Комиссар Глебов Иван Филиппович, монтер по профессии, в изрядно потрепанной кавалерийской шинели, с длинными отворотами на рукавах, не показывая усталости, шел, как по плацу, впереди длинного обоза, конец которого терялся в темно-ржавой мути, обволакивавшей бесконечную ленту домов и заборов села Смоленского.

Несколько поодаль от него, стараясь идти в ногу с комиссаром и постоянно сбиваясь, шагал совсем юный красноармеец, Алексей Дымов, бывший конторщик крохотного кирпичного завода из-под Шлиссельбурга. Он шагал с усталым и хмурым лицом, насупившийся, смахивая с носа холодные капли, падавшие с намокшего, сломанного для лихости козырька легкой летней фуражки. Он не смотрел по сторонам. Эти места были ему знакомы с детства и не представляли ни тогда, ни теперь ничего привлекательного.

В холодной пропасти осенней ночи, в самый глухой ее час, среди оголенных, как будто зажавших стоны деревьев с судорожно вытянутыми сучьями, стояли, похожие на большие ящики, домики. За глухими занавесками, за тяжелыми ставнями то ли спали тяжелым сном, то ли притаились, прислушиваясь, что делается на улице. А на улице двигался темный обоз, на грохот которого угрюмо и лениво отзывались дворовые псы и устало замолкали, как только все лязги и скрежеты уходили от них.

Ветер гудел в проводах, иногда с такой пронзительной невыносимой силой, что становилось еще тоскливей и неуютней и от него, и от тяжкого безмолвия вымершей местности и реки, застывшей у высокого берега. Дождь прекратился. Порывы холодного ветра обжигали щеки. Когда ветер проносился, качая ветви, они начинали позвякивать, как жестяные. Привыкший в темноте глаз различал крупные булыжники под ногами и видел впереди мутные, расплывающиеся очертания домов, теснившихся друг к другу.

Комиссар резко остановился, отступил с дороги, пропустил вперед первую подводу и подошел к Дымову. Они стояли рядом. Плечистый, с тонкими рыжими усами комиссар и худой, тонконогий красноармеец. Оба молча смотрели, как проходили мимо них темные подводы с высокими, чуть наклонными бортами. Нельзя было увидеть, чем они нагружены, но Дымов знал, что там, на этих подводах, лязгают большие и малые лопаты, киркомотыги, ломы, пилы, топоры — весь шанцевый инструмент, нужный для саперных работ. На других подводах подпрыгивали черные катушки телефонного провода и кривые, тяжелые, неуклюжие мотки колючей проволоки.

— Иди-ка, — сказал Глебов, слегка дотронувшись до руки Дымова, — и посчитай подводы, все ли тут, да посмотри, где Крынкин с Мохиным: а то эти колонисты, — он махнул головой на подводы, — могут там с конца и к дому завернуть…

Дымов ничего не ответил, он пошел вдоль длинного ряда подвод. Возницы сидели, согнувшись, иные клевали носом, иные спали, привалившись к моткам телефонного провода, закрепив поводья за край подводы, иные сидели, неестественно выпрямившись, и никто не мог бы сказать, о чем думают эти мрачные люди, подчинившиеся только приказу о реквизиции подвод и лошадей для срочных военных нужд. Они знали, что их сразу же отпустят, как они довезут груз, но кто знает — так ли это? Сейчас такие времена, что, глядишь, вернешься домой через несколько лет, да еще вернешься ли?

Дымов не будил спящих. Он шел и считал подводы. Когда сказал про себя «шестнадцать», перед ним оказалась пустая улица. Он стоял, поеживаясь, не понимая, куда девались еще две подводы и куда пропали Крынкин с Мохиным. Сырая мгла окружала его. Ему тоже захотелось идти дальше от этой дороги, от этого обоза, идти не останавливаясь, пока не блеснет огонек маленького домика, где есть хорошая теплая кровать и мать даст крепкого сладкого чая… Он стоял один, поеживаясь. Винтовка оттягивала плечо. Обоз исчез. Он прислушался. Приближался какой-то шум. Показались две подводы. Красноармейцы шли и разговаривали с подводчиками.

До слуха Дымова долетели обрывки слов. Говорил Мохин, обращаясь к колонисту-подводчику. Дымов услышал:

— Ты мне не объясняй. Я ученый на объяснения. Тут воды нет — сам знаешь. Чего ты вздумал среди дороги лошадь поить — хозяин особенный?..

— Больна она, ногу ранила. Вот надо ногу промыть, — отвечал спокойно подводчик, — хромает, идет плохо. Не дойдет…

— Знаю тебя, — сказал Крынкин, — как за вами не посмотри, так вы раз в сторону — и все. И ищи-свищи…

— А зачем мне твоя проволока? Что я, душиться на ней буду? — сказал, сплюнув, второй подводчик. — Если тебе нравится — сам душись…

— Душиться не душиться, а изгородь колючую за милую душу сделаешь. Вон у вас колючкой все огороды огорожены.

Подводчики не отвечали. Увидев Дымова, красноармейцы подошли к нему.

— Чего ты? Чего ждешь?

— Комиссар послал…

— Зачем?

— Проверить, налицо ли все подводы… Вас посмотреть…

— Ишь ты, — сказал Мохин, — он, гляди ты, и вперед смотрит и назад норовит. Порядок соблюдает. Скажи, что вот поотстать кое-кто сообразил, да мы смотрим в оба. А ночью смотреть — надо уметь… Закурим. Свернуть хочешь?

— Я не курю, — сказал сердито Дымов.

— А что ты сердишься, ты не сердись, ты злость побереги — пригодится, а мы закурим…

— Я не сержусь, — ответил Дымов, вынимая спички и давая огня прикурить красноармейцам…

— Какие у тебя спички-то, — с восхищением сказал Мохин, беря в руки коробок.

— Я их в восковой бумаге держу, чтоб от сырости не пострадали. Я побегу, а то комиссар ответа ждет…

— Ну, беги, да скажи там комиссару, что мы тут на посту. Беспорядка не позволим. Ишь ты, он взял да в сторонку, там в улочку, а этот, второй, за ним, как будто из любопытства. Хорошо, я посмотрел, а то так бы и утекли. А там лови их… Одно слово — колонисты, знаешь, — он взмахнул самокруткой в воздухе, и искры посыпались на дорогу, — они вот так соображают, что все добро из города им перейдет. За их картошку, за молоко, за муку. Первые они грабители, буржуи, кулаки, ей-богу. Им, брат, доверия ни на копейку. Сейчас же в кусты, как не усмотришь. Вишь, ему лошадь надо ночью мыть. Пошел воду искать. Тут мы их и накрыли… Ну, беги, а то комиссар волнуется — две подводы пропали. Так скажи, что налицо…

Последние слова Дымов слышал уже на бегу. Чтобы согреться, он побежал по дороге, и хотя винтовка изрядно ему мешала, но он бежал, будто хотел обогнать кого-то. Глебов, остановив обоз, ждал его. Когда он рассказал про то, что случилось с двумя подводами, Глебов усмехнулся, обтер свои мокрые рыжие усы рукой, точно выпил рюмку водки, и сказал:

— Смотри-ка, Крынкин и Мохин сообразили, а мне показалось, что они думать ленивы. Молодцы! Значит, наш арьергард обеспечен. Продолжаем продвижение…

И снова шагали они почти рядом впереди обоза, а ночь не только не подходила к концу, но казалось, она потеряла конец. Никогда не перестанет налетать ветер с Ладоги, никогда не будет рассвета, никогда они не дойдут до города, куда должны явиться с обозом.

«Как в сказке», — подумал Дымов. Они будут идти годами, умрут, и скелеты лошадей будут тащить прогнившие подводы, и скелеты-подводчики будут скрипеть костями на ржавой проволоке, а он, Дымов, прозрачный, как привидение, будет проверять, все ли подводы на месте, а комиссар… Черт знает что придет в голову, когда начинаешь засыпать на ходу… А комиссар — он что-то спрашивает.

— Эта улица кончится когда-нибудь? — спросил Глебов, поднявши воротник шинели и заложив руки в карманы.

— Эта кончится — другая начнется, — ответил Дымов, хотя прекрасно знал, что это не улица, а проспект, но ему нравилось называть его уничтожающе улицей, потому что и в самом деле это была деревенская улица с садами и домишками, с канавами и заборами. Только разве за длину назвали ее проспектом.

Дымов был зол на все, он был страшно зол на белых, которые шли сейчас с царским генералом Юденичем, которые угрожали ему уничтожением всех его мечтаний и надежд, угрожали возвратом всего старого, хотели его убить, растерзать. Он был зол на то, что он должен в такую холодную ночь идти по бесконечным дорогам куда-то в темноту и не знать, что несет ему завтрашний день. И вместе с этой злостью неясная тревога заползала в его сердце, и он недоверчиво посматривал на притихшие дома и заборы, точно ожидая, что оттуда вдруг из темноты загремят выстрелы по обозу, хотя знал, что этого не случится.

Он вспоминал о матери с сестрой. Они, может быть, не спят в своем маленьком домике в Шлиссельбурге, на улочке, поросшей травой, с подмерзшими лужами, и тихо говорят о нем, не зная, что он идет с винтовкой в сырой, тяжелой шинели по черной ночной дороге неизвестно куда.

Вдруг он услышал смех. Это смеялся комиссар. Он смеялся искренним, душевным смехом человека, которому вдруг пришло на ум, что нельзя же быть все время серьезным, только серьезным.

— А чем тебе не нравится эта улица? — сказал он. — Я на ходу чуть подремывать стал, так мне сон приснился в одну секунду, что идем мы по этой улице, а она вся в громадных зданиях. Все окна открыты, и свет во всех горит, как иллюминация, и нам с тобой цветы бросают. Здорово! А открыл глаза — тьма, брат, на этой улице. А ты на какой улице родился?

— На несчастной улице я родился, — сказал с чувством Дымов, — на шлиссельбургских задворках, вот где. Извозчик, чтобы проехать, с козел слезал и кнутом коров прогонял, что посреди улицы лежали и дороги не давали. Тупик, а не улица, а вы говорите — иллюминация…

— Ну, молодой, ты еще свою счастливую улицу найдешь. Такую счастливую улицу обретешь, что вся в огнях, в золоте будет, как мне приснилась. Пляши и пой, веселись — вот какую улицу найдешь…

— Вы скажете, товарищ Глебов. Что-то вместо огней мы с вами в темноте шагаем, по булыжнику, и за нами обоз тарахтит не с золотом, а с лопатами да проволокой колючей. А правда, — вдруг спросил он совсем другим голосом, понизив его, — правда, Деникин к Туле подходит, а Колчак опять на Волгу вышел? А Юденич уже в Царском Селе, правда?

— Насчет Деникина и Колчака точно не знаю. А Юденич в Царском, это факт. А ты что — боишься, молодой, скажи?

— Я ничего не боюсь…

— Это хорошо, что не боишься. А чего ж ты хочешь? О чем думаешь?

— Я учиться хочу, вот чего я хочу…

— Вот эти мысли в самый раз, — сказал комиссар и хотел продолжать, но в эту минуту до них долетел какой-то громкий окрик. Подчиняясь ему, остановилась первая подвода, за ней другая, и постепенно встал весь обоз.

Возница, сидевший на борту подводы, сказал хрипло, со сна:

— Комиссара зовут в голову. Пропуск требуют. Застава…

Из темноты вышли штыки и перегородили дорогу. Комиссар вытащил пропуск из-за длинного обшлага своей шинели и показал его.

Командир долго рассматривал мятый от частого предъявления и складывания кусочек пожелтевшей бумаги. Потом спросил:

— С вами есть кто еще, кроме подводчиков?

— Есть три красноармейца, — сказал комиссар.

— Давно идете?

— Всю ночь идем…

— Ну, скоро отдыхать будете, — сказал командир.

Штыки разошлись. Дорога была свободна. Обоз потянулся дальше.

— А знаешь, молодой, — Глебов подтолкнул Дымова локтем, — давай-ка и мы сядем. Садись на вторую подводу, я на первую сяду, а то ноги не палки — уходились.

Возчик, сидевший рядом с Глебовым, был одет в теплую, толстую черную куртку, в высоких сапогах, на руках — вязаные перчатки. Он сидел небритый, с потухшей трубкой в зубах, с сизым от холода лицом. Молча подвинувшись и давая место комиссару, он через несколько минут сказал, как будто просто в темноту перед собой:

— Едем, все едем, а лошадей кормить где будем, да если сена с собой нет…

Глебов выпрямился в телеге насколько мог и ответил сразу, нахмурившись:

— А что сам не захватил? Говорили же — запастись. Скажешь, сена нет, бедняк. Скажешь — не говорили?

— Говорили, да ведь не думал, что всю ночь ехать. Думал — в Царское или в Павловск, на фронт, что ли, я не знаю, а тут конца нет…

— Как это в Царское? — воскликнул Глебов. — Да там же белые. К белым, к Юденичу?

— Я ничего не знаю. Я не разбираюсь в политике. Мне что. Я не воюю. У меня оружия нет. Вот подвода есть. Лошадь тоже есть. Куда прикажут — еду. А сена нет — то и говорю. Лошадь на ногах не стоит. А то возьмет — упадет…

— Не упадет, — сказал Глебов, — она у тебя здоровая, как и ты. Похудеет немного, на пользу ей.

— А куда идти будем? — спросил возница.

— Вперед! — сказал весело Глебов. — Большевики всегда вперед идут, а там разберемся.

Жестяная, холодная ночь кидала им навстречу как будто все одни и те же садики, дома, стены, заборы, но иногда проплывали высокие строения, деревья становились толпой, потом опять редели и также сменялись звуки. То стояла настороженная тишина, прорезанная какими-то тонкими скрипами, приглушенным собачьим лаем, далекими свистками поездных составов, то наплывал далекий гул, точно доносился шум ночных работ неизвестного завода, слышались даже наплывы пушечной стрельбы где-то очень далеко, все чаще появлялись патрули, все чаще лез за обшлаг Глебов, вытаскивал пропуск и предъявлял его то шутившим, то мрачным, то недоверчиво осматривавшим обоз людям, которых рождала темнота.

Темнота, казалось, набилась в карманы и в уши. Как угольная пыль, она висела в воздухе. Обоз шел мимо длинных кирпичных амбаров, зданий, не похожих ни на что, так их очертания расплылись. Глебов качался, как мешок. Дымову приснилась улица, о которой рассказывал комиссар, — Счастливая улица с огнями, переливавшимися отливами червонного золота. Вдруг сон прервался. Резкий толчок чуть не сбросил его на катушки с телефонным проводом. Он приоткрыл глаза, обоз стоял посреди большой улицы с многоэтажными домами. Но ни одно окно не сияло червонным золотом. Тусклые стекла, как слепые зеркала, отражали блики разноцветных трамвайных огней.

Справа улица уходила куда-то вдаль, и конца ей не было видно. На всем ее протяжении блестели мокрым глянцем трамвайные рельсы, пешеходов не было. Рядом с обозом проходили трамвайные вагоны, тащившие на прицепе площадки и платформы, нагруженные мешками. Вагоновожатые звонили, давали сигналы, как в обычные часы. На мешках сидели и стояли люди, равнодушно смотревшие на обоз. Трамвайные площадки точно выплывали откуда-то из-за угла и уходили друг за другом, и в этой непонятной ночи они казались торжественными и полными особого смысла.

Слева, за неширокой площадью, освещенной огнями трамваев, виднелась большая стена, шедшая полукругом, и в ней большие, красивые ворота, широко открытые. Из них появлялись люди, которые влезали на площадки трамваев и ехали в город.

Дымов, хорошо знавший город, сразу увидел, где они находятся. Они стояли посреди Старо-Невского проспекта, и прямо против них был вход в Александро-Невскую лавру. Возчики стучали нога об ногу, стоя у подвод, старались согреться, размахивая руками, били друг друга по спине. Комиссар внимательно оглядывался по сторонам. Он то подходил к углу улицы, то возвращался к подводам. Мимо него с тяжелым скрежетом и звоном проносились трамваи. Но никто не обращал внимания на комиссара и на обоз. Точно они, как призрачные люди и подводы, пришли в город, который живет своей, ни на что не похожей жизнью и ему нет дела до этих ночных пришельцев. Дымов подошел к комиссару.

— Что будем делать? Куда пойдем?

Комиссар посмотрел на него, как будто впервые видел перед собой это обветренное, усталое юное лицо, и почесал щеку.

— Маяка-то нет, — сказал он, — тут было условлено — нас встретят, выставят маяк. Перерешили, что ли… Никого нет…

— Так пойдем прямо в штаб, в какой-нибудь районный, — воскликнул Дымов, — вы свяжетесь, и все в порядке!

— Не можем мы идти никуда, — ответил комиссар, облокачиваясь о подводу.

— Почему? — спросил Дымов, озадаченный решительным ответом Глебова.

— А, черт его, — вдруг мрачно произнес комиссар, — бодай его нечистую душу, я пропуск потерял. Тут этих патрулей было столько. Вытаскивал, вытаскивал то и дело. За обшлаг совал. Вытрясло, что ли… Теперь нам пути по городу нету без пропуска…

— Как же быть? — Дымову стало внезапно холодно, точно ему предложили проделать снова весь путь в обратном порядке.

Возчик-колонист, который говорил с комиссаром о сене, тронул Глебова за плечо, но тот, как зачарованный, смотрел на ворота лавры, откуда выезжали в эту минуту грузовики, полные людей.

Потом вход в лавру закрыл трамвайный вагон, тащивший на прицепе платформу с песком и мешками.

Колонист снова тронул плечо Глебова.

— Что тебе? — спросил комиссар.

Показывая какой-то лоскут бумаги, возница проговорил:

— Не нужно это, начальник? Свернуть можно — бумага мягкая…

Глебов взял от него лоскут.

— Где нашел?

— Тут внизу валялся. Думал, ты, начальник, бросил. Курить можно?

— Я тебе дам курить, — воскликнул Глебов, — это пропуск мой. Он из обшлага, нечистый дух, выпал.

И, пряча снова за обшлаг поглубже пропуск и не обращая внимания на возницу, он сказал, схватив за руку Дымова:

— Нечего ждать и некого искать тут на улице. Будем ночевать. Все устали — и лошади и люди. Будем ночевать…

— А где? — спросил Дымов.

— Там, — указал на ворота лавры комиссар.

— В лавре?

— В лавре. Давай заворачивай туда всех. Скажи Мохину и Крынкину, чтобы смотрели, чтобы никто не отстал.

Это была, конечно, необыкновенная ночь. Никто не удивлялся тому, что совершалось в эту ночь. Поэтому обоз из восемнадцати подвод тяжело прокатился под гулкими сводами ворот лавры и втянулся внутрь этого городка могил, церквей и служебных домов.

Во внутренних пространствах лавры Дымов никогда не был, и все-таки он понимал, что в лавре полный переворот, потому что он видел не только белые кресты и черные ржавые венки, но и освещенные, несмотря на такой поздний час, окна в зданиях, выходящих на могилы, и множество людей в закоулках между деревьями и домами, и даже лошадей, не принадлежащих к его обозу.

— Слушай, — сказал ему Глебов, — я тут оставлю Крынкина и Мохина с этими друзьями, — он кивнул головой на колонистов, — а мы с тобой разделимся и пойдем на разведку, может быть, крышу найдем для людей, а лошади пусть пока тут постоят.

И вдруг все стало походить на цыганский табор. Возницы распрягали лошадей, откуда-то появились попоны, одеяла, начался гвалт, шум, возня, слышался начальственный голос Крынкина, наводившего порядок.

— Нехорошо, — сказал Мохин, — товарищ комиссар, это нехорошо…

— Что это нехорошо? — спросил Глебов, оглядываясь, как полководец в пылу боя. — Что вам кажется нехорошим?

— Нехорошо, что на кладбище заехали…

— Э, это, наоборот, хороший знак, сто лет жить будем, — засмеялся Глебов, — поищем, может, для ночлега что другое найдем… Пошли, молодой… Я сейчас со штабом попытаюсь связаться.

Глебов направился в сторону ворот. Дымов пошел к двухэтажному дому, в окнах которого был такой ясный, спокойный свет, что просто манило к этому тихому и уютному свету.

Дымов прошел к нему напрямик через кусты, осторожно раздвигая ветви, бережно, чтобы не поломать, и дошел до высокой стены дома. Пройдя вдоль нее, он не обнаружил двери; по-видимому, вход был с противоположной стороны. Прямо над ним светилось так манившее его окно, за спиной он видел близко белевшие кресты на могилах.

Он нашел приступок, встав на который можно было заглянуть вовнутрь, но только на мгновение, потому что приступок был скользок и ноги на нем не держались. Напрягаясь изо всех сил, Дымов приподнялся на приступке и заглянул в окно. Перед ним была небольшая комната, освещенная настольной лампой, которую он не видел, так как она была на столике рядом с окном. В комнате стояли две или три кровати.

Дымов видел только спину женщины, сидевшей с книгой у кровати, на кровати лежал страшно бледный, с темными тенями у глаз, в повязке, охватывавшей всю голову, молодой человек. Его неестественно раскрытые глаза смотрели на женщину в белом халате, но он, по-видимому, не слушал, что она ему читала. Он думал о чем-то своем. Он весь ушел в свои мысли. Женщина перевернула страницу. Вдруг глаза его перекинулись на окно, и он, возможно, увидел голову Дымова. Голова в окне так поразила его, что он закричал. Дымов не мог слышать его крика, но видел, как женщина вскочила, бросилась к нему. Дымов потерял равновесие и, пролетев по стене, стоял, собираясь с духом. «Это госпиталь, сиделка читает. Больше нечего выяснять», — подумал он. Ему захотелось еще раз взглянуть, — а что, если сиделка обернется, подойдет к окну и откроет его. Он тогда попросит ее пустить их с комиссаром куда-нибудь переспать до утра.

Он совершенно не был уверен, что так и будет, но что-то надо было делать. Он с трудом вскарабкался на приступок и посмотрел в палату, прижав лицо вплотную к стеклу. Сиделка действительно встала и даже оглянулась на окно, но что было дальше, он не мог видеть, потому что снова соскользнул вниз. Когда Дымов в третий раз утвердился на своем приступке, он ничего уже не увидел: окно было закрыто плотной занавеской.

По-видимому, сиделка решила, что больному что-то кажется в окне, и опустила занавеску.

Дымов пошел обратно через кусты. Он обошел продолжавший галдеть табор, где уже два начальственных голоса — Крынкина и Мохина — наводили порядок, и скоро стоял перед длинным зданием с высокими окнами и дверями, у каждой двери было что-то вроде крыльца, с широкими, плоскими ступенями, на которых валялись пожухлые, свернувшиеся листья.

Перед одной наглухо закрытой дверью, на золоченом стуле, — этот золоченый стул особенно поразил Дымова, — сидел монах, казавшийся неестественно большим из-за огромной, обтекавшей его, как мантия, рясы. Он сидел, как восковая кукла, нелепый, неподвижный, насторожившийся. Его глаза застыли. Казалось, он заслушался нестройным гомоном человеческих голосов, долетавших отовсюду, конским ржаньем, визгом, бессвязным криком, всей суматохой ночного лагеря, в который превратили лавру.

Он весь замер, только его толстые пальцы тихо, но быстро перебирали четки, желтые старые янтарные четки. Испуг был написан на его темно-оранжевом, как кусок мяса, лице и светился в его глазах, следивших с крайней растерянностью за всеми движениями дьявола.

Дьявол же был необычен, и даже Дымов немного опешил, увидя его. Он был молод, слегка раскос, скуласт, дышал дьявольской молодостью и силой, он разгуливал в лохматой, сбитой набекрень папахе, сверкая зелеными глазами, показывая большие сахарные зубы, смеясь узким и сильным смехом. Он размахивал нагайкой, которая то со свистом резала воздух перед лицом ошеломленного монаха, то проносилась низко над землей и, совсем ослабев, ударялась легко о желтые высокие сапоги с приподнятыми носками. У пояса дьявола болталась шашка, изогнутая с какой-то наглой щеголеватостью.

Этот дьявол прохаживался перед монахом, изредка свистел каким-то колдовским свистом. По такому свисту является или волшебный конь, или нечто вроде джинна-помощника. Монах ждал страшного конца и, чтобы отдалить его, судорожно перебирал четки, пот тек по его жирным, дряблым щекам. Губы тряслись.

Дымов подошел ближе, как раз когда дьявол в папахе взмахнул нагайкой, как шашкой, рассек воздух перед самым носом монаха с такой силой, что воздух заскрипел, и монах, не выдержав, закрестился мелкими крестиками, забыв про четки.

Увидев Дымова, вид которого говорил о его принадлежности к Красной Армии, дьявол широко раскрыл рот, блеснув ослепительной улыбкой, и сказал:

— Батька шайтан какой, сидит, как бык, квартир не дает… Дай, говорю — не дает… Ах ты, батька шайтан…

— Так вы тоже квартиру ищете, — воскликнул Дымов радостно.

Было просто удивительно, что такой, как из сказки, невесть откуда взявшийся наездник вдруг, как и они с комиссаром, добивается приюта под крышей. С таким союзником Дымов, конечно, почувствовал себя куда сильнее. Но монах, услышав, что новый появившийся красный дьявол и старый, ему знакомый, говорят по-человечески, обрел неожиданную подвижность. Как будто с него слетело все оцепенение, он вскочил, схватил свой золоченый стул, толкнул широкой спиной дверь, влетел в нее с легкостью дымного облака и захлопнул ее так стремительно, что закричавший проклятье дьявол в папахе не успел достать его нагайкой. Она со свистом ударилась о запертую дверь и прокатилась по ней сверху вниз.

Дымов невольно засмеялся. Засмеялся и широкоскулый великан и ударил нагайкой по сапогу.

— Пойдем, — сказал он, показывая нагайкой в глубину лаврских дворов, — башкирска дивизья… — добавил он.

Они пошли. Дымов увидел зарево над деревьями, костры оказались совсем рядом. Они были поставлены, как на сцене, среди могил и домов, и то, что они горели, треща, бросая золотые и красные отсветы на кресты и стены, делало все место необычным. Дымову стало страшно весело. Странно было вспомнить, что еще совсем недавно он шел по пустынной, холодной, черной дороге и думал грустные думы. И вдруг все заиграло перед ним огнями, шумом, разбежалось раздольем, раскрылось в каких-то глубоких неожиданностях.

Казалось, что это все происходит не в центре Петрограда, не в Александро-Невской лавре, а где-то на просторах степей, среди никогда не виденных им людей, которые толпились вокруг в удивительных шапках и нарядах. Но еще удивительнее были их лица, сиявшие при свете костров, как бронзовые маски, их тонкие коричневые руки, державшие винтовки и шашки или гладившие коней, морды которых как бы усмехались, высовываясь из кустов, звеня блестящими уздечками.

Дымов не мог отвести глаз от окружавшего его зрелища, потом стал искать своего знакомца, но он как будто растаял в родственной ему обстановке, слился с толпой, и как ни пробовал его отыскать Дымов, он все время натыкался на другого, похожего, и вот он уже совсем нашел его и хотел ударить по плечу, но это был двойник, совершенно схожий с тем великаном, но не он. Этот великан что-то добродушно сказал ему, фыркнул шутливо и отвернулся. Так, побродив среди пестрого бивака башкирской конницы, Дымов вернулся к месту, где сидел монах, но там уже было пусто, и только сцарапанная краска на двери, узкая полоса удара нагайки, напоминала о происшедшем.

Дымов набрел на какой-то проход, под слабо освещенной аркой. Он вел куда-то в глубину здания. Из этой глубины выходили люди. Все они были военные. Другие лежали на земле под аркой. Дымов пошел к этим лежащим, чтобы узнать, в чем дело. Может быть, они расположились на ночлег прямо на земле. Тут появилась группа людей, двигавшихся с криком и шумом. Среди них, размахивая руками во все стороны, шла женщина в халате и человек с повязкой на рукаве. На повязке Дымов увидел красный крест.

— Товарищи, товарищи, — кричала женщина, поддерживая человека под руку, — доктор не обманывает вас. Уходите отсюда сейчас же. Уходите, если вам дорога жизнь. Вам нельзя тут находиться, никому нельзя. Здесь сыпнотифозный госпиталь. Вот посмотрите — все переполнено. Даже на земле, на полу лежат — вот посмотрите…

Люди смущенно шли к выходу, увлекая за собой Дымова. Последнее, что он видел, обернувшись, было лихорадочно горящее лицо, изможденное, костлявое, оно смотрело на него с носилок, положенных прямо на землю.

Дымов почти бежал от этого здания. Теперь он желал как можно скорее найти своих товарищей, он обрадовался даже подводам, набившимся во двор и стоявшим так тесно, что пробраться между ними можно было с трудом. Лошади спали стоя, но иные лежали на земле на боку и храпели, как люди. Иные жевали сено, которое лежало у их ног. По-видимому, комиссар достал его у кавалеристов. Горели маленькие костры, и у одного из них сидели Мохин и Крынкин и пили, прихлебывая и обжигаясь, из больших эмалированных кружек чай странного морковного бледного цвета.

— Садись, — сказал Мохин Дымову приветственно и покровительственно.

— А где же люди? — спросил Дымов, садясь и прислоняясь к колесу.

— Какие тебе люди? А мы разве не люди? — ответил Мохин. — Дай ему, Крынкин, у тебя есть запасная кружка, складная…

— Где наши подводчики, колонисты? — спросил Дымов.

— А они тут на сене спят. Им что — они толстые, холод их не проймет, им не воевать…

— Послушай, что скажу. — Крынкин достал из сумки складывающийся стаканчик и, по-детски любуясь им, раскрыл его, потом, сильно встряхнув, укрепил его стенки. — Ты знаешь, почем они нынче за картофель берут. Восемьдесят целковых за фунт. Видал? А масло стоит, что в раю, — полторы тысячи рублей отдашь за фунт. Вот, милый, как они для рабочего человека стараются. Им что. Вон спят, как миллионеры. Это не то что тебе или ему, спи не спи — завтра воевать. Он спит и во сне белых видит… На, пей. Хлеб есть?

— Есть, — сказал Дымов, и Мохин налил ему из видавшего виды чайника бледного морковного чаю.

— А где комиссар? — спросил Дымов, с удовольствием чувствуя, как хорош горячий, хватающий за душу своим ожогом чай и кусок хлеба, расползающийся во рту, как халва, из-за примеси овсяной муки.

— Комиссар в штаб дивизии звонить пошел, а то еще куда, в общем — по начальству. Маяка-то нам не дали. Тоже порядки, но хорошо, что хоть ночью дальше не надо. Раз неизвестно куда предназначены — значит, стой, отдых. Спи! Спать-то, правда, тут не очень… — сказал он, оглядываясь на конские морды, сонно хлопавшие веками на огонь.

Чай пили долго, медленно, пока не вышел весь хлеб. Крошки подобрали и бросили в кружки. Потом Мохин сказал:

— Тут один из этих колонистов наших давеча спрашивал: «А правда ли, что Деникин к Туле подходит, а Юденич уже в Царском…»

— Ну, а ты? — сказал Крынкин.

При этих словах лицо Дымова вспыхнуло. Точно такие же вопросы задавал он комиссару на дороге.

— А я что. Я говорю: правда та, что у нас в руках, — и показал ему винтовку, с этой, говорю, правдой нам никакие Деникины не страшны.

— А он?

— А он говорит, вот слух есть — под Лугой или Сиверской, что ли, помещики все обратно отбирают, чтоб в полчаса все, что взяли в поместье мужики, значит, должны вернуть, и землю в первую очередь.

— Ишь язва какая, — сказал Крынкин, — просвещенный, колонист-то наш, все знает, что где. То-то сегодня сбежать двое хотели…

— А мне тоже один сказал по дороге: мы, говорит, тут мерзнем, а генерал-то Юденич в царских покоях на перине спит…

— Вот холера, — сказал Крынкин, — я бы за такой разговор стукнул бы его из винтовки, и все…

— А кто лошадь его поведет с подводой? Стукнуть всегда можно. Это не к спеху…

— Гад Юденич на Питер зарится, хочет идти! — сказал Дымов.

— Да и пойдет, а как же — что ж ты его план не соображаешь. Правильно тебя комиссар молодым зовет. Мы, старые солдаты, все превзошли. Уже под Питером не первый раз сражаемся…

— Если белые верх возьмут, — как бы отвечая на свои мысли, вслух сказал Дымов, — я в конторщики не вернусь. Шею гнуть не буду…

Мохин усмехнулся.

— А куда ж, ты денешься? — спросил он серьезно.

— Я бродяжить пойду, на Волгу, на Урал, в Сибирь…

— Это зачем? — Крынкин начал свертывать толстую самокрутку. — Что делать будешь?

— Ходить буду, у народа учиться, народ учить…

— Чему ж ты будешь народ учить, сам не больно ученый…

— По этой части я ученый. Чему учить? Бунтоваться учить, как всех генералов белых передушить, и помещиков, и богачей…

Оба красноармейца засмеялись враз.

— Занятный ты. Как поглядеть — молодой, без опыта, а вон как оборачиваешь. Что ты думаешь, один ты, что ли, так понимаешь? Знаешь, какая сейчас драка будет с этим Юденичем. Ленин нам пишет: стой, Питер, помощь идет. Давай бей. Жарко ему будет, Юденичу-то. Вон одни мы сколько на укрепление везем. А вокруг что строят. А ты: белые верх возьмут. Черта они возьмут!

Дымов хотел ответить, что он так окончательно не думал, что просто он сказал для примера, но тут над костром встала фигура в лохматой папахе. Дымов узнал своего башкира, что дразнил и пугал монаха.

Башкир сказал, похлопав по плечу Дымова:

— Джигит урус, воевать будем, Юденича кончать будем, ай, хорошо…

— Хорошо, конечно, — сказал Мохин, несколько удивленно смотря снизу вверх на великана, — ишь, брат, и Азия тут, и Азия поднялась. Башкиры эти ему дадут…

Башкир, как фокусник, вынул из мешочка, который невесть как появился в его руке, несколько кусков мягкого вареного мяса и протянул его сидевшим.

— Что это? — спросил Дымов.

— Душистый… жеребенок мясо, — сказал башкир, вытирая руку о мешочек, — кушай здоровье…

— Сказали бы мне перед войной, — воскликнул, пожевав мясо, Мохин, — что буду конину употреблять, засмеяли бы дома, а вот ему… Мясо как мясо, дай боже побольше… Спасибо, товарищ, хорош жеребчик.

— Спасибо, — сказал Дымов. Он ел мясо по маленьким кусочкам, и оно действительно таяло во рту.

— Что же тебе дать-то, — сказал Крынкин. — Курить хочешь? — Он протянул кисет. Но джигит, захохотав, посмотрел, как они едят мясо, повернулся и исчез так же внезапно, как появился.

— А знаешь, что я тебе скажу, — я у Пулкова китайцев видел. Честное слово. С нами на Юденича идут… — Мохин курил, и ему было так привольно, когда он согрелся и поел немного, что он был склонен к беседе неторопливой, интересной.

— Когда ты их видел? — спросил Дымов.

— На днях видел. Есть даже по-русски немного понимают. Все добровольцы…

— Откуда же они взялись? Неужели из Китая?

— Ну, зачем из Китая. Я тебе расскажу. Они из Финляндии. Там еще при царе привезли их окопы рыть. Набирали их в Маньчжурии на работы, против немцев укрепления строить. Боялись десанта немецкого. Я их там видел, стояли в охранении в береговом. Ну, а как революция, им работы нет, домой надо ехать, домой охота, а тут генерал Юденич, Деникин, Колчак поперек дороги встали. А китайцы — они за революцию и чтобы домой. Вот они в Красную Армию записались, чтобы себе путь домой освободить. Смекаешь, молодой. Упрямые, черти, через всю Россию им идти нужно, как думаешь — дойдут?

— Думаю, дойдут, — сказал Крынкин, — они такие — дойдут!

Все замолчали, как будто каждый представлял себе тот невероятный путь, который должны пройти китайцы, чтобы дойти до дому, и этот путь казался таким длинным, как до луны.

— Ну, что ж, вроде как поели и попили, и поспать можно. Давай, ребята, по очереди за костром последим, а свободным от наряда спать…

Когда комиссар Глебов отыскал своих, Мохин и Крынкин спали, прижавшись друг к другу, а Дымов сидел, помешивая дрова, и Глебов увидел, что он совсем свежий, и приписал это его цветущей молодости.

Глебов сел, раскрывая полы своей длинной кавалерийской шинели, и спросил:

— Ну, как без меня жили?

— Ничего, жили. — И Дымов рассказал ему свои приключения и о том, как к ним приходил башкир и угощал жеребячьим мясом.

— А я выяснил все. Завтра с утра приведемся в порядок, закусим чем есть и пойдем. Пойдем через город — в направлении к Лигову. Там уточнимся. Вот куда… А теперь я тут тоже прилягу на минутку. Кто тебя сменяет?

— Мохин!

— Ну, вот ты ему и расскажи про наш завтрашний порядок, а он пусть и Крынкину расскажет. Покойной ночи, молодой!

…Теперь уже при бледном свете осеннего солнца тянулись черные подводы, нагруженные шанцевым инструментом, телефонным проводом, колючей проволокой, и так же на первой подводе ехал комиссар Глебов, на второй — Алексей Дымов и в конце обоза Мохин и Крынкин.

Всем хотелось спать, но заботы нового дня не позволяли даже подумать об этом.

Мохин и Крынкин ехали, поставив винтовки между колен, и скупо перекидывались словами с возницами, которых только строжайший приказ заставил двинуться не к дому.

Они успокоились лишь тогда, когда Глебов им очень убедительно объяснил, что от места, куда они доставят обоз, им будет близко до дому, потому что они за ночь и за день совершат вроде кругового маршрута и придут почти туда, откуда вышли.

Снова соскакивали с подвод Глебов и Дымов и шли рядом, разговаривая. Но они шли с другим настроением, чем вчера в промозглой темноте. Теперь их окружали окраины города, но даже эти окраины были полны пусть томительной и мучительной, но прелести. При таком проезде бросалась в глаза особенность каждой улицы, каждого закоулка, и все это было частью великого города, неотъемлемой от его единства. И всему этому распространившемуся на огромное пространство городу угрожал враг, который подошел уже так близко, что грозил и этим маленьким переулкам, и этим большим заводам — ветеранам революции, чьи трубы отсюда, где они ехали, были особенно резко видны.

Глебов и Дымов видели, что они едут, по сути говоря, вдоль города-фронта, где все вооружается для отражения вражеского нападения. Колючая проволока опутывала поля, на которых рабочие рыли окопы, та же проволока опоясывала улицы и переулки, черные бреши сквозили в кирпичных стенках, перекрывших угловые окна домов, выходивших на перекресток. По крышам домов ползали телефонисты, налаживая телефонную связь, стояли уже готовые пулеметные гнезда, ждавшие пулеметчиков.

И хотя день был ненастный, холодный, тяжелые тучи стояли над городом, но грозное его величье от этого ненастного освещения становилось еще ощутимее. Сквозили сухими ребрами полуразобранные деревянные дома, было пустынно и тихо в огородах, голые деревья стояли в пригорюнившихся садиках, люди в ватниках и даже в тулупах, несмотря на осень, катили перед собой тележки с пожитками, перебираясь дальше в город из угрожаемого района.

Иногда Глебов начинал заговаривать с Дымовым.

— Да, вот какие дела. Учиться хочешь, молодой. Вот отвоюем, учись — всю жизнь, сколько хочешь, а сейчас воевать придется, никуда не уйдешь — придется…

— Когда воевать кончим? — отвечал Дымов. — Уже два года за революцию воюем. Одного генерала кончим — другой вылезает. Сколько их там еще осталось…

— Нас больше, — Глебов крутил свои тонкие рыжие усы, — их на нас не хватит. Но повоевать придется. Держись, сынок.

В середине дня они достигли линии, которая на картах штаба внутренней обороны Петрограда значилась как первый рубеж, который должен был остановить противника. Но это знал только комиссар Глебов.

Накрапывал мелкий, как из сита, дождь. Тучи стали еще ниже. Пошли места, пересеченные небольшими оврагами, поросшими рыжими, железными травами, репейником, крапивой.

Места эти были грустные, но грустнее их было пространство, одним концом упиравшееся в мелкие серые волны, набегавшие на Турух-танные острова, и другим примыкавшее к деревне Емельяновне, за которой высились, как боевые ростры, трубы Путиловского завода.

Глебов оставил обоз и пошел выяснять обстановку. Он отсутствовал больше часа, из чего Дымов заключил, что они почти дошли до места и комиссар занимается организацией разгрузки.

Ожидая комиссара, он не сводил глаз с дыма большого пожара, совсем рядом с местом, где остановился обоз. Оттуда долетали какие-то крики, гул и треск. Комиссар вернулся и, показывая на эти вихри дыма, в которых метался миллион искр, как-то просто и даже почти весело сказал Дымову:

— Вот, брат, молодой, иди сюда, вот и повезло тебе. Ты мне говорил ночью, что на несчастной улице родился, а я тебе обещал, что ты счастливую улицу найдешь. Повезло же тебе. В кои веки Счастливую улицу нашли, а и ту сейчас жгут. Это тебе будет удача большая… Иди-ка сюда…

И весь обоз, подтянувшись, остановился перед зрелищем, которое не могло не поразить. Дымов смотрел на казавшееся несчетным скопление деревянных, изъеденных временем, покосившихся, низких домиков, сгорбленных, с серыми крыльцами, мшистыми, старыми крышами. Сейчас все это скопление нищих, унылых жилищ, со всеми пристройками и балкончиками, сараюшками и чердачками пылало так, что яркое красное пламя, вздымавшее тучи гривастого дыма, свирепствовало, как настоящая стихия, не щадя ничего и торжествуя полную победу.

Никто не тушил этот гигантский костер, никто не боролся с огнем. Никто не бегал с ведрами, никто не командовал, как его атаковать, никаких пожарных не было поблизости.

— Что же это такое? — воскликнул Дымов, втайне удивляясь, как совпадает цвет пламени, когда оно завивалось червонными волнами, с цветом увиденного им во сне золотого моря огней.

— Эта улица называлась Счастливой улицей. Почему — этого я тебе не скажу. Знаешь, как иногда называется, — от обратного. Видишь, какое тут счастье обитало. Эта улица мешает нашему артиллерийскому обстрелу. Для расчистки обстрела нужно немедленно уничтожить эту улицу, чтобы она исчезла в самый короткий срок с лица земли. Но кто же жжет ее, кто жжет! — закричал Глебов вдруг с самой гордой яростью. — Сами жгут. Рабочие жгут. Смотри…

Дымов как-то сразу увидел перед собой весь этот бедный заставский люд, собравшийся здесь. Рабочие, мелкие ремесленники, мастера на все руки, поденщики, чернорабочие, народ, похлебавший горя на своем веку.

И вот теперь они вышли со всем своим нищим скарбом, со всеми своими узелками, тряпками, корзинками, жалкой мебелью, кухонными столами, железными кроватями, самоварами, чайниками, ведрами, со всем барахлом, накопившимся за целую жизнь. Вышли с детьми и со стариками и старухами на холодную, покрытую лужами улицу под мелкий, осенний дождь.

Старухи плакали и крестились, дети бегали вдоль пожара, мужчины распоряжались уничтожением улицы. Они знали, что получат другие квартиры — в городе, подальше от этого места. Но улицу надо было уничтожить. И они помогали огню, став его союзниками, как порывы ветра, разносившие огонь и вздувавшие его до низких туч.

Из-за товарной ветки железной дороги доносились свистки маневрировавших поездов, со стороны Ли-гова ветер приносил звуки перестрелки, дым дальних пожаров подымался над Пулковом.

Дымов видел, как рабочие и красноармейцы разваливают стены, пробивают дыры в крышах, выбивают окна. Всюду плясал, ревел, гудел огонь.

Ребятишки носились между падающих балок, под искрами, летящими огненными стайками, как вспугнутые пожаром птицы. Гул человеческих голосов, прерывистый плач старух, причитанья, слова команды — все покрывал шум падающих домов и гул нового вихря огня.

Дымов стоял среди множества людей, говоривших сразу. Он слышал отдельные фразы.

— Горит-то… горит-то давно, с самого утра. Да еще вон сколько осталось. Надо спешить…

— Ждать нельзя. Надо кончать… А то он как нагрянет.

Другой голос кому-то рассказывал:

— А что, если надо, мы сами сожжем нашу улицу. Все равно мы верх возьмем и в таких хибарах жить не станем. Построим себе получше, по-настоящему построим. А потому и жжем! Подумаешь! Нашим братишкам-артиллеристам так будет сподручнее гадов белых бить…

Перед Дымовым пылала неистовым, очищающим огнем печальная Счастливая улица. Как будто огонь хотел уничтожить все до последней щепки, до последней стенки, до последней ставни, чтобы никогда больше не глядели на свет слепые окна, чтобы исчезла с лица земли вся ее нищета, вся грязь и ветошь, унижавшие трудового, рабочего человека, который с оружием в руках отстаивал свое будущее.

Рушились обгорелые балки, свертывались от жары железные крыши, падали опаленные деревца, прижимавшиеся к огненным стенам, летели обгорелые куски обоев, пакли, соломы, тряпок, кисеи, каких-то желтых бумаг.

Когда явственно доносились выстрелы со стороны Пулкова и Лигова, вся толпа поворачивала головы в ту сторону, как будто одна мысль владела этими людьми: успеть, успеть разрушить эту улицу, чтобы черный пепел ее разметать до конца. Успеем ли?

И как будто, слитые в одну волю, отвечали сами себе: успеем. Давай дружней! Больше огня! Успеем!

Обоз разгружали. Красноармейцы снимали катушки телефонного провода, переносили на палках клубки колючей проволоки, разбирали лопаты, ломы, кирки, мотыги, пилы, топоры. Рабочие стояли в очередь за шанцевым инструментом.

Все шло спокойно, уверенно, организованно. Глебов не видел, увлеченный работой, как уезжали одна за другой подводы. Но когда он распрямил спину, он увидел новое зрелище. Повсюду, куда он ни смотрел, люди уже приступили к работе. Рабочие и красноармейцы рыли окопы, забивали колья для проволочных заграждений, собирались в команды, ожидая окончания пожара.

Дымов почувствовал, как ему вдруг стало тепло, даже жарко. Он весь был охвачен непонятным волнением. Он потерял представление о времени. Он работал вместе со всеми, распределял инструмент, потом бросался в самый огонь и помогал ему, как мог. Он очнулся тогда, когда на месте Счастливой улицы лежал длинный почернелый пустырь, и на этом пустыре люди размечали, как пойдет линия окопов.

К нему подошел комиссар Глебов с высоким, костистым и широкоплечим рабочим. Дымов был уже полон возбуждения. Никакие тоскливые краски больше не имели власти над ним. Не то праздник, не то горе носилось в воздухе: но это ощущение необычного, это слияние с волей и судьбой тысяч людей давало ему какую-то удивительную уверенность, ясность и силу.

— Как хорошо! — невольно сказал он вслух.

— Что хорошо? — воскликнул Глебов. — Твоя Счастливая улица погорела, а он кричит «хорошо!». Чудак, молодой!

Высокий рабочий положил свою руку на плечо Дымову.

— Не горюй, парень! И верно, хорошо! Все прошлое сожгли — все будущее у нас в руках. Живем и как еще жить будем!