Он медленно погасал, весь в золотых искрах, в медвяно-красных разводах, зеленоватых шелковых расплывах, весенний туркменский вечер.

Люди в чайхане пили зеленый чай, пиалу за пиалой, он облегчал душу, утолял жажду, изгонял усталость после пронизанного нестерпимой жарой дня. Над чайханными коврами, как бронзовый идол, окруженный поклоненьем, высился медноплечий великанский самовар, окутанный завитками пара.

Мимо, на фоне чуть мутных шафранных пёсчаных холмов, закрывавших бархатистые дали пустыни, шли верблюды, припадая на тяжелые, широкие ступни, позвякивая бубенцами. Черные тюки и мохнатые старые горбы не привлекали ничьего внимания. Как будто проходила процессия призраков из дальних времен, которую глаз просто регистрировал.

Потом вслед за караваном появились два всадника. Их четкая, как врезанная, посадка, высокие туркменские папахи, сильные, напряженные, худые фигуры вызвали интерес только у некоторых, которые пытались признать в них своих знакомых.

Но когда они убедились, что это неизвестные проезжие, то вернулись к чайнику и к пиалам, хотя всадники на закате были очень картинны и напоминали истории о набегах, странствиях в пустыне, о молодечестве и туркменской храбрости кочевников.

Люди в чайхане продолжали говорить, пить чай, читать газеты и наслаждаться прохладными вздохами пустыни, остывавшей стремительно по мере того, как солнце заходило за барханы и в воздухе заметно похолодало.

И вдруг мы увидели такой необычайный силуэт, там, где проходили верблюды и лошади, что все в чайхане пришли в волнение. Люди оставляли чайники и ковры и спешили на улицу. Прямо на нас, пыхтя, как маленький дракон, полз трактор. И на тракторе, как на троне, важно и самодовольно восседал молодой, черноусый, с острыми, пронзительно угольными глазами туркмен. Ему самому нравилось сидеть на этой неказистой, ладно сбитой машине. Он правил прямо к чайхане, и народ расступался, пропуская его.

Потом он остановил машину, слез, начал обтирать тряпками, как лошадь, трактор, и вокруг заговорили.

Кто трогал удивленно и недоверчиво колеса, кто заглядывал внутрь, кто пытался дотянуться до руля. Тракторист, гордый и чуть взволнованный, отвечал сразу на все стороны.

— Колхоз-то там получится, скажи? — спросили его. — Что-то они долго рассуждают?

Тракторист сразу же закричал:

— Конечно, получится. Там баи еще воду мутят, но им несдобровать. Я оттуда только что. Будет колхоз, хотят назвать «Путь Октября»!

— Хорошее название, — сказал морщинистый, с длинной коричневой шеей крестьянин, — если так назовут, на путь твердо вступят. А баев мы добьем. Мы тоже три дня и три ночи спорили. А потом была наша победа…

Пока тракторист вед жаркую беседу с окружившими его туркменами, мы тоже обменивались впечатлениями от прошедшего дня.

— Трактор, — сказал наш спутник, инженер по ирригации Смирновский, большой человек, с иссиня-черным лицом от загара, в полотняной белой рубахе, синих военных штанах и брезентовых сапогах, — он теперь прочно войдет в хозяйство колхозной Туркмении. Сейчас, конечно, хлопот не оберешься. Колхозы ставить — новое дело. Там, глядишь, он и развалился от неуменья организаторов, там баи постарались, там — встал да, как говорится, влачит дни, ну, а иные взялись крепко, у них пойдет…

— Революция пришла в пустыню, — ответил молодой наш друг, туркмен Мурад, — у нас тридцатый год сейчас, а посмотрите, через десять лет не узнаете республику, будут такие колхозы, такие города, не то что Аннау, чьи развалины сегодня видели…

Мы действительно мимоходом осматривали и эти величавые руины, посреди которых уцелела, правда не целиком, мечеть. Мечеть эта вставала глиняной горой, с сохранившимся большим порталом, с легко вознесенной аркой и плоским куполом. Белые арабские вязи на синем фоне обводили странно выглядевшие на мечети изображения двух драконов с зелеными, тускло поблескивавшими хвостами.

— Откуда там, кстати, китайские драконы? — спросил я. — Возможно, что китайцы заходили так далеко в эти места, что, приняв ислам, сохранили дракона, или это воспоминание о неудачном походе Тимура на Китай, ведь мечеть строили уже во времена Бабура?

— Надо спросить самих китайцев, — засмеялся сосед, агроном, — у них поискать сведений об этой мечети…

— Они теперь этим не занимаются, — сказал Смирновский, — им не до драконов. Вон сегодня в газете есть, что в Китае, в уездном городе Наньси и в уездах (он отыскал в газете телеграмму)… в уездах Чжунсянь и Фынду в провинции Сычуань совершился переворот и возникло советское правительство…

— Ничего не знаю о китайцах, — сказал Мурад, — никогда не видел. Даже не могу представить, как они дерутся, хорошо, плохо… Если переворот сделали — значит, неплохо получается…

— Я видел только продавцов, что по городам бродили, до революции, — сказал агроном, — чесучу продавали, шелк, веера, зонтики. Но по ним судить о сегодняшних китайцах нельзя, конечно…

— Я вам могу рассказать о китайцах кое-что, — Смирновский отставил пиалу и лег поудобнее, подобрав под локоть несколько мягких подушек, — я их знаю по гражданской войне. У нас в армии их было целое подразделение.

— Ну, и как же они сражались?

— Сражались они с отменной храбростью. Даже из пулемета стреляли диковинно — все бойцы наши этому удивлялись. Один китаец бежит, и на спине у него легкий пулемет, а другой на ходу из этого пулемета бьет. Зрелище! Гибкие они были, ловкие, ползать могли, как пластуны. Говорить, конечно, по-русски не очень чтоб говорили…

— Как же вы с ними объяснялись?

— У них были свои командиры. Я помню такого одного. Мы звали его просто Вася, он за приказами приходил, и все объяснения, какие надо, мы с ним имели, а он потом объяснялся со своими земляками. Преданы они были революции неимоверно. И очень храбры. К боли малочувствительны, или, вернее, очень волевые. Китаец-боец ни кричать, ни плакать не будет. Даже если умирает. Сидит тяжелораненый и думает. Говорит мало.

Пришли мы уже освобождать Кубань.

До этой поры у нас никаких недоразумений не было никогда. Китайские командиры были и за комиссаров, объясняли китайцам политическое положение. Мы имели полный контакт. А тут приходит Вася, и я вижу, что он недоволен чем-то. «Что с тобой, Вася, спрашиваю, ты плохо себя чувствуешь, или бойцы на что жалуются?» — «Я, — говорит он, — на плохо не жаловался, ничего плоха нет, а плохо бойцы жалуются…» — «На что же они жалуются?» — спрашиваю. Вася замялся. Потом говорит: «Почему ваша Красна Армия бежит атака, что-то кричит много, громко кричит, наша Китайска Красна Армия бежит атака, ничего не кричит громко. Почему так нехорошо получается?»

Я смотрю на него — шутит он, что ли, не пойму. Вижу — не шутит. Тогда я с другого конца подхожу. «Вася, говорю, ты думаешь, это заклинание какое-нибудь против пуль и снарядов они кричат, колдуют, что ли?» — «Нет, — отвечает Вася, — колдун не верю, заклинаний не верю, а что они кричат, когда бегут, а мы не кричим…» Тут до меня дошло. Я засмеяться себе не позволил, но слегка улыбнулся. «Я, говорю, Вася, тебе все объясню. Они кричат: „За родную Кубань!“ Мы же сейчас на Кубани воюем, освобождаем от белых Кубань, вот они и кричат: „За родную Кубань!“ — то есть за ее освобождение ничего не пожалеем, умрем, а освободим от белых. Китайцам это кричать зачем. Понятно? Их родина Китай».

Он подумал, подумал, упрямый был. Говорит: «Напиши мне большими буквами, как они кричат: „За родную Кьюбань!“» — «Зачем тебе?» — «Надо, говорит, пиши сейчас, пиши, — сам засмеялся, — не ленись, пиши». Ну, если он засмеялся, то, значит, понял. Написал ему я на бумажке большими буквами, и он ушел.

А потом на другой день меня зовут: посмотрите, товарищ командир, что Вася делает. Хоровому пению, что ли, своих учит. Я пошел на бугор и вижу. Сидят китайцы, как в классе, десятками, и перед каждым десятком ходит как бы инструктор, и по его команде они начинают что-то кричать. Он командует, по-видимому, чтобы они еще громче кричали, потому что они так кричат, что далеко их крик слышен. Стал прислушиваться. Ничего не разбираю. Послал одного красноармейца аккуратно узнать, что они так старательно кричат. Он вернулся и говорит: «Докладываю, товарищ начальник, что они кричат хором, как на параде: „За родную Кубань!“ — а так как Кубань им не выговорить, то они кричат „Кьюбань“. Здорово получается… Послушайте!» И мы слушали, как Вася обучал этому крику своих китайцев…

А наутро был бой с беляками. И как двинулись цепи в атаку, наши орлы во все горло кричат: «За родную Кубань!» — и прямо в штыки. Смотрим, смятение у белых на фланге. Что такое там происходит? Китайцы, наши дорогие друзья, с криком: «За родную Кьюбань!» — так нажимают, что белые уже позицию сдают. Не выдержали, как услыхали, что китайцы в атаке кричат. А с криком этим боевым, Вася был прав, атака получилась грознее, содержательнее.

Крик, как призыв, укреплял силу, волновал, сосредоточивал на главном. Этого вот я сразу не понял, а Вася сообразил, что молча наступать хуже. А с лозунгом веселей. Еще я подумал, Кубань породнила нас в боях друг с другом. Вроде как бы и китайцам стала близкой. Земля, видят, богатая, может, даже их родину напоминает, за ее свободу в бой идти стоит…

— Вопросов нет, — сказал шутливо агроном, когда Смирновский кончил рассказ, — вон туркмены около трактора толпятся, иные его первый раз ведь видят. А тракторист сказал, что они хотят колхоз назвать «Путь Октября». Я подумал, сколько народов после революции нашей на путь Октября вступили. И каждый по-своему…

Вечер продолжал изливать благоуханную прохладу. Все молча пили новые пиалы чая. Трактор ушел. Дорога стала темной. Понемногу люди расходились, но подходили еще, приезжали всадники, шуршали в песках шаги, в темноте подымали шум тракторы, возвращавшиеся с ночной пахоты, раздавались веселые молодые, охрипшие от хорошей встряски голоса.

Потом над молодой туркменской республикой распростерлась глубокая ночь первой колхозной весны. Постепенно затихали голоса людей и машин. Чайханщик сидел, качая сонной головой, у подножия самоварного идола. Люди в чайхане погружались в короткий, жаркий сон…

…Осенние цветы Ханькоу полны буйной силы. Особенно густых, тяжелых красок достигают хризантемы. Но те цветы, что я видел перед собой, были белые, или почти белые, или нежных желто-лимонных оттенков, потому что это были цветы грусти, цветы, принесенные в дар мертвым.

Я видел спокойное небо, с которого еще лилась на землю небогатая теплота ноябрьского полдня, видел деревья, еще сохранившие листву, слышал тишину вокруг, напряженную, нарочитую тишину сосредоточения многих людей, собравшихся в одно место и вставших в молчании перед невысокой решеткой, на площадке, где стояли горшки с белыми хризантемами и карликовыми туями и кипарисами.

Но я смотрел на белый мраморный столб, на котором распростерлись крылья с пятиконечной звездой и под ними выступало начало надписи: «Вечная слава…»

Мы прислонили громадное, искрящееся всеми красками цветистое колесо венка, окружность которого выходили темно-зеленые лопасти жестких лавровых листьев, к одной из широких каменных чаш перед столбом. Венок поддерживали гибкие бамбуковые палки, упиравшиеся в землю с двух сторон.

Этот белоснежный столб говорил о многом, почему молчание пришедших людей не было официальным. Много мыслей рождалось в эти минуты короткого сосредоточенного раздумья. Мы стояли на кладбище, где десятки лет хоронили европейцев, отчего оно носило название международного. В этой крепкой, сухой земле на берегу древней Янцзы лежал прах управителей бесчисленных концессий, владельцев факторий, инженеров, приехавших за высоким заработком, негоциантов, богатевших на китайском внутреннем рынке, банкиров, покупавших генералов и чиновников, всех тех, кто приезжал сюда вовсе не затем, чтобы остаться здесь навсегда, приезжал, чтобы увезти отсюда домой заработанные в колонии хорошие прибыли.

Белоснежный мраморный столб с крыльями и пятиугольной звездой стоял над останками советских летчиков-добровольцев — героев воздушных боев с японскими захватчиками.

Они погибли, защищая эту непокорную, свободолюбивую, трудную землю Ухана и эту широкую, могучую, необъятную Янцзы, по которой скользят бесчисленные корабли и плоты.

Церемония кончилась. Мы уходили тихо, не торопясь, не нарушая поспешностью наших шагов сдержанности, которую требовало это место печали и воспоминаний. Пожилой китаец, с молодыми, ясными глазами, сказал мне:

— Я видел сам воздушный бой двадцать девятого апреля тысяча девятьсот тридцать восьмого года. Я видел, как с востока приближалось к городу много-много японских самолетов. Они летели, как хозяева нашего неба. Они ничего не опасались. Их тройки просто спешили выполнить задание, при котором ничто им не угрожает. И на земле было все тихо, и с земли они могли ничего не опасаться. И я, привыкший к состоянию бессильного гнева, с какой-то непонятной прикованностью не мог отвести глаз от японских самолетов, что продолжали лететь и лететь. И вдруг, как будто небо услышало мою молитву и мой гнев, из облаков сверкнули самолеты, которых я никогда раньше не видел. Я смотрел, как во сне. Клубились разорванные облака, или дымки рвущихся в небе шрапнелей, или взрывы японских самолетов — не знаю. Но я видел, как с дымными хвостами японские самолеты падали в реку и она ломала им хребты, после чего они тонули.

Я считал, в дикой радости я считал, сколько их падало. Я считал до десяти. Нет, они продолжали падать. Еще пять, еще три, еще два, еще один. Они прилетели, их было пятьдесят четыре; они улетали, их было только тридцать три. Двадцать один самолет был сбит этими чудесными воздушными воинами. Мы хотели знать, кто это, мы приветствовали живых, мы оплакивали мертвых, как своих братьев. И они были наши братья — эти советские люди, отдавшие свою жизнь за родной Китай, за наш Китай, за его свободу. Вы знаете, мы ежегодно ходим сюда, весь город, с благодарственными венками…

— Октябрь! Москва! Революция! Спасибо! — сказал старый китаец, крепко пожимая нам руки, подойдя к нам при выходе.

Тот, что говорил по-русски, пояснил: он хочет сказать, спасибо Москве за Октябрьскую революцию.

Я стоял на берегу Янцзы, взволнованный ее необъятным величием. Я вспомнил скромный поток: Кубань текла в мягких зеленых берегах. Я вспомнил тридцатый год, и чайхану на границе пустыни, и весенний сев первых туркменских колхозов, и вечер и отдых работников за пиалой бледного зеленого чая.

Я вспомнил рассказ о китайских добровольцах, шедших на врагов революции за родную Кубань.

Я стоял на берегу Янцзы, и в глаза мне летел сверкающий простор реки, простор древней земли, простор мира, населенного большими, могучими людьми, для которых нет границ, нет времени, а есть братство и дружба, боевой клич во славу свободного человека, есть великий путь, который народы прокладывают для счастья всего человечества!