Выбрав удачное место, где были тень и прохлада, Арсений Георгиевич Латов устроился поудобнее и раскрыл свой легкий желтый этюдник.

Но прежде чем начать работу, он еще раз внимательно осмотрелся. Перед ним раскинулись развалины Баальбека, храмы древнего Гелиополиса — города Солнца.

До того, как он увидел около маленького ливанского городка эти великолепные развалины храмов, основание которых уходит в мифическую тьму, к Ваалу, к финикиянам и дальше, — он не имел о них никакого представления.

Потрясенный великими руинами, он бродил в них все утро, спотыкаясь о разбросанные всюду обломки. Он жалел, что с ним нет его спутников, археологов, которые предпочли раскопки таинственного Угарита Гелиополису и уехали на север, а он остался, чтобы увидеть как следует Баальбек, и он его увидел.

В мягком свете весеннего солнечного утра Баальбек тонул в холодной свежести темно-зеленых садов, тополевых и ореховых рощ. Над ними — белесая, необъятная высь облаков, в прорывы которых, как густо-синее море, проступало небо.

Латов поднимался по непривычно узким ступеням храма Бахуса. Его ошеломил вид на окрестности, который открылся неожиданно из-под арки входа. Он долго стоял у боковой стены перед безумной колонной, сдвинутой, и поднятой со своего основания, и не упавшей, а прислонившейся к стене и так пребывавшей много веков в позе несдающегося бойца, покрытого глубокими ранами и шрамами, над поверженными и разбитыми своими собратьями.

Латов не мог не залюбоваться непередаваемой живописностью, мудрой легкостью маленького храма Венеры, стоящего несколько в стороне. Отсюда можно было видеть вдалеке хорошо различимые колонны-великаны великого храма.

Сейчас они возносились прямо перед Латовым — шесть знаменитых, всемирно известных, неповторимых колонн, высочайших в мире, — все, что осталось от некогда славного храма Юпитера, храма Солнца. Были они светло-коричневого цвета с золотистым оттенком, и не было ничего вокруг, что могло бы сравняться с ними по силе, по чистоте отделки, по богатству фриза и архитрава.

Латов, рисуя их, работал с особой радостью, с непонятной ему самому приподнятостью.

Переполненный впечатлениями, он уже сделал много набросков в своем дорожном альбоме. Он зарисовал и кусок оторвавшегося карниза, слетевшего вниз с двадцатиметровой высоты, увенчанного львиной головой, с широко раскрытой пастью, с такими глубоко посаженными огромными глазами, которые, казалось, закрылись совсем недавно, с ушами могучего зверя, настороженными, слушающими тишину. Каменная грива тугими переплетениями как будто свалявшихся в тяжелые жгуты волос покоилась на удивительных каменных цветах.

Латов навсегда запомнил, как он пропустил свою руку сквозь сплетения гранитных водяных лилий, закрыл глаза. Пальцы его скользнули по влажному холодному стеблю и нашли цветок. Он был на ощупь как живой. Ему захотелось кричать от восторга. В другом месте он видел длинную мраморную лозу и с нежностью погладил виноградные листья, непонятно тонкие и теплые от солнца.

В повиснувших над входом в храм Бахуса глыбах горели жаркими вспышками остатки фресок.

Шесть колонн стояли последними часовыми на страже исчезнувшего мира. Они были непостижимы, как и та ни на что не похожая тысячетонная глыба, которая лежала недалеко в каменоломне, брошенная неизвестно почему мастерами, которые не успели превратить ее в колонну, не имеющую себе равных в мире, или в новую террасу, наподобие тех, на которых покоился храм Солнца.

Гиганты удручающих размеров, шесть колонн помнили неслыханные времена.

А сейчас за этими великанами прошлого видны были Латову пирамидальные тополя, старые ореховые деревья, высокие сухие кипарисы, дальние поля и в дымке утреннего тумана сиреневые холмы и предгорья, а над ними фиолетово-синие горы, увенчанные густо-белыми снегами, еще не начавшими таять.

Было их, колонн великого храма Юпитера, пятьдесят четыре, а теперь остались эти шесть. И, как ни странно, от этих поврежденных, выщербленных колонн, от коринфских каменных завитков, от львиных, сильно выдвинутых, напряженных тел, как бы стремящихся покинуть фриз, от кусков фресок, сияющих искрящимся пурпуром и глазурью, от гигантских платформ, неизвестно какой силой, хитростью или колдовством поставленных одна на другую, — от всего этого места разорения и величия веяло каким-то духом здоровья, и печаль мира казалась тут одухотворенной до предела.

Вместе с тем возникало необъяснимое волнение. То ли красота эта была полна светлого непонятного очарования, красота, разбитая и обезображенная людьми и временем, то ли все это жило и сегодня своей особой жизнью, пронеся через тысячелетия какую-то властную силу, вызывающую удивление. Древние мастера создали искусство вечное, как природа,вечное в своей неистребимости, говорящее каждым куском о великой цельности мира, уводящее от всего низменного и мелкого, тщедушного, маленького.

Латов, человек уже средних лет, большой, нескладный, широкоплечий, с легкой ранней лысиной, с голубыми глазами простодушного россиянина, честный работяга, талантливый график, умеющий изобразить и новый городской пейзаж, и пеструю старину московских переулков, и поля, по которым шагают, как марсиане,  мачты бесконечной высоковольтной сети, — все то, что стало давно привычным, никогда не думал о поездке в далекие края Востока.

Ему предложили присоединиться к группе археологов в порядке творческой поездки, и он дал согласие. И вот теперь, после краткого пребывания, в соседней Сирии, он сидел и рисовал шесть колонн Баальбека, и ему было даже странно, что он никогда не подозревал об их существовании. А теперь, когда он увидел могучие создания глубокой древности, он хотел представить себе мастеров, что трудились здесь каждый день, с утра до вечера, годами, представить, как под их руками оживали каменные глыбы, как они радовались своим творениям, как они таким же весенним утром сидели перед созданными их гением колоннадами, перед которыми бледнели храмы Рима и Афин, но воображение останавливалось. Представить это было невозможно.

Он вспомнил, что раз страстно влюбленного в высочайшие горы Рериха спросили: «Что значит ваше тяготение к Гималаям?» И он ответил: «Это — тяготение к величию, которое питает дух!» Так бы ответил и Латов, если бы его спросили, почему он так увлекся этими шестью колоннами. Это было такое же тяготение к величию, которое питает дух.

Колонны принадлежали к миру высокой мощи творчества, посягнувшего на власть такого тирана, как время. И они победили время, безжалостное и безумное в своем разрушении всего живущего.

И снова великое искусство, прорвавшись через века, предстало перед людьми, чтобы поразить их и обрадовать...

Так думал, работая в одиночестве, Латов. Он радовался тому, что никто ему не мешает, что ему выпал в жизни хороший, светлый, удаленный от всякой суеты день.

Маленькие, узкие, черноглазые ящерицы, как зеленые струйки, мелькали по камням или, притаясь, лежали, сливаясь с язычками травы, между расселин и трещин.

Но вдруг Латов нечаянно обернулся и увидел, что почти рядом, чуть выше его, на морщинистом желтом камне стоит человек, совершенно незнакомый. Сколько он так стоит? Почему подошел так неслышно? Кто он?

У него была большая голова, пухлое, загорелое лицо, тяжелый нос с едва заметной горбинкой, широкий, с двумя поперечными морщинами лоб, резкие складки у рта. Глаза были прикрыты круглыми, темными очками. На голове черный берет.

Одет он был с подчеркнутой франтоватостью — в широкий черный костюм, такой же важный, как и его хозяин. Трехцветный галстук, широкий и блестящий, как ручеек, стекал из-под высокого крахмального белоснежного воротника. Булавка с синим камнем сияла в многоцветий галстука.

Незнакомец как будто подчеркивал всем своим видом, что он персона очень значительная и официальная, что иначе одеться он не мог. Он стоял среди руин, как человек, попавший сюда по ошибке или из очень особых соображений.

У него было лицо не то актера, не то министра. Он был чисто выбрит, и Латову даже показалось, что от него пахнет тонкими, терпкими духами.

Заметив, что художник бросил работу и разглядывает его, человек в черном спокойно слез с камня и, почти отвернувшись, показав этим, что он и не намерен вступать в разговор, боком обойдя художника, начал спускаться в так называемый главный двор бывшего храма Солнца.

С этой минуты Латов невольно следил за тем, куда направлял свои шаги неожиданный и чем-то неприятный незнакомец. Он видел, как тот прошел через двор храма и, поднявшись по лестнице, остановился около каких-то машин, прикрытых чехлами, перед группой людей в рабочих комбинезонах.

В руинах, в тишине солнечного тихого дня бродили уже редкие группы туристов, и до слуха Латова иногда доносилась громкая фраза гида, быстрая и резкая.

Латов снова принялся за работу. Время от времени он смотрел на незнакомца, на бродивших внизу людей, но, в сущности, они были ему совершенно не нужны. Он перестал обращать на них внимание.

И тут его окликнули:

— Добрый день, Арсений Георгиевич! Как работается?

Это уже был свой человек — сотрудник нашего посольства в Бейруте, Андрей Михайлович Куликов, человек многоопытный, много видевший на своем веку. С ним Латову было легко и свободно. Его можно было обо всем спрашивать. Он охотно отвечал, а рассказы его были и занимательны и поучительны. Когда археологи собирались в Угарит, к берегу моря — смотреть новые необыкновенные раскопки, он посоветовал Латову съездить в Баальбек. Выбрав свободный день, Куликов посадил Латова в свою «победу», и они отправились в Баальбек. Но за сборами и делами они задержались, выехали поздно и приехали уже совсем вечером, так что в темноте Латов ничего не мог разглядеть. Зато уж с самого утра он вволю побродил среди развалин.

— Добро! — сказал Куликов, посмотрев на сделанный Латовым рисунок. — Место тут увлекательное. — Он сел рядом. — Вы ведь один из первых советских художников, рисующих Баальбек с натуры. Можете гордиться. Тут затевается вообще большое дело. В прошлом году, вот видите, расчистили площадку на месте храмового двора, перед храмом Солнца. В то же прошлое лето англичане ставили здесь шекспировский спектакль, а французы в нынешнем году хотят показать выступление парижской театральной группы. И если ливанцы рекламу большую сделают — они мастера на рекламу, — конечно, туристы со всего света поедут. Внизу, в Бейруте, жарко, а здесь летом прохладно, и к тому же новое развлечение. Ливанцы хотят свой национальный ансамбль организовать, самого Моисеева выписать, чтобы он помог образовать из их самодеятельности что-то подходящее. Арабские народные танцоры лихие, девушки красивые, танцуют замечательно. Может выйти ансамбль. В прошлом году спектакль приурочили к полнолунию. А в лунную ночь Баальбек — загляденье. Ну, и деньги государству пригодятся. Наставят стульев вон там, у площадки, и чем не театр! Я уверен, что привьется — будут ездить. Сейчас не сезон: ранняя весна, холодно еще, тут ведь вообще высоко, как у нас где-нибудь на Кавказе, свыше тысячи метров. Хотя в это время в прошлом году здесь снимали фильм «Хозяйка ливанского замка» по роману Бенуа. А теперь тоже тут съемки — вот посмотрите. — Куликов показал на человека в черном, который только недавно был рядом с Латовым. Теперь он стоял в окружении многих людей и что-то им говорил, показывая на шесть колонн.

Латов сказал Куликову:

— Вот этот, в черном костюме, подошел ко мне так неслышно, что я даже не заметил. Не знаю, сколько он стоял и смотрел, как я рисую, но когда я оглянулся, он ни слова не сказал и ушел туда, вниз. Кто это?

— Это продюсер. Вам, конечно, известно, кто такой продюсер?

— Ну, это человек, который, грубо говоря, дает деньги на постановку фильма?

— Да, это так. Но бывает, что иные из продюсеров сами артисты. Они разбогатели на поставленных ими фильмах. Хорошо! Но этот, я бы сказал, артист другого рода. Зовут его Моссар. Происхождение туманное. Приехал посмотреть, как снимаются сцены для фильма, который он субсидирует. Да вы продолжайте, работайте, а я тут посижу и могу о нем рассказать кое-что, если вам это интересно.

— Пожалуйста, говорите, конечно, интересно! Моей работе это никак не помешает.

— Так вот, этот Моссар — тип занятный, не простой там делец, а с философией, с особой, своей, конечно...

— Знаете, что меня с первого мгновения в нем поразило? — сказал Латов. — Он какой-то весь черный и подкрадывается к человеку. Это что, очень известная личность?

— Когда он первый раз приехал в Бейрут, его принимали художественные и финансовые круги. Я был на приемах и много с ним разговаривал. Узнал о нем кое-что. Он очень богат, на чем разбогател — дело темное. Он кичлив, надменен, до нетерпимости упорен в своих мнениях. Лет ему, думаю, под шестьдесят, может, чуть больше. Говорит на многих языках и даже по-русски, и более чем сносно. Объясняет тем, что его всегда интересовала Россия. Хотел в юности стать дипломатом и обязательно поехать к нам. Сам он, говорит, родился в Австро-Венгрии, жил в Швейцарии. Всемирным гражданином себя называет...

— А что за фильм снимают на его деньги? И почему здесь?

— Представьте, фильм называется «Шесть колонн», в честь вон этих шести знаменитых... А дальше — дело сложное. Теперь ведь на Западе в кино закручивают такие сюжеты, что не сразу разберете, что к чему. Есть целые серии, посвященные вампирам или чудовищам, всяким ужасам, чудесам из мира таинственного, черной и белой магии. А то на экране и совсем непонятное, не разберете даже, когда, где и что происходит. До нашего отечества эти фильмы не доходят, а мы их здесь частенько видим. Вот и у нашего этого Моссара фильм такой, что сразу не разберешься. Вы слышали что-нибудь о явлении, называемом метампсихозом?..

— Слабо себе представляю... Что же это такое?

— Видите ли, это — учение о переселении душ: человек, скажем, помер, а его душа пошла гулять по свету. В общем, это мистика чистой воды и принадлежит, если не ошибаюсь, к буддийской религии. Освобожденная душа, значит, не знает пределов и находится вне времени. Очень древняя душа может свободно вселиться в современного человека. В этом фильме подобное происходит. Можно бы понять, если бы в юмористическом, комедийном жанре или в каком другом виде сатиры это было. А в этом фильме все всерьез. И посмеяться с виду как бы и нечему. Сам Моссар мне пресерьезно рассказывал свой фильм. Одна бедная девушка страдает головными болями и непонятными снами про неизвестную страну, с богами и колоннами. У нее припадки, и с ней происходят странные вещи. Близкие думают, что она притворяется, из лени все выдумывает, не хочет ни учиться, ни работать, рассеянна к тому же и, в общем, дурочка. А у нее, оказывается, ярко выраженные медиумические способности. Кроме того, стали замечать, что стоит ей протянуть за какой-нибудь вещью руку — и вещь сама двигается ей навстречу. Скажем, за чашкой она протягивает руку — чашка к ней, она с испугом отдергивает руку — и чашка об пол. Много так вещей она побила.

Как-то случайно один знаток вопроса — доктор оккультизма — ее увидел и занялся ею. Оказалось, что в ней душа какой-то древней жрицы, знатной девушки. И пошла писать губерния! Доктору оккультных этих наук нужны деньги для опытов. Отыскал он очень интересующегося сенсациями молодого миллионера, прожигателя жизни и занимающегося всем, чем угодно, чтобы только не было скучно. Деньги он дал, с девушкой его познакомили. Он в нее влюбился. Еще бы — она, оказывается, жрица древности и собой хороша. Сенсация! Но она мучится своими видениями, как бы не в себе, и надо, говорит этот спекулянт, шарлатан белой и черной магии, дело довести до конца.

По его исследованиям выяснилось, что девушка — жрица храма Солнца в Гелиополисе и надо ее привезти в храм Солнца, чтобы она вспомнила после разных магических действий свою прежнюю родину, и тут ее переключат на современный лад, и жрица станет просто барышней, с которой миллионер-молодец пойдет под венец. Вот сегодня вечером эту сцену заключительного обращения древней жрицы в нормальную современную девицу будут снимать на месте бывшего главного алтаря храма Юпитера.

Я встретил Моссара, когда он шел сюда, к своим актерам, и он пригласил меня вечером смотреть его съемку. Пойдем! А потом, попозже, и поедем в Бейрут.

— То, что вы рассказали, — воскликнул Латов, — это же, честное слово, беспардонная чепуха и самый настоящий кошмар! Как это можно такое снимать и ставить в наше время!

Куликов усмехнулся:

— Снимают и не то. Им же все равно. Видел я недавно в Бейруте фильм «Прекрасная Елена». Вы думаете, там была Греция, что-нибудь эллинское? Там и прекрасная Елена, и король, и королева Трои, и все греки были англосаксами. Рыжие, здоровые, прямо сошли со страниц Джером Джерома или Марка Твена.

— Ну, хорошо, пойдемте посмотрим, но я заранее предупреждаю, если это будет отвратительно, то я оставляю за собой право уйти, не дожидаясь перевоплощения жрицы или, как там называется это действие, когда она станет сегодняшней девицей...

Когда Латов закончил рисунок, они с Куликовым обошли расчищенную площадку перед ступенями храма Юпитера — долго еще любовались на шесть колонн, рассуждая о том, каков был вид этого храма, когда путники прибывали караванами из пустыни в город-оазис, проходили через ворота, охранявшиеся римскими легионерами, ночевали в шестиугольном дворе, крепко спали после долгой дороги, а утром, вымывшись и приготовившись к лицезрению божества, тихо, почтительно следовали за провожатыми в огромные колоннады, окаймлявшие главный двор. Здесь путники смотрели на великолепные изваяния, которые стояли во всех нишах и простенках, а потом шли по высокой лестнице к лику главного божества, управлявшего делами смертных.

Латов и Куликов долго бродили среди мертвых стен. Куликов, улыбаясь, говорил:

— Смотрите, смотрите, переживайте, — когда вы еще сюда приедете!

— Да, скорей всего, никогда, — отвечал Латов,— но это все надо видеть хоть раз в жизни.

День разгулялся. Руины были торжественны и пустынны. Редкие группы туристов уже ушли. Только сотрудники киноэкспедиции копошились около своей аппаратуры, готовясь к вечерней съемке.

Потом они прошли городком, где из-за стенки базара мычали коровы, смотрели верблюды, пожевывая замшевыми губами, ревели ослы. Где-то пели петухи. Они видели продавцов всевозможных пород голубей.

Латов рассеянно смотрел на арабов в разноцветных куфиях и белых галабиях, в стареньких пиджаках, толпившихся на уличках, на беленькие домики с красноватыми шиферными крышами, на продавцов овощей и рыб. Он жил впечатлением виденного, попав неожиданно в мир невероятного искусства, имена мастеров которого затерялись во тьме времен.

Они обедали в маленьком, холодном, неуютном отеле. Вероятно, летом, когда солнце в долине пронизывает все светом и теплом, и эта большая комната становится привлекательной и радостной, но сейчас в ней было сумрачно и сыро.

Стол был уставлен тарелочками. Это собрание тарелочек с самым разнообразным содержимым называлось «мезЕ». Латов уже встречался с этой диковинной коллекцией кушаний. Смотря на все богатства миниатюрных блюд, он не мог не отметить изысканную красочность их. Розовые креветки соседили с темно-зелеными оливами. Серая фасоль, белый творог, фиолетово-зеленые фисташки, красная свекла, печеная коричневая рыба, колбаса разных цветов, баклажаны и огурцы, бананы и сладкие стручки, цветная капуста, разные маринады и, конечно, таббули — острая смесь, напоминающая жгучую абхазскую соль.

Тарелочек этих было много, и они сменялись все новыми, неизведанными образцами кушаний, как только пустели. Они, казалось, не могут иссякнуть.

Латов, смеясь, сказал:

— Мне кажется, что на кухне стоит очень хитрый дядя в большом белом колпаке и ежеминутно придумывает что-нибудь новое. Он окружен овощами, мясом, рыбой, всеми снадобьями, всеми приправами, и его вдохновение никогда не кончается...

Закуски, сменявшие друг друга с большой быстротой, были очень вкусными. Их запивали красным терпким добрым вином — мюзаром. Попробовали арак, разбавляя его из зеленых бутылок «Севен-ап». Он мутнел, как мастика или абсент, был горьковат и пах аптекой.

Сначала они говорили о Москве, об общих знакомых, о новостях столицы, и Латов не ждал, что Куликов скажет, между прочим, что ему часто снятся родные места, и он жаждет как можно скорее вернуться домой, и вся экзотика Востока ему давно наскучила. Он знал, что его собеседник, так любезно привезший его в Баальбек, серьезный и внимательный, всегда расположен больше молчать, чем говорить, но когда он начинал говорить о Ливане или вообще о Востоке, то его можно было слушать без конца, так убедительно в его рассказе оживали картины местной жизни. И слушавший убеждался, что перед ним настоящий знаток и тонкий наблюдатель.

И действительно, Куликов провел годы на Востоке, изучал его неторопливо и вдумчиво. Его жизнь в арабских странах не была только служебной командировкой. Это было его призванием, его страстью. Поэтому Латов и сказал, смущаясь:

— Вы, Андрей Михайлович, видели, конечно, много приезжих из Москвы, которые, наверно, спрашивали вас все об одном и том же. Поэтому простите меня заранее. Что мне здесь бросилось в глаза? В Сирии и в Ливане так много памятников древности, так много развалин! Судя по всему, когда-то тут жили миллионы людей, не для пустыни же построена Пальмира или этот удивительный Баальбек! Какая высокая культура, какие памятники, выдержавшие тысячелетия! Что случилось с этими странами? Я вижу, что здесь могли бы жить миллионы, десятки миллионов, а их нет. Вы можете на это ответить?

Куликов улыбнулся своей тонкой бледной улыбкой:

— Могу ответить. Вспомните, чего нам стоило одно татарское нашествие. Не осталось на Руси почти ни одного непострадавшего города или селения. Новгород и Псков уцелели случайно. Не дошли татары из-за болот. Сколько было тогда развалин! И в них жили. Один Киев как пострадал! А сколько погибло людей! А это было только одно иго, правда, целых двести лет.

А тут один завоеватель сменял другого. Проходили века сплошных битв и нашествий. Что сказать об одних византийцах, кстати, громивших вовсю эти храмы, увозивших отсюда и камни и колонны в Константинополь. Арабы здесь строили из древних камней незатейливую крепость, византийцы — свою базилику. Двести лет крестовых походов, двести лет непрерывных войн. Крестоносцы с огнем и мечом проходили эти руины. Монголы осаждали город и жгли его, сам Тамерлан, стоя на высоте этих чуждых и враждебных ему платформ, смотрел с наслаждением, как огонь пожирает остатки сооружений. А жителей ведь тоже не жалели: кого уводили в плен, кого на месте кончали, кого убивали в сражениях. Запустели эти страны. От всего уцелела береговая узкая полоса с городами, потерявшими былое значение, но связанными с заморской торговлей. Города внутри страны жили еще большой жизнью. Но тут как раз приходили новые разрушители — землетрясения. Эти края и теперь трясутся ежегодно. Только в позапрошлом году подземные толчки разрушили на юге много селений, убили сотни людей. А в старину иные землетрясения сразу разрушали десятки городов и замков. Нашествия продолжались. После монголов пришли турки и кончили с достижениями прошлого, как мы сейчас говорим. Они поставили последнюю точку. Образцом их архитектуры был походный шатер, четыре копья по сторонам. Все, что осталось от арабской образованности и греческой и римской культуры, покрылось ночью безвременья. Никому эти древности больше не были нужны. Султанская Турция всегда боялась арабов и не очень стремилась к тому, чтобы эти края процветали.

— Я видел на полях у феллахов деревянную соху, мотыгу. Пашут на ослах, — сказал Латов. — Я даже зарисовал некоторых крестьян — нищие, как церковные крысы, как говорили в старину.

— Тут всюду безземелье. — Куликов махнул рукой. — А что будешь делать? Наделы крошечные, нужда у крестьян отчаянная. В основном питаются оливками. А тут еще беженцы, которых некуда девать.

— Я не думал, что это так. Правда, я представлял Восток иначе, — сокрушенно сказал Латов.

Они помолчали.

— И надо всем, — сказал Латов, — эти шесть колонн. Если бы от нас, сегодня живущих, остались такие памятники, чтобы нашему умению, нашему искусству удивлялись люди через тысячу лет! Вот о чем я думал весь день. Сколько же нам надо сделать, чтобы создать — не колонны, нет, это и до нас за тысячу лет умели, а вот такое, чтобы одолело время и осталось прекрасным. От нашего железа, бетона и стекла, которые и сейчас глаз не радуют, едва ли что сохранится...

— Останется кое-что и от нас, — сказал Куликов. — Мы строим плотины, каналы, моря, города не на сто лет...

— Я думаю не о плотинах, морях и каналах. Я говорю о том, что будет создано нами такого, чем бы любовались люди будущего, как чем-то особенным, неповторимым, и говорили бы о том с восторгом и с сожалением, что вот  такого они сами не умеют. Вот этим почти разрушенным Баальбеком любуются же люди, приезжая из всех стран мира! И удивляются, и даже не могут сказать, как подымали такие невероятные каменные платформы...

— Будущий век жить будет другими чудесами. Конечно, стекло на тысячу лет не сохранить. И разрушительные средства нашего времени тоже иные, от них уцелеет, в случае чего, мало. Но надо вам, художникам, создавать такие произведения, чтобы им удивлялись не через тысячу лет, а сейчас, современники, как при жизни этих богов им удивлялись приходившие на поклон.

— Все-таки как они умели работать! Просто чудо какое-то! Но посмотрите, кто к нам идет!

Куликов повернул голову и увидел, как прямо к их столу подходит подтянутый, весь в черном, с приглаженными белопенистыми волосами, уже без темных очков, широколобый, с какими-то холодными и как будто разными глазами сам почтенный продюсер Моссар.

Он шел уверенным и легким шагом, как будто заранее уговорился встретиться здесь с Куликовым и сейчас будет просить извинения за опоздание. Он поклонился Латову, сказав по-русски:

— Я видел вас утром. Вы рисовали шесть колонн, не правда ли?

Моссар взял от соседнего столика стул и продолжал:

— Могу я присесть? Я уже обедал. Я так присяду. Выпью чашечку кофе. Будем пить рюмку коньяку...

Слуга принес кофе и коньяк. Куликов познакомил Моссара с Латовым.

— Это художник из Москвы.

— Первый раз здесь? — спросил Моссар.

— Первый, — сдержанно ответил Латов.

— Я вас понимаю. Я тоже когда-то был ваших лет. И колонн Баальбека когда-то было пятьдесят четыре, а теперь шесть. А потом и эти шесть упадут. Вероятно, это судьба всех колонн, народов, каждого отдельного человека. Вы приехали из далекой России. Я тоже приехал издалека. Мы все пилигримы, и все куда-то идем, и никто не скажет точно — куда. Ах, господа, — сказал он, пригубливая чашку кофе, запивая крошечным глотком коньяка, — мы даже не подозреваем, как устало человечество, как мы все устали. Мы видим, как устарело все прошлое. Надо от него освободиться — чем раньше, тем лучше. Мир должен пройти через ищущего, совершенно свободного человека, который не верит в будущее, а верит в сегодняшний день, и ему наплевать на все, что сделано до него, тем более что никакой связи с прошлым у него нет. Вы художник, разве вы не чувствуете, что искусство умирает, кроме кино, телевидения и радио...

Латов сделал протестующий знак и хотел что-то сказать, но Куликов поднял палец и остановил его. Моссар продолжал:

— Кино, телевидение и радио — это киты, на которых будет стоять все представление человека о мире, его окружающем. А все остальное пусть остается туристам! Любознательность пресыщенных техникой людей, свободные деньги и реклама гидов. Ах, первобытные камни, ах, древность, ах, тайны! Тайн нет...

— Подождите, — не выдержал Латов, — вы забыли про социальный прогресс, про то, что с всеобщим распространением знаний в людях будет развиваться и чувство прекрасного... Как можно забыть прошлое...

— Рост знаний! — усмехнулся Моссар. — Да, люди скоро на Луне будут добывать ее богатства, а тут, на Земле, миллионы неграмотных будут все так же мечтать о лучшем, о том, как быть сытыми...

Половина человечества живет на голодном пайке. Вот и те, что строили этот Баальбек, нищие рабы, тоже мечтали о лучшем. И те, что впроголодь живут сегодня здесь, в Ливане, тоже мечтают... И так будет всегда!

Латов снова не удержался:

— Вы говорите очень печальные вещи, но зачем же вы тогда снимаете здесь фильм? Вы же верите в него и в то, что он будет иметь успех, что-то скажет людям, и они за это свои деньги отдадут вам...

Моссар зажег сигарету, вставил ее в какой-то вычурный черный мундштук, посмотрел с удивлением на взволнованное лицо Латова и не спеша ответил:

— Фильм — это дело, это — деньги. Есть фильмы умные и скучные, они умирают тут же, от перегрузки. Их не воспринимает зритель. Вы не хотите понять, что человечество устало — от войн, бедствий, революций, что оно живет в страхе. В страхе близкого уничтожения. Поэтому оно многое воспринимает по-своему...

— Я знаю содержание сценария вашего фильма. Это бред! — зло выкрикнул Латов.

Моссар не смутился. Его разноцветные глаза блеснули.

— Весь мир — бред. Человек одинок, он приветствует хаос, распад, чтобы почувствовать себя свободным от всего. В мире выпускаются тысячи фильмов. И вот они должны стремиться сделать человека забывшим все прошлое. Оттуда идут все беды, все кризисы. Все, что было, не стоит ничего. Надо идти вперед! Без страха, смеясь над прошлым и топча его. Все человечество, все люди сегодня любят видеть на экране кровь, ужас, невероятное. Их к этому приучили. Вы же снимали Аэлиту! Это тоже фантазия и не очень впечатляющая, потому что испорчена политикой. Красноармеец на Марсе — это ваша затаенная мечта.

Кино — полусон. Человечество живет в полусне — оно не хочет ни заснуть, ни проснуться. И надо его держать в этом состоянии, потому что оно ему нравится. Людям невозможно стало понимать друг друга. Они разъединены, потому что техника, окружающая нас, бесчеловечна. Человек ничтожен перед созданиями из металла и сплавов, его поглощает, например, корабль-левиафан, бросает в свое чрево, рассекает с ним волны с невообразимой быстротой, опускается под воду, взлетает в яростные бездны космоса. Человек — песчинка. Как страшен ночью современный город! Он  весь как та электрическая машина, которая может считать и писать, может отвечать на все вопросы, вся вздрагивая от механического напряжения. Машины, одна другой ужасней по формам, идут по улицам,, входят в дома и во сне преследуют людей в кошмарах. Обещают все новые чудеса. Угроза атомного гриба убивает будущее. И одинокий человек в страхе закрывает лицо руками. В атомный век одиночество человека обязательно. От этого никуда не уйти. Но от этого рождается бесстрашие. Мы, одиночки, ничего не боимся. Мы рушим все преграды. Мы освобождаем психику человека от всего трагичного и уничтожаем его власть над ним.

Зачем рисовать эти колонны, которые уже ничего не говорят никому? Мы превращаем их, снимая в нашем фильме, в современную, пусть немного болезненную, но волнующую сказку, и они оживают и дают нам хорошие деньги. Это бизнес. Мы можем сказать, что мы превратили мертвый мир в живой, и это дает ему право жить в наших фильмах и служить нам и нашему бесстрашию. Никаких идей мы не вкладываем в эти колонны. Посмотрите, сейчас никто не выдвигает никаких ведущих в будущее идей. Все боятся коммунизма, дрожат перед возможной катастрофой и уходят в мрачные и безвыходные рассуждения. Мы даем выход — мы осмеиваем прошлое, не верим в будущее и не боимся настоящего.

— Простите меня, — воскликнул Латов, — такие фильмы, как ваш, — это не всемирный выход, а всемирная пошлость, всемирная безвкусица, это бессилие, а не сила! Кого он привлечет, ваш фильм?

— Вы еще молоды, как ваша страна, — сказал Моссар, зажигая спокойно новую сигарету. — Но если бы ваша страна купила мой фильм, если бы эти «Шесть колонн» показать у вас в Москве, очереди стояли бы несколько месяцев и вы ничего не смогли бы поделать. Не отвечайте словами пропаганды! Это факт! Приходите сегодня вечером — это будет прекрасное зрелище... Что вы скажете, господин Куликов?

Куликов, слушавший молча самодовольного до наглости Моссара, сказал тихо и вполне незаинтересованно:

— Вы знаете мое мнение. Мы уже говорили с вами раньше об этом; мы придем сегодня вечером, обязательно придем. Нам очень любопытно увидеть своими глазами, как делаются мировые фильмы...

Моссара окликнула девушка, смуглая, большеглазая, с большими выгнутыми бровями, широкими розовыми губами, в черном плаще и черных перчатках. Ожерелье из черных камней красовалось на длинной шее.

Моссар немедленно встал, бросив недокуренную сигарету.

— Каро! — воскликнул он. — Иду! — Он сказал «иду» по-русски, церемонно поклонился своим собеседникам и пошел к ожидавшей его девушке, сбрасывая пепел со своего черного безукоризненного костюма.

Когда они ушли, заговорил Куликов;

— Каков, а! Хорош! Проповедник хаоса! А! Ничего не боится. Обладатель нового секрета борьбы с коммунизмом! Денег много — вот откуда его бесстрашие!

— Слушайте, а ведь это, в общем, хитро придумано, — сказал Латов. — Человечество устало, он его утешает и развлекает. Он — и человечество! Да ему плевать на все усталое человечество! Видите, он его хочет развлечь такими картиночками, чтобы пощекотать нервы... метампсихозами!

— А почему, вы думаете, он так разговорился с нами, так обнажился? — спросил Куликов, прищурясь.

— Не знаю. Обнаглел: разговор с глазу на глаз... Показать, какой он бесстрашный...

— Нет, это он хотел, во-первых, вас уязвить: советский художник, передовое искусство, а рисует древние колонны, никому не нужные, какой же это завтрашний день! А во-вторых, продемонстрировать, что вот он-то, человек будущего, и такие фильмы снимает, что их будет смотреть все усталое человечество, а вот у вас не будет смелости показать их в Москве, а то все будут смотреть не ваши шесть колонн, а его шесть колонн и в очередь выстроятся. Вот в чем дело... Я говорю, конечно, условно...

— Вы шутите. При чем тут я! Я не собираюсь выставлять свои рисунки в Москве...

— Я пошутил, конечно, но он-то серьезно проповедовал свою философию. Я уже не первый раз это слышу...

Когда маленький розовокрыший на закате городок перед развалинами Баальбека погрузился в густой сумрак шафранового вечера, опустившегося на долину Бекаа, Латов и Куликов уже сидели на расчищенном от обломков большом храмовом дворе. Двор этот некогда с двух сторон украшали величавые галереи, в нишах красовались боги и богини, от них теперь не осталось и следа.

Сохранилась только лестница, ведущая к главному храму, и сейчас на площадке над лестницей, там, где когда-то сияли разукрашенные золотом, серебром, мрамором двери капища, вспыхнули юпитеры, откуда-то проник луч прожектора, и началась та непонятная, почти таинственная возня, которая сопровождает каждую ночную киносъемку.

Глазам любопытных, а их оказалось не так мало на дворе, отведенном для зрителей, предстали сначала люди в самых разнообразных костюмах, шумно двигавшиеся во всех направлениях. Над этим шумом раздавались громкие приказания режиссера, крики осветителей, регулировавших свет, треск магниевых ламп, голоса женщин, свистки-сигналы; все это напоминало бестолочь базарной суеты.

Потом начался новый хаос — хаос самой съемки. На первом плане появилась та самая девушка, с которой Моссар ушел из ресторана. Она была в белых одеждах и полулежала на ложе, покрытом почему-то медвежьими и львиными шкурами, два светильника на высоких ножках освещали ее запрокинутое лицо, неестественно белое от света прожектора, за ней оживали какие-то мумии, призраками качались перед ней. Она слабо протягивала руки, как будто обращалась к кому-то с мольбой. Потом руки падали и лежали неподвижно, а она вся начинала дрожать мелкой дрожью, лицо искажалось гримасой боли, она стонала. И тут ее прерывал режиссер, подходил и поправлял ее позу и руки, удалялся во тьму, а перед ней возникал, по-видимому, специалист белой и черной магии. Он протягивал свои жилистые, почти черные, волосатые руки к ее белому лицу и производил всякие пассы, она погружалась в сон, откидывалась на бок, лицом к зрителям, и начинала прерывисто дышать, потом ее вздохи становились все тише, ее заклинатель сбрасывал свой сюртук, срывал галстук и продолжал пассы, вспотев от напряжения, выкатив большие, желтые, как у кошки, глаза. Наконец, отпрянув и вытирая пот со лба, с демонским видом, пятясь, исчезал. Лежавшая вдруг открывала глаза, обводила взором пространство, окружавшее ее, садилась на ложе и делала вид. что вспоминает что-то очень забытое. Тогда прожекторы вынимали из темноты как бы висящие в воздухе шесть колонн, и их неожиданный, ошеломляющий вид заставлял девушку вскрикивать. Но тут появлялся режиссер, махавший руками так, точно он хотел задушить вскочившую. Он сердился и поправлял ее. И снова и снова она вскакивала, и когда вскочила в последний раз так, как нужно, она огляделась. громко заплакала, потом радостно закричала и засмеялась. И тут забили невидимые барабаны, завыли зурны, задребезжали, загремели бубны, и перед девушкой явились существа, одетые в довольно прозрачные рубашки, в золотых сандалиях и с красными маками в волосах. Героиня должна была воспринимать их как видение своей древней молодости. Девицы бурно плясали вокруг ложа какой-то вакхический танец, их освещали разноцветными лучами, они наступали на сидевшую и манили ее к себе.

И когда они постепенно, одна за другой, тоже исчезли, она сорвалась с ложа, бросилась за ними, звала их на непонятном языке, потом, огорченная и увлеченная воспоминанием, сбросила с себя верхнюю одежду и явилась в совершенно другом облике. На ней был лиф, переливающийся всеми цветами перламутровой раковины, широкий золоченый пояс, к которому были привешены большие древние медали и монеты. Боковые разрезы ее легкой, красной с синими украшениями-лентами юбки, осыпанной золотыми звездочками, давали ей возможность высоко выбрасывать ноги. Она изгибалась с завидной легкостью.

Она танцевала под дикую, оглушающую музыку обычный танец живота. Она вкладывала в него какую могла страсть, но ее танец был лишен гипнотизирующего сладострастия Востока. Это изгибалась, принимала соблазнительные позы, вращала бедрами, дрожала всем телом умелая, опытная европейская танцовщица. Она была просто молода и красива, она танцевала привычный ей танец, как много раз она исполняла его в каком-нибудь кабаре, где ей много хлопали полупьяные заезжие иностранцы, принимая ее за гурию, открывающую настоящие тайны Востока.

Но выскакивал снова режиссер, прерывал съемку, заставлял жрицу повторять отдельные моменты танца. В эти минуты она терялась, сердилась, зло смотрела по сторонам. По ходу действия к ней все время старался прорваться тот шалопай — миллионер, молодой, красивый парень, которого удерживал профессор черной и белой магии. Это уже походило на комический фильм с плохими артистами, и тут снова все останавливалось. И снова под оглушающий грохот музыки она шла, извиваясь, показывая всеми движениями, что этот поздний вечер, и место, и колонны, холодно вздымающиеся над нею, не имеют между собой никакой связи, что эти люди, толпящиеся здесь, в развалинах древнего храма, жалки и искусственны со всеми своими придуманными картинками, и, как ни греми музыка, как ни танцуй танец живота, как ни притворяйся воплощением древней жрицы, — все это плохой маскарад, дешевый и оскорбительный.

Все чаще приходилось останавливать съемку. В такие минуты режиссер кричал, во весь голос кричал профессор черной и белой магии, в бессилии кусала губы, чуть не плача, бедная жрица. Ее заставили снова лечь на ложе и смотреть на шесть колонн, высоко подняв голову к высокому, почти черному небу, потом впасть в задумчивость, рассматривать с интересом сброшенные ею одежды жрицы.

Тут наступил решающий момент: на смену азиатскому оркестру грянул самый современный джаз, и перед ней заскользили шесть или семь герлс, уже не скрывающих своего заокеанского происхождения. Их тонкие, длинные ноги сначала демонстрировали что-то вроде бешеного канкана, потом они поутихли и начали танец под названием рок-н-ролл, который тогда только начинал свой триумфальный путь.

Они разделывали сумасшедшие фигуры танца с большим азартом. Трудно было уследить за их ногами и руками. И странный танец — нечто среднее между пляской святого Витта и топтанием пьяной обезьяны — так подействовал на героиню, что она, сидя на львиных и медвежьих шкурах, начала содрогаться, подражая девицам, заходили ее руки и ноги, задергалась голова, и она вскочила и бросилась в вихрь непонятного обольщения, которое ей, тысячелетней жрице, предлагал наш двадцатый век. Она должна была войти в эту грохочущую сегодняшнюю ночь, избавиться от прошлого, пройдя через безумие танцевального вихря, приобщавшее ее к тому передовому образу жизни, который гордо носит имя заокеанского.

Тут, видя, как она мужественно старается превзойти своих подружек-герлс в изобретении новых и новых невиданных фигур, из рук шарлатана-профессора вырвался молодой красавец миллионер и начал с ней отплясывать так неистово, так фигурно, так закрутительно, что среди нечаянных зрителей послышались возгласы восхищения.

Но, несмотря на то что герлс уже не могли устоять против фантастического калейдоскопа движений, которые рождала вернувшаяся из мира древности в мир двадцатого века жрица, а молодец-миллионер отплясывал так. что невозможно было уследить за всеми его жестами и мгновенными позами, за его руками и ногами, все же режиссер останавливал танцующих, менял ритм джаза, требовал большей выразительности и еще большей энергии.

И снова взвихривались на месте миллионер и жрица. По сценарию она должна была влюбиться в него по первому танцу. Она хочет научиться танцевать, как он. Он учит ее новым фигурам. Все превращается в разноцветный сумбур, в котором вертятся яркие, как павлины, герлс, крутится черный фрак смуглого юноши, сверкающий лиф девушки, вовлеченной в ритм, достойный нашего времени.

И она сдается. Весь прошлый, фантастический мир слетает с нее, больше нет никакой древности, никакого Востока, есть современные влюбленные молодые люди. Она делает последний прыжок и падает в объятия молодого человека.

Снова режиссер недоволен этой сценой. Ее повторяют еще и еще. Наконец раздается свисток. Герлс убегают, что-то крича. Молодые люди стоят, обнявшись, но тут, к удивлению Латова и Куликова, выйдя вместе с режиссером, тяжелый, черный Моссар властно разъединяет молодых людей, берет под руку тяжело дышащую, усталую жрицу и исчезает с ней, оставив молодого миллионера наедине с режиссером, с которым молодой человек вступает в какой-то бурный разговор.

Это уже не относится к сценарию. Музыка давно смолкла. Свет меркнет. Еще какое-то время прожектор освещает движущиеся фигуры около машин и аппаратов, фигуры, которые теперь кажутся тенями кошмара. Сразу появляется народ, и над всем бредом происходящего снова возникают, как великаны, пришедшие издалека посмотреть на игры карликов, шесть колонн, светлотелых, неправдоподобных.

Свет погас. Больше не было ни колонн, ни кривляющихся герлс, ни танца живота, ни лихо пляшущего миллионера. Вокруг была ласковая, но прохладная тьма весенней ночи.

Латов и Куликов шли к гостинице, обмениваясь впечатлениями. Во все время съемки они не разговаривали. Зрелище, раскрывшееся перед ними, было настолько нереальным, что местами походило на кошмар.

— Я на месте арабов убил бы Моссара, который приволок сюда весь этот табор, весь этот кабак... и даже не поленился притащить сюда герлс и джаз. Откуда он взял его?

— Ну, в бейрутских кабаре сколько угодно такого товара, — ответил Куликов. — А вы обратили внимание, что этот играющий миллионера выплясывает, как профессионал, да еще какой профессионал! На экране будут смотреть. Он, по-видимому, привезен издалека. Такого я что-то не встречал в Бейруте.

— Понимаете, — как-то смущенно сказал Латов, — я чувствую, что все это вздор и все очень плохо, но мне понравилась девушка. У нее местами такая естественная растерянность, как будто ей все не по сердцу, но ведь ничего не поделаешь. Надо зарабатывать деньги, я понимаю. Она красивая, но какая-то измученная, и танец живота не ей танцевать. Очень уж грубо у нее получается оттого, что она не чувствует восточного колорита. Она танцует как-то механически. Она не здешних мест. Ручаюсь. Откуда-то ее привез этот работорговец...

— Это кого же вы так называете?

— Да все того же Моссара. Он, наверное, если не живым товаром, то какой-нибудь контрабандой торгует — наркотиками, что ли... Тут торгуют наркотиками?

— Гашиш продают. Тайно, разумеется.

Здесь дело обыкновенное, как и всюду на Востоке, — отвечал Куликов.

— Что обыкновенное?

— Да то, что Моссар и тем и другим может заниматься. А своей жрице в кавычках он явно покровительствует. Она, вероятно, его любовница. И весь секрет. Как он ее оторвал от молодого человека? Без стеснения.

— Да, я тоже обратил внимание.

— А что вы скажете вообще обо всем, что видели?

— Что скажу? Я уже сказал, что я бы убил мерзкого Моссара. У меня просто на языке какой-то горький осадок. То, что мы видели, не имеет имени. Это тоже гашиш, а может, и хуже. Все так отвратительно, что я, право, не понимаю, почему таким господам позволяют оскорблять древние памятники... Ну, к черту весь этот базар! Что мы будем делать?

— Отдохнем немного, соберемся и поедем. Ночь на перевале будет холодная. По дороге заедем куда-нибудь перекусить, погреться. В Бейруте будет уже поздно!

Они ехали к перевалу. Прохлада Баальбека сменилась резкими порывами холодного ветра. Слякотью понесло с гор, в темноте подступивших к дороге вплотную. По стеклу машины застучал дождь. Во мгле впереди ничего не было видно, кроме полос дождя. Ехали с большой осторожностью.

Что-то белесое начало облеплять стекла. Латов вгляделся. Шел мокрый снег. Его хлопья мягко падали на дорогу, извивавшуюся по склону. Сразу стало очень холодно, неприютно, одиноко. Почему-то вспомнился виденный где-то шалаш беженца-араба. Черный войлочный навес, драные тряпки. Дети, роющиеся в песке. Худые курицы, сидевшие, прижавшись к камням. Женщина в черном, разводившая костер, с хрипом дувшая на огонь...

От этого раскрытого всем ветрам жалкого человеческого жилища веяло такой безысходностью, такой обреченностью, что при одном воспоминании об этом Латова охватила темная тоска. Чужие холодные скалы и мокрый снег, летевший навстречу машине, пустынная, каменная, древняя горная ночь порождали такие же холодные, хмурые мысли, которые таяли, как эти большие серые хлопья на стекле. Латов стал дремать. Ему захотелось света, человеческого движения, голосов, тепла.

Куликов вел машину молча, вглядываясь в аспидный сумрак дороги, освещенной бледным светом фар, дороги, крутившей бесконечные повороты, перед которыми он аккуратно сигналил, сбавляя ход.

Вдруг он сказал:

— Вы спите, Арсений Георгиевич?

Латов очнулся и пробормотал, что так, на минуту закрыл глаза: утомляет эта бесцветная, белесая дорога, и к тому же очень холодно.

— А вы знаете, — почти весело, громко сказал Куликов, — что эта страна могла бы быть частью Российской империи...

— Что вы, помилуйте! — отвечал, совсем проснувшись, Латов. — Как это могло быть? Где мы, где она...

— Вот в том-то и все дело, — сказал Куликов. — Русский флот во времена Екатерины Второй был полным хозяином в этой части Средиземного моря. Русские моряки даже Бейрут взяли у турок. Они оказывали военную помощь восставшим против султана друзам. Друзы хотели, чтобы их приняли в подданство России. Но Екатерина ответила на это так: «Оказывать помощь ливанцам надо, в подданство не брать, потому что защитить их трудно, и в случае неудачи выйдет, что турки принадлежащую Русской империи землю себе забрали...» Вы знали об этом?

— Нет! Вам не холодно, Андрей Михайлович? — спросил Латов. — Что-то я озяб, сам не знаю почему...

— Тут высоко, а будем еще выше, на перевале, но мы сейчас сделаем остановку. Еще минут десять — все будет в порядке.

Ресторан для утешения путников был расположен у самой дороги. Его ярко светившие окна не нуждались в рекламе. Он был давно и заслуженно известен. Целый табун разноцветных машин стоял перед входом.

В большом зале было многолюдно, стоял смешанный, неразборчивый говор многих гостей, сидевших за столиками и поглощавших с аппетитом богатые дары ливанской кухни. Между столиками скользили бесшумные, молчаливые официанты с подносами, уставленными бутылками и тарелками.

Было тепло, вкусно пахло какими-то острыми соусами, винной пробкой, сигарным дымом.

Латов и Куликов, как только вошли в зал, сразу же огляделись и, найдя в стороне свободный столик, все же чуть задержались, потому что недалеко от себя увидели компанию, при виде которой они невольно подумали, стоит ли садиться так близко от нее. Но потом сели так, чтобы Куликов был спиной к людям, шумно пившим и звеневшим бокалами почти рядом.

Но, сев и заказав коньяк и закуску, они все же нет-нет да и поглядывали в ту сторону, и Латов сказал тихо через стол:

— По-моему, у них разговор не очень веселый...

— По-моему, тоже, — отвечал Куликов. — Посмотрите на того, который играл, вернее, танцевал сегодня миллионера.

Смуглый молодой человек с глазами сумасшедшего цыгана глядел куда-то в сторону и, только когда его окликали, приподымал свой бокал и чокался с полным равнодушием со своими соседями.

Девушка, игравшая жрицу, пила большими глотками шампанское, что-то напевала и не спускала глаз со смуглого своего визави. Рыжий, точно в клоунском парике, режиссер смешил старого актера, игравшего в фильме профессора черной и белой магии. И слушавший их большой, тяжелоплечий Моссар то бросал злой взгляд на молодого танцора, то улыбался девушке, почти оскалив рот, то громко, неестественно хохотал, ударяя по столу большой ладонью.

Иногда за столом разговор прекращался, но сейчас же все начинали говорить разом, звенеть бокалами и тарелками, точно они боялись молчания, и опять вспыхивало веселье, девушка смеялась искренне и как-то растерянно, грохотал бас Моссара, хриплый голос режиссера перекрывал тонкий вскрик быстро хмелевшего шарлатана-профессора. Что-то говорил молодой человек, но что — нельзя было разобрать.

Куликов и Латов молча пили коньяк, молча ели мясо, приготовленное, как люля-кебаб, местное название кушанья Латов тут же забыл. Он согрелся, и ему даже нравилось сидеть среди множества разнообразных людей, спасающихся здесь от одиночества, холода и ночи.

— У меня есть два желания, — сказал он, — я очень благодарен вам, что мы сюда заехали. А желания такие. Первое: чтобы эта компания нас не заметила и чтобы этот продюсер не подошел к нам. Я наговорю ему дерзости... до скандала дойду.

— Он нас не видит, — сказал Куликов, — я сижу к нему спиной, а с вами он уже познакомился, и я не думаю, что вы доставили ему удовольствие. А второе ваше желание?..

— А второе мое желание даже трудно объяснить. Я хочу зарисовать этого Моссара, на память... — Он порылся в карманах. — Ах, черт возьми, я оставил блокнот в машине. Сейчас за ним сбегаю, через минуту буду здесь. Нет, меня не надо провожать. Я помню, где стоит машина.

Осторожно, чтоб не привлекать внимания, он прошел к выходу. Дверей было несколько, он открыл самую левую боковую и вышел на лестницу. Отдельные снежинки садились на его плечи и тут же таяли. Он спустился по лестнице на дорогу. Там, где стояла машина, был полумрак, но он нашел ее сразу по флажку, прикрепленному на радиаторе.

Он открыл дверцу и забрался в машину. Сел и начал искать на заднем сиденье куда-то завалившийся свой блокнот. В машине было тихо, почти уютно, освещенные двери ресторана, силуэты людей, мелькавшие за занавесками, казались такими далекими и чужими, как та моссаровская компания в ярко освещенном зале с ее раздражающим гомоном и смехом.

Он нашел блокнот и сидел, прислонившись к стенке, закрыв глаза. Через минуту он приоткрыл их и увидел нечто неожиданное. Двери, ведшие в ресторан с улицы, открывались часто, потому что официанты для скорости предпочитали проносить блюда, прямо пробегая из двери кухни в дверь ресторана, с улицы подымаясь наискось по лестнице, и он уже видел не одного с салфеткой на руке и с тарелками на подносе, пробегавшего в ресторан.

И сейчас из ресторана выбежал человек в серой куртке, с пустым подносом и салфеткой. Он сбежал с лестницы и вместо того, чтобы нырнуть в кухонную дверь, остановился перед машиной и оглянулся. Никого не было вокруг. Он не мог видеть сидевшего в темноте Латова. Он быстро наклонился к флажку с серпом и молотом, расправил его, и не успел Латов пошевелиться, дважды прижал его к губам и, поцеловав, помедлил, а потом, не торопясь, пошел к двери, открыл ее привычным движением и исчез.

Латов сидел в оцепенении. Он все еще видел перед собой человека, так любовно целующего красный кусочек материи. В этой дороге перед перевалом, в ночном ресторане, наполненном странствующими гуляками, в неожиданном жесте неизвестного было что-то тревожащее, странное, как те шесть колонн, что остались там, позади, в гордом безмолвии пустыни.

Тут ему пришло в голову, что сейчас из кухни снова появится тот странный официант и он сумеет разглядеть его лицо. Он ждал, но дверь на кухню не открывалась. Никто не появился. Тогда он так же, боковой дверью, вернулся в зал, прошел к столу и, сев, сразу вынул блокнот и карандаш.

— Не мог сразу найти, — сказал он Куликову, приступая к работе, — куда-то блокнот завалился.

Куликов налил ему коньяку. Латов с удовольствием выпил и, отыскав глазами Моссара, начал быстро набрасывать его черты. Латов не хотел делать этого открыто, поэтому он бросал как бы равнодушные взгляды в сторону того стола, и карандаш схватывал все новые и новые подробности. Но окончить рисунок он не смог.

Совершенно неожиданно для него Моссар поднялся, и вся компания, теснясь и шумя, двинулась к выходу. Моссар не смотрел по сторонам. Он гнал перед собой, как козу, девушку с большими, неестественно изогнутыми бровями, и она, не оборачиваясь, спешила к двери. Трое остальных, наталкиваясь друг на друга, следовали за Моссаром.

Моссар был мрачен и раздражен. Когда дверь за ними закрылась, Куликов увидел, что Латов растерянно положил карандаш.

— Жаль, удрала от вас натура. А такую не каждый день увидишь.

— Я нарисую по памяти. С наслаждением его припомню. Такой шарж можно сделать, что давай бог, бог сатиры...

Подошел официант убрать посуду. Латов вглядывался в его ничего не говорящее лицо и думал: «А может, это и есть тот, кто целовал флажок? А может, и не он». Латов с каким-то острым вниманием смотрел теперь на официантов и в каждом искал сходство с тем, особенным. Но все они были одинаково расторопны, одинаково одеты, одинаковы в своих выражениях бесстрастных лиц. Нет, никогда ему не найти того человека. Да и зачем его искать? И наконец понял, что, как ни смотри, он даже не может отличить их одного от другого.

Они еще посидели за кофе, потом, не торопясь, оставили гостеприимный приют и вышли к машине.

На дворе была отчаянная погода. Ветер опять бросал в лицо мокрый снег пополам с дождем. Машина рванулась и как бы в остервенении начала набирать скорость и высоту, проваливаясь в море мрака и холода.

Но, как ни странно, теперь, после ужина и коньяка, не клонило в сон, наоборот, появилась какая-то энергия мысли и как-то стало весело на душе. Но мысли кружили, как эта ночная дорога, и Латову показалось, что «его» официант похож на древнего христианина, жившего среди язычников, но уже приветствовавшего новый век. Началась новая эра, но старые боги еще стоят, хотя их храмы шатаются и падают.

И, может быть, от их величия остались только шесть колонн, и они будут стоять, когда даже все стены небоскребов рухнут. То, что я видел, размышлял Латов, во всяком случае, удивительно...

Машина шла в клочьях тумана, которые становились шире и гуще, и наконец молочная стена закрыла дорогу и скалы. Гудя на поворотах, Куликов медленно одолевал вершину перевала.

Латов не хотел отвлекать его разговором на этом трудном и рискованном участке дороги. Его мысли были далеко от окружающего. Ему начало казаться в том полусне раздумья, в котором он пребывал, что все уже было давно. Были и открытия, подобные нашим, и такие, о которых мы не имеем понятия. Тяжести весом в сорок тонн переносили легко с места на место. И люди никогда не были одиноки. Врет все этот Моссар. В древности люди имели удивительные таланты и знания в области астрономии, в области техники, имели «тайные знания».

Многие формы человеческого общества уже были на земле. И теперь идет борьба за государство Солнца... как говорил Кампанелла. Храм Солнца там, позади, шесть колонн — свидетели того, как и сегодня преследуют коммунистов, как тогда, почти две тысячи лет назад, преследовали христиан... Преследуют и терзают в разных странах... Мысли его смешались.

Он не заметил, как уснул. Проснулся он как будто в другой стране. О тумане не было и помина. За время, пока он спал, машина сбежала с перевала и, крутясь на витках приморского шоссе, мчалась к Бейруту, и вокруг уже темнели спящие сады и виллы, приютившиеся на склонах. На зеленовато-голубом небе блестел серп молодого месяца. Было тихо, и в этой тишине неожиданно громко раздался голос Куликова:

— Ну, вот и поспали, дорогой, скоро Бейрут, и кто-то стоит посреди дороги и просит остановиться. Смотрите...

Вглядываясь в сумрак дороги, впереди, у поворота, Латов увидел темную фигуру, которая стояла действительно посредине дороги и махала руками. Машина замедлила ход.

Человек шел навстречу машине, время от времени поднимая руку, как бы боясь, что она все же не остановится. Он был один, и это не внушало никакого беспокойства. Куликов остановил машину, открыл дверцу и вышел на шоссе. Вышел и Латов. Они спокойно смотрели, как приближается высокий силуэт в плаще.

Он показался им знакомым. Когда он подошел совсем близко, они его узнали. Это был актер, игравший сумасбродного миллионера.

Он сначала показал в сторону, на низкие кусты в придорожной выемке, откуда выглядывала черная квадратная машина, слабо блестевшая отлакированными боками. При свете фар Куликов узнал машину Моссара. Там, видимо, был он сам со всей компанией, ужинавшей в ресторане за перевалом. Куликов слушал молодого человека. Он говорил по-английски.

— Большая просьба. Мне нужно срочно быть в Бейруте. Вы едете в Бейрут?

— Да, мы едем туда!

— Мне обязательно нужно быть в Бейруте. У нас испортилась машина. Шофер чинит. Все могут ждать. Но я не могу ждать, пока он починит. Я не могу ждать. Я должен быть в Бейруте во что бы то ни стало. Я жду звонка из Женевы.

— Разве это так уж важно — звонок из Женевы?

— Очень, очень важно. Поймите меня, от него зависит моя жизнь.

— Ваша жизнь?

— Да! Вы меня не знаете. Меня зовут Каэтани, если вам нужно мое имя.

Куликов сказал: «Одну минуту» — и перевел просьбу Каэтани Латову:

— Он просит взять его в Бейрут. Говорит, что испортилась машина и что все могут ждать починки, но ему должны позвонить из Женевы, от этого звонка зависит его жизнь.

— Возьмем его, Андрей Михайлович, — сразу, не думая, сказал Латов. — Я верю ему. Возьмем! Спасем человеческую жизнь!

Куликов повернулся к Каэтани.

— Садитесь, — сказал он, и молодой человек, откидывая полы синего плаща, влез в машину и сел рядом с Куликовым.

Теперь машина шла, как по катку, наклоненному к морю. Горы темными шерстистыми громадами вставали над ней. Огни разбросанных по горам домиков остро вспыхивали вверху и внизу по сторонам дороги.

— Как съемки? — спросил Куликов неожиданного спутника.

Тот курил сигарету за сигаретой, и вопрос Куликова застал его врасплох.

— Не знаю, — ответил он.

— Как! Мы только что видели вас в таком танце, который настоящий шедевр, — чуть иронически сказал Куликов, — вы замечательный, первоклассный танцор...

— Да, — ответил Каэтани, — где же вы меня видели?

— В Баальбеке на вечерней съемке, где вы танцевали с древней жрицей...

— С древней жрицей? — Он удивленно повернул голову.

— Ну, с девушкой, которая пробуждается ото сна. Ее, кажется, зовут в жизни Каро.

— Вы видели и Каро! — воскликнул молодой человек. — Значит, вы все знаете?

— Я ничего не знаю, — сказал Куликов, — может быть, вы нам что-то поясните. Вы сами из Бейрута?

— Нет, — сказал тихо молодой человек, — это не важно, сейчас уже ничто не важно...

— О чем вы с ним говорите, Андрей Михайлович? — спросил Латов.

— Он не говорит, а скорей заговаривается,— ответил Куликов, — с ним происходит что-то странное. То ли он здорово хватил, то ли это что-то психическое. Он говорит, как во сне...

— Сейчас будет Бейрут. Я сойду где-нибудь на улице. Я вам скажу...

— Пожалуйста, мне все равно. Это вы торопитесь, мы — нет. Вы что-то хотите сказать...

— Нет, я потом, немного погодя скажу вам, а сейчас я хочу только спросить: вы англичане?

— Нет!

— Но вы и не греки и не французы?

— Нет, мы русские, из Москвы...

— Я так и думал, что вы русские, потому что англичане не остановились бы и не взяли бы меня с первого слова. Это хорошо.

— Что хорошо?

— Я скажу немного погодя.

Россыпь огней ночного Бейрута уже зыбилась совсем рядом. И за ней, за этой неоглядной россыпью, виднелось нечто сине-бархатное и необъятное. Иногда на краю этого пространства вспыхивало что-то белое, как вспышка магния, и пропадало во мраке.

Подобно пене этих ночных волн, еще кое-где блестели и меркли световые рекламы, неоновые огни отелей и магазинов.

В одной из тенистых маленьких улиц Каэтани попросил его высадить. Но прежде чем уйти в ночь, он сказал дрогнувшим голосом:

— Простите меня, я обманул вас, но я должен был так поступить. Меня вынудили обстоятельства.

Куликов пожал плечами: что ж, бывает и так.

— Может быть, вам нужна помощь еще в чем-нибудь?

— Нет, благодарю. Я не жду звонка из Женевы. У меня нет никого в Женеве. Я все уже решил. Если я не убил его там, — он махнул рукой на горы, — это еще не значит, что я не готовлю ему гроб в Бейруте...

— Вы хотите кого-то убить? — спросил Куликов. — А стоит ли? Подумайте, стоит ли?

Лицо Каэтани исказила гримаса.

— Я думал, я бы с удовольствием это сделал, но и помимо меня его надет гроб в Бейруте!

И вдруг он отрывисто приподнял шляпу совершенно театральным движением:

— Прощайте! Еще раз благодарю вас и вашего приятеля. Вы не знаете, что вы для меня сделали в эту ночь...

Он шагнул в тень высокой стены, из-за которой смотрели кипарисы, и исчез. Даже шагов его не было слышно.

Куликов передал весь разговор Латову. И Латов спросил недоумевающе:

— Кого он хотел убить?

— А знаете кого? Видимо, Моссара. По-моему, я догадался правильно. Но почему он сказал еще про гроб, который ждет в Бейруте?!. Черт его знает, вероятно, я не так понял...

Куликов завез усталого, со слипающимися веками Латова в гостиницу, зашел в его номер, посидел еще с полчаса, пока художник устраивался, поговорил о странной ночной встрече на дороге и поехал домой, думая уже совершенно о другом — о делах, которые его ждут завтра с утра в этом шумном, разноцветном, деловом городе.

Бейрут был полон предпраздничной пасхальной суматохи. Пестрая толчея в лавках, на арабском базаре, в дорогих магазинах европейских фирм, в маленьких лавчонках, торгующих всем, что требуется ливанцу среднего достатка, оглушала свежего человека и слепила глаза.

На улицах и площадях стоял тот же гам, звон и крик. Причудливо раскрашенные автомобили всех марок поминутно останавливались толпой, неистово гудели, стараясь преодолеть заторы, и вызывали остановку всего движения. Пешеходы пробирались между ними с ловкостью канатоходцев. Грузовики со свирепым ревом устремлялись вперед. Велосипедисты пробовали проскочить сбоку тяжеловозов. Резко громыхали мотоциклы, тесня мотороллеры.

Кругом стоял стон от самых различных возгласов, выкрикиваний газетчиков, шумных, гортанных зазываний лавочников, расхваливающих свой товар, продавцов воды, сладостей, фруктов.

Над всем лязгом и грохотом плыл гулкий серебристый перезвон. Колокола маронитских церквей заглушали голос муэдзина. На улицу вырывался в раскрытые двери католического собора тяжелый, раскатистый голос органа.

Густая толпа то облепляла тротуары, то втекала в лавки, то заполняла площади, над которыми равнодушно свисали широкие жестяные листья пальм.

Казалось, в этом большом городе на берегу моря, куда все страны мира свезли свои товары, люди занимаются только продажей и покупкой, какое-то опьянение владеет ими и ведет их из магазина в магазин, из лавки в лавку, на базар и в порт, где разгружаются корабли всех стран. По вечерам зажигались такие многочисленные, такие разнообразные рисунки реклам, которые говорили обо всем сразу, вертелись и меняли цвета, подымались в высоту и сползали до тротуара, повисая над красочными плакатами, цветными афишами, ошеломлявшими и кричавшими, спорившими с электрической рекламой, так что начинало казаться, что все это нарочно, что это только зрелище, а не обычная жизнь.

Реклама кабаре и кинотеатров кричала о самых ярких программах, о певцах, танцовщицах, акробатах, фокусниках, о самых мировых сенсационных фильмах. Со стен смотрел нарумяненный Юлий Цезарь с лавровым венком на голове, как простой легионер, обнимающий растрепанную красотку, рядом реклама представляла распростертую на прибрежном песке, едва прикрытую лунным светом героиню фильма «Жемчужина южных морей», нахальная Лола Монтес в роскошном платье с хлыстом в руках изображала «королеву скандалов», как гласила подпись под ней. В кинотеатре «Адонис» шел фильм специально к празднику пасхи, изделие католической церкви — «Жизнь господа нашего Иисуса Христа». На рекламном плакате Христос в коричневой изодранной хламиде, изнемогая, тащил тяжеленный крест, и пот капал с его лба, кровавый пот мученика в терновом венце.

Над этим плакатом была повешена афиша с достаточно обнаженной танцовщицей. Афиша была нарочно повешена так, чтобы полуголая девушка, хохоча, попирала своей ножкой в золотой туфельке голову Христа. И никто не обращал на это внимания.

Все двигались мимо со скоростью вечно спешащих куда-то и опаздывающих людей всех стран и всех вероисповеданий. На этом месте жили и торговали, также спешили, приготовляли корабли и товары в дальнее плавание тысячи лет назад финикияне, а сегодня даже муэдзин не кричал с минарета, а за него работало радио, и на стершихся пластинках звучало нечто, отдаленно напоминающее призыв к молитве.

Латов утонул в этих людских потоках, увлекавших его то туда, где дымили трубы трикотажных, кожевенных, табачных фабрик, то в узкие переулки, то в многоголосые ряды базара, то в кафе, где можно было минуту передохнуть от спешки и тесноты. Он много зарисовывал, сменяя один за другим дорожные блокноты. Иногда он садился перед каким-нибудь менялой с лицом древнего жреца, который принимал и выдавал мятые ассигнации самых разных стран, со строгим лицом приносящего жертву богу торговли, или на ходу, стоя рисовал араба библейского типа, с классической белой хаттой, схваченной черными шнурами экаля, в ременных кляшах на ногах, в белой аба на широких плечах, чересчур широких для его тонкой, скелетообразной фигуры.

Иногда в его блокнот попадала красотка в синих тонких брючках, в рубашке с черными треугольниками и желтыми полосами, с волосами, перехваченными лентой на затылке, падающими короткой гривой, с блестящими, золотыми клипсами в ушах.

Латов, когда его смаривал шум улиц, усталый шел в свой номер, опускал жалюзи, бросался на кровать и спал сном здорового и крепкого человека. Время шло незаметно. Увлеченный живыми картинами весеннего Бейрута, он уже начал забывать про Моссара и про его страхолюдный фильм, как вдруг ему позвонил по телефону Куликов и сказал, что заедет за ним и отвезет в одно хорошее место, где они вместе пообедают.

Куликов пришел в назначенный час и повез его в гостиницу с рестораном, построенную у самого моря. Латов рассказал Куликову о своих блужданиях по городу, об оглушительной жизни, о богатстве красок Бейрута и о том, что он наблюдал не только парадную сторону быта, обращенную к иностранцам, но и увидел, как живут, трудятся, отдыхают простые труженики, обыкновенные жители, любители посидеть в скромных кафе, за душистым наргиле, поиграть в нарды, побеседовать с соседом.

Для них соблазны дорогих магазинов так же запретны, как азартные игры в закрытых клубах, кутежи в кабаре, яхты и автомобили, могущие умчать счастливцев в море и в горы, к пышным горным ресторанам и виллам. Но они живой, веселый, добродушный народ, они ему понравились своей отзывчивостью и простотой.

Обедали они не торопясь, но у Куликова был такой вид, точно он приберегал что-то такое,  чем хотел поразить собеседника под конец встречи. Это чувствовал Латов и не хотел торопить собеседника, ждал, что придет минута— и Куликов откроется.

Эта минута наступила, когда они стали пить кофе и, насытившись, исчерпав все темы, замолчали, засмотревшись, как на дальнем просторе белеют паруса какой-то шхуны, ныряющей в голубых волнах, словно клочок бумаги, несомый ветром.

Тогда Куликов сказал, прищурившись, как он умел:

— Знаете, кого я встретил сегодня утром?

— Не могу догадаться, — сознался Латов.

— Каэтани, — сказал с расстановкой Куликов, — нашего ночного спутника. Затащил меня в кафе и, как он говорит, должен был открыться во всем...

— О! — воскликнул Латов. — Он убил Моссара?

— Да нет, никакого Моссара Каэтани не убивал, но, правда, он загнал его в гроб...

Куликов засмеялся.

— Что значит — в гроб! Значит, тогда ночью речь действительно шла о гробе?

— Да, о гробе. Но Каэтани уже выдал мне всю историю. Он давно выступал в кабаре с Каро. Это его старая любовь, как он уверяет. Они много натерпелись в жизни, пока встретились, блуждая, ища заработка. Выступали как танцоры Каэтани и Каро. Возможно, все имена эти не настоящие, но они выступали под этими именами в ночных кабаре, на эстрадах. Моссар увидел их в Танжере. Он — а у них тогда дела шли неважно — уговорил их участвовать в его фильме «Шесть колонн». Но Каэтани, согласившись на это, не знал настоящей сути. Он не рассмотрел коварства старого дьявола, того, что вместе с его согласием сниматься Моссар купил себе Каро целиком. Уж как и чем соблазнил ее, я не писатель, сказать не могу, но это так. И, чуть не плача, Каэтани говорил мне, что он жил, как дурак, обманутый дурак. Вот его рассказ. «В один мрачный день, — говорил он, — мне все стало ясно. Моссар — любовник Каро. Я не мог больше терпеть этого. Его присутствие приводило меня в такую ярость, что я уже с трудом себя сдерживал. Я ведь не играл миллионера в фильме. Я был только дублером артиста, игравшего этого американца. Тот не мог танцевать, как я, и я заменял его в танце. Даже в фильме я был жалким подражанием богача. Это придумал Моссар для моего унижения. Я решил его убить в ту ночь. Мы очень горячие люди, сицилийцы. Вы меня спасли, не выдуманный звонок из Женевы, а вы спасли мою жизнь. Но тут же у меня явился замысел мести. Я знал, что этот безжалостный, холодный, мрачный человек, жадный до денег, имеет одну слабость — об этом он признался Каро, и она рассказала мне, — он суеверен, как последняя базарная торговка, как последний торговец краденым. Он боится примет и содрогается от всего, что так или иначе угрожает ему, хотя он смеется открыто надо всем.

И вот я решил, успокоившись, отложить кинжал, который было уже занес над ним. В тот вечер в ресторане, мы крупно поговорили, в машине в дороге он оскорбительно отозвался обо мне. Я вспылил. Тогда он остановил машину и сказал:

— Убирайся.

Не знаю, что произошло бы дальше, но Каро уговорила его, умолила подождать попутную машину.

— Этой попутной машиной оказалась ваша, — сказал он. — Вот так вы меня спасли. И я приехал в Бейрут. Но, не спав остаток ночи, я утром отыскал Моссара. Он не хотел принимать меня и говорить со мной, но я сказал, что я отыскал его не для того, чтобы продолжать ссору. Он подумал, что я пришел просить прощения и приносить извинения за вчерашний скандал. Он принял меня.

Я молчал сначала. Он издевался надо мной, говорил о том, что он хорошо знает горячий и быстро остывающий характер южан, о том, как он понимает жизнь, и если есть дураки, то их надо учить или уничтожать. Тут я вспомнил, что мне кто-то рассказывал про него, что он разбогател на темных делах, на сделках с итальянскими фашистами, усмехнулся и ничего ему не сказал.

Он продолжал:

— Если ты дурак, то правильно сообразил, что со мной лучше говорить мирно. А если ты такой храбрый, то попробуй бороться со мной. Я посмотрю, как это ты будешь со мной бороться!..

— Я не хочу с вами бороться, — сказал я, — вы и так скоро умрете, вы знаете это?

Он посерел и сжал кулак.

— Ты меня убьешь, что ли?

— Нет! Вы не спешите. Вы все равно умрете здесь! Вас убьют здесь! И убью не я!

— За что меня убьют? И кто?

— Не знаю, кто, а за что... За вашу подлость, за то, что вы грязный негодяй...

Он усмехнулся мне в лицо.

— Не понимаю, — сказал он. — Эти слова — пустые слова. А где доказательства?

— Вы хотите доказательств? Пойдите в здешний музей...

— Я плюю на все музеи, пусть туда ходят такие бродяги, как ты.

— А вот подите, я вам советую, и вы увидите гроб с вашей физиономией. Пустой гроб. Он ждет вас. Приготовлен давно. Но вы были далеко. И он ждал и дождался. Теперь вы здесь, никуда не уйдете. Он ждал вас целую вечность. Час настал!

— Что такое, что за чушь! Ты сошел с ума! — воскликнул он.

— Я не сошел с ума. С ума сойдете вы. Идите и смотрите, и будьте вы прокляты!

Он побледнел, но сдержался. А я сказал:

— И Каро тоже не будет больше сниматься у вас.

Он сидел молча, потом сказал:

— Хорошо, поговорим после. Дай мне подумать. Приходи завтра.

Я знал, что он пойдет в музей. И увидит те гробницы, в которых нет ни одного покойника, я не знаю, куда они девались. Но на каждом каменном гробе изображение того, чей гроб. Эти головы просто удивительно похожи на сегодняшних людей. Я даже испугался сначала. И одна голова — это голова Моссара. Оказывается, он немедленно побежал в музей. И увидел гроб и свою голову. Он был так поражен, что ему там же стало худо. Я рассчитал верно. Его охватил суеверный ужас. Подлец дрожал, рассказали мне, как собака.

Когда я пришел на другой день в назначенное время, мне дали конверт с деньгами в расчет за съемки.

— Я хочу его видеть, — сказал я, — чтобы сказать на прощание два слова.

— Его нельзя видеть, — ответили мне, — его нет. Он улетел!

Оказывается, он бежал на самолете, летевшем из Бейрута в Париж. Но он бежал не один. Он увез Каро. Как он обманул ее — я не знаю. Как уговорил, чем купил — не знаю. Но он испугался своего гроба. Может, он в самом деле жил в древнее время. Ведь мы снимались в фильме, где тоже переселение душ. Он, может, и в древности был такой же подлец.

— Подождите, — сказал я, — а как же фильм и съемки?

Я узнал у режиссера. Они переносятся на Кипр. Там тоже есть руины, как и тут. Есть, говорят, и свои шесть или семь колонн. Ну, если семь, одну снимать не будут. Я этого не знаю точно...» Вот что я от него узнал! Что вы скажете, дорогой мастер, почтенный изобразитель современности Арсений Георгиевич?

— Скажу, что это удивительная история, и мы с вами не могли даже думать, что она так обернется...

— Все-таки этот бесстрашный обратился в бегство. Боится потустороннего мира. Прошлого нет, а прошлое и ухватило его за ногу. А этот Каэтани — он сказал, что пока устроился в одном из здешних кабаре и ему доставит удовольствие видеть нас, раз нам понравилось, как он танцует. После этого он сказал, что поклялся себе докончить Моссара, и пойдет по его следам, и найдет способ отобрать у него Каро. Вот какая приключилась история. Будет что рассказывать дома, когда вернетесь. Ваши товарищи приезжают завтра вечером. Завтра утром можем пойти в музей, если хотите...

— Хочу, — сказал Латов, — только пойдем пораньше, пока еще не жарко...

...В больших, просторных, прохладных залах нового музея почти не было посетителей. Несколько туристов с гидом стояли, почтительно согнув головы, и рассматривали изображение богини Астарты, похожей на крестьянку, надевшую к празднику новое платье. Туристы удивлялись простому изображению богини, обладавшей столь необузданными страстями и призывавшей к любовным неистовствам.

Какой-то сильно задумавшийся ученый стоял перед саркофагом древнефиникийского правителя Ахирама и записывал в маленькую книжечку свои соображения.

Научные сотрудники музея переставляли экспонаты в витрине в глубине зала. Латов и Куликов мельком разглядывали фигурки каменных человечков с удлиненными шапками, напоминающими уборы древних магов, фигурки с таинственными узорами на теле, сосуды всех форм, надписи на плитах и камнях, статуэтки, ожерелья, кольца, копья, барельефы, где разные божества принимали дары, где цари изображались как всевластные боги, распоряжающиеся судьбами простых смертных, где монеты и печати говорили о суете сует, бывшей в мире несколько тысячелетий назад. Они спешили в поисках тех гробов, ради которых пришли.

Но Латов все же остановился перед громадной рельефной картой древнего мира, потому что она поразила его размахом и начертанными на ней дорогами, связывавшими в седую старину культурные центры тогдашнего мира. От голубого простора Средиземноморья, от финикийских приморских: Тира, Библоса, Берита, Сидона, от Гелиополиса шли пути на Балх, Персеполь, на Памир, на Хараппу, Маханджедаро, Хастинанутра, через индийские долины и дальше в Паган и Нанькай.

Потом они увидели хорошо исполненных зверей на фреске древнего храма, увидели Орфея, окруженного зверями и птицами. В глубине зала перед ними предстал четко и точно сделанный макет храмов Гелиополиса. Он живо воскресил в памяти день, когда Латов бродил между развалинами. Теперь он видел, пусть в уменьшенном объеме, храм Солнца, каким он когда-то был. Еще раз подивился он искусству мастеров, создателей совершеннейшей архитектуры, затмившей сооружения всех известных тогда городов земли.

И, наконец, перед ними в длинный ряд выстроились каменные гробы-саркофаги. Они выглядели так, точно их вчера закончили работой и принесли в музей. Века, пролетевшие над ними, не оставили никакого следа. Большие тяжелые гробы были пусты. Латов и Куликов смотрели на головы, высеченные в изголовьях. Действительно, они были удивительно современны.

Нелепая мысль пришла в голову Латова: «А вдруг я узнаю кого-нибудь знакомого?»

Он вглядывался в эти каменные лица. Кого они изображали? Артистов, общественных деятелей, ученых, жрецов, художников, властителей?..

Тот, кто делал их, видимо, старался сохранить полное сходство, он не льстил, а изображал то, что есть, вплоть до бородавок, до уродливых ушей, заплывших жиром щек, кривых носов.

Властное лицо, может быть, сенатора, упитанное и самодовольное оказалось рядом с сухим, желчным, злым портретом философа с плотно сжатыми губами. А этот похож на артиста...

Сосредоточенные, вялые, суровые и нежные лица как бы обращались из своего загадочного далека: отгадай, кто мы?

Латов и Куликов шли вдоль длинного ряда, и каждый хотел первым сделать открытие. Но они остановились враз перед гробницей, которую искали. Они стояли в большом удивлении и даже в некоторой растерянности.

— А ведь похож,— сказал Куликов,— черт знает что, но похож!

— Я понимаю, почему Моссар испугался. При его суеверии! Бывает же такое! — воскликнул Латов. — Нет, посмотрите, просто здорово! Будто кто с него делал копию. И даже морщины у губ и на лбу. И лоб его и подбородок. Вот это совпадение! И тогда, оказывается, были Моссары...

— Я видел раньше эти гробы, — сказал Куликов, — и поинтересовался, чьи они...

— И что же оказалось?

— Этих гробов здесь двадцать пять. Часть их была раскопана до первой мировой войны, часть — во время войны. Кто в них должен был быть похоронен — неизвестно. Нет ни одной надписи. Есть такое объяснение: в те времена богатые люди заказывали себе гробницы загодя, чтобы хороший скульптор сделал не торопясь их последний портрет. Гробы уже с оконченными головами убирали на склад до дня, когда они понадобятся клиентам. Как видите, все гробы пустые, они остались невостребованными. Это говорит или о внезапном нападении врагов, когда и господа-заказчики, и мастера — делатели гробов были застигнуты врасплох и уничтожены и уже не могли думать о спокойном погребении, или сильное землетрясение кончило все сразу — и город и жителей и засыпало мастерскую. У нашего итальянца меткий глаз: он правильно заметил, что Моссара уже ждет гроб. Похож, черт! Он теперь в эту сторону со своим суеверием больше не подастся. Бесстрашие бесстрашием, а удрал в одну минуту. Говорил: плюю на прошлое, а боится, каналья, и прошлого и будущего...

Они расстались у выхода из музея, и Латов долго бродил один. Он, не торопясь, шел и думал о том, как завтра он улетит из этой страны, в которой был так мало и так много пережил; он думал о том, как они полетят через Париж и он обязательно сбегает на парижские бульвары, которые стоят в дымке апрельской листвы, на Сену, заглянет в Лувр, увидит сокровища живописи и скульптуры: потом будет полет домой, Москва, его встретят жена, близкие, друзья, и он будет рассказывать странную историю, случившуюся в развалинах храма Солнца, рассказывать долго, подробно, ничего не пропуская. Одни будут восторженно слушать и ахать, а другие — подсмеиваться, говорить, что он все это выдумал или что все это ему рассказали, а потом он поедет за город любоваться первыми весенними зорями, бродить по сосновому бору, видеть прилетевших грачей, и постепенно забудется эта дальняя поездка, и уйдет в туман все это странное, чужое, случайно вставшее перед его глазами.

В большой задумчивости он, сам не зная как, вышел к морю. И когда он увидел его, необъятное, несравнимое, колыхающееся, как будто шумно дышащее, живое, нежное и тревожное, он сел на берегу, и по его волосам пробежал свежий ветер, как будто этот простор послал ему привет издалека, погладил по голове.

Это море звали Средиземным. На его берегах жили многие народы. От иных не сохранилось даже имен. Возвышались и рушились царства, приходили и уходили, как песок морской, поколения, изменялся вид его берегов, а оно оставалось таким же, каким увидел его кормчий первого корабля много тысячелетий тому назад.

Море было у самого берега бледно-зеленого цвета, но в этом прозрачном изумруде играли синие и белые искры. Уходя все дальше от берегов, синь и зелень темнели, и расстилались уже ярко-фиолетовые пространства, над которыми сверкала серебряная ослепительная полоса горизонта.

Слева в море сбегал гористый берег, над которым клубились белопенные сборища облаков. Едва-едва на берегу можно было разглядеть белые домики, над которыми все выше и выше вставали горы, темно-зеленые и вишнево-дымные, выцветшие, пустые, с коричневыми выступами.

Берег казался застывшим и сонным. Море колыхало большие легкие прозрачные волны. Латов увидел, как на бледно-зеленой площадке моря засиял как бы голубой шарф, брошенный Нереидой.

Ко всему тому это еще было море, напоенное весной. Тысячи лет оно радовалось весне и приветствовало тех, кто доверялся его большим, влекущим вдаль волнам. Земля была когда-то юной и веселой, и зеленые кедровые леса спускались, как дикари в зеленых шкурах, к пене прилива. Все дышало предчувствием новых дорог, новых чувств, новых открытий. Валились тяжелые кедры и становились кораблями, которые плыли в новые походы в неизведанные края, и перед этим люди приносили жертвы тем богам, чьи одинокие статуи стояли теперь, омертвев, в стенах того зала, где рядом с ними белеет макет Баальбека.

Латов сидел у самого моря и тихо следил, как к его ногам приходят изумрудно-голубые волны и как шумно хотят рассказать ему о той стране, откуда они пришли.

Там, вдали, показывая коричневую бугристую спину, среди вздымающихся бездн покачивался темный, с блестящими, осыпанными пеной рогами бык — бог, укравший Европу и уносивший ее в неизведанные края, стан Нереиды, игравшей с голубым шарфом, тени парусов древних кораблей, уходивших за подвигами...

Паруса таяли. Облачные завесы спускались все ниже, закрывая верхние ярусы гор.

Латов сидел долго во власти непонятных, смутных мыслей, почти сновидений.

И вдруг как бы из пены морской поднялись и встали перед ним шесть золотистых сказочных колонн. И он понял, что они навсегда останутся в его сердце и в его памяти.