Погруженный в море пестрой тропической зелени, древний индонезийский город Богор, названный так за обилие произраставшей здесь сахарной пальмы, именовался при голландцах Бейтензоргом — городом без забот.

И действительно, если приезжий иностранец попадал в этот город на короткий срок, то на первый взгляд Бейтензорг в самом деле представлялся веселым, легким, беззаботным.

Город как бы покоился в объятиях доброго леса, который баюкал дома, едва видные в зелени, и хижины, похожие на игрушки, плетенные из тонких бамбуковых полос. Трудолюбивые, скромные темнолицые люди были добродушны и приветливы.

Куда бы здесь ни шел приезжий, всюду он видел банановые хлебные деревья, темные, глянцевитые, точно покрытые лаком листья изумляющих глаз камелий, бугенвилий, панданусов, гигантов-фикусов. Над ним шелестели веера кокосовых, арековых, сахарных и масляных пальм.

Отовсюду смотрели всевозможные незнакомые фруктовые деревья. Ананасовые изгороди заменяли простые заборы. Все это рождало ощущение удивительного изобилия. Глаз наслаждался щедростью мира. Зеленые лужайки приглашали на отдых. Между исполинских бамбуков струились пенящиеся речки, навевающие сладкую дрему.

Рядом с тихим, живописным городом расположился знаменитый Богорский ботанический сад. Он был всемирно известен, и уже в его аллеях посетителя ждали самые настоящие чудеса могучего растительного царства тропиков. Словом, в памяти Бейтензорг оставался мимолетным воспоминанием о беззаботном городе, о райском уголке, где можно жить, забыв каждодневные нужды и заботы.

Это случилось в последний период голландского владычества на Яве. Вечер уже спустился на сад, на белые колонны губернаторского дворца, на его большие мраморные лестницы, на пруды, где застыли розовые лотосы и широкие, как щиты, круглые листья виктории-регии. После только что пронесшегося, как на крыльях, дождя, при свете взошедшей луны заблистали пальмовые ветви и панданусы перед террасой отеля, на которой два пожилых господина пили джин с содовой, наслаждаясь прохладой и тишиной. Только издалека доносились заглушенные шумы улицы и тонкий, как сигнал, писк больших летучих мышей, невидимых во мраке старых деревьев.

Питер ван Слееф и Ян Вестерман, старые друзья, с юности знавшие друг друга, встретились случайно, обрадовались встрече и, отобедав вместе, сейчас погрузились в приятное состояние сытости и сладостной расслабленности. Похожие друг на друга, широкоплечие, с тяжелыми подбородками, с загаром вечного лета на лбу и на щеках, с небольшими, но резкими морщинами у глаз и у губ, они являлись образцовыми типами тропических жителей-европейцев, много испытавших за годы, проведенные во влажных и жарких лесах, на плантациях, на ярко-красной земле, среди нефтяных вышек и в квадратах каучуковых участков.

Питер ван Слееф давно стал богатым плантатором, а Ян Вестерман после неудачных самостоятельных попыток утвердился представителем большого торгового дома и не жаловался на судьбу. Белоснежные рубашки, черные бабочки галстуков, темные добротные костюмы, даже блеск кусочков искусственного льда в стаканах с джином и содовой, массивные кольца на смуглых толстых пальцах — все говорило о неизменяемом порядке мира, о привычной устойчивости быта, о старом добром колониальном могуществе.

Они курили сигары, извилистые голубые кольца таяли в прохладном полусумраке террасы. Лунный свет как бы забавлялся ими, проходя сквозь узкие и редкие листья молодой пальмы.

Если бы они сидели днем, то могли бы видеть с террасы темные контуры вулканов, поднявшихся над близкими горами. Индонезия глухо ворчала, как эти вулканы, готовые к извержению. Лава народного возмущения копилась давно. Но об этом как раз друзьям не хотелось говорить. Им обоим казалось, что вопреки всему колониализму не будет конца. И хотя много возмутителей бродит в индонезийском народе, но их ловят, хватают всюду, судят, отправляют в ссылку на Западный Ириан, сажают в тюрьмы.

Власть нидерландской короны еще крепка. Но лучше говорить о чем-нибудь другом.

— Я приехал сюда немного освежиться, — сказал Ян Вестерман. — И заодно меня просил Эвергард, ты его знаешь — тот, что из экономического департамента, посмотреть, как живет его сын, он хочет стать ученым-ботаником и работает здесь в ботаническом саду... Я сейчас как раз одинок. Семья уехала домой, в Роттердам, — у жены болен отец, он захотел всех видеть. Я занят делами. Могу вырываться только на день, на два из Батавии, где, как ты знаешь, нестерпимо влажно и душно...

Питер ван Слееф, облизнув губы после доброго глотка джина, отвечал неожиданно мягким голосом:

— Это хорошо, что новое поколение изучает страну, которую мы ему оставим. Открывать новые природные возможности — значит двигать вперед и науку и экономику. А я приехал сюда по делу — посоветоваться со специалистами. Хочу расширить каучуковые плантации на Суматре, хочу ликвидировать перец, он мне надоел, небольшую его плантацию заменить каучуком. Он идет в гору...

Тут он мысленно перенесся на свои далекие каучуковые плантации, вспомнил тревогу, которая овладела им, когда в свою последнюю поездку он увидел там беспокойных людей, которых мутили всякие агитаторы. Всего можно было ожидать. А у него, у Питера ван Слеефа, нет прежней энергии. Вот и Ян заметно отяжелел. Но все же они не сдаются. Они еще сидят в седле.

— Кто сказал, что европейцы не могут жить в тропиках? Может быть, кто и не может. А мы, Ян, живем с тобой здесь уже триста лет и ничего, только прибываем в весе... Мы чувствуем себя здесь, как крокодилы в реке. Хо! Хо! Разве это не наша земля? Мы родились далеко отсюда, но наша юность прошла здесь. Здесь мы встречаем наши зрелые годы. Сколько труда вложили мы в эти заброшенные богами острова, сколько денег — в эту красную землю, сколько здесь пролито нашего пота и нашей крови, если хочешь! Сознаюсь тебе, старина, но я не могу так просто бросить все это и вернуться на старости лет туда, в родные места, с которыми меня уже ничто не связывает. Согласись, что оставить весь труд своей жизни и сесть на пароход, чтобы оттуда с палубы последний раз помахать рукой этим берегам!.. Я не представляю этого!

— Думаешь, ты одинок в своих рассуждениях? Я тебя слушал внимательно... — Ян Вестерман наклонился к собеседнику, как заговорщик. — У нас одинаковые мысли, и я должен признать, что пришли суровые времена. Что мы предпримем, не знаю. Я могу, Питер, и даже с удовольствием, временами наезжать в свой дорогой Роттердам, погулять по милому Годш-стритту, навестить стариков родственников, заглянуть в театр, повеселиться в ночных кабаре, вспомнив молодость... Но остаться там навсегда!.. Это почти невозможно... — Он грустно усмехнулся. — Как я расстанусь так просто, ты прав, с этими панданусами и пальмами, которые вошли мне в кровь! Я говорю по-малайски, как туземец, я свыкся с их нравами, мне нравится моя свобода и власть, которой мы владеем в этой стране... Что мы будем делать там, дома?

Он пожал плечами.

— Что мы будем делать там? — переспросил язвительно Питер. — Мы будем жить на остатки наших сбережений, ходить на званые вечера, навещать выживших из ума стариков и старух, накрашенных, как куклы из воскового музея. Мы будем подчиняться общественному тону, как чиновники в отставке, заискивать перед знатью, льстить богатству, которое мы им нажили своим трудом! Все это чепуха: этикет, такт, хороший тон — слова, которые мы забыли, когда поколениями заставляли работать на себя этих хитрых и ленивых туземцев. Мы люди широких планов, больших дел и такого размаха, о котором там и забыли думать, получая готовые плоды нашей борьбы за культуру в диких краях.

— Конечно, мы все понимаем, что сейчас не те времена, когда с наших кораблей высаживались первые поселенцы, — сказал Ян. Ему был по душе этот разговор под весенней луной, в городе, который называют беззаботным. — Но можно еще многое взять у Индонезии, пока ее у нас не отняли.

— Мы и возьмем, Ян. Нас кое-кто упрекает, что мы говорим про туземцев, что они буйволы, лентяи, низшая раса. Но ведь это так и есть. Они сами признали это. Разве они не становились на одно колено, приветствуя нас на дорогах? Ведь это было не так уж давно. Триста лет они служили нам и должны служить дальше. Не так ли, Ян?

Он похлопал друга по колену.

— Может быть, в нас говорит внутренняя тревога, Питер, но эта тревога оправданна. Как правильно мы сделали, что не учили их голландскому языку! А сами изучили их язык. Это было мудро. Но сейчас, хотя девяносто четыре процента их неграмотно, уже появились в их среде интеллигенты. И это не так мало. И они изучают науки, они знают и наш язык и английский. Эти люди другого поколения. Они поставили себе задачу — выгнать нас. Да, это звучит грубо, жестоко, но это так. И я боюсь, что это им удастся. Мы слишком перегнули палку в отношении простого народа. Они, ты это хорошо знаешь, Питер, голодают, они просто дохнут с голоду.

Питер ван Слееф слушал внимательно, изредка покачивая головой, как бы соглашаясь с собеседником. Потом он провел тяжелой рукой по туго приглаженным волосам и отвечал почти равнодушно:

— Да, я согласен, питаются они плохо. Я это хорошо знаю по своим плантациям. Мужчины в среднем весят пятьдесят килограммов, женщины и того меньше. Наши врачи придумали даже особую болезнь, чтобы оправдать это недоедание, но от этого, конечно, туземцам не легче... Знаешь что, дружище Ян, переменим тему, потому что мы все равно ни до чего не договоримся. В этой стране прошла наша молодость. И тут тебе не наши Нидерланды. Мы далеко ушли от обычаев, которые процветали там, на родине. Мы люди другого мира...

— Да, — засмеялся Ян, — там не очень можно было разойтись. Я помню бургомистра в Роттердаме, который был не прочь развлечься. Ему посылали кружевные платья, сделанные по заказу для его жены. Самая красивая девушка-кружевница приносила ему эти платья. Все шло ничего, но какой грандиозный скандал разразился, когда одна, юная кружевница подняла крик на весь город. Что было! Просто потому, что она понравилась бургомистру, а он ей — нет. Можно смеяться до упаду. Такое было возможно! Вот нравы доброго старого времени...

— Нам есть что вспомнить, Ян. Мы могли делать что хотели, совершать сумасшедшие вылазки, брать на абордаж все, что нам нравилось, закатывать такие пиры, что древние римляне нам бы позавидовали. А какие плавания на острова Любви, которых здесь было предостаточно! Ты не забыл еще, старина, как мы с тобой развлекались и не смотрели, какого цвета кожа у наших красоток? Что тут делать кружевницам — бледные щеки, бесцветные глаза! Тут с нами были демоны юга, и эти туземки демонически пировали с нами и показывали такое, точно они сошли, как звезды, с этого ночного неба! Так было, ведь правда же? Что ты смеешься, Ян?

— Так было, так было! Аминь! Охотно к тебе присоединяюсь... — Дым сигары обволок поседевшую голову Яна, как хмель воспоминаний. Он смеялся, и в его большом рту загорались золотом пломбы. — Ты мне за обедом, Питер, обещал рассказать про одну встречу здесь.

Питер слегка нахмурился, вспоминая, потом тоже начал громко смеяться почти молодым смехом.

— Ян, это совершенно невероятно! Но для того, чтобы все встало на место, необходимо небольшое предисловие. Ты помнишь: одно время было плохо с рабочими на дальних плантациях. Найти здоровых рабочих было очень трудно. Канальи узнавали каким-то образом о наших правилах для рабочих, и их нельзя было заманить никакими соблазнами. Приходили больные и такие, которым нечего было терять. Слабые, едва держались на ногах, с отвисшим животом. А нам нужны были сильные, молодые. Они не поедут так просто. Ввозить негров не выход. Рабовладельцами нам стать, наподобие старых времен, было невозможно. Рабство сегодня открыто процветает где-нибудь в глубине Аравии и в Африке кое-где, а мы все же на виду у мира. Не знали, что предпринять! Кто-то предложил замечательный способ, даже не лишенный романтики и остроумия. Были привлечены красивые девушки, а их здесь хватает. И они завлекали добрых молодцев своими чарами, а мы их сажали на пароходы — и дело с концом. Они прикладывали лапу к бумаге, думая, что это простая формальность или что другое, а это было обязательство. Неграмотные парни попадали на удочку безошибочно. А уж попав к нам на плантацию, молодой дикарь выкрутиться никак не мог до самой старости, если он доживал до нее. Так мы вышли из кризиса. Вот какую чудную работу проделали эти девицы, которых так и называли — туканг-пэлэт, очаровывающие. Не правда ли, смело и ново!..

Так вот тогда была одна девица ослепительной красоты. Она работала в глухих деревнях. Завлекала тонко и умело. И она пошла быстро в гору. Ее подвиги стали известны и мне. Конечно, о них не распространялись, иначе она не могла бы работать. Не скрою, она была лакомым куском. И я не пропустил ее, некоторое время я жил с ней, это было великолепно, потом дела отвлекли меня от ее прелестей, я часто бывал в разъездах, а она зашагала так быстро, что я потерял ее из виду и только иногда слышал про ее новые приключения. А их было много — и всяких! Я частенько вспоминал о ней, будучи убежденным холостяком, и мне подчас ее очень не хватало... Прошло, верно, лет десять, не меньше. И вот представь себе, что я ее встретил.

— Где же?

— Здесь, в Бейтензорге...

— Как же это случилось?

— Я уж тебе говорил, что тогда, давно, она взяла меня за живое. С той первой встречи прошло десять лет, я вдруг ощутил, что старое чувство возвращается. И я решил с ней увидеться. У меня сначала было некоторое сомнение: она ли это? Но что-то говорило мне, что она. Одним словом, я поручил человечку из местных выяснить все обстоятельства. Право же, я не могу объяснить тебе, что за странное чувство овладело мной. Но мы на Востоке, и боги завлекают нас в свои чары и прощают все большие и малые прегрешения...

— А как же ты ее увидел? — спросил Ян, которого поразила взволнованность голоса Питера.

— Она сидела в саду и обмахивалась веером. Я узнал ее сразу. Но я был не один. И я прошел мимо.

— Как ее зовут? Хотя у таких красоток есть иногда каприз — брать себе несколько имен, смотря по тому, кто как ее называл при знакомстве.

— Ее зовут Сентан...

— Сентан! Так я ее знаю. Кто же ее не знает! Да, с ней можно было повеселиться. Но ведь ты говоришь, прошло около десяти лет...

— Представь себе, она такая же, и даже мне показалось, что она стала еще соблазнительней...

— Ха, вот это особый случай: туканг-пэлэт, очаровывающая, поймала самого Питера ван Слеефа! Придется тебе поработать на ее плантации. В твои годы тебе не кажется это опасным?

— Опасным? Почему? Она же, надеюсь, признает нас за властелинов, чьи желания исполнять — ее призвание.

— Ну, тогда желаю тебе успеха!

Пак Роно пришел в назначенный час. Питеру ван Слеефу не пришлось его ждать. Он, правда, давно знавший маленького продавца, и не сомневался в его аккуратности. Пак Роно был владельцем крохотной лавочки, все товары которой умещались в небольшом фанерном ящичке, он носил его на ремне через плечо. Он был уличным торговцем, и его любили в Бейтензорге за его добрый характер.

Сейчас пак Роно пришел без своего фанерного ящичка, полного сувениров и всякой подарочной мелочи. Он был одет в легкую цветную рубашку и бумажные синие старые брюки. На голове его была такая тугая повязка, что казалась пестрой вышитой шапочкой. Большие круглые очки придавали ему сосредоточенный, задумчивый вид. Он торговал днем на базарах, на улицах, в ботаническом саду, а вечером выполнял некоторые не совсем простые поручения. Кто подумал бы, что пак Роно прост и наивен, тот бы глубоко ошибся. Пак Роно — человек особого склада. В городе нет тайн для него. Он умел разговаривать с последним нищим и с белым господином, не теряя чувства собственного достоинства. Он никогда не льстил, никогда не унижался. Питер ван Слееф, говоря с ним, не позволял себе грубостей или угроз. Он доверял ему и говорил с ним откровенно.

— Здравствуй, пак Роно! Как дела?

— Дела хороши, туан! Пак Роно сделал все, что туан поручил ему...

Он любил говорить о себе в третьем лице.

— Что же ты можешь сказать? Ты все проверил?

— Пак Роно навел все справки, и все подтвердилось. Это Сентан. Она снимает старый дом за рекой, за Чиливонгом. Там жил адвокат из Батавии, ваш знакомый...

— Кто? Ван Брайен?

— Да, он умер от лихорадки. Он еще любил японские розы. Там осталась одна клумба...

— Ты видел Сентан?

— Видел, туан!

— Ну и как, расскажи, — громче обычного попросил Питер ван Слееф.

— Она была в саду. Сидела на камне под большим банановым деревом.

— Как она была одета?

— Длинный, узкий саронг, золотисто-красный, с синими полосами. Очень дорогой, очень красивый саронг. Из дорогого батика ручной работы. На ней была кофточка белая, расшитая цветными узорами и голубыми цветками.

— Что она делала?

— Она играла с маленьким пятнистым олененком. Олененок ел у нее из рук.

— Что она сказала тебе, пак Роно?

— Первый раз она ничего не сказала, туан. Она не поверила. Тогда пак Роно пришел и опять поговорил с ней. Она спросила, как выглядит туан...

— Как же ты описал меня?

— Пак Роно сказал, что туан хорош собой, большой, богатый. Узнав, как вас зовут, она улыбнулась, подумала, сказала, что вспомнила.

Он замолчал. Питер ван Слееф пожевал губами, посмотрел, как по стене скользил лунный луч, сказал:

— Дальше...

Пак Роно продолжал:

— Она опять улыбнулась, сказала, что хорошо вспомнила, и просила передать, что если туан завтра вечером попозже просто придет к ней, то она будет встречать, как дорогого гостя. Она была очень рада, очень рада. Она помнит все прошлые милости туана, но...

— Что «но», пак Роно?

— Туан не будет на меня сердиться?

— За что?

— Туан, пак Роно исполнил все, что ему было поручено туаном, но есть еще одно обстоятельство, о котором надо сказать...

— Какое? Она живет сейчас с кем-нибудь?

— Нет, туан, она сейчас не живет ни с кем, но она стала очень красива, туан, так красива, что я не знаю, как об этом сказать.

— А ты и не рассказывай, я сам знаю, как об этом сказать.

— Туан! Только она стала дороже, чем была. Стала очень дорога...

— Послушай, пак Роно, все, что действительно ценится, то и действительно дорого. Это закон рынка, и ты, как торговец, должен это понимать. А теперь уведоми ее, что завтра попозже вечером я приду. И вот тебе за хлопоты...

— Теримакааси, туан! Сламат туур, туан! Спасибо, туан! Спокойной ночи, туан!

Домик пака Роно, вернее, бамбуковая хижина, стены которой как бы сметаны на скорую руку из циновок, пригнанных друг к другу, с крышей из пальмовых листьев представлял бы жалкое зрелище, если бы он не был окружен роскошными банановыми деревьями, свешивавшими над ним свои огромные листья. Большое морщинистое хлебное дерево и рослый темнозеленый панданус возвышались рядом с домиком, неся охрану бедного жилища.

В домике было всего две комнаты с земляным полом. В каждой комнате стояло по топчану, накрытому циновками и тряпками. Были полки. На них стояли чашки и кружки, тарелки и миски. Был шкафик, ветхий, как хижина, и в нем висели скромные одеяния пака Роно.

Зато у домика было подобие терраски и три столбика поддерживали часть крыши, прикрывавшей терраску. Из-за густой зелени не было видно ни дороги, которая проходила рядом, ни соседних домиков. Это были задворки города, дальше начинался настоящий лес, который пересекала новая шоссейная дорога.

На терраске в истерзанной качалке сидел пак Роно, и перед ним в лунном свете плясали крупные дождевые капли на широких сгибах банановых листьев.

В домике было явное запустение. А когда-то в нем все было по-другому. Настоящая жизнь, настоящие праздники, веселье и бодрость. Но с тех пор как умерла от дизентерии его жена, а за ней и сын, хозяин погрузился в скорбь одиночества. Ему часто виделись жена и сын, особенно в лунные ночи. Они приходили в домик, ходили из комнаты в комнату, они стояли под деревом и смотрели на пака Роно, и он иногда говорил с ними, но они только улыбались, но никогда не отвечали. Потом они стали приходить все реже и реже и наконец совсем перестали навещать его, пропали.

У пака Роно шли годы полного равнодушия к жизни, и он долго оставался замкнутым и молчаливым. Он голодал и размышлял. Постепенно вернулся к своим занятиям — продаже мелких сувениров, у него появились новые друзья. Он повеселел с ними, стал шутить, принимать редких гостей. Но вернуть домику уют он уже не смог. За время голода он распродал все вещи, и теперь голый дом стал для него местом ночлега, отдыха, не более.

Его жизнь проходила на улице, среди людей, в аллеях ботанического сада, на базаре, у его ворот.

Пережив опустошившую сердце печаль, упрятав ее в глубине души, пак Роно дал себе слово как можно больше помогать людям, потому что, по его мнению, почти все они несчастны и бедны. Он стал брать разные поручения, но только такие, которые могли доставить радость людям. Мир был жесток и неприятен. Бедные жили тяжелой трудовой жизнью, в которой радость была редким гостем. Белые господа были созданы для того, чтобы приказывать и делать все, что им захочется. Но иногда они, как вот этот ван Слееф, менялись в лице и хотели купить радость. Они просто изнывали по ней и просили пака Роно помочь им. Пак Роно — добрый человек. Он хочет только, чтобы всем людям было хорошо, чтобы радость жила в них.

Он сидел в своей трясущейся качалке и смотрел на лежавшего на толстой циновке человека, прислонившегося к стенке домика и, казалось, дремлющего.

Этого молодого человека он подобрал на краю лесной дороги и притащил домой. Человек был без сознания. Его била тяжелая лихорадка, его большие, желтые, как у лошади, зубы стучали не останавливаясь. Приступ и голод свалили его с ног. Пак Роно ухаживал за ним, как отец, доставал хинин, приводил лекаря, поил и кормил его, и это разбитое лихорадкой тело, замученное и вялое, стало крепнуть, глаза потеряли мутный, желтый оттенок, и только большая жила на лбу, начинаясь от основания носа, придавала лицу выражение крайнего упорства и отчаяния.

На плечах молодого человека висели лохмотья, как будто он долго пробирался через ротанговые колючки и одежда осталась на этих свирепых крючьях. Когда больному стало лучше, он пришел в себя, но целыми днями ничего не говорил, а пак Роно ни о чем его не спрашивал. Ему было ясно, что человек пережил много тяжелого и нуждается в полном покое. И вот теперь ему приятно смотреть на гостя. Пак Роно поставил его на ноги, вернул к жизни! То, что было кучей лохмотьев и костей, чуть не ставших жертвой хищников, стало опять человеком. Это чудо сделал пак Роно. Теперь пришелец опять может сам двигаться, говорить, дышать прохладой тихой, успокаивающей все живое ночи.

Человек приподнялся на циновке и начал ощупывать свои руки и ноги. Потом он поправил пояс, за которым виднелась ручка криса.

Они только недавно поужинали вареным рисом, крепко приправленным перцем, сушеной рыбой, бананами. Потом пили чай.

Пак Роно сказал гостю:

— Пак Роно сделал сегодня одно большое дело. Как ты себя чувствуешь?

— Сейчас хорошо, пак Роно. Самое главное, лихорадка ушла. И я скоро уйду, — хрипло отвечал гость.

Пак Роно продолжал раскачиваться на своей скрипевшей, как колодезная цепь, качалке. Он заговорил так, точно разговаривал сам с собой:

— Где-то, говорят, есть страны, в них всегда холодно, так холодно, что вода делается камнем. А у нас всегда тепло. Я бы не мог жить в холодной стране. Там нет таких ночей, как эта. Оттуда приходят белые люди. Они тяжелые, холодные люди. Мне кажется, что они все несчастны и не хотят из гордости признаться в этом. Я люблю добрых людей. Пак Роно видел сегодня одну добрую девушку. Она красива, как цветы жасмина, что в ее волосах, как молодая луна над ней. Она живет трудной жизнью, потому что ее красота привлекает людей жадных и грубых. Особенно белых. Она их делает лучше, чем они были до нее. Она очень добрая. Пак Роно видел, как она в саду, где есть померанцевое дерево и розы, поила молоком маленького олененка. Олененок терся об ее колени. Пак Роно принес ей добрую весть. От человека, который, как все белые, несчастен и который очень хочет видеть ее. Он любит ее, пак Роно видел это по его глазам. Она обрадовалась, вспомнив его...

— Как зовут добрую девушку? — спросил гость, поднимаясь во весь рост и поправляя пояс.

— Ее имя ничего тебе не скажет. Ее зовут Сентан!

Гость тяжело вздохнул, оперся о бамбуковый столб, поддерживавший крышу терраски, долго кашлял, глаза его стали красными, он передохнул и спросил:

— Ты покажешь мне, где она живет? Я тоже хочу посмотреть на нее. Я забыл, когда видел что-нибудь доброе. Покажи мне, что это такое.

Пак Роно прикинул в уме, что ничего особенного не будет, если этот бедный человек посмотрит раз в жизни на женщину, полную сияния красоты.

— Завтра утром пак Роно пойдет туда. Когда он войдет в сад, ты постоишь у дома, пока пак Роно будет с ней разговаривать в саду. Но не пугай олененка и не показывайся сам.

— Ты очень добр, пак Роно. Я еще не встречал таких добрых людей. То, что ты сделал для меня, я никогда не забуду.

— Хорошо, что ты помнишь доброе. Но я тебе рассказал о своей жизни, а ты мне ничего не рассказываешь о себе. Это — дело твое. Может быть, и не надо другому знать о тебе. Пак Роно рад видеть тебя здоровым.

Человек смотрел, нахмурившись, у него напряглись скулы и жила на лбу стала еще тяжелей. Потом он сел на циновку у ног пака Роно.

— Я благодарю тебя за то, что ты подобрал меня на дороге и спас от лихорадки и усталости, убивающей человека. Я расскажу тебе, что случилось в жизни со мной...

Он рассказывал медленно, долго и так просто и искренне, что пак Роно хорошо видел глухую бамбуковую деревушку, где рос сильный, красивый юноша, погруженный в крестьянский труд, связанный с рисовым полем, с джунглями, с простыми деревенскими радостями, с самой обычной жизнью. Жизнь его шла без потрясений, и все его чувства спали. Он еще не испытал, что такое любовь и боль.

Раз он увидел девушку, которая неизвестно откуда появилась около деревушки. Может быть, она сошла с неба. Один ее взгляд сковал его по рукам и по ногам. Она обворожила его так, что все ему стало постыло в родном краю. «Мы уедем! — твердила ему при встречах девушка. — И надо это сделать скорей, потому что за мной гонятся родные». — «Уедем! Уедем!» — как эхо, отвечал потерявший голову парень. И они убежали из деревни и пришли в город, такой шумный и ошеломляющий, что голова закружилась. Ничего подобного не видел юноша из глухой деревни. Он слепо шел за своей спутницей, делал, что она делала, слушал только ее.

Она привела его в контору, где было много людей, крика и суеты. Она говорила за него, он ничего не понимал. Он только ждал часа счастливого бегства и жизни со своей красавицей. Ему дали бумагу. Он был неграмотный. Она сказала, что нужно приложить большой палец правой руки — и все в порядке. Их ждет уже пароход. Пароход дымил у пристани. Он пришел на пароход на другой день утром. Его пропустили, едва взглянули на бумажку. Красавицы не было. Ее не было и тогда, когда пароход уже уходил от берега.

Он стал кричать и требовать, чтобы его отпустили на берег. Ему показали бумагу, где стояла вместо печати чернильная клякса с отпечатком его большого пальца. Там было сказано, что он законтрактовался в качестве кули на Суматру.

Отчаяние молодого человека перешло в озлобление. Начались бесконечные годы каторги. На плантациях каучука, под палящим солнцем, полуголодный, полубольной, он вел жизнь раба, обреченного влачить свои цепи без надежды их сбросить.

Первое время он плакал ночами от боли, от бессильной ярости, от смертельного обмана, от тоски по своей деревне, по родным.

Потом он ожесточился и узнал, что он не первый, кто таким образом попал в рабство.

Пак Роно слушал длинный, как свиток, полный страдания рассказ, и от этого рассказа подымалась горечь в горле и невольно закипали слезы.

Что делают злые чары с людьми! Так вот отчего согнулся и так исхудал этот человек! Он пытался вырваться из рабства. Тщетно! Хитрые капканы были расставлены вокруг него. Он попал в лапы страшных, безжалостных людей. Они загнали его в такие долги, что никак нельзя было понять, откуда брались эти непомерные суммы долгов.Он сносил последние вещи в ломбард, чтобы купить расположение десятника, его приучили пьянствовать, он с горя пил, не понимая, в каком мире он живет.

Так проходили годы. Он болел какими-то мучительными кожными болезнями, валялся в припадках изнуряющей лихорадки, у него болела печень, ныли ноги — он погибал.

Выхода не было. Он смотрел, как люди питаются листьями вместо риса, отбросами, гнилыми фруктами, как они умирали, как надсмотрщики с холодной усмешкой шагали через трупы этих несчастных.

Над ним смеялись, его били, обсчитывали и гнали все больше в долги. Он понял, что его гибель предрешена. Иногда во сне он видел родную деревню, близких, слышал шум знакомого ручья, птичьи голоса, как будто звавшие его домой, и ту злую колдунью, которая улыбалась теперь улыбкой демона. Он просыпался в слезах...

Человек на циновке застонал:

— Я больше не выдержал. Я бежал. Чего это стоило? Как я остался жив, не знаю. Я бежал, но я не могу явиться в свою деревню, меня разыщут и посадят в тюрьму. Теперь ты знаешь, кто я...

Пак Роно отвернулся, чтобы не показать, что его глаза полны слез. В рассказе этого мученика он увидел многие жизни своих земляков, испытавших то же самое.

Он встряхнулся, и качалка заскрипела всеми голосами. Луна зашла. Темнота залила деревья черным лаком, и только пронзительный писк летучих мышей донесся откуда-то, точно над несчастьем человека, издевательски вскрикивая, смеялись маленькие ночные демоны.

Рассказчик сидел у ног пака Роно, и плечи его вздрагивали. Он хрипло, тяжело кашлял. Пак Роно дотронулся до его руки.

— Прими еще хины, у тебя был сегодня плохой вид. Я боюсь, чтобы не вернулась лихорадка.

Они встали рядом и вместе молча вошли в темный маленький домик, где шуршали добрые ящерицы, бегавшие по потолку.

Перед тем как отправиться в обычный путь на базар перед входом в ботанический сад, пак Роно осмотрел свой ящик, в котором хранились мелочи и сувениры, и вспомнил, что он должен зайти к мастеру, изготовляющему игрушки, резчику по дереву, простодушному, но гордому своим ремеслом паку Датуку, у которого он был постоянным заказчиком.

Облачившись в скромные одежды, переменив повязку на голове на более яркую и свежую, пак Роно перебрал свой любопытный товар, который пользовался успехом у приезжих индонезийцев и иностранных туристов. В ящике лежали четки из кокосовых шариков, брошки с изображением косуль, крокодилов, пальм, браслеты с блестящими дешевыми камушками, всевозможные кольца, черные лаковые пудреницы с золотым жуком на крышке, игральные карты, фетиши из белого и красного коралла, похожие на фигурки людей, птиц, рыб, маленькие изделия из корней деревьев и серые, желтые, красные поделки искусного пака Датука, костяные слоники, раковинки, в которых стенки отливали всеми цветами радуги. Он любил свой товар, очень любил расхваливать его, выдумывая всякие истории, в которые сам потом верил. Иногда жаль было продавать приглянувшуюся ему вещь, и он с грустью расставался с нею.

Молчаливый гость пака Роно пошел вместе с ним и, как условились, остался в тени рослого пандануса. Из-за широкого, скрывавшего человека ствола дерева хорошо было видно лужайку, где ближе к дому была большая клумба японских роз, померанцевое и банановое деревья, камень, на котором сидела Сентан, обняв за шею тонконогого олененка, смотревшего на нее, не мигая, длинными покорными глазами.

Пак Роно, разговаривая с Сентан, испытывал дрожь и тайную радость. Ее красота ошеломляла и пугала его. Особенно смущал его взгляд ее открытых, черных, как черные жемчужины, глаз своим непонятным бесстрастием и очаровывающим простодушием. На мягко очерченных губах покоилась теплая улыбка. Золотисто-смуглое лицо светилось. Тонкая рука, державшая веер, казалась невесомой.

Первый раз в жизни он видел такое человеческое совершенство. У него захватывало дыхание. Он смотрел и не мог насмотреться. Эти черты вошли в его память с такой силой, что стоило ему закрыть глаза, и эта женщина снова и снова являлась перед ним, ослепляя его разум.

Оставив сад, он вернулся, оглушенный виденным, к панданусу, но его гостя там не оказалось. Он исчез, и, как ни оглядывался пак Роно, его нигде не было видно.

Тогда он отправился к паку Датуку, потому что в эти часы можно было застать его дома за работой.

Пак Датук, полуголый, подмяв под себя саронг, сидел на длинной светлой циновке и тонкими ударами крепкого молоточка вонзал особой формы долото в большой плоский кусок красного дерева, лежавший перед ним. Тут же рядом, на соломенном блюде, ждали своей очереди пилки и стамески, ножички и иголки самого разного размера. Юный сын мастера со сверкающими голыми коленками, сидя неподалеку от отца, тщательно шлифовал темно-коричневую маленькую фигурку. За ними возвышалась прекрасного рисунка плетеная стена дома на высоком каменном фундаменте.

На циновке стояли две готовые фигурки — тонкорукие человечки взирали с восторгом на создавшего их мастера, протягивая к нему с благодарностью небольшие коричневые ручки.

Сам пак Датук своим нахмуренным, умным лицом, тонкими, сжатыми крепко губами напоминал ученого, поглощенного опытом. Поздоровавшись с  паком Роно, он снова сосредоточенно углубился в работу. И пак Роно, затаив дыхание, смотрел на рождавшуюся перед ним тайну искусства.

Он любил смотреть, как работает пак Датук. Плотно обернутый тюрбан как бы подчеркивал строгость его сосредоточения. Бронзовые плечи были неподвижны, как у статуи. Руки двигались тихо и точно. Грубый кусок красного дерева, лежавший на циновке, начинал постепенно преображаться, точно мастер освобождал плененные мертвой массой образы, и оживленные, освобожденные пленники выходили навстречу мастеру, чтобы приветствовать его.

Пак Роно восторженно следил за движением руки, державшей молоточек. Казалось, ударь молоточек не так, и волшебство рассеется. Дерево останется молчаливым, ничего не говорящим обрубком. Мальчик тоже не смотрел на пака Роно и ничего не говорил. Он как будто ушел в молитву, потому что губы его что-то шептали, но так тихо, точно он разговаривал с кусочком дерева, который лежал в его неподвижной руке, коричнево-красный, как человеческое сердце.

Когда мастер поднял голову, пак Роно спросил его, готов ли заказ.

— Приходи завтра, — сказал резчик, снова наклоняясь над своей работой.

Паку Роно не хотелось уходить. Он мог бы так сидеть часами во власти очарования, но надо было идти дальше.

И все-таки он посидел еще немного, и в жаркой тишине благоухающего дня, под пологом темно-зеленых деревьев, с которых свисали связки фиолетово-красных цветов на фоне бамбуковой стены дома, было так хорошо сидеть, забыв все на свете, наблюдая, как осторожно стучит молоточек, как движутся руки мастера, какая забота написана на его лице.

Много раз видел пак Роно, как рождались здесь на свет светлоликие боги, черные демоны, золотистые красавицы, коричневощекие мыслители, страшные и забавные фигурки-игрушки, музыканты и охотники, танцовщицы и обезьяны. И всякий раз он чувствовал прилив радости и, вставая, чтобы продолжать свой путь, грустно расставался с добрым, удивительным миром, где темным силам зла не было власти.

Небо уже побледнело от зноя, когда он вступил в аллеи, где была прохлада индийских священных смоковниц, где царство пальм — от канарейских, уходящих в небо великанов, от толстых талипотов до пальм ротангов, оплетающих деревья, как лианы, от веерной равеналы до сахарной пальмы — всегда поражало даже такого человека, как пак Роно, который видел это богатство родной природы ежедневно.

Недаром на этом месте руками ученых-ботаников был создан из всех тропических видов растений неповторимый сад, который давал человеку представление о неистощимой изобретательности природы, где деревья, за исключением фикуса-душителя, не враждовали друг с другом, так как им было предоставлено каждому особое место, чтобы они не могли превратить в поле битвы, в непроходимые джунгли сад-рай, созданный человеческими руками.

Посередине сада в низких зеленых каменистых берегах, перекатываясь через серые, мшистые камни, образуя маленькие водопады, пенисто бежала речка, а на полянах росли такой величины цветы, что издали казалось, что это стоят толпы людей в ярких синих или красных тюрбанах.

Здесь тоже царствовало искусство, которое разбило лес на отдельные участки, пышно, но искусственно расположило растения, чтобы можно было изучать каждую группу деревьев отдельно, чтобы дикая природа не мешала человеческому разуму постигать ее зеленые тайны.

Пак Роно с детства привык к могучему зеленому миру и считал, что все вокруг создано для радости человека, и только сам человек не понимает этого, и от этого непонимания происходят все его несчастья и беды.

Когда он проходил мимо небольшого стеклянного павильона, его окликнул молодой человек в белой рубашке. Он приглашал пака Роно зайти в павильон. Это был знакомый студент-голландец, с которым он не раз говорил о разных цветах и диких растениях. Студент любил шутки, и с ним можно было говорить попросту.

Только пак Роно вошел под стеклянный навес, как хлынул тот мимолетный ливень, который в разные часы почти ежедневно падает на сад и на город. Этот светлый, освещенный солнцем косой ливень ударил в высокие кроны пальм, прокатился по шершавым листам хлебного дерева, ломая их, разрывая на части банановые листья, пронесся над пятиметровыми папоротниками, наклоняя их вырезные полосатые вершинки, прошумел над аллеями, откуда бежали редкие посетители сада, заплясал в белопенистой речке, посреди бамбуков, отскакивая от гладких стволов, большими белыми полосами прошел по стене стеклянного павильона, где несколько студентов работали, наклонившись над столами, усыпанными орхидеями.

Через четверть часа ливень ушел в сторону. Солнце снова засияло над освеженным простором сада.

— Пак Роно, я давно хотел тебе показать что-то! Иди сюда!

Орхидей в ботаническом саду было несчетное количество. Белые, красные, розовые, пятнистые, бледно-голубые, сиреневые, густо-малиновые, нежно-желтые, лиловые — такого скопления орхидей нет, по-видимому, нигде в мире.

Студент держал в руке нежно изогнутую орхидею. Листва вокруг светилась от серебряных капель, и орхидея казалась живым существом, притаившимся, застывшим. Студент взял нож и сказал:

— Смотри!

Он с размаху разрезал ее вдоль, обнажив внутренности цветка, и пак Роно увидел, как из первого изгиба цветка вылетели разные мухи и мушки, с облегчением взмахнув крылышками.

— Эти обреченные грешники спаслись! — сказал, смеясь, студент. Он указал кончиком ножа на вторую часть растения. Там в бело-розовой мякоти, как в болоте, перебирали ножками и хоботками, тонули, выныривали и двигались дальше, отяжелев, всякие таракашки, паучки, мухи. Пак Роно смотрел с удивлением и с каким-то чувством отвращения.

— Эти пьяницы еще идут, — сказал студент. — А вот и погибшие души!

В третьем, самом дальнем отрезке цветка, как в душной пещере, откуда шел одуряющий, терпкий запах, торчали только головы отдельных насекомых. Большинство их уже исчезло, растворилось в вязкой, одуряющей массе. Только отдельные головы и ножки торчали над болотистым раствором.

— Видишь, пак Роно, привлеченные запахом, все эти забулдыги насекомного царства входят в цветок, не ожидая ничего плохого. Они уже опьянены и хотят идти дальше. Они идут, спотыкаясь, как старые пьяницы, которых тянет на дно. Они не могут сопротивляться, и вот их судьба. Первым сегодня повезло, они спаслись благодаря моему ножу, а этим всем крышка... Что ты скажешь, пак Роно? Здорово смешно!

— А ведь так и в жизни, — сказал пак Роно.

— Ты мудрец, пак Роно. Потому я тебе и показал! И ты сразу уразумел. Ну, ладно, шествуй на свой базар. Но смотри, не увлекайся пьянством. Пропадешь, как муха!

Довольный сам собой, студент засмеялся. Засмеялись и его два товарища, — они все знали, что пак Роно не пьет и не курит. Студент бросил растерзанную орхидею в кусты.

Базар всегда нравился паку Роно своей живой толкучкой. Он любил часами толкаться, особенно в воскресный день, в праздничной толпе, смотреть, как множество женщин, мужчин, детей в разноцветных саронгах, в цветных кофточках, под широкими зонтиками выбирают все эти папайи, фиолетовые мангустаны, ананасы, бананы, кокосовые орехи, желто-колючие дурьяны, малиновые рамбутаны, всевозможные овощи и травы.

Сколько торговцев продают, зазывают, спорят, смеются с покупателями! Корзины, плетенные из соломы и бамбука, блюда, остроконечные, как древние шлемы, широкие, как тазы, квадратные и круглые щетки всех размеров, циновки, петухи в круглых клетках, годные для боя, разноцветные леденцы и воздушные шары, папиросы, рыба, мясо, рис, прохладительные напитки...

Среди немолчного шума, возгласов, звона проезжающих двуколок и четырехколесных экипажей с легким выгнутым навесом, звонков велосипедистов пак Роно чувствовал себя в родной стихии.

На каждом шагу встречались знакомые, завязывались мимолетные беседы, начинались новые знакомства, он узнавал все последние новости города, все рыночные цены и наконец сам приступал к торговле.

Для этого он сначала отправлялся в ресторан, где всегда были люди, приехавшие издалека, туристы и ученые, желающие видеть чудо необыкновенного сада.

Он знал, что приезжие всегда готовы приобрести что-нибудь на память об этом дне поceщения, какие-нибудь безделушки для подарка знакомым, какие-нибудь амулеты или вещи непонятного назначения. У него был товар на все вкусы!

Знакомый хозяин ресторана представлял его приезжим, и они, пообедав, сытые и довольные, хотели видеть, что содержится в его фанерном ящичке, но прежде чем раскрыть его, он держал речь, он говорил о том, что у него есть правило: «Он не может торговать, если с ним не будут торговаться. Условимся в главном. Я не продаю без того, чтобы со мной не торговались. И торговались как следует, всерьез. Торгуйтесь! И мне и вам будет веселее! Я приступаю...»

Так и сейчас он сказал такую речь, и его ящичек раскрылся. Взоры приезжих, как зачарованные, обратились на его особый товар. И пошли по рукам амулеты, игрушки, кольца, фигурки работы пака Датука и его сына. Начался торг на славу!

Они хорошо торговались, смеясь и нарочно затягивая покупку. Пак Роно шутил и смешил их. С почти опустевшим ящиком он покинул ресторан и зашагал домой.

Было уже поздно. Он захотел есть. Он любил покупать обед у такого же, как он, уличного продавца.

На его зов уличный ресторатор в дырявой соломенной шляпе остановился, снял с коромысла жаровню и кастрюльки с едой, спустил на землю свой груз древесного угля, поставил жаровню, подкинул в нее угля, раздул огонь и начал принимать заказ.

Пак Роно, облизывая губы, смотрел, как разгораются угли, как человек начинает разогревать обед. Он сделал хороший заказ, чтобы поесть как следует.

Через несколько минут он уже глотал горячую вермишель, щедро смоченную острым соусом, приправленную разными овощными подливками. Потом он наслаждался жареным мясом. Затем последовал рис с кусочками рыбы и луком. Вместо тарелок служили широкие банановые листья.

Обедая, он вспомнил про своего гостя, который так неожиданно бросил его утром перед домом Сентан. Куда он мог деваться?

Может быть, он ушел совсем и пак Роно его больше не увидит? Хотя он и рассказал вчера свою жизнь, но, возможно, рассказал не все. А почему он должен открывать ее до конца? Его так много обманывали, несчастного человека!

И не надо его ни о чем спрашивать. Пак Роно дал ему свои старые куртку и штаны, дал немного денег, и он, наверное, тоже поел где-нибудь вермишели и риса. Не будет же он ходить голодным!

Да, много зла, слишком много зла в этом мире!

Он пришел домой поздно и сел в свою качалку. Он устал за день. Не забыть зайти завтра к паку Датуку за сделанным заказом. В ветвях незаметно исчезли просветы неба, луна начала свой путь. Затихли голоса на дороге. Его гостя в доме не было. Видимо, он с утра сюда и не заглядывал.

Пак Роно, привыкший к своему постоянному одиночеству в пустом доме, всегда после оживленного рыночного дня чувствовал усталость. Он слишком много съел за обедом, его клонило в сон.

Он закрыл глаза, и из синего мрака перед ним встала Сентан с цветами жасмина в волосах. Рядом с ней стоял пятнистый легкий олененок и смотрел на него человеческими глазами. Хорошо, что у этой доброй красавицы будет удача. Он-то хорошо знал, что она нуждается в деньгах, и богатый голландец сейчас, как никогда, будет кстати. И он увидел большеплечего голландца, который провисал багровым, тяжелым лицом среди банановых листьев. Он не мог скрыть волнения, его губы кривились, лицо все время менялось, теряясь в легком лунном тумане...

Сегодня попозже они встретятся, туан войдет в сад, где померанцевое дерево, где японские розы и луна заливает маленький домик искрящимся, как мягкий морской песок, светом.

Он закрыл глаза и начал дремать. Шорох послышался совсем рядом. Видимо, он заснул на какое-то время, потому что совсем не слышал, как вернулся гость. А он все-таки вернулся. Темная фигура прислонилась к столбу терраски.

Хриплое дыхание долетело до слуха пака Роно. Как будто человек долго бежал и никак не может отдышаться.

Пак Роно совсем проснулся.

— Где ты был? Почему ты так дышишь, так тяжело?

Человек наклонился к паку Роно:

— Я не устал! Я не сяду! Я ухожу!

Пак Роно давно ждал этого и не хотел задерживать уходящего. У каждого человека свои дороги: иной ждет солнца, чтобы пуститься в путь, иной уходит ночью, когда все спит. Зачем мешать судьбе? Пусть уходит. Он только сказал тихо, точно боялся, что кто-то их подслушивает:

— Скажи мне свое имя.

Гость сначала не отвечал, точно у него перехватило дыхание. Потом ответил так же тихо:

— Зачем оно тебе? Мы больше не встретимся. Никогда! Я ухожу. Может быть, у меня много имен...

Он сошел с терраски во дворик и вдруг, подойдя с другой стороны, поднялся на цыпочки и сказал:

— Пак Роно, любовь моя к той, которая предала меня, была так велика, что я дал клятву во что бы то ни стало разыскать ее и взглянуть на нее! Прощай!

Как будто от этих слов уже не летучие мыши поднялись в воздух, а те черные, когтистые птицы с алыми ртами, которых зовут летучими  собаками. Они пронеслись над деревьями, и  черные-черные плащи их крыльев растворились в лунном небе.

Сколько ни всматривался сидевший в качалке пак Роно в окружавший его сумрак, он ничего не мог разобрать в нем. Может быть, это все же был призрак, из тех, о которых рассказывают шепотом, он пришел из глубины леса и снова исчез во тьме. Но ведь пак Роно притащил его в свой дом и выходил его от лихорадки. Нет, это был человек, безумный, загнанный жизнью человек. Почему он ушел в ночь, на новые мучения? Почему?

И вдруг волна тревоги захлестнула его с ног до головы. Холодный пот выступил у него на лбу. Что он сказал? Почему он так сказал?

Ужас сначала сковал все его члены. Он стал дрожать, как будто стоял под ливнем, который мучительно хлестал его холодными потоками по усталым плечам.

Он вскочил, выбежал во дворик, оглянулся на домик, точно кто его мог окликнуть. С дороги слабо донесся плавный бег запоздавшей двуколки, ржание лошади, заглушенные голоса.

Пак Роно бежал по длинной прямой дороге, как только позволяли его старые, усталые ноги.

Он бежал с закрытыми глазами, дорога была гладкая, прямая, как стрела, он бежал, не боясь, что ночная машина раздавит его и промчится, даже не остановившись. Он бежал, задыхаясь, хрипя, как тот его гость. Никогда в жизни он так не бегал...

Питер ван Слееф приказал остановить машину, не доезжая до места, куда он стремился, велел шоферу ждать его, и шофер, поставив машину в тень стены из плотно разросшихся кактусов, открыл с поклоном дверцу и несколько шагов следовал за хозяином, думая, что будут еще какие-нибудь приказания. Но так как хозяин не сказал больше ни слова, он вернулся и, сев на свое место, чуть напрягая зрение, следил, как в металлически-белом свете луны Питер ван Слееф шел обычным тяжелым шагом к большому панданусу и потом свернул к дому, невидимому за зеленью.

Питер ван Слееф шел к покрытому красной черепицей дому, и дорожка, темная, как будто усыпанная кирпичной пылью, чуть скрипела под его шагами.

Он посмотрел рассеянно на бледно-зеленый газон, на клумбу, обложенную каменными плитками, на кусты цветущих японских роз, которые в чуждом им климате имели чахлый, невеселый вид.

Стояла тишина. Только жестяной шелест высоких пальм, окружавших дом, нарушал молчание. Никто не остановил идущего.

Питер ван Слееф не спеша вступил на лестницу. Широкие ступени вели на веранду. Он не раз ходил по ним, когда здесь жил покойный ван Брайен. Вот и знакомые старые колонны. На веранде он обошел круглый стол, на котором сладко пахли какие-то ночные цветы в черной вазе, кресло-качалку, и перед ним открылся вход в полутемный небольшой холл. Он прошел эту пустую комнату, немного удивляясь окружавшему его безмолвию, точно весь дом вымер, и увидел впереди слабый свет. Его сейчас же закрыла темная фигура, которая надвинулась на него, но, как бы раздумав, остановилась.

Он тоже остановился, и рука его невольно нащупала в кармане пистолет, но, приглядевшись, он узнал пака Роно. Только ему показалось, что этот всегда такой мягкий и тихий человек сейчас напоминает почему-то фигуру, вырезанную из камня.

Пак Роно поднял руку, как будто на дороге останавливал машину. Какое-то мгновение они смотрели друг на друга. Потом пак Роно подошел вплотную и взглянул какими-то стеклянными глазами.

— Не надо туда ходить, туан!

В его голосе звучали слезы. Питеру ван Слеефу стало вдруг холодно, точно он опустил ноги в ледяную воду. У него пересохло в горле.

— Почему?

— Не надо, туан! — Голос пака Роно был едва слышен.

— Как? Она не ждет меня? — воскликнул, пересиливая волнение, Питер ван Слееф.

— Лучше туану ее не видеть!

Питер ван Слееф отстранил пака Роно и сказал решительно:

— Я должен ее видеть!

Они шли по четырем ступенькам, ведшим в следующую комнату, как будто поднимались на эшафот, как будто им самим осталось жить считанные минуты.

Они вошли в комнату, богато убранную коврами и вышивками. По углам стояли на полу вазы с цветами. Комната освещалась только квадратным фонарем, спускавшимся с потолка на тонких цепочках. Причудливые тени от фонаря лежали на полу и на ложе в глубине комнаты.

Пол был устлан разноцветными циновками. Ван Слееф и пак Роно шли в смутном полумраке, в полной тишине.

На ложе, покрытом шелковым покрывалом, лежала женщина. Одна рука ее, как невесомая, касалась пола. Красный с золотом саронг искрился в полумраке. Белая кофточка, расшитая цветными узорами и голубыми цветками, была покрыта темными пятнами.

Они наклонились над лежавшей. Черная лента неровно пересекала шею. Широко открытые глаза уставились в одну точку. Лицо не было изуродовано судорогой. В черных волосах горели белыми вспышками цветы жасмина.

От пробегавших по губам теней казалось, что она улыбается. Да, это была Сентан. Во всем своем блеске она лежала перед ними с перерезанным горлом.