В августе 1891 года небольшой отряд полковника Михаила Ефремовича Ионова, преодолев снежные выси Гиндукуша, перевал, названный впоследствии именем Ионова, выдержав тяжелый буран, прошел по неизведанным горным дебрям и, выйдя через Барогиль, спустился в долину Вахан-Дарьи.
Позади были холод, головоломные тропы, голодные дни, когда жили на одних сухарях и неизвестно было, чем кончится эта весьма рискованная попытка отыскать путь с севера в долину Инда.
Тропа в пустынном ущелье выводила в тыл маленькой крепостицы Сархад. Полковник отдал приказ быть наготове и выслал вперед двух казаков, которые, пригнув головы к жестким гривам своих малорослых, но выносливых коней, чуть петляя, начали приближаться к укреплению.
Полковник поднял бинокль и увидел, что на дороге стоит человек, который тоже в бинокль рассматривает скачущий отряд. Ионов усмехнулся и перевел коня на рысь.
Дозорные казаки уже поравнялись со стоявшим и, придержав коней, пристально рассматривали человека в афганской одежде. Подъехал весь отряд. Ионов видел, что перед ним английский офицер, притворяющийся афганцем.
Полковник подозвал переводчика, и офицер сказал, что он комендант укрепления Сархад и, кроме него, никого в укреплении нет.
— А где же гарнизон? — спросил Ионов, играя камчой и заранее предугадывая ответ.
— Как только гарнизон узнал, что со стороны Индии двигаются русские, сейчас же разбежался. Я не могу оказать вам сопротивления. Я один!
— Ну, что ж! Это хорошо! — Ионов, прищурив глаза, смотрел на незадачливого коменданта, прекрасно понимая, что англичанин во что бы то ни стало хочет, чтобы его принимали за афганца. — Это хорошо! — повторил он и громко сказал толпившимся сзади казакам: — Англичанина-то его молодцы не поддержали. Кто куда дал ходу, охоты нет за него сражаться!..
Комендант, стараясь сохранить выдержку и думая, что он обманул русских и они действительно принимают его за афганца, сказал не без достоинства:
— Когда бы со мной были мои афганские солдаты, вы бы не прошли так просто. Но эти трусливые скоты из пастухов — на что они способны?! Я прошу, — обратился комендант к полковнику, — понять мое тягостное для командира положение и не входить в мою крепость, не производить ее обмеров.
Полковник Ионов с легкой улыбкой смотрел в светлые, горевшие скрытой ненавистью глаза коменданта. Кругом открыто хохотали казаки:
— Ай да армия! Ай да вояки!
Загоревшие щеки офицера потемнели. У англичанина чуть дрожали руки.
— Такую неприступную твердыню взяли да бросили! — Урядник с показным остервенением зло сплюнул в сторону. — Вот это герои, я понимаю. Братцы, крепость-то — глиняный горшок, а он, видишь ты: не входите, не обмеряйте... Чистая фарса!..
Ионов усмехнулся в свои широкие, взлохмаченные усы, сказал коменданту:
— Не беспокойтесь. Мой отряд пройдет мимо этого укрепления, не заходя в него.
И, отвечая на приветствие коменданта, небрежно приложил руку к папахе, и весь отряд загремел по камням мимо одинокого стража пути, и скоро только столб пыли остался крутиться за поворотом ущелья, а потом и он растаял на пустынных камнях.
...Катта-Улла проснулся с тяжелой головой. Что за дикий и странный сон приснился ему! Он был еще весь во власти этого томящего сновидения. Перед ним пронеслась с яркой отчетливостью картина того далекого дня, которая была давно погребена на самом дне памяти. И вдруг ослепительно ожила.
Катта-Улла увидел снова маленькую круглую крепостицу. Так близко от него были каменные стенки, заваленные со стороны дороги большими камнями. Он увидел бойницы, обложенные земляными серыми мешками, небольшой ров, обегавший всю постройку, освещенную скупым осенним рассветом.
Как живой стоял перед ним отец, с которым они пригнали в укрепление баранов, горцы в разноцветных одеяниях, махавшие ружьями и отчаянно спорившие. Пронесся слух, что с гор, от Барогиля, спускаются русские. И то, что они шли со стороны Индии, а не с севера, сбивало с толку, и никто не хотел оставаться в крепостице.
Паника охватила людей, и они разбежались с такой скоростью, что, когда англичанин вышел из своей комнатки, никого уже в укреплении не было.
Катта-Улле было тогда четырнадцать лет, он был силен и юн. Ему захотелось увидеть русских — что это за люди. Он полз между камней, как ящерица, залег наверху небольшого выступа, распластавшись, прижавшись к камню, слившись с ним своими серыми лохмотьями. Он все увидел. Он не понимал, о чем говорил начальник русского отряда с комендантом, но он близко видел маленьких горбоносых коней и казаков в незнакомых ему теплых толстых одеждах, с косматыми папахами на головах. Один из них осматривал копыта своего коня, другой поправлял подпругу. Остальные крепко сидели в седлах. Все они были бородатые, темнолицые, широкоплечие. Так ему показалось. Было их совсем мало. Человек двадцать, не более.
Особенно запомнился начальник. У него были густые черные усы, концы которых были так расчесаны, что казались широкими кружками, как будто приклеенными к щекам. Он вертел коричневой камчой и говорил громко, уверенно. Казаки чему-то смеялись, а он только улыбался. Все они были какие-то удивительно похожие на местных жителей.
Потом они исчезли, как будто их никогда тут и не было.
Все это было так невероятно давно и вдруг вернулось ему сегодня в долгом тяжелом сне. Катта-Улла заново ощутил себя среди камней перед казаками, совсем не как тени прошли лошади и люди. После сна осталось странное чувство, точно все это произошло вчера. Он, еще не совсем проснувшись, думал: к чему этот сон? Что он предвещает? Может быть, кроме него, нет никого в живых из участников этой встречи?
Сейчас Катта-Улла — один из самых старых людей в деревне, а тогда ему было четырнадцать лет. Последним всплеском сна пронеслось пустое, голое ущелье, вихрь пыли... Он проснулся окончательно, сел на старом тюфяке, сбросил с себя одеяло и оказался совсем в другом мире.
В старом горном доме было тихо. Он вспомнил, что жена ушла гостить в соседнюю деревню к старой своей подружке, сын — на пастбище в горах, внучка, конечно, внизу у большого тута, где вечерами собирается молодежь.
Ему захотелось пить. Он спустился по деревянной шатучей лестнице в нижнюю комнатку, где стоял кувшин с водой, пил жадно, прямо из кувшина, плеснул водой на лицо, пошел опять наверх, на террасу, где четыре столба подпирали крышу, сложенную из потемневших от времени дубовых толстых досок. В полумраке вечера он споткнулся о скамейку и, схватившись за нее, нащупал шкуру снежного леопарда, убитого им недавно. Он выследил зверя вместе с внучкой Умой. Это был убийца и вор. Он крал черношерстных коз, овец, иногда нагло, среди бела дня, нападал на людей и загрыз пастуха. Зверь мертв, и его шкура лежит в доме Катта-Уллы.
Он облокотился о доски, отделявшие балкон от обрыва. Внизу были слышны голоса. Там, на поляне, танцевали девушки. Там пели песни. Так велось изо дня в день. По горе были раскиданы деревенские дома, большей частью глинобитные или каменные. В них, как и в доме Катта-Уллы, стояли низкие деревянные кровати, на них лежали мешки с соломой или сухой травой. В углу светильник или маленькая керосиновая лампа. За перегородкой в высоких корзинах — зерно, овощи, сушеные яблоки.
Горы, как волны, поднимались вокруг. В их пересечениях, запрятавшись от остального мира в глухие щели, жили люди племени Катта-Уллы. К их селениям вели крутые, тяжелые тропы. Селения имели сады. Шелковица, яблони, ореховые деревья росли около домов. По склонам изредка были разбросаны рощи гималайской сосны, росли дубы.
Тишина стояла в этом заповедном уголке заброшенной горной страны. Тишину нарушали грохоты далеких лавин на снежных громадах.
Когда сюда пришли и поселились люди, никто не знал. Был слух, темный и сказочный, что жители происходят от воинов легендарного Искандера, оставшихся навсегда в этих недоступных узких долинах. Об этом как будто говорили формы местных кувшинов, чаш, домашних светильников, узоры, сходные с древнегреческими.
Но так как суровая жизнь горцев вся была заполнена заботами о доме и пище, то некогда было им, не знавшим никакой грамоты, выяснять свое происхождение. Да никто об этом и не думал.
Где-то за горами находился другой мир, полный неведомых тревог, обольщений, угроз. Он казался отсюда далеким, как луна...
Катта-Улла был особенным в своем селении. Всю жизнь он провел с отцом в блужданиях, в трудных дорогах, в службе против пуштунов, которые боролись за свою вольность.
Он привык к этой кочевой жизни, имевшей, правда, свои прелести. Он повидал и такие города, как Пешавар и Джалалабад, и такие дебри, как ущелья момандов или скалы Вазаристана. Он выбирался счастливо из самых безвыходных положений. Не раз кривой клинок афганца был занесен над его жилистой шеей. Но вот он все-таки цел и может рассказывать о таких приключениях, что вздрогнут самые бывалые. Его земляки неграмотны, они не знают, что такое книга, что такое перо или карандаш.
Уже несколько лет, как он не был на великой дороге, ведущей из Пешавара в Кабул, не ходил по пограничным тропам, не сидел с приятелями в караван-сарае. Семьдесят лет с небольшим для горца не предел, но разбрелись, умерли или убиты былые приятели. И вот приходят старые-престарые сны, и с ними приходит тоска.
Видно, надо собираться в дорогу! Надо ехать в Пешавар, надо увидеть, что там происходит на Хайбере, как сегодня живут там люди, надо бежать от скучного сумрака горного вечера.
Унылое однообразие дней надо, надо стряхнуть с плеч! В этой трущобе он начинает задыхаться! Пора! Надо порастрясти старые кости!
Как кстати они с внучкой подкараулили этого убийцу оленей и коз, презренного снежного леопарда! Его шкуру можно продать в Пешаваре за хорошие деньги. Ума — храбрая, сильная девушка. Таких много в горных селениях. Из них выходят хорошие хозяйки и жены. Она прекрасная плясунья, а пляски любят и люди, и добрые духи, и сам покровитель очага, защищающий горцев от всяких несчастий и бед.
Придет пора, и Ума выйдет замуж, и будут пляски на ее свадьбе, родится у нее новый маленький горец — будут плясать, не жалея ног. Умрет старый Катта-Улла, его не понимают и боятся, но уважают, как много повидавшего в жизни человека, и с удовольствием молодежь спляшет на его похоронах... Таков обычай!
Надо отправляться в Пешавар! Старый конь как-нибудь дотащит через высокие хребты. Катта-Улла знает, что где-то там, за перевалом, уже ходят машины и они могут подвезти его, если он пойдет пешком, но надо показать последнюю доблесть, вспомнить давние времена, снарядиться в дорогу по всем правилам, ехать верхом, не торопясь, гордо, со шкурой снежного леопарда, закрываться старым пастушеским плащом от непогоды, заводить разговоры на пути со стариками, понимающими толк в делах, ночевать в караван-сараях, у костра, готовиться к предстоящим подвигам, последним приключениям на долгом жизненном испытании... Недаром снился вещий сон о русских, о былых годах, о далекой, как юность, крепостице Сархад.
В нем просыпается жажда приключений. Он хочет участвовать в интригах, в заговорах, в стычках, в подкупе вождей племен. Он жил в своей глуши в те годы, когда весь мир был охвачен войной и были слухи, что японцы хотят завоевать Индию. Но годы прошли. Исчезла та война, и японцы исчезли. И вот два года назад, в 1947 году, начались сражения между индийцами и пакистанцами. А что, если они продолжаются, а он сидит в своих горах? Надо ехать? К кому ехать?
Перебирая имена, он вспомнил Афзала Наир-хана. Разве не ему он спас жизнь, разве они не спали долго у костров, прикрываясь одним плащом? Надо заехать к нему. Он теперь живет в Ленди-хана, как раз по дороге в Пешавар! Поехали, старый грешник Катта-Улла!
Большая, бетонированная, гладкая, как темное стекло, магистраль ведет из Пешавара в Кабул. Она крутит между двумя голыми хребтами, иногда под нависшими, крутыми скалами, и по ней проходят автобусы, раскрашенные, как сундуки, пролетают легковые машины всех марок мира, как заводные жуки, бегут легкие «пикапы», с тяжелым хрипом одолевают высоту грузовики, нагруженные так высоко, что люди, лежащие и сидящие на ящиках и тюках, кажутся расположившимися на движущемся холме.
Рядом, по другой дороге, параллельно автомагистрали, идут гуськом длинные ряды верблюдов — и кажется, что их больше, чем людей, спешат тонги, и сытые лошадки отстукивают свою рысь, как бы пританцовывая, а плюмажи над головой развеваются, напоминая ярмарку. Женщины, с ног до головы в черном, гонят черношерстных овец, идут, глубоко вздыхая, ишаки со связками хвороста.
А рядом, чуть выше, вылетает из тоннеля с оглушающим свистом поезд, мелькнув и снова исчезнув в новом черном входе в следующий тоннель.
Неожиданно, пропоров воздух ревом четырех моторов, как демон, несущийся очертя голову и презирающий все земное, проносится самолет, и долго в воздухе стоит его удаляющийся сверлящий грохот.
От Пешавара до границы нет и шестидесяти километров. За Ленди-хана в девятистах метрах первый афганский пост — Торхам. На запад и на восток идет твердо установленная черта — государственная граница. В совсем недавние времена тут совершались мрачные кровопролития, плелись заговоры, крались торговцы оружием, делались засады, грабили купцов и караваны, вершились удивительные по неожиданности и таинственности дела.
Катта-Улла неотчетливо представляет нынешнее положение дел. Он плохо осведомлен о том, что происходит в мире. Он видит, времена изменились. Много нового, непонятного. Но остался в силе священный закон гостеприимства.
Он сидит в доме старого друга, который моложе его на двадцать лет. Давно не видел его Катта-Улла. Он без стеснения рассматривает его. Афзал Наир-хан стал другим. Почти ничего не осталось от бывшего сурового воина. Мягкая борода выхолена и расчесана веером, широкое лицо с заплывшими жирком морщинами, гладкие руки человека, отвыкшего от тяжелой работы, и спокойные глаза, в которых уже не побегут снова огоньки тревоги и жажды схватки.
Он не одет в ширвани, национальный костюм пакистанца, на нем зеленый френч, тюрбан, зеленые форменные широкие брюки, часы на руке. На ногах у него не сапоги и не сандалии, а богатые легкие домашние туфли-салимшахи.
Он толст и смотрит на Катта-Уллу с каким-то непонятным превосходством. Как хозяин, вводящий долго отсутствовавшего гостя и друга дома в курс событий, он рассказывает о том, как сын его Акбар служит в армии Равалпинди, дочь учится в Лахоре. Селима живет там с его сестрой Зульфией, членом ученого общества. Гость не спрашивает Наир-хана о его жене. Он знает, что Фару-ханум давно умерла и не стоит о ней вспоминать, тем более что она не благоволила Катта-Улле, считая, что он вовлекает ее мужа в опасные дела.
Со своей стороны и Афзал Наир-хан про себя отмечает все изменения, происшедшие с его старым другом. В черной бороде горца много седых волос, хотя они и прихвачены хной, но проглядывают довольно явно. Морщин сильно прибавилось. Он еще высок и прям, но что-то старческое в его движениях, в походке, усталость на лице и недоумение в глазах, хитрых и по-птичьему острых. Его одежда поизносилась, но это не мешает ему иметь независимый вид.
Что привело его в Ленди-хана? Он так давно не спускался с гор, не покидал темного родного гнезда, где в наш культурный век непростительно, по-дикарски живут его соплеменники, не зная ни врачей, ни школ, ничего из того обилия возможностей, что представляют гражданам Исламской республики новые, просвещенные времена.
Но во имя старой боевой дружбы, совместно перенесенных опасностей хозяин и гость мирно и дружески разговаривают, окуная пальцы в горячий, рассыпчатый рис. Хозяин угощает на славу. Пулоу превосходен. Карри честно горит во рту, обжигает внутренности приятным жаром. Хорош и чапатти с подливой из раскаленного красного перца. Можно запивать прохладной сывороткой, бросать в рис куски топленого сливочного масла и снова погружать в душистый, волшебный рис жирные пальцы. В перерывах можно пробовать ароматный гороховый соус, в который добавлены душистые горные травы и толченые орехи. Измельченное тушеное мясо с овощами, сдобренное гвоздикой, тмином, луком и карри, тает во рту.
Афзал Наир-хан — таможенный чиновник. Он страж границы без оружия в руках, но он важная персона в этих краях. К нему обращаются почтительно. Он приказывает своим помощникам негромко и коротко. Катта-Улла убедился за короткие часы, проведенные на границе, что Афзал Наир-хан повысился в своем звании и стал совсем ученым, знающим, как и с кем разговаривать о самых важных вещах: о грузах, следующих через границу, о чемоданах знатных путников, о бумагах иностранцев, о том, чем полны тюки караванов и карманы купцов, следующих в Лое-Дакку.
Рыгнув от удовольствия, испытывая радость от тепла комнаты и сытости, Катта-Улла сказал, вытирая губы большим красным платком:
— К тебе теперь надо обращаться — дженаб! Не меньше! Ты вырос, ты как самое высокое тутовое дерево у нас в селении. Под твоей тенью пляшет молодежь и старые говорят о жизни. Ты стал хан-сагиб! Скажи мне, всезнающий и глубоковидящий, что значит видеть такой сон, какой видел я. Имей в виду, что все, что мне снилось, было почти шестьдесят лет назад...
И он рассказал подробно, как он заснул под вечер в своем доме в горах и увидел во сне, как русский сардар, придя со стороны Индии, смеялся над английским комендантом маленькой крепостицы, потому что у того разбежался весь его гарнизон, и хорошо, что, когда русские прошли, все вернулись обратно, а иначе коменданту было бы плохо от начальства...
— А как ты сам думаешь? — спросил Наир-хан, не совсем понимая, куда клонит свой вопрос его гость.
— Я ничего не мог придумать и пошел к толкователю снов. У нас нет в горах ученых, но есть искусные люди, для которых сны лежат как на ладони...
— Что же сказал тебе толкователь снов?
Катта-Улла вытер потный лоб и щеки и пожал плечами.
— Для толкователя снов не все сны легкие. Он долго прикидывал и так и эдак. И наконец сказал, что мой сон означает, что я снова увижу русских. И как сон был неожиданным, так неожиданной будет эта новая встреча... — Тут горец замялся и сказал, облизывая губы: — «Видимо, будет война, большая кровь, я так думаю», — сказал толкователь снов.
Наир-хан засмеялся, и его лицо приняло хитрое выражение.
— Ты очень долго не спускался с гор. А твой толкователь снов прав только наполовину. Большой крови больше нет места. Здесь мир!
Катта-Улла задумчиво смотрел на жемчужные пересветы риса, которые соблазняли его еще попробовать пулоу, пройтись пальцами в его глубину.
— А как же до нас дошли вести, что с того дня, когда разделилась Индия, начались беженцы и сражения, и до сих пор наши братья истребляют нечистых почитателей коров во славу всемогущего и всех наших горных богов!
Афзал Наир-хан взял серьезный и поучающий тон. Он сказал:
— Были сражения и много жертв во славу аллаха, но мы имели большой успех, и от нас бежали с позором индийцы, и сикхи, и джайны, и мы приняли много братьев, бедствующих и поныне повсюду от Кашмира до Карачи. Но теперь у нас декабрь тысяча девятьсот сорок девятого года, а уже с первого января этого года заключено соглашение о прекращении боев, и кровь не льется больше...
Катта-Улла не хотел так просто расстаться со своим сном.
— Но, может быть, недаром снились русские? Может быть, они придут и мы с ними будем драться?
Наир-хан, боясь обидеть старика резким словом, сказал как можно спокойней:
— Ты знаешь ведь, что теперь Советский Союз, а не царская Россия?
— Я давно это знаю, но что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что твой толкователь снов прав только наполовину относительно русских. Мы не будем с ними драться, потому что незачем. А то, что ты мог их увидеть здесь, — толкователь прав...
— Почему же только мог увидеть?
— Потому что делегация из Советского Союза приехала сюда вчера. Ты опоздал. Они вчера проезжали границу и были в Ленди-хана. Люди из Москвы!
— Большой отряд? — заинтересованно спросил, нахмурившись, Катта-Улла. — Куда они делись?
— Их было пять человек, но это не были воины. У них другое оружие. Они поэты. Они пишут стихи на радость людям. Ты любишь стихи?
Катта-Улла усмехнулся.
— Это же как песни. Мы все любим песни. У нас каждый вечер поют песни во всех селениях. Под старыми тутами и дубами. Таков обычай...
— Вот и они, приехавшие, все пишут песни-стихи. Но среди них был знаменитый, славный певец из Таджикистана. Молодой, смуглый, ясноглазый, как юный месяц. Он мне читал такие стихи, что горы дрожали от восторга, а мое сердце ликовало. Когда есть такие очарователи, значит, наступил мир и войны быть не может. Делегаты пришли во главе с ним, как вестники мира...
Катта-Улла осторожно потрогал амулет, висевший у него на шее, и спросил, чуть наклонив голову, смотря в веерную бороду хозяина:
— А ты помнишь, как там далеко, у Амба-леха, в Бушире, когда проклятый амазай хотел разрубить тебя надвое своим кривым мечом, кто тебя спас?
— Ты спас, сердце моего сердца! — сказал Наир-хан с чувством.
— Значит, ты не забыл. Теперь расскажи, я хочу слышать о людях из Москвы. Зачем они пришли?
— Они пришли в гости к поэтам Пакистана, к ученым людям, чтобы увидеть нашу страну и рассказать, как живут в Советском Союзе. Три из них были русские. Один — высокий и широкий человек, как палаван, сильный, может унести тонгу, если захочет, но глаза и голос у него добрые. Второй — совсем седой, старый, но крепкий, жизнерадостный. Третий сказал, что стихов не пишет, а только читает чужие. Но так как он прижимал к груди большой портфель, то я не поверил ему. Наверное, его портфель набит разной ученостью. Четвертый был узбекский поэт, очень известный. С длинными черными волосами и глазами, черными, как ночь в горах. В них горели костры стихов. Но мне больше всех понравился знаменитый гость из Таджикистана. Какая радость, что его будут слушать и ученые, и простые люди! В наших краях не было еще такого поэта, такого, как он. Он читал мне стихи, как другу. Я встретил его, как только он вышел из машины, приветом в стихах, потому что я заранее знал, кто он. Потом, когда мы пили чай, я велел принести стихи несравненного нашего учителя и мудреца Мухаммеда Икбала. Ты слыхал о нем, Катта-Улла?
— Мы знаем Икбала, — ответил Катта-Улла. — Молодежь в горах знает его и поет. Не думай, что если мы неграмотные, то у нас нет понимания. Мы все понимаем. У нас по вечерам в каждом селении собирается молодежь — танцует, поет песни. Знаешь, сколько песен, а голоса как соловьи. А не может таджикский соловей прилететь в наши места?
— Они уехали в Лахор и дальше — в Карачи. Я не знаю, будет ли у них время...
— Скажи по совести. У нас поют песни и про любовь и про войну. А почему не хотят снова воевать в этих краях? Поэты всегда восхваляли победителей и героев.
Ах, этот хитрый, темный, непростой горец! Он, видите ли, на старости лет захотел воевать. Мало он воевал в своей жизни...
— Теперь нельзя воевать, как еще недавно воевали...
— Почему? Это нужно, чтобы молодежь была храброй...
— Когда кончилась война с японцами, американцы сбросили на японцев такую бомбу, что убили сразу десятки тысяч людей и десятки тысяч искалечили. Бомба эта превращает людей в пепел, в пыль. Лучше мир и стихи, чем такое бедствие. Как у вас в горах — ведь слыхали про бомбу?
— Конечно, слышали, но ведь это было давно и от нас далеко. В моих горах тишина. Вон здесь какой грохот на дороге. Ты говоришь — это двадцатый век! А у нас неизвестно, какой век! Говорят, что мы происходим от самого Искандера. Может быть, и происходим. Но мы живем, видимо, как жили при Искандере. Нет у нас никаких машин — ни таких, что кричат разными голосами, ни таких, что летают над головой. Ни электричества, ни книг, ни кино, ничего нет! И дорог нет! У нас есть хорошие колдуны, и им трудно, потому что некого лечить. Все здоровы и умирают вовремя, по-хорошему.
Но зато поют песни; когда человек родится, поют, когда умирает, поют. И пляшут в честь живого и в честь мертвого. Есть у нас снежные леопарды и волки. Я знаю их повадки. И жить в Пешаваре я не смог бы, — закончил он совершенно неожиданно.
— А зачем идешь туда? — спросил Наир-хан.
— Хочу продать шкуру снежного леопарда. Это шкура убийцы любимой козы моей внучки. Мы вместе с Умой кончили его. А в Пешаваре хорошо платят. Есть знакомый купец, еще с давних времен. Я давно его знаю...
Наир-хан позвал слугу, убрали остатки обеда и принесли чай, жареный миндаль, фисташки, халву и сладкие шарики — шакар-пара, пешаварские яблоки и сухие фрукты. Принесли кальяны.
Окружив себя облаком голубого дыма, Наир-хан сказал:
— Все, о чем ты говорил, Катта-Улла, придет в твои горы. И твоя внучка узнает, что такое машина, которая поет и плачет и под которую пляшут новые танцы, такие, что тебе покажется, что это злые духи пытают людей. И ты увидишь такие фильмы, что волосы на твоей голове зашевелятся или, наоборот, ты будешь бросаться на экран с криком мщения. Автобусы поднимутся к твоим селениям по гладкой дороге и будут останавливаться у твоего дома. И радио будет тебе докладывать каждый вечер, что случилось в мире. Мой старый Катта-Улла, времена изменились, и тут ничего нельзя сделать...
Катта-Улла поднял на говорившего свои узкие глаза, в которых были сомнение и лукавство. Он сказал:
— Может быть, может быть, все так случится, как ты говоришь! А скажи, мы будем так же свободны и независимы, как были, или над нами будут господа, которые принесут нам все эти радио и кино и приедут к моему дому на автобусе, чтобы потребовать за все это такую плату, что все мы станем сразу нищими и слугами этих господ? Тогда зачем нам песенки, которые будет петь ящик? Мы и так их поем. Зачем в нас вселятся злые духи и будут корчить наши тела, когда мы сейчас плясками славим добрых духов и они оказывают нам покровительство? И запомни — мы еще не разучились стрелять у себя в горах!
Наир-хан улыбнулся и отвечал уклончиво:
— Как говорит великий наш Икбал: «Сначала меч и борьба, потом красота и музыка». И еще говорит он: «Не один ты вступаешь в эту борьбу, рядом с тобой встают миллионы».
— А этот великий прорицатель жив сейчас? Можно с ним поговорить?
— Нет, он умер одиннадцать лет назад. Сейчас ему строят хорошую гробницу — мавзолей в Лахоре. Икбал писал о том, как любовь пустилась в поиски и как встретился ей человек. Он светился изнутри своей бренной оболочки. И солнце, и месяц, и звезды можно отдать за эту горсть праха, наделенную сердцем...
— Ача! — сказал восхищенно Катта-Улла. — Послушай, ты стал таким мудрым, что тебя я буду величать «мунши-джи». Раз так, объясни мне, старому горцу, что такое поэзия?
— Это то, что крепче железа и нежнее цветка! Поэзия выше всего! Она дает жизнь всему и скрепляет ее на века. Она говорит голосом сердца и возносит человека на вершины духа...
— Ты говоришь так, точно поклоняешься поэзии, как богине!
— Я не поклоняюсь ей, как богине, но помню, что Икбал сказал, что он как легковоспламеняющийся тростник. На него упала искра, а свежий утренний ветер раздул ее, и сухой тростник горит, как порох, и зажигает своим пламенем сердце друга...
— Ача! Хорошо, очень хорошо! — Катта-Улла прищелкнул языком в полном восторге. Он медленными глотками пил чай, ему было сытно и уютно, но все же он не мог никак принять до конца перемену, происшедшую с его другом. Времена другие, но как жестокий, крепкий человек пограничных стычек и походов стал толстым, спокойным любителем стихов? Это невозможно было понять. Никогда раньше он не подозревал, что в этом неистовом молодом искателе приключений обнаружится душа таможенного чиновника, ушедшего в разговоры, мирные приказания и стихи.
Наир-хан, как будто отвечая на тайные мысли гостя, говорил, затягиваясь и прислушиваясь, как булькает вода в кальяне.
— Мухаммед Икбал родился в Стиалкоте, откуда родом и я. Он учился даже в Англии, он превзошел всю мудрость мира. Знай, что великий полководец и покоритель царств Бабур был прекрасным поэтом, которого помнят и сегодня. «Бабур-наме» — великая книга, которую читают в школах и университетах. Икбал — это голос наших народов. Он назвал нашу страну Пакистаном. Я знаю наизусть множество его стихов. Я даже достал розовый куст из его сада и посадил его чуть выше этого дома, в горах. Туда идти недолго. И никто не трогает этот куст, потому что имя Икбала охраняет его. Я подрезал так розы, что только одна выше всех, яркая, единственная, роза поэзии, цветет там. Роза одна, как и Икбал один. Поэт из Таджикистана читал наизусть Джами, и Саади, и Икбала. Я провел с ним восхитительные минуты. Я поднялся с ним на гору и показал эту розу ему. Советские поэты были в восторге от того, как у нас ценят стихи. Не в каждой стране встречают дорогих гостей стихами, и не в каждой стране гости тоже отвечают стихами.
Я сам не пишу стихов. Но в юности писал, когда еще учился, а ты знаешь, что я получил хорошее образование, однако родные хотели, чтобы я стал военным, и я был неплохим офицером. Но всегда, особенно в наших суровых горах, когда я слышал песни таких горских девушек, как твои, я решал, что уйду с этой тропы, где мне наскучили засады, и выстрелы, и отрезанные головы, в жизнь, где можно мирно работать и знать радости, не требующие крови.
Старый хитрец Катта-Улла видел, что Наир-хан не притворяется, не обманывает его. Ему нравилось, что он не забыл старого, не стал важным и надменным и с ним можно говорить откровенно, сказать ему о себе все, что хочется сказать. И он начал так:
— Ты раскрыл себя, и я вижу, что, зная тебя много лет, я не знал тебя до конца. Я могу только сказать, что, когда мы с тобой проводили дни, полные тревог и опасностей, ты вел себя достойно, ты был воином, о котором говорило начальство в Пешаваре и давало тебе чины и отличия. Но ты всех перехитрил, потому что твою страсть, твой ум, все твои помыслы ты отдавал своей поэзии. Видно, это и есть твоя настоящая жизнь. Но не каждый раз к тебе будут приходить поэты. Могут прийти и другие люди, тайно или явно несущие с собой оружие и замышляющие против тебя и страны...
Пойми и ты меня. Всю жизнь с четырнадцати лет я в дороге со своим отцом, который любил блуждать по горам и нести тяжелую службу того времени. Не пересчитать, сколько раз я был ранен и сколько раз видел смерть. Ты знаешь, что за жизнь в горах. У кафиров за стол совершеннолетних садились даже мальчики, если они достигли совершеннолетия по обычаю горцев. А чтобы стать совершеннолетним, для этого юноша должен был принести старикам напоказ голову врага, отрезанную им собственноручно. И никто тогда не спрашивал, сколько ему лет. Он имел право садиться за стол со взрослыми воинами. Ты сказал, что тебе надоели отрубленные головы. Но такова была жизнь. Зато я знаю границу, как никто. Теперь я стар, и ноги мои говорят: не всегда мы тебя вынесем так скоро, как нужно, и руки не те. Глаза еще хорошо видят, может быть, потому, что я не портил их, читая книги. Я не скажу, что мне не нравилась моя жизнь, другой я не знаю. Темные ночи гнали меня в такие дебри, откуда нелегко вернуться и опытному следопыту. Я наслаждался, когда удавалась военная хитрость, и тогда, когда я, притворяясь кем угодно, проникал в стан врага и потом наносил верный удар сынам дьявола.
Я могу читать наизусть свои воспоминания, как ты — стихи. Вот и во сне я видел так ясно эту крепостицу на Вахан-Дарье, как будто я снова посетил ее. Я все помню. Все живет во мне. Мне было всего восемнадцать лет, когда я уцелел случайно. Вождь из Джондолы Умра-хан около Мастуджа уничтожил весь английский отряд, а я притворился мертвым, и был сброшен со скалы, и спасся. Я помню, как мы голодали в Читральском форту и как полковник Келли освободил нас. Наиб-уд-дин поднял момандов, и я пробежал с донесением пятьдесят километров, почти не отдыхая. Меня убивали и не убили сваты, перед тем как афридии захватили эти места и весь Хайберский проход. Это были дни безумия. Форты Мод, Али-Меджид, Ленди-котал были разрушены, сожжены, уничтожены. Трупы людей и животных валялись повсюду.
А сколько было пограничных стычек и троп, где платили головой за неосторожное движение! Из года в год я ходил по горам, сидел у костров, врывался в одинокие селения, отражал выстрелы из засад. Это была моя жизнь. Я сейчас лежу на матрасе в своем доме, где ковры, и посуда, и достаток, и еда, и покой, а что мне с ними делать? Я был как вольный снежный леопард, а сейчас я как леопард, пойманный в сеть. Такая была жизнь и позже. Одни красные рубашки у Пешавара чего стоили. А восстание племен против Амануллы! А хитрости племен, сражавшихся с Баче и Сакао! Гром войны потрясал горы. Все это было и живет в моих костях! И во всем этом я участвовал! О! — Катта-Улла горестно вздохнул и закрыл глаза.
— И все это кончилось. Ты говоришь, наступил мир. Я не хочу верить, что он наступил. Ты обманываешь меня невольно, потому что веришь в мир. А из-за похищенной коровы или случайного выстрела горы снова могут вспыхнуть, как тот сухой тростник, о котором ты говорил... Что делать храбрым, старым воинам в мирных твоих горах?
Афзал Наир-хан снова огладил бороду и, прижав в знак почтительности руку к груди, слегка поклонился.
— С великим вниманием я слушал тебя, но прости меня, храбрейший Катта-Улла, за то, что я сейчас скажу. Все это делал ты, не раздумывая о том, что служишь в конце концов английским сардарам и сагибам! Тебе нравилось твое бездумное непрерывное приключение, но ты не подумал никогда о том, что ты несвободен. Но теперь, говорит великий Икбал:
— Опять Икбал, опять стихи! — застонал Катта-Улла.
— Скажи мне просто: неужели нельзя сейчас вызвать какой-нибудь пограничный инцидент, чтобы я мог участвовать в нем, вспомнить старое, ну, хоть сделать небольшую стычку, а? Неужели нельзя?
— Нет, этого нельзя сделать, чтобы не осложнять наше положение — Пакистанского свободного государства.
— И нельзя никого обвинить в измене, чтобы я встретил этого человека на узкой тропе ночью в горах?
Афзал Наир-хан сказал без улыбки:
— Для этого сегодня есть другие средства, если измена доказана.
— И никого нельзя подкупить, чтобы потом уличить его в двойной игре и схватиться с ним один на один для пользы власти и мира на границе?
— Нет, сегодня подкупы не ко времени. Не те времена! И племена не нужно подкупать. Они сами знают, где их настоящий путь. И мы это знаем.
— Да, теперь я вижу, я отстал от жизни в своей глуши. Все стало мирным и тихим, какие-то есть тайные средства, о которых я ничего не знаю. Видно, только со снежным леопардом был у меня честный бой, и то, если бы не помогла моя внучка Ума, зверь бы ушел от меня, опозорив старого охотника... Неужели, — воскликнул он в горе, — я поеду домой, вернусь, ничем не порадовав старое сердце?! Я чувствую, что, видно, больше сюда с гор не спущусь. У меня уже не те силы, и это правда...
— Ах ты, бохадур! — невольно вскричал Афзал Наир-хан. — Чего же ты хочешь?
— Ну, если ты не можешь при всей своей власти сделать что-то большое для утешения старого воина, то дай участвовать хоть в каком-нибудь приключении. Пусть это будет безобидная шутка, но чтобы я мог смеяться у себя там, дома, в горах...
Наир-хан добродушно захохотал. Его щеки стали пунцовыми от внезапного припадка веселья. Он ударил ладонями о колени. Он окутался синим покрывалом дыма. Успокоившись, он начал говорить, постепенно понижая голос:
— О! В приключении я не могу тебе отказать. Я могу устроить так, что ты не уйдешь с пустым хурджином. Он будет полон смеха. Послушай меня хорошенько. Тут у дороги и в самой Ленди-хана много всякого народу, пришлого, темного, невесть откуда взявшегося, невесть куда идущего...
И вот появился среди других бродяг еще один бродяга. Зовут его Дугда, и откуда он взялся — неизвестно. Одни бродяги промышляют на базаре, другие грабят на дороге, где пустынно, третьи пристраиваются при караван-сарае, а этот дурак, жадный и темный, выбрал меня. Мне рассказали, что он проследил, как я хожу в гору, на ту площадку, где розовый куст учителя нашего Икбала, и сижу там обычно лунной ночью, думаю, вспоминаю, смотрю на розу, тихо про себя читаю стихи и наслаждаюсь тишиной мира и светом луны. И теперь он, прячась, каждый раз тайно сопровождает меня туда и лежит в камнях, наблюдая за мной...
— Он что, хочет убить тебя и ограбить?
— Нет, это я тоже выяснил, потому и не принимаю никаких мер. Он проболтался раз, что он думает, что я около этого розового куста закопал клад, спрятал свои сокровища, и он хочет уловить такой час, когда я что-нибудь добавлю в свой тайник или выну что-то из него. Он верит в этот клад, он с ума сошел от этой мысли. И каждое новолуние он сопровождает меня, как тень. Он сторожит мой клад, чтобы его похитить. Он никогда бы не поверил, что роза — клад моей души.
— Расскажи мне, где твоя роза. Я знаю здесь вокруг каждый камень...
Афзал Наир-хан подробно рассказал, как пройти на площадку к розе.
— Так я же отлично знаю эту горку! Я все понимаю! — воскликнул, развеселясь, Катта-Улла. — Этот сын случайно не повешенного отца получит добрую тамашу. Сегодня новолуние! О! Это уже что-то, от чего будет смеяться Катта-Улла и о чем можно будет рассказать там, в горах.
— Но ты не убьешь его, старина! Жалко поганить кинжал о такую мразь!
— Зачем его убивать! Пусть и он расскажет, что с ним случилось в Ленди-хана. Дай твое ухо, сладость моего сердца, и я тебе расскажу, как все это будет.
И они заговорили, перебивая друг друга, усмехаясь в бороды, переглядываясь и прикладывая палец к губам. Они, как дети, радовались возможности хитро провести назойливого бродягу, который не дает покоя почтенному человеку и который по своей тупости и темноте не понимает, что тонкость чувства — и какая еще! — присуща и солидным чиновникам границы в наше удивительное время.
Когда наступил час луны, они каждый своим путем отправились в назначенное место. Афзал Наир-хан уверенно и легко шел по сухой, заваленной мелкими камнями тропинке, туда, где благоухала избранная роза из сада Икбала. Где пробирался Катта-Улла, он не знал. Горец шел бесшумно, как полагается старому ходоку.
Наир-хан чутко прислушивался и усмехался, когда улавливал справа от себя, то выше, то ниже, глухие звуки и шорохи. То скатывался камешек, сброшенный неосторожным движением, то как будто тяжелое дыхание слышалось в ночной тишине, как будто еще один ночной гость пробирался к заветному месту.
Площадка, расчищенная от камней, была ярко освещена. Лунные лучи, как прожекторы, осветили каменную скамью, высокие прутья, окружавшие розовый куст и огромную, пышную, неестественно живую, как будто говорящую розу. Вид ее среди пустынных скал и беспорядочно набросанных камней поражал воображение. Чудом искусства было взрастить на этой, казалось бы, бесплодной почве такой волшебный цветок. Понятно, что у суеверного населения этих мест ни у кого не поднималась рука на розу, перенесенную сюда из сада самого великого Икбала.
Афзал Наир-хан скромно поклонился розе, как знатной даме, сел на каменную скамью и предался размышлениям. В воздухе горной ночи всегда рассеяно тревожное ожидание, какое-то неясное ощущение угрозы. Поэтому молча сидящий человек и пейзаж, скованный неподвижностью, должны были производить на постороннего наблюдателя особое впечатление.
На губах Цаир-хана появилась улыбка. Сначала он шепотом читал стихотворение за стихотворением. Шепот становился громче. Это был еще какой-то душевный разговор с самим собой. Потом стихи стали звучать в полный голос. Читавший как будто обращался к розе, читал для нее, ждал от нее ответа.
Наир-хан заговорил с убыстренной скоростью, и стихи стали догонять друг друга, сливаясь в какие-то длинные строки, в которых уже нельзя было разобрать отдельных слов. Слова гремели на пустынной площадке, как заклинания, как обращение к ночи, к темноте, к пустыне, к горам.
Наир-хан встал, шатаясь от напряжения, замер на месте, потом, раскачиваясь из стороны в сторону, пошел через площадку. Стихи уже взлетали гневными всплесками, потрясая тишину ночи, похожие на вопли. Затем как будто невидимая сила подняла его и бросила вперед. Он побежал, и почти набежал на розу, и, набежав, остановился, и начал описывать круги вокруг цветка, следившего за его движениями, полузакрыв малиновые глаза.
Наир-хан кружился вокруг розы, как дервиш или так, как крутится танцор, исполняющий афганский танец сабель. И вдруг он дико закричал. Воздух наполнился непонятными именами. Были ли это имена древних поэтов или героев их поэм, демонов или богов — нельзя было разобрать в громком вопле. Призывы летели в ночь. Луна походила на переливающийся жемчугом щит. Казалось, незримый великан ударит в нее, как в гонг, и страшный звук пронесется над миром от этого удара.
Теперь было ясно, что человек на площадке — могучий колдун, зовущий к себе на свидание темных духов гор. Взывающая, властная, темная сила выбрасывала в воздух еще одно одинокое имя. Оно рождалось в паузах между воплями, но тем более ясно звучало оно, когда становилось отчетливей, как будто его выносили напоказ. Это имя было: «Дугда! Дугда!»
«Дугда!» — отвечали, как эхо, камни, и из темных глубин гор возвращалось на площадку это имя.
— Дугда! — воскликнул страшным голосом Наир-хан, простирая руки в сторону выступа.
— Дугда! Дугда! Явись немедленно! Огонь истребления наготове! Огонь, который готов пожрать тебя! Что нам сделать с Дугдой! Демоны, отвечайте!
И вдруг откуда-то со стороны донесся глухой, как бы смятый расстоянием крик, который все приближался и загремел где-то рядом:
— Убьем его! Убьем его!
Наступила длинная тишина. И в этой тишине тяжелый, хриплый стон пронесся над площадкой. Точно страдающий удушьем больной захлебывался в мучительных попытках схватить глоток воздуха.
— Явись, Дугда! Последний раз зову Дугду! — закричал громовым голосом Наир-хан, отступая к своей каменной скамье, и как только он поравнялся с ней, черная фигура, в лохмотьях, с всклокоченной головой, выскочила из-за камней и остановилась, не зная, что ответить на колдовской зов.
И тут в скалах, позади царственной розы, раздался мяукающий, раздраженный рев снежного леопарда. Этот рев неподражаемо умел воспроизводить Катта-Улла. И голова зверя с раскрытой пастью возникла из мрака. Дико закричав, Дугда упал лицом вниз, и руки его скребли камни в последнем приступе отчаяния.
Зубы его стучали. Он задыхался от ужаса. Застывшая морда снежного леопарда точно висела в воздухе, и это делало ее еще более непонятной и зловещей. Это была голова несомненного оборотня, ракзахи, привидения.
— Дугда! — пролаял леопард, как-то скосив свою пасть. — Уходи из этих мест! Это места мои! Тебе оставили жизнь, исчезни навсегда! Беги! Беги! Беги сейчас же!
Страшный, раздраженный рев был хорошим дополнением сказанного. При последних звуках этого рева Дугда вскочил, споткнулся, упал, на четвереньках побежал по площадке, потом поднялся, и слышно было, как он бежал по тропинке, сметая мелкие камни. Он бежал шумно, и долго был слышен треск камней, потом все стихло.
Катта-Улла сел рядом с Афзалом Наир-ханом, гладя шкуру снежного леопарда. Он давился от беззвучного смеха. Потом он понял, что демоны могут смеяться своим дьявольским смехом открыто, захохотал и похлопал по плечу Наир-хана.
— О-хо-хо! Ноги ведут туда, куда их ведет сердце. Я знал, что я должен был прийти к тебе. О друг мой Афзал Наир-хан! Ты мне говорил: новые времена! Двадцатый век. Из тебя вышел бы такой большой колдун и толкователь снов, что другого такого не было бы в горах от Камдеша до Хунзы. Брось свою службу и контору в Ленди-хана, поедем со мной в наши горы! Твои стихи и моя шкура снежного леопарда будут делать чудеса, получше играющих ящиков и кино! А я, слушай, я карабкался прямо по скалам, как в молодости, в обход вражеского отряда и напал действительно врасплох и, употребив военную хитрость, с тылу! А как он бежал, этот сын случайно не повешенного отца! Ача! Все прекрасно. Будет что рассказать дома про последнее приключение старого Катта-Уллы! Да славятся добрые боги и умные люди! Мы провели славно время. Зиндабад! Пакистан!