтора дня пути на запад – и первый же попавшийся навстречу батрак побежит докладывать старосте или уряднику о висельнике с искромсанной рожей, свободно разгуливающем по округе. А уж если наткнуться на казачий разъезд, считай, пропал – без разговоров поднимут на пики да бросят в канаву подыхать, как безродную псину.

Здесь же, на берегах Старшего Ягака и его дочерей, между восточными крепостицами империи и жуткими Клятыми горами, никому не было дела до чужих лиц. Здесь стоило опасаться совсем иного. Бродили по увалам лихие безбожные люди, готовые зарезать не то что за лошадь и добротную одежу, а за один лишь косой взгляд, да в темных влажных оврагах и распадках поджидали путников твари, которым не сыскать имен в человечьем языке. Потому и висела за спиной фузея, и тянулась через грудь берендейка с готовыми к использованию зарядцами, и сабля болталась на поясе с левого боку. Потому и спешил всадник, что с наступлением темноты шансов добраться до укрытия целым и невредимым почти не оставалось. Эти края не любили одиночек.

Несколько лет назад – он пытался счесть, когда все началось, но получалось плохо, – на Старшем Ягаке объявился человек, бросивший империи вызов, и отроги Клятых гор вскипели от народа, желавшего воли. Недовольные начальством казаки, беглые каторжане и солдаты, обиженные непомерными поборами крестьяне, воры, разорившиеся дворяне и еретики – все они явились на зов, обреченные на поражение, но безрассудно верящие в победу, и назвали эти земли Безбожным царством, потому что здесь молния не поражала человека, нарушившего клятву, данную Господним Именем, анафема, произнесенная попом, не повергала наземь в корчах, лишая рассудка, и молитвы тоже оставались всего лишь словами.

Но империя не могла, разумеется, оставить без внимания гнездо вольнодумцев, возникшее вдруг под самым ее носом, и бросилась затаптывать восстание – остервенело и яростно, как затаптывают вспыхнувшую сухую траву, чтобы пламя не распространилось вокруг. Более полугода, с середины осени и до поздней весны, пока владыки восточных губерний пытались справиться с бунтовщиками собственными силами, Безбожное царство лишь крепло да расширялось: казачьи отряды, посланные усмирять восставших, переходили на их сторону, сражения и стычки с непривычными к настоящей войне поместными дружинами неизменно заканчивались поражениями последних, а успех привлекал в ряды мятежников все новых и новых людей, лихих и не очень, уставших от постоянных податей и неусыпного ока, следившего с небес за каждым прегрешением.

Но по завершении распутицы с запада пришли регулярные рекрутские части, закаленные в бесчисленных противостояниях с соседями, умевшие воевать в чужих землях против чужих богов. Командовали ими военачальники, сокрушавшие лучших полководцев мира. Однако безбожников одолеть оказалось непросто – им, куда лучше знавшим местность, удалось даже одержать несколько небольших побед, прежде чем в середине лета удача окончательно переметнулась на сторону правительственных войск. Под лязг стали, под грохот пищалей и пушек, под ржание коней и вопли умирающих Безбожное царство захлебнулось в крови. Новой осенью, всего год спустя, его раздавили о стену Клятого хребта.

Некоторые из бунтовщиков, не желавшие покоряться, в отчаянии решившиеся уйти козьими тропами, сгинули навеки – из Клятых гор не возвращаются. Тех, кто сдался или был захвачен в плен, ждала другая участь. Император, ставленник Бога на земле, в бесконечной доброте своей помиловал простых участников восстания. Их секли кнутом, а после отправляли с вырванными ноздрями в северные каменоломни сроком на полтора десятка лет. Баб и детишек ссылали в дальние селения. Уцелевших же вожаков допрашивали и судили в столице, возили по ее улицам в клетках, будто диковинных заморских зверей, унижали и истязали на потеху толпе.

Спустя месяц на крыльце императорского дворца на Старой площади состоялась грандиозная казнь. Дюжину человек, включая того, кто назвался первым Безбожным Царем и чье имя теперь было запрещено и позабыто по всей стране благодаря неустанным молитвам имперских монахов, четвертовали. Одного за другим их выволакивали на помост посреди огромного каменного крыльца, отрубали руки и ноги, и только затем, дав хорошенько помучиться, отсекали голову. Еще троих, чье участие в командовании восстанием осталось недоказанным, помиловали, в последний момент заменив смерть пожизненной каторгой.

Всадника, гнавшего коня по берегу Старшего Ягака, звали Наумом Жилой, и он был одним из тех троих.

Солнце скрылось за желтыми кронами орешника на дальнем берегу реки. Пахнуло дымом, впереди мелькнул огонек, а вскоре из сгустившихся теней выступили очертания умета: частокол на просевшем валу, двускатная крыша над ним, крытая свежей соломой, высокие ворота, на которых и мерцал фонарь, зажженный специально для припозднившихся путников. Забрехала, учуяв чужака, собака.

Минуту спустя Наум уже въезжал в просторный, заставленный остовами телег двор. Рыжий мальчишка лет двенадцати, впустивший его, не говоря ни слова, взял лошадь под уздцы и, едва всадник спрыгнул, повел измученного скакуна в стойло, где под навесом из еловых ветвей уже ждало ароматное сено и блестела в ведре вода.

– Надо же. Никак сам Жила пожаловал, – раздался сбоку резкий, скрипучий голос. – Давненько не видались.

Наум повернулся, криво усмехаясь. Владелец умета, грузный, плечистый здоровяк с бородой столь же рыжей, как волосы его сына, и наголо бритой головой, стоял на крыльце большого, сложенного из вековых бревен дома, держа в руке горящую лучину.

– Давненько, – согласился Наум. – Некогда было.

– Дело ясное, – сказал уметчик, которого много лет назад звали Фомой Ондреевым, а теперь наверняка как-то иначе. – У каждого свои заботы. Ну, заходи, обогрейся. О коняге не думай, Фролка займется.

Гость последовал за хозяином внутрь, стягивая через голову берендейку. Едва дверь за ними захлопнулась, спросил шепотом:

– Все собрались?

– Нет пока, – сказал уметчик. – Кое-кого недосчитываемся.

– Вот ведь сучьи дети! Может, встретить? Вон темень какая.

– Ничего, доберутся. Самые важные уже здесь.

Они вошли в горницу, грязную и темную, но полную душного тепла. В печке потрескивали березовые поленья, отсветы пламени прыгали по комнате, играя в салочки с чернотой теней. За столом сидел человек с длинной седой бородой, которого Наум узнал мгновенно, несмотря на полумрак и усталость.

– Горь! – не смог он сдержать радости. – Чортов лис! И здесь раньше меня успел!

Старый казак, ощерив кривые зубы, поднялся ему навстречу. Они обнялись.

– В тебе ни на соломину не сомневался, – сказал Горь, чье лицо носило те же отметины, что и у Наума. – Как на духу, вот только-только говорил Фоме, мол, Жилу ждем обязательно, Жила не подведет. И нате вам – приехал! Надо было биться об заклад.

– Небось на чарку вина? – проскрипел с довольной усмешкой уметчик. – Да ежели б ты ошибся, как отдавать стал?

– Отработал бы, – проворчал Горь. – Не закипай.

– Ее бы отдал в услужение? – спросил хозяин вполголоса, и только тут до Наума дошло, что в горнице кроме них есть еще кое-кто. Девушка сидела у окна, забравшись с ногами на лавку, и смотрела, не отрываясь, сквозь прозрачную слюду на ночь, набухающую снаружи. Ей было не больше пятнадцати лет, но волосы, не стриженные, видимо, с рождения, спадали густыми прядями до самого пола. В полутьме они казались смоляными. Кроме волос, ничто не прикрывало стройного молодого тела и у Наума пересохло во рту от одного взгляда на бледную кожу ее бедер.

– Кого ты видишь? – прошептал Фома на ухо.

– Девку, – ответил так же шепотом Наум, не успев подивиться вопросу. – Нагую совсем.

– А мне старуха чудится. Толстая, обвисшая вся, почти лысая.

Тут Наум наконец понял, кто перед ним. Горная ведьма. Воскресительница мертвых. Ключевой элемент их плана – тот самый, о котором Горь поведал ему, еще когда они впервые задумали это сборище, встретившись в еретическом скиту в верховьях Младшего Ягака. По словам старика, он спас ей жизнь, а ведьма в награду пообещала вернуть с того света любого, кто был ему дорог. Горь не вдавался в подробности, а Наум не любопытничал – старику он верил как себе. Но сейчас удержаться от вопроса не смог, с трудом оторвал взгляд от девушки, повернулся к товарищу:

– А ты, Горюшка, кого в ней видишь?

– Мать, – вымолвил коротко старик, не поднимая глаз от столешницы.

Наум опешил от такого ответа, не нашелся, что сказать. Несмотря на жару, побежали по спине и плечам мурашки. Хозяин тоже потупился – его, пустившего горную жуть к своему очагу, наверняка одолевали дурные мысли и предчувствия, – но тут же встрепенулся и, хлопнув по лавке широченной ладонью, крикнул делано веселым голосом:

– Авдотья! Сколько можно?! Уважь гостей, неси харчи!

В соседней комнатке, отделенной от горницы цветастой занавеской, что-то зашуршало, завозилось, вздохнуло, и спустя минуту оттуда появилась дородная женщина в выцветшем сарафане, с красным одутловатым лицом. Опасливо, почти по-лошадиному, косясь на ведьму, она бочком прошла к столу и поставила перед казаками поднос со снедью. Ничего особенного: сыр, пара луковиц, краюха хлеба, миска с кашей да крынка браги.

– Перепелок надобно еще потомить, – сказала Авдотья мужу. Тот, хмуро кивнув, отправил ее прочь взмахом руки.

– Перепелок наловил, – объяснил он гостям. – Но их тогда позжей, когда все соберутся. Там и вина бочонок откопаем. Эх, у меня и доброе винцо припасено!

Горь и Наум молча согласились, принялись за еду. Ведьма продолжала сидеть в прежней позе, не шевелясь, не отводя взгляда от окна. Наум украдкой посматривал на нее, все пытаясь заметить хоть что-то, способное выдать истинную природу этого создания, но лишь сильнее убеждался в том, что перед ним обыкновенная девка, хотя и необыкновенной красоты. Женщины у него не было давно – с тех самых пор, как Безбожное царство приказало долго жить под огнем имперских пушек и копытами имперской конницы – и сейчас желание, от которого он успел отвыкнуть за годы работы в каменоломнях и скитаний по безлюдным пустошам предгорий, проснулось, подкрепленное выпитой брагой, сдавило грудь, наполнило ее раскаленными углями, вспыхивающими при каждом вдохе.

– А она в самом деле сумеет нам помочь? – спросил он Горя, чтобы отвлечься от круживших голову мыслей. – Сумеет воскресить атамана?

– Сумеет. – Старик отпил из крынки, отер рукавом усы. – Я сам видал, как у нее это получается. Даже не сомневайся. Главное, чтобы вы привезли нужные для колдовства вещи.

– Я свою привез. – Наум коснулся пальцами левой стороны груди. – Все тут, в лучшем виде.

– Ну, значит, и не переживай.

Спустя минуту снаружи тявкнула собака.

– Ага, – довольно протянул уметчик. – Вот и следующий пожаловал.

Тяжело поднявшись, он вынул из щели между бревнами горящую лучину, вышел в сени. Вскоре со двора донеслись приглушенные голоса и лошадиное ржание. Тяжко вздохнула за занавеской толстая Авдотья. Похоже, мужнина затея не пришлась ей по душе. Или просто было жаль перепелок.

– Да, – сказал вдруг Горь. – Согласен.

Повернувшись к товарищу, Наум увидел, что тот смотрит на ведьму, по-прежнему не отводящую глаз от окна. Судя по всему, слова его были обращены к ней.

– Что? – спросил Наум.

– Она сказала, нам стоит быть настороже, – пояснил Горь. – Дело нечисто.

– Как сказала? Я не слышал.

– Ну, так она же мне говорила.

Дверь распахнулась, пропуская осенний холод и танцующие тени, а следом – новоприбывших. Их оказалось двое: до черноты загорелый казак по имени Беляй, хорошо знакомый Горю с Наумом, и молодой кучерявый парень ростом под самый потолок, которого они видели впервые.

– Эге! Вот они, злодеи! – проревел Беляй и громогласно засмеялся. – Уж не думал, что когда-нибудь увижу вас вновь!

– Не ты один удивлен, – ответил Наум, вставая из-за стола.

Все трое обнялись. Беляй не попал в лапы имперских палачей, а потому лицо его не было обезображено так, как у Горя или Жилы, но битвы, в которых ему довелось участвовать, оставили по себе верную память: от левой скулы до подбородка тянулась кривая вмятина сабельного шрама, а на правой руке не хватало трех пальцев. Благодаря этим пальцам он и избежал смерти или плена в последнем сражении – за две недели до того, как государевы полки вышли к столице Безбожного царства, его, лишившегося возможности владеть саблей, атаман отправил на юг, к устью Старшего Ягака, посланником к болотным дикарям. Предприятие это было ничуть не менее опасным, чем любой военный поход, – жители топей славились своей непредсказуемостью и людоедством. Предложение присоединиться к войскам Безбожного Царя они отвергли, но посольство его жрать не стали – и на том спасибо. А вернувшись, Беляй застал успевшие уже остынуть пожарища, овраги, полные догнивающих трупов, и жалкие ошметки некогда единого войска, вновь превратившиеся в разрозненные, полубезумные от голода и страха ватаги разбойников.

– А это кто? – спросил Наум, указывая на высокого парня, стоявшего у двери, потупив взор, словно нашкодивший малец. – Почему он здесь?

– Это Елезар Полынник, – сказал Беляй с гордостью, будто тот приходился ему сыном. – У него сорок сабель в подчинении, стоят в двух днях пути отсюда, в излучине Меньшой Ягаковны. Две пушки да несколько горных дел мастеров. А еще он привез слово атаманово.

– Откудова оно у тебя? – прищурясь, спросил Горь.

– От старшего брата осталось, – пробасил Елезар, шмыгнув носом, отчего стал еще больше похож на мальчишку, несмотря даже на торчащую из-за кушака рукоять пистоля. – Он велел хранить, а сам сгинул вместе с Безбожной вольницей.

– Добро, – сказал Наум. – Подойди-ка, давай взглянем, что у тебя на сердце.

Парень, ожидавший этого требования, с готовностью сделал шаг вперед, поднимая руки к вороту черного кафтана, явно доставшегося ему с чужого плеча, но тут взгляд его, скользнув вдоль казаков, уперся в лавку у окна, и он, испуганно отскочив назад, схватился за рукоять сабли. Наум и Горь мгновенно обнажили свои клинки, и, если бы не хозяин, вовремя сообразивший, что происходит, дело могло закончиться плохо.

– Это ведьма! – гаркнул Фома, встав между ними. – Всего лишь дикая горная ведьма, чорт ее дери! Она всем кажется разной. Кого ты там увидел, Елезар?

– Мою суженую. Она года два как померла от поветрия.

– Дрянь играет с твоим рассудком. Может, ты ей приглянулся, не знаю, хочет соблазнить тебя, вот и притворяется дорогим человеком. Не смотри на нее, и все. Понял? Просто не смотри.

– Понял.

– А вы двое уберите сабли. Не хватало еще оружием размахивать!

Они послушались. Сталь исчезла из виду, сразу стало легче дышать. Елезар распахнул кафтан, развязал тесемки на горловине рубахи, обнажил левую половину груди. Фома поднес только что запаленную лучину, и в неровном багровом свете все увидели розовый шрам на том месте, где должно было находиться церковное клеймо. Каждому при рождении ставили такое – знак империи, знак Всевышнего и Всемогущего. Как человек клеймит стада свои, так и слуги Божьи помечают Его паству.

– Сам срезал, – пояснил Елезар. – Ножом. Когда брат сгинул.

Наум кивнул:

– Наш.

– Раз так, то забудем все страхи. Не грех и пропустить по чарке, – натужно улыбнулся Фома. – Я схожу за бочонком. Смотрите, не поубивайте тут друг друга без меня.

Он скрылся за занавеской. Наум ободряюще хлопнул по плечу Елезара:

– Не переживай. Любой бы перепугался вусмерть от такого. Забудь. Сегодня сделаем дело, и пусть эта ведьма катится на все четыре стороны. Меня звать Жилой. А вот этот седой, по чьей вине мы здесь собрались, – Горь.

– Я знаю, кто вы, – сказал Елезар. – И сделаю все, чтобы вам помочь. Хотя, по мне, это опасный, очень опасный путь.

– Казаку ли пристало бояться опасности? – пожал плечами Наум. – Я свое отбоялся на Старой площади. Теперь меня никакой ведьмой не запугать.

– Да и чорт бы с ней, с ведьмой, – понизив голос, сказал Елезар. – Просто… вот даже если все это правда, воскресит она атамана, вернет его в мир живых. И что дальше? Что скажут те, кто сражался с ним рядом? Или те, кто мечтает возродить его дело? Атаман послал подальше Бога империи, но принял помощь от горных богов! Все равно что крестьянин, ушедший от одного барина к другому, который сечет меньше. Оброк так и так платить. Разве это не глупость? Разве не предательство всех, кто погиб за безбожье?

– Красиво говоришь, – проворчал Наум. – Не удивлен, что за тобой люди идут.

– Отец отдал меня в монастырское училище, – смутился Елезар. – Там натаскали.

– И грамоте небось разумеешь?

– Да.

– Удивительное дело! Говорит как по-писаному, буквицы корябать умеет, а не понимает ни хрена! Кто знает, что мы воскресили атамана?

– Никто.

– Именно, – зашипел Наум. – Ты, я, да вот эти инвалиды, каждый из которых даже на дыбе будет держать язык в положенном месте – то бишь за зубами. Ведьма уйдет обратно в горы, а мы встретим атамана. Мало ли как он спасся, мало ли где слонялся все эти годы, мало ли кого казнили вместо него! Я поклянусь чем угодно, что в тот день на Старой площади четвертовали другого мужика – и мне, чорт подери, поверят. Потому что я был там, прямо там, и все видел. Потому что у меня не хватает доброй половины носа и одного уха, а рожа отмечена тавром!

– Ясно, – закивал кучерявый. – Народ можно обмануть и повести за собой. Но ведьму вы не проведете.

– А с чего ты вдруг взял, будто ей есть до всего этого какое-то дело? Клятые колдуны отродясь не вмешивались в то, что творится на равнине. Они так далеко, поди, и не забредали никогда.

– Вот именно! Чего это ей тут понадобилось? Не следует доверять тому, чего не понимаешь.

– А кому тогда? Тебе, например, следует доверять? Я тебя первый раз в жизни вижу.

– За меня поручился Беляй.

– А за нее – Горь. А Горя не проведешь, он хитер как лисица весной. Вишь, вон – ведьме умудрился жизнь спасти.

– Она в расселину провалилась, – сказал Горь, взглянув на них угрюмо из-под седых бровей. – А я рядом случился. Ну и вытянул, чего ж бабе не помочь. Улов уж только наверху рассмотрел.

– В настоящем-то, значит, виде ни разу ее и не видал? – спросил Беляй.

Горь помотал головой.

– А как мертвых воскрешает?

– Это видал. Она все спрашивала, чем отблагодарить меня за спасение. Ну, я возьми да и скажи, мол, так и так, верни с того света атамана моего, Безбожного Царя, – а она возьми да согласись. Я, само собой, сперва-то не поверил. Тогда она говорит-де, убей кого-нибудь, увидишь. Так и вышло. – Горь поднес ко рту крынку, но та оказалась пуста, и он разочарованно вернул сосуд на место. – Встретился нам блаженный: в веригах, в рубище, нестриженый – как полагается. Шел в Клятые горы проповедовать, Божье слово нести. Ну я и подумал, мол, все равно ж погибать бедняге. Зарубил его. А она воскресила.

Горь замолчал, снова потянулся к крынке. Видно было, что рассказ дался ему нелегко.

– И что блаженный? – спросил Беляй.

– Ничего. Дальше в Клятые горы пошел.

– А он точно помер? – это уже Елезар.

Горь поднял на него мрачный взгляд:

– Я знаю, как убить человека, сынок. Мертвее не бывает. Битый час ее к нему не подпускал, чтобы уж наверняка убедиться.

– А когда подпустил? Что она делала?

Горь поморщился:

– Какая разница? Сейчас все равно иначе будет.

– Почему?

– Да потому что у нас ни тела, ни крови, ни даже костей атамана нет! – раздраженно стукнул кулаком по столу Горь. – Тут другое колдовство нужно.

Ввалился Фома с несколькими латунными чарками в руках и небольшим бочонком под мышкой, перемазанным свежей землей. Раскрасневшееся лицо его дышало предвкушением попойки.

– Вот об этом сейчас и погутарим! – объявил он, услышав последнюю реплику Горя. – Но сперва – самое время для того, чтобы отметить встречу.

Выбив пробку, уметчик принялся разливать вино по чаркам:

– Аккурат из этой посуды атаман пил, когда в последний раз у меня останавливался. Он тогда, помнится, не в духе был. Грызли его, поди, сомнения…

Глядя на жидкость, льющуюся из бочонка и кажущуюся в темноте черной, Наум вспоминал атаманову кровь, стекающую с досок помоста на молочно-белый мрамор дворцового крыльца. Разбуженные разговором с Елезаром, жуткие образы поднялись из густого ила на дне его памяти, всплыли на поверхность, и теперь он не знал, как от них избавиться. Рев толпы, заполнившей площадь, строгие каменные лики серафимов, смотрящие с фасадов надвратных башен, черные росчерки ворон над ними. Топор палача, занесенный в серое бескрайнее небо, словно призывающий самого Господа в свидетели творимого правосудия – и короткий стук, с которым лезвие врезалось в плаху, разрубив плоть. И крики. Нескончаемые, до костей пробирающие крики – сквозь слезы, сквозь молитвы, сквозь стиснутые зубы.

Пошатнувшись, он тяжело оперся на стол, мотнул головой.

– Все хорошо, Жила? – встревожился Фома.

– Терпимо, – ответил Наум, облизал пересохшие губы. – Давайте уже начнем.

Сказано – сделано. Фома раздал чарки, поднял свою:

– За Безбожного Царя!

– За Безбожного Царя! – стройным хором отозвались остальные. Вино и вправду оказалось хорошим, крепким и терпким, со стойким травяным привкусом. Наум не спеша выпил чарку до дна, оглядел товарищей.

– Итак, все ли справились с поручением? – голос его чуть подрагивал, да и пальцы пришлось сжать в кулак, чтоб не тряслись. – Я свое выполнил. Вот атаманово знамя.

Он вынул из-за пазухи сверток, бережно перевязанный шелковой тесьмой. С третьей попытки справился с узлом, развернул полотнище на столе. Кое-где прожженное, в паре мест пробитое пулей, пахнущее землей и плесенью, это было то самое знамя, под которым бойцы Безбожного царства сражались за свою волю против хранимой Богом империи – красная фигура человека посреди черного поля небытия.

– За три дня до того, как нас повязали, – сказал Наум, – я по приказу атамана спрятал его в укромном месте. Закопал. Где именно, знали только мы двое. Сбежав с каторги, первым делом отправился туда и забрал. С тех пор вожу с собой. Больше ничего священного у меня нет.

Беляй осторожно коснулся ткани пальцами.

– Надо же, – проговорил он. – Думал, никогда его больше не увижу.

Горь вытер рукавом глаза, пожал Науму руку:

– Спасибо, Жила.

– Спасибо! – пробормотали остальные, склонив головы. Вид знамени, запрещенного и поруганного, подействовал на них странно – вместо воодушевления пришла тоска.

– У меня сталь атаманова, – сказал Фома, нарушив тягостное молчание. – Ножик его, которым он расплатился за пребывание в тот раз, в самый последний. Клянусь, я им не пользовался. Как тогда на полочку убрал, так и не доставал. Ну разве что иногда – полюбоваться да сыну похвастать.

Он бросил на середину расстеленного знамени короткий походный нож в кожаных ножнах. Науму хватило одного взгляда, чтобы узнать оружие. Он кивнул. Следом кивнули Горь и Беляй – все они не раз видели у вождя этот нож с замысловатым узором на костяной рукоятке.

– У меня, как было уже говорено, слово, – сказал Елезар, положив на стол свиток. Фома осторожно развернул его. Слова, начертанные неспешным, основательным почерком, складывались в аккуратные строчки. Внизу, рядом с восковой печатью, изображавшей все того же одинокого человека, стояла размашистая, похожая на детские каракули, подпись – Безбожный Царь, несмотря на все старания, не смог овладеть грамотой.

– Кажись, его значок, да? – пробормотал Беляй.

– Чорт знает, – хмыкнул Фома. – Вроде похож. А ну-ка, друг, раз ты ученый, прочти, что тут написано.

– Да я наизусть уж выучил, – сказал Елезар. – За столько-то лет! Это обращение к крестьянам с призывом переходить на сторону безбожников. «Сим именным указом жалуем всех, находившихся прежде в подданстве помещиков и имперской короны, волей и свободой от оброку, подушных и иных податей, а также рекрутских наборов. Владейте землями, лесными, сенокосными угодьями и плодами охоты вашей и рыбной ловли в полной мере. Ни помещика, ни Бога, ни…»

– Да откудова ж мы знаем, что там именно это написано? – перебил парня Горь. – Никто ж из нас подтвердить не сумеет. Может статься, брехня!

Елезар уставился на старика, скрипя зубами. Потом процедил:

– Ежели брехня, так я сейчас заберу бумагу и уйду. А ежели не уходить, то ты, дядька Горь, помолчи, а не то не посмотрю на седину твою, разобью к дьяволу рожу. На твой зов я откликнулся, по твоей просьбе самое дорогое, что у меня есть, принес, хоть и не доверяю горному колдовству. А потому и ты меня уважь.

Горь скривился, но смолчал. Беляй, убедившись, что перепалка не продолжится, бросил на стол крошечную ладанку на оборванном ремешке:

– Я привез волосы атамановы. Ефросинью Краснову, чай, помните?

Фома и Наум кивнули.

– Вот у нее забрал. Состригла на память у атамана локон и на груди все это время носила. Нынче на Севере живет, в горнозаводской деревушке – еле нашел. Отдавать не хотела, пришлось силой брать.

– Не пришиб? – спросил Наум.

– Что ты, Жила! И пальцем не докоснулся. Припугнул токмо.

– Эх и хороша была девка, – протянул Фома, разглядывая ладанку. – Но потому атаману и досталась, что хороша. Других-то мы себе разбирали.

Его толстые пальцы оборвали ниточку, стягивавшую горловину мешочка, и извлекли завиток волос, иссиня-черных, будто вороново крыло.

– Все верно, – с видом знатока сказал Беляй. – Носа не подточишь. Атаман чернявый был.

Волосы легли на середину знамени, рядом с ножом и свитком, а взгляды собравшихся обратились к Горю. Старик полез за пазуху:

– Я свою долю выполнил, как условлено. Вот земля атаманова. Из его родной станицы. – Достав кожаный кошель, он высыпал на сложенные в середине стола сокровища обыкновенный грунт, сухой, коричнево-серый. – Избу, в которой атаман родился, снесли по императорскому повеленью. На ее месте теперь пустырь. Ничего сложного не было в том, чтобы землицы накопать.

– А откуда ж нам знать? – оскалился Елезар Полынник, сложив руки на груди. – Может, ты тут неподалеку нарыл, а нам теперь брешешь? Как проверить?

– Ежели б я не хотел, чтоб дело успехом увенчалось, стал бы я его затевать? – сказал Горь. – Это я придумал атамана к жизни вернуть, я вас созвал. Что ж мне, самому себе на горло наступать?

– И то верно. – Наум повернулся к Елезару: – Глупость ты сморозил, казак. По-хорошему, дядьке Горю с тебя спросить бы надо за неуважение, но некогда нам сейчас этим заниматься.

– Некогда, – подтвердил старик. – Самое важное впереди.

Он склонился над столом, осторожно взял знамя за углы, поднял их и связал, получив узелок вроде походного, со всем потребным для колдовства внутри. Земля просыпалась сквозь дыры в полотнище, и ему пришлось придержать узелок снизу ладонью. Затем Горь обратился к ведьме, сказал:

– Пора. – И шагнул за занавеску. Остальные торопливо последовали за ним, стараясь не оглядываться. Они прошли через тесную кухоньку, где на сундуке в оцепенении замерла толстая Авдотья, и, миновав обширную клеть, выбрались на задний двор. Здесь, в окружении яблонь и пустых бочек, размахивал деревянной саблей сын хозяина.

– Брысь! – рявкнул на него Фома. – Чтоб духу твоего тут не было!

Мальчишка послушался. Ему хватило ума броситься в обход дома и не столкнуться с ведьмой, как раз выходившей из клети. Казаки избегали смотреть на нее, но Науму нелегко было справиться с искушением. Девушка двигалась плавно и бесшумно, плыла сквозь сумрак ослепительно-белым силуэтом. Волосы совсем не мешали ей, стелились позади, словно шлейф высокородной дамы. Упругие, налитые груди с маленькими розовыми сосками чуть покачивались при каждом шаге, и Наум зажмурился, боясь, что вот-вот потеряет контроль над собой.

Горь приблизился к небольшой, но достаточно глубокой свежей яме возле ближайшей яблони – похоже, здесь был вырыт бочонок с вином – и, бережно опустив в нее узелок, принялся засыпать яму землей. Закопав, отошел к товарищам, стал шепотом объяснять, отряхивая руки:

– Это как бы могила атамана получается. Императорские палачи скормили его плоть псам да стервятникам, но суть его, сам он – здесь. Потому и можно…

Елезар, не дослушав, круто повернулся и направился было к дому, но Наум схватил парня за руку, остановил:

– Погоди! Ты чего?

– Видеть не желаю эту колдовскую белиберду! – громким шепотом ответил Полынник. Лицо его потемнело от гнева. – Я лучше внутри подожду.

– Ты это брось, – угрожающе прищурился Горь. – Мы все вместе здесь, ради общего дела.

– Пусть так! Дело важное, не спорю. Но смотреть на всяческую мерзость я обязательства не брал!

Вырвав руку из хватки Наума, Елезар скрылся в избе. Горь выругался, сжал кулаки.

– Не серчай, – сказал Наум. – Сам понимаешь, ему тяжело.

– А мне не тяжело? Нежный какой. Нет у меня к нему доверия. Щегол! Щенок!

– Тише. Мы не для того сюда съехались, чтобы друг на друга зубами скрипеть. Потерпи, научится и он уму-разуму.

Горь махнул рукой, опустился на одну из бочек. Сгорбленный и разозленный, старик походил на оголодавшего степного стервятника. Долгая жизнь, состоящая из одних только невзгод и лишений, научила его, вцепившись в добычу, не упускать ее. Наум подумал, что Горь просто отвык видеть в окружающих людях кого-то, кроме врагов.

Тем временем ведьма опустилась на колени у крохотной могилы и, положив ладони на влажные комья земли, принялась бормотать что-то неразборчивое, ритмичное, похожее сразу и на колыбельную, и на молитву. Наум прислушался, но не смог различить ни единого знакомого слова. Наверное, это был язык Клятых гор.

Казаки замерли, пораженные обыденным величием происходящего. Они пытались творить историю посреди истерзанной холодными ветрами пустоши, лишенной Божьей благодати и людских законов. Они пытались возродить дело, погубленное сильными мира сего, вернуть надежду, которую когда-то, чорт знает сколько лет назад, дал им чернобородый человек, чьего имени сейчас никто уже не смог бы вспомнить. Горстка искалеченных стариков да горная ведьма, существо из страшных сказок, в крохотном безымянном умете на берегу Старшего Ягака, пограничной реки между землями людей и нечисти. Неужели этого достаточно? Наум, подняв глаза к беззвездному небу, решил про себя, что, даже если колдовство закончится впустую, даже если утром им придется разъехаться ни с чем и вернуться к остаткам своих жалких жизней, он не станет жалеть. Главное в свободе – борьба за нее.

Ночь накрыла умет промозглой мглой. Пальцы ведьмы были окутаны бледным зеленоватым сиянием. Мерно раскачиваясь, она продолжала читать заклинания, иногда срываясь на пронзительный, почти птичий крик, иногда возвращаясь к едва различимому шепоту. Пахло серой и застарелой болезнью. А потом, внезапно, девушка замолчала. Рывком поднявшись на ноги, она отскочила от могилы и застыла на месте. Казаки, перепуганные и встревоженные, сгрудились вокруг.

Земля двигалась. Даже в темноте было видно, как шевелится грунт в яме. Словно под ним извивался клубок змей. Или человек пытался вырваться из пут.

– Братцы, нужно ему помочь! – воскликнул Фома, но Горь приложил палец к губам. В полной тишине, затаив дыхание, они наблюдали, как в могилке бьется нечто не мертвое и не живое, то ли в агонии, то ли в родовых муках. Через несколько мгновений из ямы поднялся жалобный, полный горькой муки стон, и земля замерла.

– Это что? – спросил Фома, обращаясь то ли к Горю, то ли к колдунье, то ли к пустоте вокруг. – Получилось или нет?

Ведьма повернулась к казакам. Лицо ее – для Наума прекрасное и молодое, с родинкой над правой бровью – ничего не выражало.

– Ложь, – сказала она. И, замолчав, вновь уставилась на яму.

– Как это понимать? – дернул Горя за рукав Беляй.

– Так и понимай, – прохрипел Горь, которого душила ненависть. – Так и понимай! Одна из атамановых вещиц, знать, подложная! И я догадываюсь, чья! Чортов сосунок…

Круто повернувшись на каблуках, он бросился к дому. Фома поспешил за ним, сдавленно бурча, что стоило бы одуматься и держать себя в руках. Прежде чем последовать за товарищами, Беляй и Наум задержались на минуту, глядя на ведьму.

– Кого ты видишь? – спросил Наум.

– Дочку, – помолчав, признался Беляй. – Старшую.

– Она умерла?

– Почем мне-то знать?

В избе царила неразбериха. Громыхали оскорбления и ругательства, трещал под ударами кулаков стол, метались по стенам перепуганные тени. Когда, промчавшись мимо хнычущей в кухне Авдотьи, Наум и Беляй ввалились в горницу, Елезар, загнанный Горем в дальний от двери угол, уже положил пальцы на рукоять пистоля.

– Не отнекивайся, гаденыш! – рычал старик, тряся кулаком у самого носа молодого казака. – Отвечай, кто тебя подослал! Отвечай, стервец!

– Я за него ручаюсь! – взревел Беляй. – Слышишь?!

Он встал рядом с Елезаром, оттолкнул Горев кулак:

– Не размахивай руками. Я его привел, мне и ответ держать.

– Нет уж, дядя Беляй, – сказал спокойным, ровным голосом Елезар. – Я сам за себя постоять сумею.

– Вот-вот! – яростно закивал Горь. – Чай, не маленький. Сколько у него там сабель, говоришь? Только вот чорт знает, что это за сабли и на чьей они стороне! Нет, братцы, это крыса… что угодно поставлю, это крыса, которой поручено было наш замысел сгубить. Кто ему разбрехал? Ты?

– Я, – с вызовом произнес Беляй. – Потому что я в ем не сомневаюсь, сызмальства его знаю.

– Знаток, ети твою мать! – скривился Горь. – Значит, вы заодно с ним? Не зря я думал, что никому с чистой рожей нельзя верить. Кто на каторгу за безбожное дело не пошел, того купить можно, запугать можно, обдурить можно. Паскуды гнилые!

– Ты бы язык придержал, – сказал Елезар, и в словах его не слышалось ни капли былого уважения. – А то оборву.

– Я тебе сейчас хрен оборву! – орал Горь. – Грамотей поганый! Намалевал на бумажке буковок, за слово атаманово выдал, а мы и поверили, как дети малые, послушали его. Щенок! Сволочье! Ублюдок безродный! Кто тебя надоумил?

– Слово атаманово не трожь! – завопил Елезар. – Я его с детства хранил! Это тебе не земли с грядки набрать, старый хрыч! Это тебе не с чортовым отродьем путаться, не продавать себя подороже от одного божка к другому! Атаман бы за такое в харю твою рваную плюнул!

Наум не заметил, как в руке Горя появился нож. Да и никто, наверное, не заметил. Короткий кривой клинок сверкнул багровым в отсветах печного огня – а следом, мгновение спустя, полыхнул выстрел. От грохота заложило уши. Из облака порохового дыма выпал навзничь Горь с простреленным горлом. Пока он падал, прямой как палка, все еще сжимая в кулаке нож, Наум вспомнил предупреждение ведьмы, прозвучавшее перед самым появлением Беляя с Елезаром. Дело нечисто, сказала она, стоит быть настороже. Нужно было ее послушать, подумал Наум. Нужно было допросить этих двоих с пристрастием.

А потом Горь упал, опрокинув лавку, уставившись в потолок пустыми глазами, и Наум больше ничего не думал. В руке у него оказалась сабля. Рядом встал Фома с палашом и боевым топориком, огромный, словно медведь.

– У меня в доме такое не позволительно, – медленно, тщательно выговаривая каждое слово, проскрипел рыжебородый. – Мой гость – мой брат.

– Клянусь, мы не помышляли такого исхода, – сказал Беляй, выхватывая оружие. – Вам помочь хотели.

Никто не ответил. Они замерли на вдохе, двое против двоих в большой, но темной горнице, полной едкого дыма, примериваясь, присматриваясь друг к другу. На выдохе сшиблись: Наум с Елезаром, Фома с Беляем. Засвистела, зазвенела, заскрежетала сталь. Рубились умело и страшно, не жалея ни себя, ни супостата, вкладываясь в каждый взмах.

Беляй был обречен. Сабля в левой руке не могла тягаться с топориком и палашом куда более дюжего Фомы. Он сопротивлялся отчаянно, но быстро выбился из сил. Рыжебородый, только этого и ждавший, в два счета вышиб у него оружие, однако, вместо того чтобы сдаться на милость победителя, Беляй рванулся вслед за отлетевшей к печке саблей. Фома, пропустив бывшего товарища мимо себя, ударил вслед, вонзил лезвие топора в затылок. Сделав по инерции еще пару шагов, казак рухнул лицом вниз. Пальцы на изувеченной ладони дернулись несколько раз и замерли. Топор застрял в черепе, и Фоме пришлось упереться ногой в спину убитого, чтобы вытащить острие.

Елезар Полынник и Наум были в равных условиях. Сабля против сабли, на стороне первого – молодость и сила, на стороне второго – опыт и гнев. Клинки плясали вокруг них, сталкиваясь и отскакивая, сыпали искрами. Когда Беляй лишился оружия, Елезар, поняв, что вот-вот окажется в меньшинстве, усилил натиск, заставив противника попятиться. На его счастье, Жила, отступив, приблизился к стене, и на очередном взмахе острие сабли зацепилось за полку, на короткий миг оставив его беззащитным. Этого Полыннику хватило. Он сделал резкий выпад, пронзив Науму грудь, затем пнул в живот, опрокинув на спину, а сам развернулся к Фоме. Уметчик как раз выпрямлялся, выдернув топор из головы Беляя. Елезар рубанул его сбоку, чудовищным по силе косым ударом с потягом. Рыжебородый, рассеченный почти надвое, издал протяжный булькающий хрип и повалился на свою жертву, щедро заливая пол кровью.

Елезар, перешагнув через быстро растекающуюся лужу, кинулся к двери. Молодой казак не оглядывался и не видел, как поднимается, скалясь от боли, Наум. Зажимая левой рукой рану в груди, правой он поднял саблю, сунул ее в ножны. Затем подобрал топорик Фомы и, оставляя за собой багровые следы, побрел за Полынником.

В сенях Наум едва не упал. Силы стремительно убывали, ноги дрожали и подгибались, голова шла кругом. Лишь навалившись всем телом, сумел он открыть наружную дверь, выбрался на крыльцо и увидел, как Елезар выводит из стойла под уздцы двух лошадей.

Из мрака возник невысокий силуэт, перегородил дорогу. Мальчишка направил на казака деревянную саблю:

– А ну, стой! Это не твоя кобыла…

Голос был звонкий, чистый, ничуть не похожий на отцовский. Но деревянная сабля – не ровня настоящей. Полынник, не сказав ни слова, ударил наискось, снеся рыжую голову. Лошади, боевые, видавшие виды, привыкшие к запаху смерти, лишь недовольно всхрапнули.

Опершись на столб, что поддерживал навес над крыльцом, Наум взвесил топорик в руке, примерился и метнул в Елезара. В прошлой жизни, давным-давно, у него это хорошо получалось. Тело отозвалось на движение дикой болью – и он закричал. Как тогда, на другом крыльце, под кнутом палача. В этом крике было больше ярости, чем жалости к себе. Елезар, вздрогнув, обернулся на звук, и топорик, метивший между лопаток, угодил ему в правое плечо с мокрым, отчетливо слышным хрустом.

– Ах, гнида! – взвыл он, схватившись за рану. Между пальцев тонкими ручейками побежала кровь.

– Ничего, сейчас пройдет, – сказал Наум, спускаясь с крыльца. Каждый шаг давался ему с трудом. – Сейчас, потерпи чутка…

Правая рука Елезара повисла плетью, пальцы разжались, и сабля упала в грязь. Наум медленно вытащил свою.

– Ты мне кость сломал, – простонал Полынник. – Пес поганый!

– Я тебе сейчас и хребет сломаю, – заявил Наум, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание. – Подожди немножко.

Елезар нагнулся, протянув левую руку за оружием, и в этот момент Жила бросился на него. Он не успел совсем чуть-чуть. Молодой казак оказался проворнее – острие поднятой сабли метнулось навстречу, скользнуло по лицу, распахав кожу от скулы до отсутствующего уха. Наум отшатнулся, но, потеряв равновесие, рухнул наземь. Попробовал откатиться в сторону, однако тело не желало подчиняться, и он замер на месте, чувствуя, как рот наполняется горячей соленой влагой.

– Ты так даже на человека похож, – сказал Елезар, стоя над ним. – Когда вся харя в кровище перемазана.

Он взмахнул саблей. Топор палача на дворцовом крыльце. Небо, принимающее жертву. Наум зажмурился, не ощущая ни страха, ни досады, и вдруг вспомнил имя своего атамана. Но лезвию не суждено было опуститься. Громыхнул выстрел. Пуля, угодив молодому казаку в глаз, вышибла из него всю дурь. Елезар прошептал что-то перекошенным ртом, поднес к лицу руки, пошатнулся, сделал неуверенный, пьяный шаг в сторону, упал ничком и больше не шевелился.

Наум открыл глаза. На крыльце стояла Авдотья с его фузеей в руках. Дуло дымилось. Вот чорт, подумал он, настоящая казачка. Сумеет и перепелок правильно потомить, и ружье зарядить. Не смотри, что зашуганная – стреляет метко. Повезло рыжему.

Авдотья уронила фузею и, едва переставляя ноги, побрела через двор к телу сына. Даже сквозь усиливающийся шум в ушах Наум слышал ее причитания. Повезло рыжему, снова подумал он. У него была настоящая жизнь. У него было кого любить. У него было все. И он умер раньше, чем успел это потерять. Повезло.

Наум попытался привстать или перевернуться на бок, но ни одна мышца не отозвалась на зов. Плоть больше не принадлежала ему. Лежи, жди конца. Сейчас, сейчас пройдет. Еще немного. Небо над ним было все так же затянуто тучами, все так же беззвездно. Или это он слепнет? Проклятая ведьма! Где она, принесшая беду? Где ты, отродье горных демонов? Сдержи слово, данное Горю, оживи сына этой толстой, несчастной бабы. Разве не слышишь, как она убивается?

Авдотья действительно рыдала взахлеб, в полный голос, опустившись на колени рядом с Фролкой, выла и скулила, подобно умирающей собаке, без слов и интонаций. Поднявшийся ветер подпевал ей.

Я представлю, что она оплакивает меня, подумал Наум. Никому от этого не будет вреда, верно? Верно? Но окончательно убедить себя он не успел, потому что Авдотья вдруг заверещала. Пронзительно и тонко, будто насмерть перепуганная свинья, а потом, столь же внезапно, замолчала. Каким-то чудом, отозвавшимся новой волной боли, Науму удалось приподнять и повернуть голову.

Мальчишка вставал. Неспешно, неуверенно, совершая по одному деревянному движению за раз. Мать, всхлипывая, отползала от него, выпучив в ужасе глаза. Кажущееся нелепо коротким тело слепо шарило в воздухе – по очереди, осторожно, словно вновь учась пользоваться руками. Со скрипом открылась дверь дома, на крыльцо вышел Беляй. Голова его была запрокинута назад, рот широко распахнут из-за отвисшей нижней челюсти. Он шевелился так же, как мертвый мальчишка – шаг одной ногой, шаг другой, взмах рукой – точь-в-точь поломанная кукла на ниточках из ярмарочного балаганчика. Следом выбрался Фома, и Авдотья завизжала вновь, потому что из разрубленного живота ее мужа свисали дьявольской бахромой перекрученные канаты внутренностей, а верхняя часть туловища съехала набок и с каждым отрывистым движением постепенно сползала все ниже и ниже. Третьим шел Горь. Борода его почернела от крови, а в пальцах до сих пор был зажат злополучный нож.

Рядом с Наумом задергался Елезар. Лошади, испуганно прядая ушами, попятились в стойло. Но мертвому казаку не было до них никакого дела. Неуклюже передвигая свое непослушное тело, он присоединился к темной процессии, направлявшейся к воротам.

Когда сняли засов, из дома, наконец, показалась ведьма. Со свертком в руках – из грязного тряпья выглядывали крохотные ладошки и доносился тонкий младенческий плач, похожий на кошачье мяуканье. Если плачет, значит, живой. Значит, не задохся, пока созревал в земле на заднем дворе.

Вот дрянь, подумал Наум, ведь даже не обманула. Ни в слове не соврала. Она действительно умеет воскрешать покойников. Просто казаки возомнили, будто ведьма – гвоздь их замысла, а оказалось наоборот. Видать, для чего-то понадобился Клятым горам вождь разгромленного восстания и, поклявшиеся идти с ним до конца, верные слуги атамановы. Может, там, за хребтом, куда не дотянуться ни империи, ни её ошалевшему от безраздельной власти небесному покровителю, поднявшиеся из мертвых казаки начнут все заново? Может, на этот раз им удастся завершить начатое?

Расставаясь с жизнью посреди залитого кровью безымянного умета на восточном берегу Старшего Ягака, безбожник Наум Жила смотрел на ведьму и улыбался. Он видел ее в истинном обличье и, если б мог, возблагодарил бы Господа за то, что умирает, потому что живым никогда не познать подобной красоты. Наум не спешил. Знал, что она дождется.