Операция в зоне «Вакуум»

Тихонов Олег Назарович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

Глава 1

1

Тучин проснулся весело, с той шальной радостью, когда вчерашнего дня человеку чуть-чуть не хватило для чего-то великого.

Это ерунда, что человек рождается один раз. Человек заново рождается каждое утро, во всяком случае, ему никогда не поздно все начать сначала.

Отчистил с ботинок вчерашнюю грязь, шумно, с фырканьем и брызгами умылся. Прошел тихонько в комнату, тронул за плечо жену:

— Маш.

Выпростала из-под одеяла руки, потянулась, выгнувшись. И Тучин, второй уж раз в это утро, с удивлением подумал о том, что ему всего, дай бог памяти, тридцать.

— Я, Маш, в Петрозаводск.

— Куда?

— В Петрозаводск, говорю.

Он был деловой человек, Тучин. Ему доставляло удовольствие не утомлять жену объяснением своих действий. И только потому, если разобраться, что он ненасытно, настороженно, жестоко, может быть, вымогал ее доверие. Она была его последней верой и правдой в мире, где он так долго жил игрой. Ей, самой близкой, он ничего не хотел объяснять. Так было. И будет, наверно. Но сейчас, беззащитный перед ее испуганной сонностью, добавил серьезно и утешительно:

— Это совсем не страшно, Маша. Ты, Маш, спокойная будь.

Глянул на девчушек — носом к носу две головенки, обе по-отцовски светловолосые — и Галка, и Светка. Осмотрелся с горькой пристальностью человека, который может потерять все, и быстро вышел…

Что он знал о Петрозаводске? Достаточно много, чтобы не принять всерьез предупреждений Горбачева об осторожности, но и не столько, чтобы быть спокойным полностью. Оккупационный режим в столице — своего рода совершенство. Горбачев не зря расписывал провалы в мельчайших деталях.

…Люди, рассказывал, увязывали узлы и сидели прямо на улицах — ждали транспорта на Архангельск. И в эту-то пору мужчина лет тридцати на виду у всех, перед самым приходом оккупантов спешно красил полы, остеклял и шпаклевал окна… Ипату Федоровичу Лангуеву, дежурному по станции Петрозаводск, дали задание не из легких: войти в доверие, устроиться работать на железную дорогу, обрастать информацией. Все это он сделал.

Однажды вечером к нему подошел человек:

— Где можно купить кило три белого хлеба?

— Хлеба? Белого? Видел я, солдат продавал кило два у Гостиного двора.

«Пароль. Но обрати внимание, какой пароль! — говорил Горбачев. — Булочник, не разведчик его придумал. Три кило белого хлеба, когда черного не найдешь!..»

Связным был Василий Гаврилов, из Петровского района, до войны работал помощником машиниста на станции Кандалакша, кажется. В Петрозаводск прошел, сведения получил, а обратно не вышел. По доносу их обоих схватили и расстреляли.

«Вот тебе один пример. Чему он учит? Не выпячивай своей преданности, иначе тебя заподозрят в предательстве. Пароль выбирай с участием мозга…»

Январь сорок второго года. В ходку направился Хуго Сундфорс, тридцати шести лет, опытный в жизни человек. Долгое время работал в Соломенном главным механиком лесозавода; в восемнадцатом году его отца убили финские белогвардейцы. Он знал, на что идет, к кому идет. Сутки пробирался из Шалы по Онежскому озеру в Ялгубу. Переночевал в заброшенной избушке. К следующей ночи двинулся через пролив в Соломенное. Там в полночь вошел, как и требовалось, в свой пустой дом, затопил печь, расположился по-хозяйски. А утром… утром увидел в окно солдат — шли на дымок. Рассказал им, что перешел через линию фронта, вернулся вот домой…

На допросах отвечал по легенде: бежал с оборонных работ, рассчитывая, что ему, финну, ничего плохого не будет. То же самое повторял в Петрозаводской тюрьме. Слушали. А потом один из тюремщиков, Ниссинен, схватил его за горло: «Рассказывай правду, а не то на такие кусочки разделаем, что даже самые большие из них петух проглотит!»

Сундфорс молчал. В феврале его бросили в лагерь военнопленных, что около Зарецкой церкви. И по сей день, видно, он там содержится…

Вывод один: финская национальность разведчика, на которую столько делали ставок, а все ставки — жизнями, — почти не дает разведчику преимущества. Не язык теперь роднит, не язык разъединяет.

Что делать? Может быть, провалы в Петрозаводске от неопытности? Посмотрим, говорил Горбачев, такой вариант…

Вслед за Сундфорсом, в августе, ушел на задание офицер Госбезопасности Трофим Ирюпин. В свои двадцать семь лет он был уже довольно опытным чекистом со специальной подготовкой, сын рабочего, член партии…

В напарники ему дали Карла Керянена. Кто такой Керянен? Революцию встретил в рядах красногвардейцев. После гражданской войны — на партийной и советской работе в Калевальском, Сегозерском, Заонежском районах. С финской войны вернулся с орденом Красной Звезды. В сорок первом он снова доброволец. В составе специального отряда совершил девятнадцать походов в тыл врага, сначала рядовым, а затем командиром диверсионно-разведывательных групп… Перед войной у него умерла жена, осталось трое малышей. То есть, все у этих людей было — и опыт, и нужда жить, и железо в нерве.

Их выбросили под Петрозаводском, у деревни Машозеро. Утром Ирюпин оставил Керянена и пошел в город на связь. Перешел железную дорогу, вышел на улицу Анохина, добрался до базара. На улице Кузьмина постучал в нужную дверь. Очевидно, он получил ответ на пароль: «Не свяжете ли мне шерстяные перчатки?», ибо на следующий день Ирюпин и Керянен вместе направились по тому же адресу… На проспекте Урицкого их остановила группа рабочих-электромонтеров. Рабочие-электромонтеры оказались переодетым полицейским секретом. Через несколько дней Ирюпин и Керянен были расстреляны.

Думай, Тучин, думай. Твой черед.

…Саастомойнен уже ждал его. Молча пожали друг другу руки и сели в машину.

Вчера Саастомойнен сообщил две новости: в октябре ему выпал двухнедельный отпуск, ему срочно надо в Петрозаводск оформить документы.

— Там, между прочим, спросят: «На кого оставишь комендантские обязанности?» Так я отвечу: «Есть один надежный человек». Надеюсь, я могу так заявить — а? Глаза Саастомойнена и спрашивали и посмеивались. Тучин не стал уточнять, в чем он сомневается, — в его надежности или согласии.

— При одном условии, — сказал с деловитостью торговца, который за полцены не уступит. — В Петрозаводск поедем вместе.

— Да? Зачем?

— Купить кое-что. Жене, детишкам да и себе. А то какой стороной ни поверни, весь в штампах «SA». А староста должен быть представителем народа, господин комендант.

— Пожалуй. И все?

— Нет. Аванс дадите. Марок девятьсот.

— Шестьсот.

Саастомойнен был жаден.

— Девятьсот.

— Черт с тобой, восемьсот — и по рукам!..

Километрах в пяти за Погостом встретились три газгена с солдатами.

— Куда это их?

— Полицейского убили.

— Надо же. Где?

— Под Матвеевой Сельгой.

— Кто убил?

— Разберутся.

Не без тревоги подумал о Горбачеве: ставят сети на ряпушку, а в них и судак попадается.

И еще подумал — почему Горбачев, зная, что он мимоездом будет в Шелтозере, ни слова не сказал о семье. Три года о нем ни слуху, ни духу. Не верит, или не хочет ставить под удар семью. Однако, он, Тучин, и сам не промах.

На перекрестке за школой остановил машину.

Прошел темные сени, нащупал и распахнул дверь. Четырнадцатилетняя Клавка, маленькая не по годам, тащила к столу самовар. За столом — мал мала меньше — все горбачевское потомство: Нинка, Юрка, трехлетний Борька. Глянули мельком и снова глаза в одну точку — туда, где в центре пустого стола алюминиевая миска с мелкой нечищенной картошкой. Перед каждым пясточка соли. Бесхлебица.

Анастасия стояла в сторонке, у вешалки, в незастёгнутой телогрейке, закинутыми за голову руками повязывала платок. Смотрела исподлобья, устало.

— Здорово! Куда собралась?.. А я еду мимо, дай, думаю, погляжу, как вы тут?..

— Ты по делу или как? Некогда мне, опаздываю. Мама-то что?

— Мама — хорошо, хорошо мама… А ты задержись-ка Анастасия.

Отвел ее на кухню, взял за плечи. С удивлением и завороженным страхом смотрела в его веселые глаза.

— Знаешь — что?

— Что?

— Дмитрий здесь.

— Господи! — рывком оглянулась и бросилась к двери. Едва уцепился за рукав:

— Да не здесь — там!.. Там… Жив, кланяется… А ты — ни звука никому, и вида чтоб не было!..

Вцепилась в пиджак, и тысяча вопросов в глазах.

— Все, все! Вот передать просил, — достал 800 марок, вложил в ее ладонь, зажал пальцы, повернулся и — бегом к машине…

…Вечером Тучин протянул пропуск белобрысому сержанту Петрозаводской военной полиции, что стоял в проходной гаража во дворе штаба управления Восточной Карелии.

— Кто нужен?

— Слесарь Антонов.

2

— Ты Антонов?

— Я.

— Финским и вепсским владеешь?

— Владею.

— Будешь у меня председателем колхоза и заодно переводчиком.

— Не справлюсь. И нога вот…

— Неважно, пошли, — приказал Саастомойнен.

Антонов родился в год революции. В 39-ом вступил в комсомол. А в 41-ом его не взяли в армию: нога не гнется. Последним, кто отказал ему, был начальник штаба формировавшегося в Шелтозере партизанского отряда Назар Иванович Самылин. Прости, говорит, какой разговор, в нашем деле лосиные ноги нужны.

В партизаны не приняли, в ополченцы на Свирь не пустили. А на пристани — столпотворение. Последний рейс. Увозили самое ценное — грузы республиканского банка и ребятишек из Шелтозерского детского дома.

Ушли с приятелем в лес, в сторону Качезера, попали в прочес. И вот комендант Саастомойнен: «Будешь у меня председателем»…

Руководил ремонтом конюшни в Федоровской, подвозкой сена, корчевкой кустарника на полях. На корчевке люди работали плохо, оставляли пни. С председателей выгнали.

Бросили на оборонные работы в Вознесенье. Заболел.

Направили учеником киномеханика в Видлицу, где размещался в ту пору штаб управления Восточной Карелии. В клубе собиралось человек 120—150 солдатни. Крутил «Февральский манифест» — подписка Александром I манифеста о предоставлении «независимости» Финляндии; лапатоссу — кинокомедию «Ану и Микко» — о том, как хорош мир, где у бедной девушки есть шанс выйти за богатого. Часто в дикторском переводе шли фильмы киностудий Германии. Сеансы начинались с еженедельных обозрений — «вохеншау». В течение двадцати минут экран убеждал зрителей в близости победы.

Непобедимые немецкие танки, загорелые, запыленные, с закатанными по локоть рукавами непобедимые немецкие солдаты… И — поля, усеянные трупами русских, колонны военнопленных.

Затем основной фильм: «Девушка моей мечты», «Король-ротмистр» или «Улица Большой Свободы, 7» — о приключениях веселых гамбургских моряков. Красивая жизнь, красивые женщины с красивыми ногами, бедрами, бюстами — награда, которая ждет победителя.

Киномехаником был высокий, узколицый финн, крестьянин из-под города Турку, веривший во все, что крутил. Жил с ним на положении лакея в одной комнате, прямо при Доме культуры.

Однажды:

— Эй, вставай, принеси сигарет!

Болела распухшая нога. Вскочил, вцепился ему в горло, ничего не видя от злобы, душил, бил головой в подбородок.

Очнулся в луже крови, с подбитым глазом и нестерпимой болью в животе.

Соседняя дверь вела в комнаты «главного попа Карелии». Черные погоны с золотыми крестиками, пистолет под рясой. В мае, когда штаб переезжал в Петрозаводск, открыл эту дверь, взял пистолет и литр церковного вина. Напоил киномеханика, а выстрелить не смог.

Петрозаводск — допрос. Капитан полиции:

— Смотри в глаза, гадина! Не лги! Правду! Нет — к стенке!.. В Петрограде был?

В Петрограде не был, в Ленинграде — да.

— Ленинграда нет, а есть Петроград, запомни! Где родился?

— В Советском Союзе, конечно.

— Нет такого, есть Россия. Национальность?

— Вепс.

— Русский! Нет среди вепсов бандитов… В глаза смотри! Зачем пистолет брал?

— Не брал пистолета… Немцы взяли.

— Какие немцы?

— Те, что в Видлицах стояли, ехали из Олонца в Финляндию.

Улик не было. Из киномехаников выгнали. На бирже труда получил направление в гараж штаба, автослесарем.

Здесь 17 августа 1943 года и состоялась все изменившая в жизни Николая Антонова встреча с Тучиным…

— Ты где живешь, Коля? — спросил Тучин. Присел на корточки у края бокса и невозмутимо, с видом человека, у которого все в ажуре, покуривал. Антонов, то и дело путая порядок листов, собирал рессору заднего моста. И ответил, как ему показалось, с ненужной обстоятельностью:

— На улице Хоймасо Тяринен, дом десять, квартира семь.

— Что еще за улица?

— Дзержинского, по-старому.

— Не годится. Кончишь работу, иди за Лобановский мост. Постучись в первый дом от базара, выше по речке. Откроет женщина, скажи: «Вам привет от Егора». Понял? Ну, до встречи…

Налетел, взбудоражил душу, исчез. Тучин есть Тучин. Не изменили его ни война, ни финский харч. И в этой его уверенной живучести Антонову вдруг открылось что-то такое, о чем он никогда не думал раньше: Тучин-то — чем живет? Ведь не похоже, не видно этого, чтобы его совесть не сводила концы с концами. Не видно, хотя на этот случай ему, Антонову, жизнь глаза промыла начисто. Они оба родились в Федоровской. Отцовские дома в двухстах шагах, но двух таких разных людей во всех списках сельсовета, наверно, больше не значилось. Тучин по всем деревенским понятиям был мазурик, заводила ребячьей стаи, и другого человека, которому бы так завидовал маленький Антонов, не было. Сам он, с тех пор, как случилось это несчастье с ногой, так и простоял свое детство где-то в сторонке от соблазнов, игр, мальчишеских проделок.

Никаких отношений у них тогда не возникало. Лишь намного позднее тучинской горячности чем-то приглянулась его немудреная замкнутость. Это случилось в 1934 году, когда после девятимесячных пропагандистских курсов в Гатчине Тучин вернулся в Федоровскую избачем. Ему шел тогда двадцать первый год, и он с запоздалой жадностью окунулся в книги. Читал, как жил — налетом. Тут-то неожиданно выяснилось, что в книжном мире семнадцатилетний Антонов — старший, что в принципе они недалеки от уравновешенной зрелой дружбы.

Вскоре Тучин снова исчез. Хозчасть Совнаркома, комендант здания ЦК КП(б) республики. В мае 1943 года в Горнем встретились и наспех разошлись уволенный за непослушание помощник киномеханика и подозрительно довольный собой финский староста.

Ломай теперь, Антонов, голову, к кому и зачем идешь за Лобановский мост.

3

Город оказался тише, чем думалось издали. Прохожие в гражданском — редкие, деловито торопкие. У патрульных шаг с ленцой, вразвалочку. Деловитость — страх, ленца — настороженность. Неправдоподобные улицы без детских голосов.

Город с двойным дном. Непостижимая для пришлого жизнь. Где они, казармы и лагеря? Кто друг в казарме, кто враг в лагере? Чьи глаза сочувствуют и предают, кто умрет, но не выдаст? «Зона вакуума» — от незнания всего этого. Кроме незнания, других стен у «Онежской крепости» нет. И это неправда, что фашистские козлятки из Äänislinna не отпираются. Просто у всех крепостей засовы открываются изнутри.

Тучин думал, как сказать обо всем этом Антонову и можно ли обо всем этом ему сказать. Нужно, потому что другого шанса нет.

Постоял у обрыва парка Онежского завода. В низине, за желтыми верхушками берез, мертво лежали взорванные корпуса. Лишь в дальнем правом углу чуть теплилась жизнь — там вздымалось облако дыма и пара, грохал по жести молот.

Вышел на площадь. Здесь, в центре циркульного ансамбля высился прежде гранитный памятник Ленину, теперь стояла на постаменте пушка.

К краям площади по всему ее кругу жались машины. Кисло, по-муравьиному пахло осиновой гарью — машины почти сплошь газогенераторные. Поминутно хлопали массивные двери, вытягивались у дверей часовые — военный, политический, полицейский муравейник оккупированной Карелии суетливо вершил свое дело.

При выходе с площади на улицу Энгельса его впервые остановил патруль, и он понял, что давно, почти с наслаждением ждал этой минуты. Это был миг, когда все, что было его позором, наконец становилось его силой.

Выложили паспорт, пропуск, удостоверение старосты, сложенный вчетверо наградной лист. И пожилой лейтенант без слов козырнул, расступились патрульные, и он зябко вздрогнул при мысли о тех, кто на его месте уже чувствовал меж лопаток холод смерти.

Обогнул гостиницу «Северную», точнее то, что осталось от нее, — шесть колонн с остатками лепного перекрытия, груда кирпича и балок.

Спустился к Онежскому озеру. Обгорелые стояки печей, остовы кирпичных стен с пустыми глазницами. Аллея молоденьких тополей у воды, почти безлистых, с распоротыми огнем боками…

Пройдут годы — круглые годичные кольца тополей станут разорванными эллипсами, вокруг опаленной сердцевины уродливо наслоятся годы. И в далекий мирный день люди с удивлением глянут на разъятую кору, четвертованную и все-таки живую крону, и, может быть, не поймут, отчего это с тополями случилось. А он, Тучин, напомнит. Он приведет сюда дочек и внуков, он объяснит, как живое умеет цепляться за землю, в которую пущены корни… Он так надеялся привести сюда дочерей и внуков

4

Вечером, в доме Лидии Ивановны Дерябиной, что за Лобановским мостом, Тучин пункт за пунктом, по-горбачевски загибая пальцы, изложил Антонову свое чрезвычайное дело. Шел ли он на риск, доверяясь чувству прежнего товарищества? Думал ли о том, что Антонов может заподозрить его, старосту, обласканного Рюти и Маннергеймом, в провокации?

Антонов сидел на краешке венского стула, выставив вперед прямую негнувшуюся ногу, и жгутом скручивал кепку с большим дряблым козырьком. Его доброе лицо с пухлыми застенчивыми губами было красным. На выпуклом лбу выступила испарина.

Антонов принимал нелегкое решение. И Тучин ничем не мог помочь ему, потому что ничего не мог рассказать ни о Горбачеве, ни о себе. Он действовал от имени своего сомнительного, в глазах Антонова, патриотизма, но требовал, может быть, жизнью оплатить их землячество, их старую дружбу.

Антонов поднял голову и пристально всмотрелся в тучинские глаза, ища в них все недостающее. Тучин был спокоен, строг, хотелось верить в него — почему-то веришь людям, у которых хватает силы не объяснять, не оправдывать своих действий, и чем сложнее ситуации — тем больше.

Судорожно сглотнув, Антонов спросил:

— Значит, ничего сказать мне не можешь… для кого, зачем?

— Нет.

— Ну что ж… Мне терять нечего, — скомканной кепкой вытер лоб и не без вызова добавил: — Я, Дмитрий, давно согласен… раньше, чем ты пришел. Намного раньше.

Тучин удовлетворенно кивнул. Ничто не изменилось, ни в его лице, ни в позе. Спросил:

— Лично ко мне у тебя нет вопросов?

— Есть… Как к тебе относится Маша?

— Какая Маша? Жена, что ли?

— Она.

— Понимаю. Отвечу… Маша, Николай… Маша родила мне двух дочерей, Маша хочет сына… Вопросы?

— Больше нету.

Николай неуклюже встал, опираясь, накрыл рукой тучинское запястье и мощно сжал пальцы.

— Скажи, Коля, у тебя есть хоть паспорт-то?

— А как же.

— И ты можешь свободно ходить по городу?

— Попробую.

— Попробуй, а на рожон не лезь. И записей — никаких. И никаких помощников. Дело для одной пары глаз… Для одной жизни, Коля. И еще — в конце сентября появись-ка у нас, в Горнем.

— Каким путем?

— Любым, но появись… Есть у тебя там мать, а у матери над головой не крыша — решето, а тут зима на носу, вот и повод тебе.

Тучин выпрямился, весело встряхнул Антонова за плечи.

— Теперь иди.

 

Глава 2

1

Итак их стало семеро:

Дмитрий Горбачев,

Павел Удальцов,

Сильва Паасо,

Михаил Асанов,

Степан Гайдин,

Семен Июдин,

Павел Бекренев.

Двое русских, финка, карел и трое вепсов.

Соорудили шалаш — на высотке, в двух километрах от Лабручья, в глухом, отдаленном от дорог лесу. С запада и востока их прикрывала непролазная трясина, на южных подступах высотку когда-то штурмом взяла буря, лес полег, пророс молодью — тут сам леший ногу сломит. Лишь на север тянулась едва приметная хожая тропа. Туда смотрел пулемет старой английской марки «Льюис».

Обеды стряпали на костре. Спали на хвое, устланной парашютным шелком. Шелковым пологом завешивали вход.

Стоял шалаш, жила в шалаше Сильва, и Павел был вполне доволен. Имелось и поприще, на котором он преуспевал: два-три раза в день требовалось поднять на пятнадцатиметровую высоту антенну рации — он лез на ель, и в его зубах гудели волны Большой земли.

Сильва вела оживленные переговоры.

Сильва Паасо

27/VIII — 13.00
Власов.

«Егору»

Передайте Гайдину, чтобы разведал побережье озера для приема груза и радистов. Координаты сообщите. Тучина пошлите Петрозаводск задачей разведки, установления связей и подготовки явок.

28/VIII — 19.00
«Егор»

Власову

Радисток выбросьте северная часть Матболота, координаты 92—18, груз — 92—22, старое место. Время выброски радисток сообщите.

29/VIII — 13.00
Гайдин.

Изотову

В ботинках работать невозможно. Шлите сапоги.

72
Власов.

6/IX — 12.30

«Егору»

Нас интересует возможность доставки радиста и груза по озеру. Сообщите координаты для безопасного причала.

— Странные люди! — горячился Горбачев. — Далось им это озеро, оно же у черта на куличках.

Власову
«Егор».

Радистку и груз на берег принять невозможно. Идет сокращение гарнизонов в тылу и укрепление берега. Бросайте координаты 92—22, сигнал огонь. Продукты на исходе, присылайте срочно.

7/IX — 18.30
Власов.

«Егору»

Продукты и радиста выбросим дней через пять.

7/IX — 18.35
«Егор».

Власову

В поселке Уорд большие военные госпитали. В Ропручье — гарнизон до батальона. Электростанция работает — бомбите.

9/IX — 12.45
Власов.

«Егору»

Наши войска очистили Донбасс. Италия сдалась на милость победителя. Сообщите населению.

14/IX — 13.00
«Егор».

Власову

Получена телеграмма из Петрозаводска. Коменданту Саастомойнену приказано эвакуировать сельхозинвентарь. Идет подготовка машин.

Это была последняя радиограмма, которую Сильва передала с затерянной в дебрях высотки. В полдень Горбачев и Асанов вернулись от Тучина. Промокший до нитки Дмитрий Михайлович присел к костру и, заходясь тяжелым кашлем, попросил радистку передать материал об эвакуации сельхозинвентаря. Уходя, Сильва слышала, как Горбачев сказал:

— Все, ребята, операция «шалаш» закончена.

— Что-нибудь случилось? — спросил Павел.

— Случилось: осень. За осенью обычно бывает зима. Надо менять квартиру.

Всем показалось, что Горбачев не договаривает чего-то, а он, вроде, ничего не скрывал, кроме своей давней и вдруг воспрянувшей болезни.

Он повел их к урочищу Мундукса.

На пятом часу хода по бесконечным болотам возник лесистый остров тверди. Они подошли к нему с запада, и было хорошо видно, как на юго-восток тянется от высоты хвост каменистой гряды.

Тяжело опустившись на землю, Горбачев подозвал Сильву:

— О чем я тебя попрошу, товарищ Сима… Сообщи, пожалуйста, Центру, чтобы сдвинули часы связи, на часик-полтора, в любую сторону.

Так вот почему после осени зима — рация запеленгована. Очевидно, предупредил об этом Тучин.

— Да, вот такая маленькая просьба.

— Хорошо, на часик-полтора. И резервное время тоже?

— И резервное.

Ребята разбрелись осматривать высоту. Павел приволок ржавую винтовку. За ним шел Июдин, удивленно вертел в руках простреленную ушанку. Вывернув ее наизнанку, подбежал к Горбачеву:

— Смотрите-ка, написано: «Яшков».

Вернувшийся Асанов добавил озабоченно:

— Тут метрах в двухстах два трупа, одежда да кости, нашим ремнем подпоясаны, брезентовым.

Горбачев долго рассматривал шапку, насупленно выдохнул: «Значит, Яшков…»

— Вы его знали? — спросил Июдин.

— Здесь три месяца стоял партизанский отряд «Шелтозерец»… с августа по октябрь сорок первого года. По девятое октября…

— А девятого?

— Ранним утром девятого октября были сняты посты, затем выстрелами убиты часовые у штаба… А Яшков, вот этот самый, шофер Яшков, как раз понес часовым хлеб. С тех пор о нем ничего не известно, кое-кто даже поговаривал, не смотался ли он к финнам. А он вот он — шапка навылет.

— Кто-то предал? — спросил Павел. Павел старательно выбивал камнем винтовочный затвор.

— Если б я знал, кто эта сволочь и где она находится!

— А Тучин, он что — уже был в то время старостой, или как? — все так же, между делом, поинтересовался Павел.

Горбачев повернул к нему голову и с минуту смотрел, как Павел корежил раствор, но взгляда его не дождался, ответил спокойно, с нотками усталости:

— Тучина, Павел, не тронь. Тучина надо знать, а ты знаешь о нем не больше, чем я о вавилонском царе Навуходоносоре.

— Все это верно, — миролюбиво согласился Павел. Отбросил винтовку и присел на корточки рядом с Горбачевым. У него была выжидающая поза мальчишки, которому должны выбросить из костра печеную картофелину. Он еще не вышел из возраста, когда важны только истины, прокаленные на огне. — Верно, — повторил Павел, — но ведь, насколько я знаю историю, Маннергейм Навуходоносору медали не вручал. А Тучину вручил. За что?

— Это он сам объяснит.

— Здесь?

— Нет, сюда он не придет.

— Почему?

— Я назначил ему встречу у сосны, в километре от деревни.

— Вот-вот, — воскликнул Павел. — Вы не решаетесь раскрыть ему базу, значит, сами не верите ему.

— Неправда! — отрезал Горбачев. — Неправда. Когда собака будет нюхать наши следы, я не хочу, чтобы они пахли сапогами Тучина. Без Тучина мы — ничто.

Впрочем, железной уверенности в голосе Горбачева не было. Он понимал, что Павел почувствовал, подловил его настороженность.

— А отряд? С отрядом что? — напомнил Июдин.

— Я уже говорил, что нападение было внезапным. Пятнадцать-двадцать добровольцев залегли и остались сдерживать финнов, остальные беспорядочно отступали. Когда болото осталось позади, командир отряда Залесский приказал разделить бойцов надвое — так было надежнее. Одна группа должна была пробираться к своим через Свирь, остальные полсотни человек — на Вехручей, чтобы раздобыть лодки и переправиться через Онежское озеро… До сих пор не известно, что стало с теми, кто пошел на Свирь, а вот те пятьдесят шесть благополучно прошли берегом от Вехручья до Янигубы, нашли лодки сплавщиков, подремонтировали и переправились на остров Гольцы, а это уже нейтральная зона… С Гольцов дошли на веслах до Стеклянного. В Пудоже как раз формировалась новая партизанская бригада, туда они и вошли…

Горбачев рывком встал, оглядел высоту:

— Пора окапываться. Будем надеяться, что дважды в одну воронку снаряды не падают…

2

14 сентября шанцевые лопатки дружно скребнули грунт. Земля не поддавалась. Камень. С трудом пробились на метр и с удовольствием приняли предложение Миши Асанова наростить высоту бревнами. С этой минуты Михаил стал архитектором и прорабом. По его указке валили бревна, таскали мох, готовили тесовины для пола. Стука топоров не боялись — с Волховского фронта, из-за Свири, в эти дни незатихающим громом докатывалась артиллерийская перебранка.

Топором Асанов владел виртуозно. Он обладал самым большим, пожалуй, человеческим счастьем — умением творить руками. От рук в нем все, думал Горбачев, — медвежья сила, спокойная внимательность, развитое чувство красоты. И даже ровный характер знающего себе цену человека.

Вглядываясь в его увлеченное, внушительно красивое лицо — скуластое, с тонкими губами, с бобриком густых волос над открытым лбом, Горбачев все чаще ловил себя на мысли, как это, черт побери, бесхозяйственно — не выводить таких людей в конструкторы, инженеры, академики или что-нибудь в этом роде.

А Миша не доучился.

Родился он в маленькой карельской деревне Торосозеро Медвежьегорского района. Рано освоил карельский, русский, финский, но больше на колхозном поле, чем за партой.

Служба в армии, завклубом, мастер леса, председатель сельского Совета в Мяндусельге, финская война, которую он прошел насквозь, — немного и спиц в колесе, да все, за какую ни возьмись, — прочные.

— Михаил Федотыч, — подошел как-то Горбачев, — ты скажи, сделай милость, что строишь-то? Угол, смотрю, в замок, венцы на паз — Кижский собор али землянку?

— Неужели плохо? — удивился Асанов.

Да нет, куда с добром. Но, по-моему, даже у мастера должны быть свои времянки, иначе на шедевры-то и пороху не хватит.

— Вот что, — протянул Михаил. — На времянку, Михайлыч, мне бог таланту не дал, — он провел рукой по щеке топора. — Ни времянок, ни шедевров не будет, а вот жилье срубим в самый раз…

Павел утром сбросил с каждого плеча по трехметровому бревну и, выяснив, нужна ли еще его грубая физическая сила, ушел изучать окрестности. К полудню вернулся по уши грязный, загадочный.

— Значит, так, Миша. По уточненным данным, ты должен прорубить три окна.

— Чего?

— Три окна, говорю, пятьдесят на пятьдесят, с видом на Европу.

— Чудак, чем я эти дыры заткну. Может, у тебя знакомый стекольщик есть?

— Руби, руби, не стесняйся!

Пошептавшись, Павел увел с собой Июдина и Бекренева. Вернулись к вечеру с тремя застекленными рамами, с железной печкой, трубой, небольшим, грубо сколоченным столиком.

— Где взял? — встревожился Горбачев.

— А там, никого не было, нам и дали.

— Где — там? — тише обычного спросил Горбачев, и Павел благоразумно вытянулся:

— Товарищ командир, должен вам сообщить в порядке разведдонесения, что километрах в восьми на юго-запад у нас имеются соседи — вражеская землянка с пятью солдатами, вооруженными автоматами «Суоми». Предполагаю, что такие землянки разбросаны по всему лесу в качестве мелких сторожевых секретов.

Горбачев скосил глаза на притащенный скарб.

— Трофеи, товарищ командир, взяты без боя.

— Понимаю, вы приценились, вам и уступили. Взаимовыгодная сделка: они вам свет в окне, а вы им, добряки, — свои следы на тот свет. Не так ли?

— Не-е, — растерянно протянул Павел. — Не так, Дмитрий Михайлович, не так, ребята, — верно? Во-первых, этих пентюхов не было дома…

— Откуда же вы знаете, что их пятеро?

— Так мы видели, как они ушли… Во-вторых, следы мы, будьте спокойны, утопили.

— Вот что, — скучно сказал Горбачев. — С сего дня без моего разрешения никто за пределы базы не выходит. Раз. С этой минуты база круглосуточно охраняется. Два. Вы, Удальцов, заступаете в наряд первым.

…Крышу засыпали землей и выложили дерном. Соорудили нары. А печь поставили у восточной стены. Сильва выкроила из парашюта занавески на окна и салфетку на стол. Над столом повисла электролампочка, добиравшая энергию старых радиобатарей.

Здесь, в этой землянке, они встретят 7 ноября, проведут часть зимы, пока однажды свежий утренний снег не доложит, что база обнаружена.

 

Глава 3

1

Из Шелтозера до Горнего Тучин добирался пешком. Попутки дальше не было, и он ходко за час с небольшим отмахал семь верст.

В Погосте, минуя церковь, невольно глянул направо, за реку, в сторону полицейской управы. Это был дом, какой человек может придумать разве что в состоянии крайнего испуга: двухэтажной высоты, с подтянутыми под крышу окнами, без сада, без дерева, глухо обшитый по вертикали потемневшим тесом, мрачно вздыбленный над изгибом веселой реки Шелтозерки.

Кулак Белков построил дом для жилья. Финны не нашли ничего лучшего для полицейского участка.

Дойдя до развилки дорог Калиностров — Тихоништа, откуда дом Белкова открывался во всем своем мрачном величии, Тучин заметил у крыльца машину Лаури Ориспяя.

Быстро свернул налево — Ориспяя зря не катается.

Был одиннадцатый час утра, когда он, на миг замерев и придержав дыхание, как актер перед открытием занавеса, распахнул дверь участка. Порог перешагнул человек, который торопился к делам, которому, черт побери, приятно все-таки видеть всю эту компанию — Ориспяя, Туоминена, Саастомойнена, агронома Тикканена и даже морды двух собак у ног незнакомых полицейских.

Бросив в угол сверток с покупками, Тучин деловито пожал присутствующим руки.

— Садитесь, господин Пильвехинен, — сухо предложил Ориспяя. — Не скрою, мы несколько заждались вас.

— Рад, что так необходим вам, господин капитан, — дружески прихлопнул коленку Саастомойнена, сел рядом. Комендант был зол, взвинчен. Видно, Ориспяя закатил ему порядочную взбучку.

— Повторяю, отклонение в точности звуковой пеленгации составляет три-пять десятых градуса, — продолжал Ориспяя. — Применительно к нашим условиям это дает нам боковое смещение в пять-восемь километров. Кроме того, мы были лишены возможности вести одновременную пеленгацию с двух точек. Как выяснилось, радиопеленгатор в Залесье бездействует, там неисправна катушка гониометра. Таким образом, мы вынуждены считаться и с ошибкой в дальности.

Тучин толкнул локтем Саастомойнена, спросил шепотом: «Что случилось, Вели?» Тот набычился и не ответил.

— Кроме того, мы должны учесть, что рамочная антенна нашего несовершенного пеленгатора на церкви подвержена так называемым поляризационным ошибкам. Это связано с несколько сложным, как бы раздробленным приемом волны, отраженной от ионосферы. К сожалению, и это еще не все… Мы имеем дело с границей двух сред — водой и сушей. Береговая рефракция приводит к изменению направления радиоволн. При такой пересеченной береговой линии, как у Энисъярви, ошибка может составить пять-семь и более градусов. И тем не менее, господа, — Ориспяя резко прихлопнул пятерней разложенную на столе карту, — тем не менее линия радиопеленгатора ориентировочно проходит точки Погост — Каскесручей. Где-то на ближнем к нам конце этой линии, между Калиностровом и Залесьем, регулярно в тринадцать и девятнадцать часов выходит в эфир неизвестная радиостанция.

Ориспяя сделал паузу, тоном приказа добавил:

— Выход оперативной группы в тринадцать часов пятнадцать минут. Полагаю, к этому времени мы получим свежий пеленг. За обнаружение радиста и рации назначаю премию — две тысячи марок.

— Ого! За живого или мертвого? — заинтересовался Тучин.

Ориспяя махнул рукой, он устал гоняться за призраками:

— Дело творчества… Кстати, вас, господин Пильвехинен, как знатока местности, прошу быть проводником. Имейте в виду, что после похода на Качезеро это ваше самое боевое дело.

— Понятно, господин капитан.

…Вечером Горбачев должен был выйти к сосне у Запольгоры.

2

Ровно в час дня капрал Калле Мява снабдил Тучина автоматом и диском запасных патронов.

— Прибавь-ка еще пару гранат, — потребовал Тучин. — Богатый стану — рассчитаюсь.

Группа выстраивалась, не дождавшись свежего пеленга. Ни в час, ни в половине второго неизвестная рация в эфир не вышла.

Их было двенадцать, включая двух поводырей с овчарками. Ориспяя, расставив ноги в блестящих хромовых сапогах, придирчиво осматривал небо: понятно, если хлынет дождь, собачий нюх — не помощник. Дав команду двигаться, дождался Тучина, подхватил его под локоть:

— Хочу, господин Пильвехинен, услышать ваш совет… Одно дело, так сказать, определять угол между направлением компасной стрелки и направлением на позывные рации. Другое дело… Я хочу сказать, существуют же и для партизанских баз наиболее благоприятные места, а с вашим знанием здешних лесов…

Тучин пожал плечами.

— Трудно сказать, господин капитан. Партизаны — не грибы. Ведь нет пока никаких оснований считать, что в нашем районе появилась организованная партизанская база. С моей точки зрения, конечно… Судя по всему, мы имеем дело с осколками групп. Это лесные цыгане, которым не до оседлой жизни. Они думают о бегстве, господин капитан, их база там, где им отказывают ноги.

— Логично, логично. Но любая крайность в оценке противника — это уже начало неудачи.

Тучин высвободил локоть:

— Извините, господин капитан, у меня рука заныла.

— Да, да, — спохватился Ориспяя. Неловко уложил руки на автомат — автомат выглядел на нем детской игрушкой и свисал не ниже нагрудных карманов. — Так все-таки, что бы вы предприняли на моем месте?

— Я — лицо заинтересованное, господин капитан. Я только что задолжал Саастомойнену восемьсот марок. Я предложил бы начать облаву километрах в двух восточнее Залесья с последующим выходом на матвеевосельгскую дорогу. Этим мы замкнем круг, круг, через который, как вы говорите, проходит эта самая… дай бог памяти…

— Линия радиопеленга.

— Вот-вот… Кроме того, с нами собаки, господин капитан.

— Хорошо, ведите нас по кругу.

Они вошли в лес, и Тучин возглавил колонну. Он чувствовал себя третьей собакой.

Все напомнило ему другой день, другой лес и то же собачье положение.

Тогда был октябрь. Воскресенье. Да, в воскресенье приехал на велосипеде Иван Фролович, брат Николая Антонова. Сказал, что срочно требует Саастомойнен…

Комендатура. До десятка вооруженных солдат. Незнакомый офицер рядом с Саастомойненом — молодой, щеголеватый, с насмешливым взглядом не по-фински темных глаз.

— Коскинен. Мне предстоит изучить район, и я предпочел бы начать с дальних сел. Хорошо ли ты знаешь здешние места?

— Я тут вырос.

— Поведешь нас в Качезеро…

Саастомойнен, на подходе к деревне:

— Веди прямо к дому Фрола Сидоркина. Звонили из Матвеевой Сельги… В доме Сидоркина партизаны, сколько — не известно…

Фрол Сидоркин, щуплый, бородатый, в белой рубашке, без шапки, дрожащий от холода, с прижатым к груди ружьем. Выскочил навстречу, метнулся обратно, к крыльцу, сшиб ногой кол, которым подперта дверь, и ружьем, пинками вытолкал навстречу полицейским оборванного, грязного человека с поднятыми руками…

— Он говорит, что партизан пришел рано утром, без оружия, попросил хлеба… Дал ему хлеба… А потом, поскольку он человек с детства честный и судимый при советской власти, он вспомнил, что подозрительных людей надо задерживать… Он схватил ружье и выбежал на улицу… запер дверь… Сына послал в Матвееву Сельгу сообщить… Сам он не оделся и вот… вокруг дома…

— Зазяб, а еще слышь-ка, переведи насчет соседей… просил… как есть все сволочи… никто куфайки не подал… чтоб учли это дело…

— Он говорит, что в задержании партизана ему помогли соседи… Надеется, что власти учтут его патриотизм…

Партизан, сбитый с ног кулаком Коскинена, лежал у крыльца и смотрел в небо неподвижными бессмысленными глазами. Сказал, что их было семеро. Все окончили партизанскую школу… Сам он из Свердловской области, 23-го года рождения. Приплыли с того берега Онежского озера на лодке, при высадке обстреляны. Вдвоем бродили по лесу пятнадцать дней, шесть суток не ели… Второй товарищ там, за деревней, в зароде, он больной…

— Саня, это я… Саня! — жалко кричал парень со связанными руками.

Саня откликнулся. Саню вытащили из сена, он не сопротивлялся — вся кисть левой руки была обожжена…

Потом 28 февраля. Школа, празднование дня «Калевалы» с докладом начальника штаба полиции.

Грамота:

«От имени родины, финской освободительной армии и верховного главнокомандующего.

За заслуги в войне 1941 года я награждаю вас, вепса Дмитрия Тучина — Пильвехинена, медалью свободы первой степени.

Маршал Финляндии Маннергейм.

Главная квартира. 1942 год».

Медаль. Красноречие Ориспяя по поводу массового патриотизма вепсов, вызванного освобождением, которое…

Тогда был октябрь. Они вели двух связанных, еле перебиравших ногами людей. Шуршали листья. Деревья стояли голые, как виселицы.

3

— Капитан сказал, если к началу облавы ты не вернешься, он лишит меня отпуска.

— Рад, что выручил тебя. А теперь отстань от меня, к чертовой матери!

— Да?.. Ты, все-таки, если разобраться, мерзкий тип, Пильвехинен… Ты не помнишь добра. Ты знаешь здесь все ходы, и выходы… Ты…

Тучин схватился за автомат. Его трясло. Саастомойнен попятился.

А Тучин почти бежал. Мир его восприятия сузился, сжался до минимума необходимых звуков, движений, зримых предметов… Он слышал, как за спиной хрипло дышали придавленные ошейниками глотки собак, как волочился следом глухой топот ног. Он весь был нацелен вперед, на тот единственный метр, на ту единственную секунду…

Он думал, как это сделать лучше, — с его-то рукой управиться и с автоматом, и с гранатами.

Еще бы километр-полтора. Лабручей останется далеко в стороне… Горбачев сказал, что уйдет на Мундуксу, значит, круг замкнет пустоту.

 

Глава 4

1

Была на редкость тихая ночь. Они расположились под гигантской сосной, метрах в восьмистах от Калинострова.

— Говорят, во Франции, — сказал Горбачев, — один художник предлагал на безымянной могиле разведчика установить такой памятник: узкая тропа на гранитной скале, а скала повисла над пропастью… по тропе навстречу друг другу идут Человек и Смерть, пристально глядят друг на друга и… улыбаются.

— Не знаю, улыбаться что-то меня не очень тянуло, — признался Тучин. Он только что коротко, с достоверностью измотанного человека рассказал о погоне по пеленгу, о Петрозаводске и возможном приезде Антонова. — Устал, братцы, — через губу не переплюнуть.

Впереди на бледной полосе горизонта четко рисовался купол церкви с крестом и рамочной антенной пеленгатора, ориентированного, как на крест, — от «ночи к летнику». Вдали, на взгорье мигали огни Сюрьги. Полоска дороги, вода Кодиярви. Слева Теткино болото, за спиной — лесистый перекат Запольгоры. И подступы видны, и отступать есть куда.

Тучин откинулся спиной на траву. Ему стало до неправдоподобного хорошо. От того, наверное, что есть рядом люди, которым можно, наконец, сказать о своей усталости…

…Круг облавы замкнулся поздно вечером. Они прошли берегом озера Сарай-ярви, оставили слева деревню Залесье. Дальше никаких неожиданностей быть не могло.

Во время перекура подозвал Саастомойнена, шепотом сказал:

— Вели, теперь разуй глаза, обуй ноги. Тут все может случиться — такие места. Держись рядом, чуть правей, шагов пять, не больше.

Ориспяя сверился с картой и, как намечалось, развернул отряд редкой цепочкой в сторону матвеевосельгского тракта. Овчарки бросились вперед. Они, казалось, пытались понять, чего хотят от них люди, нервничали, суетились, близоруко вчитывались в запахи, изредка, как бы в отчаянии, садились на задние лапы и виновато оглядывались на поводырей.

— Я не удивлюсь, если мне скажут, что собаки взяты из трофейного цирка, — позднее, за разбором операции, устало сказал Ориспяя. Он снова ругал рамочную антенну, береговую рефракцию и союзную разведку, у которой, черт ее подери, все, что душа захочет, — и антенны Эдкока, и электрические указатели направления, и пеленгаторы с электронно-лучевыми трубками…

— У этой сосны, ребята, на каждом суку по веку сидит, — тихо говорил Горбачев. — Моему отцу было семьдесят, деду, когда умер, — тоже семьдесят, так она при деде была такой же… Ручьи у нее землю повытаскали, подрылись, поросята, метра на два, а ей хоть бы что, — стоит и в корнях валуны зажаты, как горсть орехов. А нам и одного такого ореха вдесятером не сдвинуть…

Горбачев был чем-то сильно доволен. Может быть, впервые почувствовал, понял, поверил, что и его рисковое дело пустило корни на родной земле.

На встречу с Тучиным он привел Мишу Асанова и Гайдина. Миша, как уяснил Тучин, тот не говорун вообще. А вот Гайдин, чувствовалось, не спешил вступать в разговор по принципу человека опытного, и было в этом умелом молчании что-то интригующее.

Со слов Горбачева Тучин уже довольно хорошо знал Гайдина. Службу в армии начал в ноябре сорок первого года командиром разведгруппы 185 пограничного батальона, и уже к весне сорок второго года совершил с Орловым четыре ходки в оккупированный Заонежский район. И вот, наконец, эта новая выброска, доставившая столько хлопот начальнику Шелтозерского штаба полиции.

— Дусю Тарасову переводят из Кашкан в Петрозаводскую тюрьму, — сказал, ни к кому не обращаясь, Тучин. — С ней ничего не могут поделать. Молчит… Сколько ей лет?

— Семнадцать, — не сразу ответил Гайдин. Он сидел на земле, подтянув колени к подбородку. Тучин услышал, как хрустнули пальцы сцепленных рук. — Пять пуль — это… верно? Куда ее?

— Начальник штаба полиции — при нем врач вытащил три пули — говорит, что еще две остались в спине… Ориспяя — краснобай, но характеристику на себя я попросил бы писать его. «Я, — говорит, — смотрел ей в глаза — ни слезы, ни крика». Он уже тогда считал, что она будет жить, но жизнь эта для них, для полиции, то есть, бесполезна. Слова, говорит, у нее — как пули в спине: у живой не вытащишь.

— Моей Клавке четырнадцать, — с каким-то изумлением в голосе сказал Горбачев. — Это что же — еще три года, и…

— По нынешним временам и того меньше, — понял его мысль Гайдин. — Дуся тоже казалась подростком, а она… Дуся Тарасова… выдержала то, после чего и железо уже никуда не годится.

Горбачев деловито предложил:

— Прошу поближе, товарищи.

2

Они пристроились у самых корней, в ложбине, и словно слились с валунами, зажатыми в могучей пригоршне сосны.

Горбачев говорил о тех немногих встречах с людьми, которых приводил к нему Тучин.

— Так вот этот Иван Федорович Гринин вдруг спрашивает: «Кроме Пудожа-то советские районы в Карелии есть?» У Василия Герчина свой туман в голове: слышал, мол, от финнов, что половина Ленинграда сгорела, а вторая по сей день у немцев, верно ли?.. Серый, говорю, ты человек, Василий Агафонович, серый. Вчера, говорю, наши войска Донбасс очистили, позавчера Италия сдалась… Смотрю, у него глаза хлоп-хлоп, рот открылся, а во рту язык шевелится. Онемел человек… — Думаю, товарищи, в середине сорок третьего года люди должны жить посветлей, мало ли что оккупация… А, кроме нас с вами, правду им сказать некому. Для этого мы сюда и посланы. Оружие, нам сказали, — на черный день, правда о положении на фронтах — на каждый…

Гайдин резонно заметил, что правду из-за угла не скажешь, нужны открытые встречи с людьми, а условия в районе, судя по его личному опыту, не из таких. Он опасался, и не без оснований, как бы пропагандистская работа не поставила под угрозу важнейшую цель группы — разведку.

— Условия не из легких, верно, — согласился Тучин. — Если финны завидуют немецкой контрразведке, то немцы могут позавидовать финской пропаганде… Я бывал в Хельсинки, нам показывали такую штуку, как «Карельское академическое общество». Там учат хорошим манерам при захвате чужих земель. И все у тамошних Риббентропов и Геббельсов вежливо, съедобно, вкусненько. Не доктрина оккупации, а рыбник с ряпушкой… Нет, они, финны, не немцы, им ничего такого не надо, им бы вот только освободить братьев по крови карел и вепсов, и баста… А уж остальное, извините, дело министра земледелия Каллиокоски, ему решать, как распорядиться землями, лесами.

Я вот к чему. Если находятся люди, которые во все это верят, это еще не враги. Это не предательство, а беда. Туман, как говорит Горбачев…

— Район заполнен финскими газетами, — тихо, сдерживая голос, продолжал Тучин. — Только управление Восточной Карелии издает две газеты — «Вапаа Карьяла» — «Свободная Карелия» — и «Северное слово». Обе печатаются в городе Иоэнсу… Ложь, подтасовка… Неделю назад «Северное слово» сообщило баснословные цифры потерь Красной Армии. Так при прорыве блокады Ленинграда было, якобы, уничтожено шестнадцать советских дивизий. Тут же говорится, что застрелился представитель Советского Союза в Уругвае. Перед смертью он кому-то заявил, будто бы, что война все равно проиграна.

Эти газеты читают сотни людей, не читают, так слушают. Тот же Леметти на последней сходке тряс «Северным словом»: «Красная Армия имеет только одни винтовки. Кадры не подготовлены и воевать не умеют… Большевики за долги отдали Англии Мурманск и Баку…»

А сходки два раза в месяц… Я за любой риск, но чтобы правду люди знали. Нам нужны советские газеты, листовки, нужна книга Куусинена «Финляндия без маски». Краснобай Ориспяя считает ее идеологической «катюшей». И опять же ему можно верить…

…В эту ночь весь район был разбит на участки — Горнее Шелтозеро, Залесье и Матвеева Сельга, Шокша и Янигуба, Вознесенье. Центры будущих подпольных организаций. Тучин предложил и наиболее подходящих руководителей — Николаев, Бальбин, Герчин. С ними предстоял разговор.

Он решил, что лучше начать с Николаева…

 

Глава 5

1

Тучин шел прямиком — мимо сосны, через гору, берегом Сарай-ярви. В спину зябко напирал ветер, в попутчиках волочилось низкое, взлохмаченное небо. Погода была ему по душе. Точнее, разногласий с погодой у него вообще не возникало.

Он думал, с какой стороны подойти к Николаеву. Николаев — человек без прихожей, где бы отоптаться, развесить по вешалкам разные гостевые слова, причесать растрепанные мысли. Тут тебе ни здрасьте, ни как здоровье. Тут на пороге берут быка за рога, и — профессиональный разговор: «А-а, Дмитрий Егорович! Шкуру не собираетесь сдавать?»

Все это было. Когда-то гудело от этих слов в ушах.

Тучинские губы тронула чуть грустная, насмешливая улыбка, он адресовал ее самому себе. Нет, думал, худа без добра: ненависть Николаева раскрыла в нем человека железного: копни этот наружный слой горячности, и добывай бесценную по нынешним временам человеческую надежность.

Бороздя ногами желтую наваль листвы, Тучин вдруг признался себе, что ему как разведчику сетовать на судьбу не следует: его ненавидели достаточно, поэтому он знает, кто его друзья.

Сегодня ему важнее других были ребята с оборонных работ на Свири — Бальбин, Бутылкин, Реполачев. Свирь — новоявленная «линия Маннергейма», хребет его стратегии. На Свири около тысячи молодых «оборонцев». Без Свири какой разговор об организации, подполье, разведке.

А на Свирь, к этой тройке ребят, каждый из которых может стать коренником при десятке пристяжных, без Николаева не попадешь. У Николаева вся сбруя в руках. И это еще надо понять — чем он их берет. Их — необузданных, с крепкими скулами и сильными затылками. Он — тихий, хроменький полукровок, у которого одно диво на лице — спокойные и уверенные глаза.

Им всем по двадцать. К разбору винтовок в сорок первом не успели. А когда завыла, засуетилась, запричитала эвакуация, бросились в Рыбреку, к баржам. Барж не подали. Семитысячная толпа на пристани и финны — в тридцати верстах, Шокшу взяли… А их отцы ушли на фронт не без наследников: Сергей Бутылкин и Федор Реполачев повели с пристани по трое меньшеньких, Ефим Бальбин, у которого отец умер еще в 1938 году от аппендицита, выстроил по ранжиру семерых.

Парни работать на финнов отказывались. Пошел, старостой уже, к Бутылкину. Недалеко — деревня кругом стоит. Серега встретил на крыльце, шапчонку сдернул, к груди прижал, поклон сотворил — низенький; задом дверь толкнул и правой рукой перед собой, как балерина, — круть-круть: «Милости просим, господин староста, милости просим». На табуреточку подышал, обмахнул ее ладошкой, подставил…

Стерпел, изложил, зачем пришел.

— Ой, господин староста, ой, уж и не знаю, что сказать. Понимаю, что надо, надо укреплять новую власть, а вот некогда, совсем некогда. Мать мох в печку, а сама за хворостом. Мох-то и сгорел. Надо новый рвать на болоте. Нарвешь, посушишь, с опилочками потрешь, дудочек прошлогодних добавишь — в ступе толочь. Потолкешь — лепешки печь. Дела, без конца дела. Опять же избаловались — ухи, говорят. А в Кодиярви, знаете, — рыбешка с палец. Рыбешку-то льдом давит, озерко — мель, задыхается которая по локоть-то, Дмитрий Егорыч. Ерши. А вы говорите…

Недолго и думал — пустил против них указ о трудовой повинности, карточки выдал — по 300 граммов муки на иждивенца: детям, рассудил, — есть надо.

Фактически он, Тучин, был в роли колхозного бригадира. По утрам собирался люд у дома Дмитрия Гордеевича Бутылкина, дяди Сергея. В тридцатых годах раскулачили его нечаянно, а четверть дома отошла под колхозную контору. Здесь в ту зиму и рядил Тучин — кому на очистку ближних полей Соссарь, кому на Каллямпууст, как записано в Вечной книге, меж Тихоништой и Калиностровом, кому на дорожные работы и лесозаготовки.

Дел по зимнему времени — кот наплакал. А тут вдруг подвалил заказ — на Кодиярви лед пилить для холодильников, ни норм, ни расценок — выгодную эту шабашку он и предложил сильно отощавшим приятелям.

Бутылкин Реполачеву — вопросик:

— Как ваше мнение, Федор Михалыч, — лед — сырье стратегическое?

Федор Михайлович в знак высокого напряжения мысли упер в лоб рваную брезентовую рукавицу:

— Это как сказать, Сергей Василич. Смотря от кого заказ поступивши — от горпищеторга или от военторга.

— Молодцы, Федор Михалыч, молодцы, далеко пойдете… Так чей, извините, заказик-то, Дмитрий Егорыч?

— Не знаю. Кончай Ваньку гнуть.

— Они не знают, Федор Михалыч — как?

— Не подойдет.

— Это, Федор Михалыч, ваше последнее твердое слово?

— Ага, последнее и заключительное…

Любезный этот разговор шел по-вепсски. Стоял рядом Саастомойнен, мерзлый, злой, непонимающе озирался на смешки.

— Ну, вот что, дорогие, — построжал Тучин. — Хватит. Куда пошлю, туда и пойдете. Здесь вам не собес… Понятно? — добавил сорванно и повернулся к Аверьяну Гришкину.

— Круто берешь! — бросили ему в спину. — Круто! Придержал бы голову на поворотах, не снесло бы.

— Что происходит? — вмешался Саастомойнен. — М-мы?

— А! — махнул рукой Тучин, бледный. — Энтузиасты! Дай им, чертям, работу потяжелей, и баста. Лед пилить — это, мол, и бабы могут… Ну и хорошо, ну и ладно, пусть бревна ворочают…

Пошли бревна ворочать. Валили осину, таскали «нестратегические» метровые чурки — топливо для школы и комендатуры, по 2,1 плотных кубометров на брата. Норма…

Тучин в ту пору впервые постигал, как тяжел крест молчания. Маска старосты, которую он напялил на себя, как шапку-невидимку, с неутешительной мыслью о неуязвимости и свободе действий, лишь стерла для людей его истинное лицо. Маска была уже не маска, а сама его прирожденная суть. И он глухо, безъязыко страдал под ней, в безнадежном ожидании единственного на земле человека под именем «Егор», еще способного узнать его.

Тяжело, безотчетно тянуло к людям. Через два дня после стычки у конторы он пошел к ребятам в делянку. Километров за шесть, в конец болота Гладкое. Без цели, без повода. Покурить, что ли.

Увидел их на вытоптанной поляне, у костра. Бутылкин, Реполачев, Коля Гринин с отцом. На воткнутых в снег палках дымились рукавицы.

Прислонился к штабелю, снял валенок, снег вытряхнул. Донесся голос Сережки Бутылкина:

— Как же так, дядя Ваня, получается? У нас вчера три кубометра, а у вас с Николаем — шесть. А? Работали равно, вроде.

— Так ведь зима, милок, — серьезно отвечал старик. — Начфин кресты поставил, а штабель и занесло. Штабель занесло, а вы потоптиче вокруг-то. Потоптали — края у чурок спильнули. Начфин Тикканен в очках, снег блестит… Края спильнули — кругляки с крестиками в костер бросили. В костер бросили — и вот результат…

Разговор не для чужих ушей. Крякнул… Сергея с Федором как ветром сдуло.

Ребята быстро — вжик-вжик — сучили поперечной пилой. Трудно сказать, когда он разобрался во всем… С затяжным, невозможным треском обрушились деревья. Лишь в ту последнюю, словно высвеченную молнией секунду, он увидел все: дерево на дереве и третье, подпиленное, на котором зависли два, — «шалаш»!.. Снегом обдало, хлестнуло, с ног сшибло, хрястнуло сучьями…

Костер, дрожащая головня в руках Гринина-старика, чужая самокрутка в зубах. Покурил. Шатаясь, как в бреду, придерживая руку, незряче поплелся к дому.

…У Залесья, думая все о том же, с какой стороны подойти к Николаеву, свернул на тропу, легко, как в мальчишеском сне, сбежал с пригорка.

Еще минута, и староста Пильвехинен снимет маску с занемевшего лица разведчика Тучина…

2

Присел к столу, бережно уложил на коленях левую руку, пригладил волосы. Ладонь застряла на затылке, и он откинул на нее голову — не дыша, решаясь. Затем ладонь жестко сползла к подбородку. Он поднял глаза и долго, словно привыкая, всматривался в лицо Николаева.

— Алексей, — сказал наконец. — Я долго ждал этого дня. — Я… я не тот, за кого ты меня принимаешь… я — советский разведчик, Алеша…

Николаев и бровью не повел. Не сглотнул, не ерзнул — неподвижен, как изваяние.

Тучин встал и, тяжело волоча ноги, отошел к окну.

— Я направлен сюда в сентябре сорок первого года, за месяц до оккупации. Единственное задание, какое мне было дано, — закрепляться и ждать… Ждать человека, который назовет условленный пароль… И вот недавно этот человек пришел. Отныне, Алексей, в нашем районе действуют подпольные райкомы партии и комсомола… Ты первый, кроме меня, кто об этом знает… И еще. Вчера решением подпольного райкома комсомолец Алексей Николаев назначен одним из руководителей подпольной организации…

Тучин ждал, не оборачиваясь. Сердце его колотилось отчаянно. Было тихо. Тюкал на дворе топор дядьки Васи, отца Алексея. Размашисто шли часы на стене — время работало на него, или против… Обернулся напряженно — как больной, которому сняли с глаз повязку и велели смотреть на свет.

Николаев стоял в двух шагах, сугорбый, чуть наклоненный вбок. Спросил требовательно:

— Я смогу увидеть этих людей?

— Да.

— Что нужно от меня? То есть, не то… С чего мне начать?

— С людей, Алеша. Нужны люди. Много и высшего сорта. В каждой деревне, в любой точке обороны финнов. На Свири — в первую очередь. Займись Свирью… Выясни, участвовал ли кто из наших ребят в строительстве дотов типа «вепсский замок». Срочно нужны их схемы, расположение, секторы обстрела, мощь огня…

Алексей, как это часто случается с людьми, сдержанность которых — воля, но не характер, вдруг схватился обеими руками за голову, метнулся на кухню.

— Елки-палки… Мамка! Где ты?.. Мамка! Чаю давай…

 

Глава 6

1

Весь следующий день староста Тучин проводил инвентаризацию сельхозтехники. К вечеру он положил на стол Саастомойнена не ахти какой длинный перечень тракторов, косилок, сеялок, молотилок. Все это была безнадежная рухлядь, но и ее Тучин отдавал не задарма — он получал взамен стопроцентную тайну: оккупация дрогнула.

В сорок первом году она начиналась с мелиорации, с очистки полей от кустарников. В сентябре сорок третьего года она вытаскивает плуг из борозды: что посеешь, то по всей видимости, уже не пожнешь.

— Здесь все, до последнего колесика, — сказал Тучин голосом человека, поработавшего всласть.

А Саастомойнен сидел за столом, устремив глаза в вечность. Ткнул пальцем в подсунутый лист:

— Эт-то — что?

— Это черновик будущего акта о капитуляции, господин комендант.

— М-мы?.. А я в-в-в отпуск еду, — в-в-в отпуск… К-какой акт?

Его приплюснутые веками глаза уже не способны были выразить ни вопроса, ни удивления, но угол жесткого рта трезво и настороженно полез вверх: «М-мы»?

— Акт о наличии сельхозтехники в бывшем колхозе «Вперед».

Саастомойнен сдвинул опись на край стола, нагнулся к мусорному ящику и извлек оттуда полбутылки самогона — на горлышке побрякивал стакан.

— В-выпей, я в-в-в отпуск еду.

Тучин поднял стакан:

— Скатертью дорога, господин комендант.

«Отдохни, — добавил про себя, — отдохни, набирайся сил, скоро тебе драпать…»

Когда пришел домой, навстречу ему поднялся Николай Антонов… Была суббота, 24 сентября 1943 года.

2

…Вышли затемно. Как и намечалось, Степана Тучин с полпути вернул. Разделили ношу.

— Если не ошибаюсь, — охотно рассуждал Тучин, — у нас с тобой дело так обстоит: на двоих три руки, три ноги, два ружья и мешок удовольствия. Поскольку две ноги в дороге лучше, чем одна, ты повесь-ка мешок на мою могучую спину… Вот так. А сам прибери-ка к рукам двустволочки…. Вишь, и утро разматренилось…

Прошли километров пять, и Тучин оставил Антонова под елкой:

— Передохни. Если кто придет без меня, пароль: «Я — Терентий».

Минут через двадцать он привел двоих. Один из них был Горбачев, другой представился: «Гайдин».

Свернули с вырубок в ельник.

Тучин, и без того подвижной, быстрый в жестах, оптимист, как все люди действия, был по-ребячьи доволен, суетлив. Посмеиваясь, хлопал Антонова по спине:

— Высыпай, Коля…

Коля высыпал. Торопясь, взопрев от пристального внимания к себе, — резкая смена обстановки была ему, человеку замедленному, хуже пахоты.

Горбачев, устроившись на пне — блокнот на коленке, — спокойно сводил его рассказ в «пункты»:

«Петрозаводск сильно разрушен, особенно центр, где почти не осталось ни одного целого здания. Малая Подгорная перекрыта вовсе — разрушена, и по ней не ходят.

Город разбит на 4 района. В центре живут только финны, русские на Голиковке, карелы и вепсы — в районе Неглинки и ул. Красноармейской. И только у ст. Петрозаводск население смешанное.

Военных в городе много. Их казармы нах. на ул. Гоголя, у вокзала, в 7-м военном городке. В Петроз. стоит знаменитая у финнов 64-я колонна Лагуса.

На Кукковке — один из лагерей военнопленных. Отсюда пошел новый способ пытки: избитое тело оборачивают в простыню, смоченную в соленой воде. Там, как и в Бесовецком лагере, ежедневно умирают 8—9 человек…

Работают мастерские при Онежском заводе. Ремонтируются все виды оружия и автомашин. К работе допускаются только финны… Действуют хлебозавод, электростанции, лесопильный з-д в Соломенном.

В здании СНК и ЦК — штаб управления Восточной Карелии. Нач. штаба занимает кабинет секретаря ЦК КП(б). Почта и телеграф — в здании Наркомфина. В Госбанке — финский банк и его охрана.

Есть в лагерях коммунисты — Яков Кустов, Романов Иван Мих., Смолин Петр Вас. (лагерь № 3) и четыре комсомольца, с кот., удалось установить связь…»

— Диверсии, случаи открытого протеста? — допытывался Горбачев.

— Были. Есть… Осенью взорвано несколько автомашин во дворе Онежского завода, отремонтированных… На улице Лесной сожжен склад лыж и велосипедов… Недавно на Голиковке молодежь собрала вечеринку. Нагрянула полиция. Расходиться отказались — драка. Один наш убит, полицейский ранен…

Тучин сервировал по соседству валун, пологий, угловатый. Хлеб, вареная картошка, пирог с капустой, банка моченой брусники, две бутылки браги, подкрашенной жженым сахаром.

— Для поддержки штанов, — объяснил. Довольный, поднес Горбачеву кружку. — Прими, Михалыч. Сгинь нечистая сила, останься чистый спирт!

— Давненько не баловался, — признался Горбачев и передал кружку Антонову:

— Тебе, Коля, по чести, — первому. Цены тебе, Коля, нет.

— Да ну, — сказал Коля. — Какая цена.

А кружку взял, обеими ладонями — как птенца. Пригубил и пошел с придыхом — редкими глотками чаевника.

— За тех, кто там, в зоне, — предложил Горбачев.

Через несколько минут камень был чист — воробьям делать нечего. От Антонова требовали подробностей.

— Про Ронжина, — напомнил Тучин. Живо развернулся на картофельном мешке. — Ты, Дмитрий, знал ли Ронжина?

— В МТС работал, слесарь? Тихонький такой?

— Он, он. Озверел мужик — страх! Террорист-одиночка. Скажи, Коля.

Антонов, устроившись на камне, привычно мял в руках кепку. В кепку откашлялся и почти слово в слово повторил то, что рассказал ночью Тучину.

— Есть у меня в гараже товарищ хороший, Зайцев Виктор. Ну, и как-то раз догадались мы с ним склад поджечь, с гаражным бензином. «Давай, говорит, луч света в темном царстве сделаем». Давай. А склад стоял отдельно, за колючей проволокой. Решили так: пустим «петуха» в кочегарку, а там уж он сам — прыг-прыг — через проволоку и на цистерны. Огонь я брал на себя — сам в этой кочегарке кочегарил.

Только мы все продумали, как на следующий день гараж поджег кто-то другой. Пожар быстро затушили, бензин не сгорел.

Кто? Полиция ищет, мы присматриваемся… И вот дня так через три иду с обеда, а навстречу из кочегарки — Саша Ронжин. Мастера, говорит, не видал? Пропал, говорит, мастер куда-то, черт его дери… Ну, ладно. Поговорили, спускаюсь я к себе, а из-за большого стационарного котла дым валит. Бросился туда — тряпка догорает, бензином смочена. Ах ты, думаю, сукин сын, ну, погоди, я тебя научу с огнем обращаться.

Вспомнил, как распекал Ронжина мастер: «Ты, Ронжин, наферно, лакеря не поишься, саатана! Опять тфой машина караш пришла, тень рапотала — ломалась». А Ронжин ему покорно: «Так что же вы хотите, господин мастер, — запчасти-то старые…»

Короче, пригласил я Ронжина к себе, на улицу Хоймасо Тяринен. Усадил за стол. «Я ведь, — говорю, — помню тебя, Ронжин. Ты перед войной в Шелтозерской МТС работал?» «Работал». «Так что ж ты мне огонь за пазуху суешь?» «Какой огонь?» «Да вот такой, горячий…» В общем у нас такое мнение, говорю, что ты — провокатор…»

Он, Ронжин-то, года на два постарше и вдвое дюжей меня. Лет двадцать восемь ему, а нервы — без предохранителя… Двинулся на меня: «Я — провокатор? Я? Да я тебе капот сверну». Но ничего, не свернул, в словах перегорел. Вот тут-то я узнал, что он поджигатель с биографией. В Шелтозере подряд испортил несколько тракторов — на тракторах метили перебросить запчасти из МТС в Петрозаводск для отправки в Финляндию. Не вышло. Нашли для этой цели машину, он ее на совесть отремонтировал и самолично сжег… В июне сорок второго года послали его вывозить из Педасельги сельхозинвентарь. Загнал трактор в кювет, выплавил подшипники, так добро и лежит там, на полдороге… Посадили его за саботаж в тюрьму Киндосваары.

— Ну, а здесь, — спрашиваю, — ты один или помощники есть?

— Есть.

— Кто?

— Сердюк.

И тут он назвал еще одного человека — Ивана Ивановича Остова, сторожа склада стройматериалов в лагере номер шесть. Якобы, Остов этот устроил побег восьми заключенным. И еще, будто бы, старик здорово умеет агитировать. Мало того, выдает финским солдатам такие удостоверения: «Я, Остов Ив. Ив., участник революции и красный партизан гражданской войны — позволяю солдату (такому-то) перейти на сторону Красной Армии, как он есть сочувствующий Советской власти».

— Хорош! — восхитился Горбачев, а Тучина поразил его смех — резкий и короткий, как вскрик. Обернувшись, увидел, как Дмитрий сунул под ребра кулаки, как навалился на них, словно рану зажал. Глаза измученные, губы с синевой и мелкий, как мурашки, пот на лбу…

— Ну и через день, — продолжал Антонов, — Ронжин привел его ко мне. Забавный. Под интеллигента: «К вашим услугам, любезный товарищ Антонов», а вологодский мужичок в нем так и светится. Рассказал о себе… Ага:

— Стало быть, — говорит, — в одна тысяча девятьсот сорок первом году я работал на приемке и отправке гонок на участке Иниенский мост Ковжинского района Вологодской области. Никакой, представьте, связи, при наших достижениях, с конторой не было… 15 сентября, приехавши я на завод, увидел, что подготовлена баржа. Для чего спрашивается? Для эвакуации на Каму. В чем дело? Война… А у меня, позвольте, семья оставши в Оште. Восемь воспитуемых разных лет. Результат, извините, поздней любви. Я, естественно, еду. Возглавил я семью, и в лес, прикинувши: защитит Свирь-батюшко, рубеж природы… Да недалече отступили. Оккупировали нас, посредством окружения. На машины, в Петрозаводск, в концлагерь, за проволоку, на сто граммов галет…

Доброе лицо Антонова улыбалось: избавился от неловкости, разошелся:

— Мужественный старик этот Остов. Вроде это и не мужество даже, а так — норма. В нем как один раз устроилось все на советский лад, так и закостенело… Нескромность и та ему к лицу. «Мой, говорит, пожилой возраст и живое слово сильно действует на молодежь». И это чистая правда…

Бойко́й мужик. Точил пилы в финских казармах на Зареке — снял затворы с пяти винтовок, спрятал три ящика патронов и несколько гранат «на светлый день». («Не один, говорит, подсобили Василий Тикачев и Николай Иванович Фомкин»). В марте сорок второго года «сослали» его на реку Свирь, в урочище Ровское — привез сведения о строительстве понтонов. Перевели строить дорогу Токари — Пидьма — Гоморочи — подбил трех финских солдат бежать в Красную Армию. Мне так объяснил: «Свои оне, пролетарии, красногвардейцы осьменадцатого года, в Хельсинкской тюрьме отбывали…» Теперь Остов сторож в лагере. Рядом казарма курсантов-шоферов, так он там лекции закатывает…

Горбачев вдруг нетвердо отошел в сторону. Схватился за живот, на колени рухнул, головой землю боднул. Замер так.

Подскочил к нему Тучин, руку под мышку сунул, на коленку навалил, приподнял:

— Что, Дмитрий, что?

— Оставь, Митя… Язва у меня… На карачках отойдет, оставь…

Опустил:

— Изжога, что ли?

Шевельнул головой листья:

— Под ложечкой… Поем — через полчаса… Боль… Коле скажи… тех людей пусть не теряет, объединит их, готовит… Списки даст…

Подошли Гайдин с Антоновым. Горбачев поднялся, видно, с неутихшей болью. Стыдясь своей слабости, сказал зло:

— Расходимся.

Пожал Антонову руку. Подхватил мешок с тучинскими припасами, но Гайдин молча отобрал его. Вскоре они скрылись за холмом — как в землю ушли.

 

Глава 7

1

Задули, надвинулись из-за болот безнадежные октябрьские ветры. Кутермилась листва и желто оседала на невиданно ранний снег. Потемнел вдруг дым над землянкой, стал виден за полверсты.

— На бездымный порох переходим, — сказал Асанов. Из меню прожорливой финской печки исключили сосну и ель — Павел таскал редкую в этих местах ольху. У Павла еще были силы.

Вечность назад ложки выскребли последнюю кашу — ячневую, еще из тучинских круп. Кончились подарки «мамы». «Маму» теребили за небесный подол еще в начале сентября: «Продукты на исходе, бросайте срочно». А «мама» бросать не решалась, ее интересовала возможность доставки груза по озеру: «Обследуйте места, — советовала, — для безопасного причала катера с продуктами».

«Мама» не знала, почем тут шаги, поэтому пренебрегала километрами.

Но голод — не тетка. В разведку Горбачев взял с собой Июдина. Компаса не надо — оба здешние. Обшарили берег у Каскесручья, у Рыбреки. Колючая проволока, траншеи, патруль.

На обратном пути, под самой Мундуксой, унюхали дымок.

— Не иначе — партизаны, — решил Июдин.

Подкрались к костру — финская речь. Семь солдат и рядом — лосиная туша. Варилось мясо, запах шел сногсшибательный: Июдин, не долго думая, брякнулся в голодный обморок.

Финны ушли, оставив лосиные потроха и копыта.

Из копыт Сильва соорудила суп с сушеными грибами. Последняя похлебка.

Не шел и Тучин. После ухода Антонова Тучин лишь однажды явился на явку, и это был крайний случай — связной Асанов принес от него соду и таблетки белладонны.

— Что он сказал? — спросил Горбачев.

— Белла, — сказал, — красивая, а донна — женщина. Сонная одурь, говорит, еще называется. Три раза ее в день. Добыл в Шелтозере, к врачу ходил под видом язвенника — врач ему и прописал.

— И все?

— Нет. Связь, говорит, покамест прекратим. Комендант уехал в отпуск, а Ориспяя машину карателей привез. Снова лес прочесывали. Проводником взяли Николаева, а Николаев завел куда-то к черту на кулички, под Ропручей. Избили Алешку и в лесу бросили.

— Жив?

— В сохранности. И еще… Мы сообщили в Центр, что около Николы — аэродром. Это все верно — аэродром. А вот самолеты на нем — фанерные, ложные все двадцать четыре. Дело это старик Гринин разнюхал, а Тучин просил передать…

— Пусти на лося, Михалыч, — неуверенно мечтал Асанов.

Но Горбачев лицензии на лосиную охоту не давал — ни к чему шуметь.

А сам был плох предельно. «Сонная одурь» не помогала. Сломленный болезнью и оптимизмом «мамы», решился Горбачев протрубить отбой.

— Мы посланы сюда на два месяца, — напомнил. — Срок на исходе, и мы тоже, ребята, выдохлись.

Он сидел за столиком в тусклом свете окна. Задувал в щели ветер и чуть раскачивал уютный абажурчик из парашютных строп. В самое окошечко снаружи упиралось корыто — выдолбил его Асанов из дуплистой осины; в корыте, словно взбитая пена, снежная замять.

У Горбачева изможденное лицо — бледное, а на нем черно горят расширенные зрачки: в белладонне — атропин. Мучает его содовая отрыжка. Но держится молодцом, голос тверд, ясен:

— Нам не в чем упрекнуть себя. В разведывательном смысле район у нас на ладони. Думаю, наступательные операции Красной Армии на территории Прионежья обеспечены.

Вспомним… Вся линия берега озера и реки Свирь укреплена. Вдоль всего озерного побережья тянутся стрелковые ячейки и пулеметные точки. Имеется линия проволочных заграждений на козлах. Тянется сигнальный провод.

В деревне Янигуба — два орудия и двенадцать человек гарнизона. В Вехручье — наблюдательная вышка.

— С постом из шести человек, — подал с нар голос Удальцов.

— Верно. В пяти километрах от Педасельги, на реке Пуста, установлены шесть орудий, здесь значительный гарнизон. На мысе Сухой Нос расположены батарея и прожектор.

— В деревне Черный Омут — сто солдат, — припомнил Бекренев, — батарея гаубичная, калибр сто двадцать два и пять десятых. Прожектор тут же, слабый.

— Верно. От деревни Черный Омут в сторону Вехручья идут два ряда проволочных заграждений. В деревне Каскесручей сорок пять солдат, у церкви — одно орудие. Между Каскесручьем и Телаоргой — застава. В Ропручье, спасибо Тучину, — самый большой гарнизон противника, до тысячи человек. Установлен мощный прожектор, имеются зенитные и полевые орудия… Что еще?

— Железнодорожная ветка, — подсказал Асанов. Миша без дела не сидел — выстругивал, чудак, ложку, которая никому не нужна.

— Да, новая ветка Токари — Вознесенье. И у поселка Никола аэродром с ложными самолетами.

Горбачев глянул на часы, скосил глаза на Сильву. Сильва, надев наушники, стояла перед рацией на коленях. Близилось время связи.

— Должен сообщить вам, — продолжал Горбачев. — Материала Антонова о Петрозаводске нашей рации не поднять. Батареи на ладан дышат… Не поднять, и это тоже за выход…

Проголосовали за выход. Был стылый полдень 8 октября. Гайдин, согреваясь, шлифовал ладонями печную трубу, и ржавый этот звук был в притихшей землянке единственным.

— Центр выхода не разрешит, — сказал Гайдин. И нетвердо вышел сменить на посту Июдина.

2

Сильва включила рацию на прием. Настороженными пальцами повернула вправо-влево рифленую ручку настройки — нить визира прошлась по шкале коротковолнового диапазона, и эфир ворвался в наушники обрывками музыки, голосов, треском грозовых разрядов, комариным писком морзянки.

Она увеличила громкость, настроилась на нужную волну. Здесь, в тихой гавани пятого океана, с затаенным шорохом переливалось атмосферное электричество. И вдруг — нечеткий, легкий, как капель, стук радиотелеграфного ключа. Звук шел глуше, чем обычно, с частыми замираниями, — батареи теряли слух.

Центр дал позывные, затем ключевую группу знаков, закодированный текст. Отложив его в сторону, для расшифровки, Сильва немедленно перешла на передачу радиограммы с пометкой «аварийная»:

Власову
«Егор».

Люди обессилены, ходить не могут. Продуктов давно нет. Озеро Сарай-ярви обследовано. Глубина два и более метров, финнов в Залесье нет. Посадку можно произвести у юго-западного берега. Забирайте, иначе выхода нет.

…Центр ответил через четыре дня.

12/X — 12.30.
Власов.

«Егору»

Принимаем все меры, чтобы вас вывезти. Окончательный ответ будет завтра. Передавайте материал о Петрозаводске.

12/X — 13.30
«Егор».

Власову

Радиопитание на исходе. Материал передавать не могу. Сам заболел, судьба всех решается на днях. Завтра покидаем базу, будем Сарай-ярви. Дайте самолет. Если не будет связи, наши сигналы два факела на юго-восточном берегу. Отвечайте.

13/X — 16.00
Власов.

«Егору»

Метеорологические условия не позволяют в настоящее время посадить самолет на воду. Будем бросать продукты. Сообщите место, куда можно бросить. Ваши сигналы самолету три огня. Сигналы от самолета — мигание бортовыми огнями. Бросим ближайшие три-четыре дня.

Исследуйте возможность самостоятельного выхода. О ваших мероприятиях держите нас в курсе.

14/X — 13.00 Власову
«Егор».

Бросайте срочно, координаты 92—22, продукты, обувь, лыжи. Высылаю разведку на берег Онеги.

Боевое донесение № 67 от 19.10.43 г.
Ком-р 5-го ОАП ГВФ подполковник Опришко.

Старший лейтенант Скоренко, старший лейтенант Колонин, техник-лейтенант Балякин на самолете МРБ-2 в 23.50 18.10.43 г. вылетели с гидроплощадки подскока для выполнения спецзадания № 10/6 в тылу пр-ка и вернулись в 02—30 19.10.43.

Указанный пункт найден, условные световые сигналы обнаружены. Задание выполнено.

В р-не линии фронта самолет три раза подвергался сильному обстрелу ЗА пр-ка.

19/X — 13.00
Власов.

«Егору»

Продукты вам брошены сегодня ночью, 5 мест, сигналы были. Подтвердите получение.

Из воспоминаний радистки С. Удальцовой-Паасо:

У меня совсем сели батареи, Центр слышал только позывные. А погода была нелетная.

Однажды дежурный разбудил нас, сказал, что слышит гул самолета. Ребята выскочили на пожню, разожгли костры, но самолеты улетели.

На следующий день получили радиограмму — продукты выброшены. Мы искали их неделю, но нашли лишь обрывки советских газет за 17 октября. Мужчины совсем ослабли, еле двигались. А финские солдаты рассказали Тучину, что в лесу нашли мешки с продуктами и даже банки с американским спиртом. Они эти продукты запрятали в лесу, и, когда им разрешали идти на охоту, подкреплялись ими. Разговоры среди солдат об этих продуктах разошлись молниеносно, и «охотников» в лесу появилось множество. Иногда солдаты подходили совсем близко к нашей избушке. Жить становилось все опасней.

19/X — 15.20
«Егор».

Власову

Из разведки берега не вернулся «Клим». Прохода нет, вернуться можем только с вашей помощью, на самолете.

Рассказ С. Июдина в записи Д. Горбачева. 1944 год [15] .

Мы шли к берегу озера по азимуту на деревню Каскесручей. Дойдя до полей около деревни, заметили женщину, которая показалась мне знакомой. Я подошел к ней, это была Марфа Ивановна Романова. Я попросил ее устроить мне связь с сестрой, Романова ушла в деревню, а мы направились в условленное место.

Вечером пришли сестра и тетка Анастасия. Они встретили нас слезами и расспросами, а потом накормили и рассказали, что в Каскесручье 48 солдат для охраны побережья. У церкви — пушка, а на колокольне устроен наблюдательный пункт. Лодок в деревне нет. Лодки остались только у рыбаков, но и те охраняются солдатами. Между Каскесручьем и Другой Рекой тоже лодок нет. Все лодки пригнаны в распоряжение комендантов деревень и уничтожены. Две лодки в Каскесручье заминированы.

Переночевав в лесу, утром 16 октября мы двинулись обратно на базу…

Из записи рассказа С. Гайдина [16] .

Утро. День в лесу. Снова ночь в стогу.

Часов около одиннадцати следующего дня вышли на просеку, отделяющую Карело-Финскую ССР от Ленинградской области. Глухой лес, ближайшая деревня в 12 километрах. И вдруг на перекрестке с широкой просекой мы столкнулись с тремя финскими солдатами. Десять метров, трое на трое. От неожиданности все растерялись. Семен Июдин почему-то по-русски крикнул им:

— Что вам нужно?

И один из солдат на ломаном русском языке ответил:

— А вам что? — Махнул рукой и добавил: — Проходите!

В это время Асанов, который несколько позже вышел на просеку, увидел солдат, сорвал с плеча винтовку, свалился прямо на просеку и открыл огонь. Семен Июдин тут же залег за поваленное дерево. Я прыгнул за две толстые, стоящие рядом ели. И финны залегли тоже.

Началась перестрелка. Но уже через минуту замолчала винтовка Асанова. Умолк и автомат Июдина. В чем дело? А головы не поднять — визг над головой. Слышу голос Асанова:

— Гильза застряла.

— У меня патрон вперекос, — это Июдин.

Живы, но один автомат против трех. Финны ползком, все ближе.

Асанов кричит Семену:

— Давай автомат, починю.

Асанову отходить было некуда, — голая просека с низкими летними пнями… Он приподнялся за автоматом и тут же со стоном упал. Две раны разрывными пулями — в левую ногу повыше колена и в правое плечо.

Михаил Асанов.

Солдаты поднялись и бросились вперед. Я в упор сразил ближайшего, остальные в полный рост метнулись бежать. Еще очередь, но одному все-таки удалось уйти.

Подошли к Асанову. Он истекал кровью. Унесли его от просеки в лес. Я достал индивидуальный пакет. И тут же увидел, как короткими перебежками — не с просеки, из леса — приближаются каратели. Их было человек сорок… Спасти Асанова было немыслимо — ни сил, ни времени унести. И бой принимать в лесу с одним автоматам нелепо.

Нас заметили, открыли огонь. Пули глухо шлепались в стволы.

— Пристрели, Степан! — просил Асанов. — Не оставляй им.

— Не поднимается у меня рука, Миша. Если имеешь волю, на, возьми…

Асанов слабой рукой взял пистолет, простился с нами…

Я стал отходить вслед за Июдиным, через топкое болото — единственный путь. За спиной сухо щелкнул выстрел. Я понял, что Миши не стало…

Из отчета Д. Тучина:

Вели Саастомойнен сообщил мне, что недалеко от Рыбреки была перестрелка. Один из партизан, чтобы не попасть в плен, выстрелил себе в висок. «Это был настоящий партизан», — сказал сержант. Тайная полиция долго вела следствие. Труп Асанова увезли в Рыбреку для опознания, но никто не признался… В перестрелке было убито пять карателей, их трупы отправили в Хельсинки.

 

Глава 8

1

Полковник Свешников держал на ладони боевое донесение командира 5-го отдельного авиационного полка подполковника Опришко.

«На самолете Р-5, — значилось в донесении, — старший лейтенант Флегонтов и старшина Кащеев в 00-35 ч. сего числа вылетели с аэродрома Сумеричи для выполнения спецзадания в районе, указанном в боевом задании № 10/6, и вернулись в 01-55, пробыв в воздухе 1 ч. 30 мин. Встретив на маршруте облачность на высоте 50—100 м. и туман над водоемами, экипаж, не выполнив задания, вернулся на аэродром».

— Я бы просил, подполковник, набраться смелости и сделать это донесение генералу лично…

Констатировал в докладной записке помощник Власова С. Пашкевич:

«Вследствие почти полного израсходования батарей рация т. Егора (позывные Nik) в эфире появляется нерегулярно, при весьма плохой слышимости. Прием практически невозможен.

Сего числа в 15 ч. 12 мин. рация наконец обнаружена в эфире после передачи ей нашей радиограммы № 75. Слышимость была предельно слабой, удалось уловить только позывные. По-видимому рация давала квитанцию о приеме нашей радиограммы».

— Есть ли уверенность, что радиограмма принята?

— Пока — да. Приемник, как правило, работает дольше, чем передатчик. Но это дело двух-трех дней… Разговор с глухими, Иван Владимирович. Глухие — мы.

Власов поднял крупную светловолосую голову, — из-под густых бровей Пашкевича смотрели на него изможденные бессонницей глаза.

— Надо бриться, дорогой. Я не верю в энергию небритых…

Утром аккуратный Пашкевич строчил очередную докладную записку:

«В целях возможно лучшего обеспечения приема корреспонденции от рации т. Егора направлена в г. Пудож с рацией «Север» радистка т. Смолькова, расстояние от Пудожа до Nik в пять раз меньше, чем от Nik до Беломорска».

2

…Гайдин был прав: выхода Центр не одобрил.

Горбачев покрутил в руках только что расшифрованную Сильвой радиограмму № 75. Болезнь и голод убили в нем иронию. Он молча пустил листок по кругу.

— Выходить сейчас нельзя, — бесстрастно читал Павел. («Ты стал мужчиной, Павел, — говорил Горбачев. — Мужчина — это тот, кто пережил войну, любовь и голод»). — Ждите самолета ежедневно с наступлением темноты до рассвета. Установите дежурство, не опоздайте дать сигналы. Будет сброшено всего четыре грузовых парашюта и два мешка…»

В окно едва сочится свет — завьюжило. Пепельный, мертвый свет лесного дня.

На подоконнике стопка принесенных Тучиным книг — «Хлеб», «Собор Парижской богоматери», «Тихий Дон» — читанных, перечитанных.

Потрескивает печь. Бликует ствол тонконогого пулемета «Льюис» — «Люська», как прозвали этот старый агрегат, присев по-собачьи, голодно жмет в затворе крупнокалиберную ленту, и кажется, ждет, ждет, ждет сигнала, чтобы пережевать ее с захлебистым хрустом.

Тихо. Зима сравняла с землей последнюю Асановскую постройку. И безотказный его топор всажен в еще свежую тесовину. На топорище, вниз дулом, висит по-охотничьи та отказавшая ему винтовка.

Скулит в трубе ветер. Тихо.

Череда батарей — раз, два, три, четыре… Старье, поскребыши, соль на боках — подсоединено к щитку питания все, что нашлось. Подключены в цепь накала батарейки карманных фонариков. «Питания на раз» — Сильва дело знает.

На раз. Потому не тлеет лампочка над головой. Лежащему навзничь Горбачеву она кажется парашютом, безнадежно зависшим в бездонье неба. Он дует на шелковый абажур, и мираж рассеивается — потный потолок, желтая тряпица…

«Будет сброшено всего четыре грузовых парашюта и два мешка».

Горбачев косит глаза. Павел принял из рук Сильвы ведро со снегом, поставил на печурку — ржавый скрип. Гайдин, задрав подбородок, ловит зеркалом свет, трет щетину — и в гробу изловчится, побреется. Бекренев на верхней наре, не видно, не слышно — видна прядь рыжеватых волос, да коленка торчит… Июдин давит большим пальцем подошву валенка — жидковата. Чертит ногтем поперек голенища, морщит лоб, головой покачивает: и резать жалость берет, и без подошвы, однако, не ходьба…

Не было радиограммы-то, не было — утверждают эти привычные спасительные заботы. Запрета на выход — не было. Четыре грузовых парашюта и два мешка — выдумки.

Усталость.

«Дорогие товарищи! Поздравляем вас всех с праздником, желаем здоровья, успехов в работе. При условии погоды сегодня-завтра будьте готовы к приему продуктов, одежды» — было 6 ноября.

Было 18 ноября: «Принимайте два грузовых парашюта и два вместе связанных мешка. Посылаем запасную рацию. Ждите самолета».

Было 21-е. «Продукты для вас находятся в самолете почти месяц».

«Не опоздайте дать сигналы…»

Пройдет еще немало времени. Изменится ситуация, и голод станет не первой опасностью, когда вслед за радиограммой «Ждите сегодня выброску» прилетит никем не встреченный самолет. Еще позднее Горбачев с полным правом запишет:

«Мы, шестеро человек, сидели на шее вверенного нам населения».

Позднее. А пока, в это утро 27 ноября, Горбачев думал, как сделать невозможное. Ему удалось это — он встал.

Вечером предстояла встреча с Тучиным.

Пошатываясь, надел фуфайку. Вышел из землянки. И отпрянул, попятился, перед неприступной белизной всего вокруг сущего — земли, по которой шагать, ветвей, за которые цепляться.

Он вышел, чтобы привыкнуть: к этой белизне, на фоне которой они черны, как яблочко мишени, к тревоге, которая не лучше страха. Он был предельно плох, и вышел либо одолеть свое бессилие, либо подчиниться ему. Раз и навсегда.

Он ступил в снег, как в воду, не поднимая ног. Снег был выше колен. Подавшись вперед и отчаянно размахивая руками, — похожий на птицу, которой не взлететь, он вспарывал крутую снежную наваль, пока не обмякли ноги, и тогда он рухнул — плашмя. Шапка откатилась. Он подтянул руки, уложил на них подбородок, смотрел, как плавится и отступает снег, словно он дышал огнем.

Потянулся за шапкой и увидел куст ивняка. Это были отборные корзинные прутья, желтые, с коричневыми коготками почек. Почему он их не видел раньше? Он бы сплел корзину. Он всю жизнь мечтал сплести корзину из желтых прутьев. Поднявшись на локти, удивился их мудрой борьбе за жизнь: прутья просверлили себе пространство в снегу. Словно их кто взял за кончик и аккуратно повертел. А рядом была оплавленная дыра, а прутика не было. Он заинтересованно сунул в дыру мерзлую пясть. Пальцы вытащили окурок. Он машинально мял окурок, и вдруг пальцы ощутили еще не вымерзшую его влажность… Вскочил, почувствовав опасность.

В трех шагах, за кустом ивняка был вытоптан снег. След огибал раздвоенную ель, куст вереска и тянулся низиной дальше в обход землянки. След четко выходил и справа, из-за громадного валуна со сбитой набок шапкой снега. Кольцо. Впрочем, о кольце он подумал позднее. Сейчас, в эти первые секунды оцепенения, прижав к животу рукоять нагана, напряженно поворачиваясь всем телом, он ждал скрипа шагов, выстрела. Но лес был тих. С кривой березы у валуна на него взирала ворона — с любопытством. Курился над землянкой дым, серый, почти не видный среди врытых в крышу елей. Ни звука, ни движения — до озноба тихо.

Он вышел на след, походкой гуляющего — откуда это берется в человеке? — дошагал до раздвоенной ели, не озираясь, с наглым спокойствием.

«Стреляют в бегущего». Горбачев стоял и не глядя поглаживал ствол ели. Ничто не шелохнулось вокруг. Тогда он осмотрел следы — площадка за елью сильно утрамбована. Снег рыжевато грязен: ноги, которые топтали тут, хорошо знают тропу через Большое болото, еще не промерзшее, видно, через пожню Беззубова, по просеке — восток-запад, — откуда начинается прадедовская лесная дорога к деревням Горнего Шелтозера.

Открытие было настолько серьезным, что Горбачев немедля двинулся по борозде. Он искал выход следов и нашел их, обойдя землянку, за валуном. Следы уходили в сторону Рыбреки, на восток… Это хорошо, что в сторону Рыбреки. До Рыбреки далеко.

А факт оставался фактом: землянка в петле, и конец этой петли неведомо в чьих руках, и неизвестно, когда затянется. Было ясно одно: затянется.

Горбачев представил себе, как войдет в землянку, как посмотрит, что скажет. Удальцов с Июдиным, верно, уже экипировались для похода к Тучину, проверили оружие, свернули пустой мешок под картошку и сунули его в котомку под хлеб…

«Все, ребята, операция «шалаш» закончена», повторит он уже сказанное однажды. Он только боялся быть спокойным: не сразу поймут, не сразу поверят. Бежать-то практически некуда.

3

— Знаю, ты меня ненавидишь. Я вижу тебя насквозь… Верхняя одежда у тебя финская, это верно, тут все бирочки налицо — от фирмы «Вако» до «Суомен армейя». А нижнее белье, Митря, у тебя советское.

— Домотканое, — улыбнулся Тучин.

— Та рубашка, что ближе к телу, — советская.

— Ладно, не будем спорить. Ты хороший парень, Вели. Но в Хельсинки ты нахватался политики. А политика тебе все равно, как козе дуга с колокольчиком. Звон один… Ты много пьешь. Лезешь в откровенные разговоры и ставишь людей в дурацкое положение.

— Я? Кого?

— Меня, к примеру. Я ведь должен бы донести на тебя. Я, разумеется, не сделаю этого, но…

— Что я сказал? — рявкнул Вели. — Что?

— Достаточно, чтобы завтра же тобой заткнули какую-нибудь дыру под Оштой или Лепсямя…

Разговор шел в кабинете Саастомойнена. Из отпуска Вели вернулся в растрепанных чувствах. О деле не спрашивал. Ругал швабов, которые ведут себя в Хельсинки так, словно это не столица союзного государства, а оккупированный Париж.

— На улицах валяются пачки из-под немецких сигарет. Подпольные бардаки только для немецких офицеров, а… а девки, интересно, чьи? М-мы? Наши, еловую шишку им под спину!.. Ты знаешь, что говорят о немцах наши солдаты? Калека мне один сказал, ногу он оставил где-то под Ленинградом, в чухонской деревне Хандрово… Сдали им угол, а они вытолкали нас от каминов, и пока они сидят у наших каминов, мы можем быть уверены, что на фронте лишимся головы, а в тылу своих жен и невест…

Тучин был почти уверен, что немецкий железный крест царапнул чью-то милую Саастомойнену грудь. Ничто иное не могло бы обратить его мозги к политике. Ни Сталинград, ни Киев. Вели из породы людей, для которых только одна вещь сильнее «Фауста» Гете, — бытовая царапина.

Комендант был уязвлен в самое сердце, что впрочем, не мешало ему прихлебывать раздобытый в Хельсинки шнапс.

— В Хельсинки ходят подпольные коммунистические листовки, — говорил мстительно. — В них приводятся слова Риббентропа из секретной беседы с личным представителем президента США Уоллесом еще в марте сорокового года. Германия, говорил Риббентроп, желает иметь в Европе то же, чего Соединенные Штаты добились в западном полушарии посредством доктрины Монро… Ты не знаешь, кто такой Монро?.. Иными словами, Риббентроп в противовес доктрине: «Америка для американцев» провозгласил новую доктрину: «Европа для немцев».

Вели хлебнул из бутылки, протер глаза.

— Из листовок же стал известен секретный меморандум управления экономической политикой германского министерства иностранных дел, подписанный известным дипломатом Клодиусом, Кладиусом… Нет, все-таки Клодиусом, кажется, Клодиусом: «Финляндия и три малых прибалтийских государства географически и экономически так зависят от нас, что в экономической области мы автоматически получим все».

Вели возводил к потолку маленькие, широко расставленные глаза, напряженно жестикулировал — памятливый шестиклассник, побывавший на лекции академика.

— Что скажешь?

В этом месте Тучин решительно встал:

— Я ничего не слышал. Мне пора, я пошел. Пока светло, стожок вывезу. Я ничего не слышал — понятно?

— Знаю, ты меня ненавидишь. Я вижу тебя насквозь…

Тучин вышел, не первый раз подумав, что Саастомойнен либо уже знает что-то, либо еще хуже — держит ноздрю в полицейской готовности. Иначе на кой бы ему лях откровенничать. Впрочем, для этого достаточно и просто глупости.

4

Подойдя к дому, увидел привязанную к изгороди лошадь. Впряженная в низкие розвальни, Машка нехотя жевала брошенное перед ее мордой сено. Лошаденка попалась несолощая, махонькая. «И под этакой хвост десять тысяч марок?» — удивился совладелец Машки Иван Федорович Гринин, когда Тучин привел на двор бывшее сельповское тягло. Можно, конечно, было выбрать трудяжку помосластей, да что-то приглянулась ему Машкина ласковая бедность.

«Сдаешь, старик», — прокомментировал он тогда приступ несвойственной ему сентиментальности, хотя давно заметил за собой одну нажитую странность: чем сволочнее становился мир, в котором он жил, тем сильнее нарастала в нем какая-то младенческая боль к беззащитному, слабому, словно он один нарушил извечный нейтралитет природы в этом припадочном разгуле человеческого зла. Он уже не мог, как в былые времена, лихо взять лося: война и в охоте обнажила убийство. Достаточно сильный, чтобы не испытывать особой потребности в собачьей преданности, вдруг осенью подобрал на дороге щенка, сунул в шапку, шел и озабоченно придумывал щенку имя. «Путька» — решил, раз на дороге валялся…

Погладил, пригнул к сену податливую Машкину шею и вошел в избу. В сенях пахнуло хлебом, парным его запахом.

Мария, нагнувшись, орудовала в печке подовой лопатой. Рядом с распахнутым на руках полотенцем, важный, как повитуха, принимал новорожденный хлеб старик Гринин.

— Папка! Папка пришел! — Светка стрелой выскочила из комнаты, ткнулась в коленки, вытянув руки: — «Очень к тебе!»

— Да что ты, стригунок, тебе ж пять лет.

— Оч-чень к тебе!

Гринин Иван Федорович.

Обвила шею, худущая, гибкая, до дрожи сжала ручонками:

— Вот как я папочку люблю, в-во как!.. Маленький мой папочка!

— Вот те раз! Какой же я маленький!

— Маленький-маленький!

— Галочка-то где?

— Там, она на горшке сидит.

— О, это дело серьезное, ты беги-ка помоги ей, беги, беги, стригунок…

Высвободил из рукава занемевшую руку.

— Привет кондитерам! — сказал. — Как жизнь, Иван Федорович?

— А ничего себе.

— Себе — ничего. А кому же, Иван Федорович? Кому все?

Гринин вздернул опоясанные лямками комбинезона плечи:

— Я не в этом смысле, Митрий Егорыч, что все людям, а в качестве самочувствия.

— Понятно, — улыбнулся Тучин. «Хороший ты мужик, подумал, а вот чувства юмора господь бог тебе и корочки не отломил». Но он не сказал этого: старик ему нравился. За годы оккупации многое случилось с людьми, многое, но ничто не разделилось в них так резко, как мысль и слово. Чудаковатый старик остался верен своей нелегкой простоте.

Гринин говорил то, что думал. Единственный, пожалуй, русский в районе, не брошенный в лагерь только потому, что породнен через жену с вепсами, он был при этом далеко не чудак. «Бог не Маннергейму помогает, а большевикам», — внушал он как-то у церкви отцу Феклисту. — И с тебя, Феклист, не бог спросит. Это я тебе от имени русского народа говорю».

Житейские волны позабавились Иваном Федоровичем изрядно. Дед его, лихой судовладелец на Ладоге, рассказывают, был сказочно богат. Отец с такой же лихостью наследство спустил, и Иван Федорович начал Ванькой при купце Колыхаеве. На первую мировую ушел добровольцем. Из Болгарии вернулся с укороченной ногой: «Вычли с меня за патриотизьм пять сантиметров и три миллиметра». Женился поздно. Когда сыну Кольке стукнуло четыре года, умерла жена. С Колькой и продольной пилой бродил по деревням. В Горнем нашел Кольке мачеху — вдовую, с домом, завербовался на лесозаготовки в Нилу. Тут его и накрыла вторая мировая. «Первая вдарила по ногам, а вторая приступила с другого конца, а именно с головы… Финны заняли поселок и решили его стереть с лица. На спасение недвижного имущества дали один час и двадцать минут. Мне приказали разобрать кипятилку, а я по-фински не понял. Не понял, и вот результат. Меня подвергли удару по голове, после чего я долго лежал, как пласт. Этот гостинец финский, Митрий Егорыч, я хорошо запомнил…»

Был он мешковат, сутул в своем поденном комбинезоне. Давно, перед войной еще кто-то привез ему из Кондопоги кусок шведского сушильного полотна, что отслужил свой срок на бумагоделательной машине. Смастерили старику обнову, и износа ей не предвиделось.

— Рад тебя видеть, — сказал Тучин. — Ты бы Маша, освободила человека.

— Степан приехал, — сказала Маша.

— Ну? Где он?

— Бес его знает. Схватил картошину, в соль торнул и убежал.

— К моему Кольке побег, — сказал Гринин. Ребром уложил на скамью каравай, обсчитал пальцем выпечку. — Двенадцать хлебушков, — сказал и прикрыл их полотенцем.

— Двенадцать хлебушков, — повторил, когда они прошли в переднюю. — Мешок картошки на шесть ведер, яиц пейдесят штук, три фунта масла сбитого, папиросы, спички… пять буханок ситнего.

— Присядь, Иван Федорович.

— Да ништо. Ситний, передай, пускай Митрий Михалыч сам потребит — от язвы в ём первая польза, а именно диета.

— Передам. Ситный, небось, у Четверикова достал.

— У его.

— Как он?

— Матвей ничего себе, худо-бедно, капиталист. Дом у него на самой дороге, на дому сапожню открыл, указку поставил, а на ей, значится, объявление поместил: «Солдат! Перед дальним путем, заходи, сапоги подошьем!» Заходют, солдаты и офицеры, а он с их, худо-бедно, натурально сухой пайкой и дерет. Однако, говорит, сильное неудобство имею через посредство ушей. Глухой, как колодка, и вот результат: я, говорит, разговоры говорю, а жена в чулане поставлена слушать. Но покамест, говорит, ничего государственного не слыхать.

— Спасибо, Иван Федорович.

— Да ништо.

— На месяцок нашим райкомовцам хватит, а там даст бог день, даст и пищу…

Тучин глянул на ходики — шел четвертый час. Горбачев должен появиться у сосны к пяти.

— Ну что ж, Иван Федорович, давай-ка чайку хлебнем да и начнем маневры…

5

Горбачев не пришел. Ни в пять, ни в шесть, ни в половине восьмого. Стожок был невелик, а они растянули его на три заезда, и всякий раз, пока Иван Федорович накладывал сани, Тучин пробирался к сосне.

Он не мог себе представить, что случилось с Горбачевым. Понимал, что причина, заставившая его оборвать связь, была чрезвычайной.

Он думал, что зря оставил продукты в подонке стожка — любая собака может испортить обедню… В щель приоткрытой на кухню двери шел едва различимый свет. Девчушки спали. Степан, которому постелили на скамье, вполголоса рассказывал о Вознесенье. Тучин, раздвинув занавески, смотрел, как в кромешной тьме куролесит снег, слушал брата молча, рассеянно.

— Бальбин, тот в красноармейской фуражке так и ходит. Он звезду, конечно, снял, а ее все равно видать… Фуражка-то выгорела, и звезда как отпечатанная. Здорово — да?.. А тут говорит: «Может, ребята, до комплекта доберем? У кого гимнастерка есть? Гимнастерку вытащил из чемодана Яшка Фофанов, а я снял твои галифе. Ремня, правда, не было, так Бутенев принес какой-то немецкий, пупырчатый, с алюминиевой бляхой, в центре бляхи лопата, а вокруг колоски вытеснены, фашистский знак только изнутри — стройбатовский, что ли? Ефим все это на себя надел и говорит: «А теперь пошли в баню, Лучкина пугнем…»

Пошли к Лучкину. Ты слышишь, что ли?.. Лучкин в бане жил, вместе с Федей Толстым.

— Слышу, Степа.

— Пошли к Лучкину. «Как бы Федя Толстый нам ноги вокруг шеи не намотал», — говорит Серега. Бутылкин себе усы приделал из пакли. А Федя Толстый, знаешь, — мамонт. На спор четыре мешка цемента с баржи принял, двести килограммов. И ничего, только помост не выдержал — здорово, да?

Подошли к баньке — оконце светится. Мы к оконцу — там коптилка помаргивает, а Ефим Григорьевич как раз к свитеру пуговицу пришивает. Тут Бальбин открыл дверь, и они с Бутылкиным вошли.

— Ждрасьте, хозяева! — Это Бальбин. — Не ждали?

Ефим Григорьевич — сам тощой, усы отвисли, рот раскрыл и нитка на губе висит.

А Бальбин языком гильзу за щеку заталкивает, заталкивает. Мы, говорит, ражведчики, не дадите ли переночевать до подхода наших главных шил в шесть ноль-ноль.

Нам в окно-то все видно. Федя Толстый, видать, спать наладился, на полке сидит, нога об ногу — шарк-шарк. Слева от меня Федя Реполачев, кряхтит, не может. Я ему рукав в рот сунул, а из него, как из пробоины, так и свистит. А Ефим-то Григорьевич… здорово — да?.. его в коленках согнуло, свитерок уронил, руки выпростал, господи, говорит, желанные, да почем же дело, ночевайте, да неужто в шесть ноль-ноль?

— Так точно, — говорит Бальбин, — в шесть ноль-ноль. А это, — спрашивает, што там с вами за товарищ сидит?

— Наша он, наша, желанный.

— Вы почему, товарищ, не в рядах нашей доблестной армии? — строго так спрашивает Бальбин.

— По несовершенству лет, желанный, по несовершенству…

— А-а, ну-ну. А я думал, по состоянию здоровья.

Тут Серега как прыснет. Как прыснет, усы у него и отвалились и тихо так на пол полетели… Здорово — да? Ефим Григорьевичу-то, ему нипочем, а Федя Толстый, тот молчком-молчком с полка… Согнулся, руки клешнями — как цыплят ловит. Разведчики? — говорит, так вас и так и еще раз так!.. «Разведчики», конечно, бежать, а Бальбин только и успел что гильзу выплюнуть… Тучин рассмеялся — нехотя, почти насильственно.

— Зло шутите, — сказал.

Он вспомнил, как год назад Лучкин получил сообщение о смерти сына, как плакал — без слез, как говорил, отчаянно путая русские слова: «Аэроплан опрокинулась», «бог не спасла», «под городом Холм, желанный, с ним эта процедура была».

— И не делом занимаетесь, — добавил жестко Тучин.

— Так вот и разреши мост рвануть, — уцепился Степан.

— Нет!.. Взрывать мосты — не ваше дело, пойми ты это, дурья голова.

— Ребята не поймут.

— Объясни.

— Как?

— Под трибунал пойдут.

— Какой еще трибунал?

— Обыкновенный. За невыполнение приказа — до расстрела. Слава богу, теперь у нас есть в районе партийная власть.

— Кто-то ходит, — сказал Степан.

Затявкал Путька. Потом все стихло. Когда все стихло, вдруг постучали в окно спальни. Тучин, прислушиваясь, достал из-под подушки пистолет, быстро вышел.

А Степа бросился к окну. Увидел, как медленно оползли чьи-то руки, словно человек за окном в бессилии рухнул.

Степа торопливо одевался, он никак не мог попасть ногой в штанину, а в дверях уже шла возня, там вдруг пронзительно вскрикнула Маша. Проснулась и заплакала Светка.

Когда он выскочил на кухню, Дмитрий, как неживого, усаживал на скамью человека с обвисшими красными руками, в снегу, сильно мокрого.

— Кто это?

Дмитрий не глядя протянул пистолет:

— К дверям быстро!.. А ты, Маша, не разводи плаксу. Не покойник в доме.

Мария зажала рот растопыренными пальцами, и в них билось, дрожало, всхлипывало дыхание. В неподвижных глазах с оттянутыми вниз веками стоял ужас.

Человек протянул руку к шапке, медленно, с силой протащил ее по лицу. Откинулся на спину, только тогда Степа узнал в нем Горбачева.

Лицо у него было темное, закаменелое — до безразличия.

— Провал, Митя, — сказал хрипло. — Снег… густо идет…

— Что с людьми? Где люди?

— Там. — Горбачев неопределенно махнул рукой. — Там, у бани…

Тучин надел пиджак. Достал с печки валенки.

— Дмитрий… база… все… раскрыта… Нас шесть человек. Нас, Дмитрий, шесть человек и за нами след… Глупо, но деваться некуда… Подумай. И ты, Мария…

— Раздень его, — велел Маше. Долго крутил в руках шапку, словно не мог найти, где перед, где зад, а нахлобучил рывком. — Белье, какое есть, достанешь. Чай свари.

На Машу он не смотрел.

— Светку успокой, — сказал с порога…

Он шел звать в свой беспокойный дом подпольный райком партии вместе с остатками разведывательной группы НКВД «Аврора», за которой так безуспешно гонялся капитан Ориспяя. Теперь, решил, вся власть на месте. Полный воз и березка на коленях…

— Жил-был мужик, — рассказывал он вчера Светке старую вепсскую сказку. — Была у него лошадь, которую он очень любил и жалел. И вот однажды поехал он в лес за дровами.

Приехал и стал рубить. И нарубил полный воз да вдобавок еще одну березку. Сел на сани, положил ту березку на колени и поехал.

Идет навстречу баба и спрашивает: «Ты, мужик, почему березку на коленях держишь?» «Да как же не держать? — отвечает мужик. — Ведь коню-то все легче…»

 

Глава 9

1

Раз в неделю их водили в кино. Являлся в Красный Бор штатный воспитатель в чине лейтенанта Вилхо, долговязый, стучал кулаком в перекрытие рамы, плющил о стекло не по фигуре упитанный нос: «Раус, раус!» — Вилхо постигал язык великого союзника.

Три дома вдоль дороги, где расселились по деревням матвеевосельгские, горнешелтозерские, рыборецкие. Через дорогу баня и ее обитатели — старик Лучкин, Федя Толстый.

Строились. Шли мимо управления оборонных работ, мимо церкви, через мост, на правый берег Свири — туда, где напротив лагеря военнопленных трехэтажный очаг культуры.

Вилхо был педант. В его педагогическом багаже имелось все — от Песталоцци до председателя финского сейма Хаккила. Он говорил цитатами. Длинный его палец при этом выразительно расставлял в воздухе кавычки, запятые, восклицательные знаки.

— Почему, спрашивают его воспитанники, для нас школ не открывают?

Вилхо вытягивает палец, ставит кавычки:

— «В основе всякого знания лежат его элементы (два тычка пальцем): форма, число, слово». Песталоцци.

— Какая форма, господин лейтенант, — солдатская?

— Под формой, — спокойно разъясняет Вилхо, — подразумевается умение измерять, под числом — считать, под словом — говорить. Этого для вас достаточно.

Воспитательную свою миссию Вилхо изложил ясно, кратко:

«Население Восточной Карелии нуждается в настоящее время в суровой руководящей руке постоянного воспитателя». Инструкция Генерального штаба финской армии… Почему, спросите, нужна эта суровая руководящая рука постоянного воспитателя? — снял перчатку и показал эту самую руку. — Отвечаю:

«Русская человеческая масса под руководством цивилизованного человечества могла бы быть очень хорошим военным орудием, из нее можно было бы создать первоклассное колониальное войско. Она будет также прекрасной дешевой рабочей силой, если усердно применять кнут и поддерживать безжалостную дисциплину». Журнал «Суомен кувалехти».

— Маразм крепчал! — вежливо резюмировал Бутылкин.

А в общем Вилхо был парень на все сто — достаточно честен, уверен в себе: сказано — воспитано. Внемли ему, мотни головой, и он тебе друг, защитник. Только не обижай его улыбкой. Скептицизм ему чужд, неприятен.

— Бальябин! — выкрикивает Вилхо.

— Бальбин заболевши. С градусником лежит.

— Принеси градусник.

— Так он остынет, господин лейтенант.

— Тогда в окно покажи.

Федя Реполачев бежит. В окне два пальца с градусником. Бальбин перестарался: 39,6.

— Гут, — кивает Вилхо.

Колонна уходит в сумерки. Над мостом косые росчерки ракет. Вдали, за Оштой глухо дышит фронт. Там докрасна раскален закат.

— Разрешите докурить, господин лейтенант, — закашливается Бутылкин.

На крыльце клуба с ним остаются пятеро: Яша Фофанов, Федор, Петр Бутенев, Миша Кузьмин, Кузьма Поликарпов.

— Спокойно, — оглядывается Бутылкин. — Пошли!

Нырнули за угол. Справа темные окна лагеря военнопленных, слева военная комендатура, дом полиции. До бани-прачечной метров семьсот.

В бане-прачечной почти сорок девчат. Гуляют, стервочки, с финнами.

— Катька, говорят, на сносях, — строгий голос Миши Кузьмина. — Мы, ребята, как — будем сразу морды бить или сначала общее собрание?

— Сначала общее собрание, — предупреждает Бутылкин. — Во-первых, которые гуляют, отдельные. Во-вторых, девочки политически заблуждаются. Надо им объяснить, что это дело чреватое.

Кузьма Поликарпов не только глуховат.

— На сносях — это, Серега, как это?

— А вот так: с ней пошутили, она и надулась. Понял? Не понял, вон Бутенев объяснит, он женатый. Тише!

Впереди показался велосипедист. Дороги ему было явно маловато — вихлял. Колесом почти уперся в живот Бутылкина. А Сергей ударом ноги свернул колесо на сторону…

С земли поднимался начальник полицейского участка Пролетарского района Олави Парккинен.

…В участке заколочена досками нижняя половина окна. На стене рядом со схемой Вознесенья неведомо как попавшая сюда «Лунная ночь» Куинджи. За узким столиком сонный капрал писал третью страницу допроса.

Ребята стояли лицом к стене; руки за голову. За спинами Парккинен.

Сержант-то был герой. На темной безлюдной улице набросились на него шестеро красных бандитов, стянули с велосипеда, подмяли, но он, сержант, вступил в борьбу и самолично доставил бандитов в участок.

— Неправда.

— Молчать!

— Неправда. Никто вас с велосипеда не стягивал, не подминал… Водка свалила, — рассердился Бутылкин. — Никто вам не давал права в пьяном виде людей давить… в карельский народ стрелять. Мы жаловаться…

В спину уперлось дуло, и Сергея выгнуло, приклеило животом к стене.

— Молчать, — тихо, убийственно тихо советовал Парккинен. — Вот так, вот так.

Дуло пошло по спине скачками стетоскопа, замерло под левой лопаткой.

— Дышите глубже, глубже. На что жалуетесь?.. На что, собака, жалуешься? — рявкнул вдруг и за руку развернул Сережку лицом к себе.

Он был на голову выше, без бровей — ушли под форменку. Зуб сверкал. Глаза с пьяной накипью в углах.

Щупленький Сережка молчал. Одолевал гримасу боли. Попросил:

— Возьмите меня за левую руку, господин сержант. Меня за правую нельзя, я… художник… Мне генерал Свенсон картину заказал… Командующий седьмой армии — слышали?

Парккинен руку отпустил. Бутылкин бережно перещупал пальцы, мучительно, как подкову, выпрямил кисть, покачал головой. Пока он наводил инвентаризацию конечностей, высоко оцененных самим генералом Свенсоном, произошло два важных события.

На пороге возник Вилхо. Тут же с криком вбежал посланный за ним полицейский.

— В бараках бунт! — кричал. — Бунт, там бьют… Хейкка просит взвод… Полицию бьют!

Поднялся сонный капрал, выскочили из дежурки полицейские. Парккинен распорядился:

— Этих запереть! Ты и ты! — оставил двух полицейских. — Остальные — за мной.

— Эти — мои! — ревниво, но достаточно твердо заявил лейтенант Вилхо. — Мои, и они, сержант, со мной пойдут. Я, сержант, разберусь в своем хозяйстве сам…

— Это нехорошо — самовольно бегать к девочкам, — обиженно говорил Вилхо. — Я лишаю вас права посещать фильмы в течение трех недель. Три недели недоверия. Я слишком добр, слишком!..

Не мог Бутылкин знать, что завел в этот вечер одно из самых важных для подполья знакомств.

Не пророк был и встретивший их Бальбин. Ругался.

— Историю, — сказал Бутылкину, — левой ногой не делают. Авантюрист ты и дело провалил. За такое хулиганство в других местах под трибунал — понял?

Не утерпел, похвастался:

— Смотри сюда.

— Куда? — не разобрал Сергей.

Бальбин задрал голову — под левым глазом красовался отменный синяк.

— Это ты меня, в личной ссоре, больного, лежачего, из слепой звериной ревности — понял?.. Эх, братцы, какая кадрель была!

2

«Больному и лежачему» Бальбину выпал в этот вечер черед дежурить в казармах финских рабочих. Это были саперы — политика с уголовщиной: судимые, лишенные после заключения гражданских прав и в том числе права на оружие в этой войне. Было их около трехсот, это они тянули через Свирь деревянный мост.

— Построите мост, и вы свободны, — говорил им одноглазый Хейкка.

Свобода значила для них равное с другими право на убийство во имя великой Финляндии, и они, естественно, не спешили становиться солдатами.

С противоположного берега регулярно били советские сорокопятки. Их огонь был на удивление точным: ни разу по мосту, все вдоль, как по линеечке.

— Нам советуют отдохнуть, — говорил в таких случаях мастер Эйно Корренпяя. — Видимо, русским мост еще не нужен, — и отводил рабочих в убежище.

Это был невысокий головастый человек с узким подбородком, широкоплечий, словно затесанный с боков на конус. «Клин» — прозвали его…

Это о нем через несколько дней после событий, участником которых стал Ефим Бальбин, сообщит в Центр Горбачев:

«Интересуемся, жил ли в СССР в 1932—35 годах финн Эйно Корренпяя и как выбыл из СССР? Сейчас ведет пропаганду в пользу Советского Союза. Не финский ли агент?
«Егор».

— Я сын фабричной девушки, — говорил Корренпяя. — Родился в городе Форсе. С двух лет мать отдала на содержание — жил в тринадцати домах. В семь лет — пастух, в шестнадцать — плотник, в двадцать — солдат. В двадцать один — за политическую работу разжалован из младших лейтенантов в обозники.

В 1932 году нелегально переброшен в Советский Союз. Школа Коминтерна, и снова подпольная работа в Финляндии. В 1936 году брошен на четыре года в тюрьму как основатель коммунистических организаций в четырех финских городах. Освобожден 11 ноября 1940 года с двенадцатилетним сроком недоверия.

Военнообязанный третьей категории, коммунист, мастер оборонных работ (три марки в день), он и был первым, кто пригласил ребят в казарму рабочих.

Сыпали на стол галеты из эрзац-муки, большие, с дыркой посередине, кубики прессованной икры в серебристой обертке. Включали Москву.

— Переводи!

Первым был Бутылкин, вторым Реполачев и вот — «кадрель» Ефима Бальбина.

— А икра та — дрянь в золотиночке, — рассказывал Бальбин. — Вязкая — зубы рвет, и соль наголющая. Я это дело выплюнул.

У Кузьмы Поликарпова рот нараспашку, ладонь около уха — чашечкой:

— Так уж и выплюнул?

— Выплюнул. Немцы, говорю, те шоколад жрут.

А тут как раз передача пошла. Про Днепр. А народу в казарме человек сто. Ковеммин! — кричат, — громче! А я говорю: «Я вам не Шаляпин, тише сидеть надо». Притихли.

А сведения, братцы, — во! Яшка, слезь с ноги, у меня там тоже ломит… Так вот, наши с ходу форсировали Днепр и закрепились на правом берегу, где Киев… Фашисты считали, что заковали Днепр в бетон и железо, превратили его… Как это?.. В неприступный Восточный вал. А нашим хошь вал, хошь не вал…

Летели в потолок подушки, в воздухе суетилась труха. Гомон, ликование.

— Жеребцы, — сказал Миша Кузьмин. — Дали бы поспать-то человеку.

Человек, о котором он радел, был Степа Тучин. С ним что-то стряслось в последнее время: спал напропалую, без памяти, словно из окружения вышел. На впалых щеках румянец вылез. Длиннолицый, черноволосый, он совсем не похож был на своего старшего брата Дмитрия. Но смутную его судьбу разделил по-братски. От позора его не отмежевался. И не согнулся вроде. А вот пришла, пригрела неожиданная и яркая слава брата, и Степан вдруг обмяк, сломился в тяжелой сонливости.

Одернул Кузьмин, и угомонились. И Ефим, сбавив полголоса, продолжал:

— Ну, перевожу себе. Слушают, как маму, которая из города приехала. А из приемника говорят: ни одна армия в мире не форсировала раньше такого мощного водного рубежа, как Днепр, с ходу, да еще на таком широком фронте. Вот, мол, Наполеон несколько раз ходил через Дунай. А что ему не ходить-то было, Европа и не рыпалась. То же в первую мировую войну с немцами — румыны в армию Макензена виноградом кидались. И в эту войну немцы не столько форсировали Днепр, сколько обошли на смоленском, гомельском и еще каком-то направлении. Значит, не было раньше примера, чтобы… И тут началось…

Ефим вдруг забрал в кулаки одеяло.

— С улицы дверь шибанули, оглядываюсь — полиция, солдатня с автоматами. «Ни с места!» — кричат. Полицейские, те сразу к приемнику, я его и вырубить не успел. И вдруг — сапог летит, лампа на приемнике — всмятку. Зажмурился, а глаза открыл — ослеп. Темно. Барак ходнем ходит, трещит чего-то… Какой-то тип фонарик включил, электрический, — я его хрясь, он мне — хрясь. А тут меня сзади схватили, аж поперек. К окну приволокли и спустили. Я, само собой, обратно лезу. Мне сверху-то — бац: дурак, говорят, беги, пока кости целы…

В общем, ребята, классовая борьба в бараке была, — закончил Ефим, — а чем дело кончилось, не знаю…

— С Пролетарской стороны Парккинен на помощь пошел. Задавили пролетариат. Наверно. А факт — революционный, — заключил Бутылкин.

…Не спалось в эту ночь — отбило сон начисто.

— Я это шоферство брошу, — сказал Реполачев. — Больно пользы много.

Федор спал на одной кровати с Бутылкиным. Рядом, тоже на досках, устланных бумажными мешками, — Бальбин с Фофановым.

— Грузчиком пойду, банщиком.

— Не все ли равно? — откликнулся Бутылкин. — Ты и за рулем грыжи не нажил. Вот мостик рвануть — это было бы политически грамотно.

— К мосту не подступишься, — голос Бальбина.

— Еще как подступлюсь! — Сергей оперся на локоть, убежденно добавил: — Четверку надо.

— Какую четверку?

— Обыкновенную. Два бревна крест-накрест. Связать, а под низ — взрывчатку. Пустить от бани, по течению, шнур поджечь. А дальше оно само — четверка за «быки» зацепится. Взрыв. Щепочки…

— Здорово придумал, — сказал Реполачев. — Если бы ты рисовать бросил, из тебя бы, может, человек вышел.

Идея была и в самом деле великолепная, и не хватило бы, видно, ночи говорить, если бы не сбил горячку Бальбин:

— Тут, ребята, дело серьезное, тут шутки в сторону.

— Какие шутки!

— Такие — самостоятельность. Николаев ясно сказал: мы не диверсанты, мы разведчики. И точка. С этим делом к Тучину надо.

С этим делом, как известно, и пришел к Тучину Степка.

 

Глава 10

1

Утром, едва обозначились окна, Тучин поднял Степана, послал за Колей Грининым. Втроем пошли с ружьями — горбачевские следы топтать, и на всем восьмикилометровом пути, а затем в районе базы наколесили столько, что сам Шерлок Холмс не разобрался бы в этой снежной письменности.

В полдень, придя в комендатуру, староста неподдельно удивился новости: накануне в девять вечера — сообщил Аарнэ Мустануйя — солдаты окружили на Мундуксе партизанскую землянку, забрали плащпалатки, парашюты, пустовавшую и, видать, недавно покинутую землянку сожгли.

Вечером трагедия обернулась фарсом: каратели ходили по деревням продавали партизанское имущество, в том числе корыто, вырубленное Мишей Асановым.

Начинались дни, когда и стук в дверь — событие…

29 ноября решились передать из овина первую радиограмму:

«База обнаружена. Устроились у Тучина. Продукты бросайте координаты 00—26, южнее Сарай-Ярви километр. Бросайте на сигналы два фонаря «Летучая мышь» и один карманный с 24 до 2 ночи. День сообщите точно. Связь ежедневно в 15 часов».
«Егор».

В хлеву появились домино, карты, свежие финские газеты. Листок «Северное слово» сообщал о создании специальных частей для борьбы с партизанами — «Олонецкой освободительной бригады», Десятого карательного полка, кавалерийских полков «Уусимаа» и «Хяме». Комментировался приказ начальника армейского корпуса Е. Арто. Первый пункт:

«Каждый командир отвечает за то, чтобы партизанское движение кончилось. Для этого назначать возможно большее количество дозоров по дорогам, на местах, где имеются сенокосные и рыбацкие избы, в которых могут ночевать партизаны».

Ночами женщины — Маша, мать Тучина Софья Михайловна, мать Горбачева Авдотья Ивановна стирали белье, стряпали еду… Светка проговорилась соседке Матрене Реполачевой: «У нас корова ест на первое суп, на второе кашу».

Гайдин спрашивал о судьбе своей радистки Дуси Тарасовой. Тучин сообщил ему то, что знал от Ориспяя; из Кашкан Тарасову перевели в Петрозаводск, судили, приговор — вечная каторга. Сейчас она в Киндосваарской тюрьме. «Фанатичка, — говорил Ориспяя, — ведь ее отца в тридцать седьмом году репрессировали и, кажется, расстреляли».

Староста спускался в овин утром, в обед, вечером. Глаза и уши райкома, изолированного в сырой полутьме, он знал цену информации и не скупился на детали.

Поп Феклист, рассказывал, сорвал воскресное богослужение; напившись, преистошным басом затянул с амвона:

Ты, милашка, ангел мой, Пойдем в солдатушки со мной.

Церковь опустела. Отец Феклист получил десять суток гауптвахты. Садясь в полицейскую машину, странно благословил мирян: «Не верьте, о люди, что по водам можно ходить, аки по суху. Не верьте!»

Вели Саастомойнен, доложил, снова уехал в Хельсинки на месячные курсы комендантов. Воспользовавшись этим, сформировал из своих людей группу углежогов и направил ее в Янигубу: по слухам там стояли шведские патрульные части и несколько батарей береговой обороны. С группой ушел на свое первое задание Коля Гринин.

Пересказал, как в Залесье жаловалась Николаеву молоденькая лотта-учительница:

— По приемнику сообщают одни ужасы, хоть выбрасывай.

— Зачем выбрасывать, дали бы мне. Поиграть.

— Бери. Только сходи к Юли Виккари. Скажи ему, мне скучно. И страшно одной.

Однажды Тучин принес в овин и высыпал на ящик ворох писем. «Проверь-ка, райком, почту, — сказал, — а то без Саастомойнена тут никакого порядка нет…»

Дарье Медведевой писал из Финляндии хозяин ее пленного сына Сергея:

«За сочувствие к партии Ленина вашего сына взяли в лагерь. Высылаю полный расчет — 125 марок».

Матвей Засеков жене:

«Дорогая Полечка, поздравляю с ангелом-хранителем… Бог даст, вернусь… А ты, Полечка, самое себя блюди, чертова баба. Не то, бог даст, вернусь, ребров наломаю изо всей строгости закона».

Писал из плена Василий Макарович Реполачев:

«Смотри, Аннушка, собирайся в лес скоро. Белофиннам, как есть, предвидится капут».

В письмах, в новостях — ожидание перемен. Ободренные затворники провели в хлеву конкурс на лучший почерк. Павел, устроившись за ящиком из-под галет, размножал листовки. Тираж ему дали немалый — 70—80 экземпляров в день. По вечерам он раскладывал свежие выпуски Совинформбюро на стопки: Бальбину для Вознесенья, Николаеву для Залесья и Матвеевой Сельги, Герчину для Янигубы и Шокши…

Кончался декабрь третьего года войны. Тучин медленно входил в колею обычной, внешне беззаботной жизни. Человек привыкает ко всему, сказал он себе, если знает, что то, что он делает, нужно и неизбежно. Он привыкает и к ожиданию смерти, если знает, что есть вещи хуже смерти. Хуже — трусость, хуже — предательство, хуже — эгоизм. Он сказал это себе с чувством, близким к наслаждению, хотя и понимал: Феклист-то прав — нельзя ходить по водам, аки по суху.

2

Все эти дни ближе других под рукой был Николаев. С Горбачевым Алексей сошелся стремительно.

«Гражданская честность была в нем превыше всего, — запишет позднее Горбачев, — в том числе и осторожность».

— Почему бы нам не привлечь к работе Гринина? — спрашивал Николаев в одном из ночных разговоров на кухне Тучина.

— Какого Гринина? — уточнил Тучин.

— Да оба они, Дмитрий Егорыч, что девятка с шестеркой: как ни крути — все цифра, и отец, и сын.

— Кто же, по-твоему, девятка?

— Николай — комсомолец, парень на девять десятых наш.

— Что-то маловато — девять десятых, тебе не кажется? — куражился Тучин и серьезнел тут же: «В нашем деле, Алеша, нужна боевая единица — с ба-альшим запасом в числителе!»

— Не знаю, — невозмутимо отвечал Николаев. — Я собираю кожсырье, оно ничего собой не представляет, пока его не продубят, не обработают.

— Молодец! — одобрил Горбачев.

Дуся Тарасова.

Глаза у Николаева доверчивые. Он сильно изменился за последнее время. Парень устал от одиночества и молчания, думал о нем Тучин, ошалел от надежд и артиллерийского грохота, который уже докатывался с юга. И дело не только в этом. Есть люди, думал о нем Тучин, которые ощущают ненависть как порок и избавляются от нее с торопливой радостью. Это люди для добра. И для доброго времени, к сожалению… А, может быть, просто молодые. Может быть. Война развила в девятнадцатилетних неприсущее им всепрощение ради главного: был бы наш, а какой — неважно… Когда человеку холодно, какое ему дело, что горит в костре, — палехская шкатулка или прелый навоз. Ему подай огня!..

Человек, очевидно, должен считать себя добрым, чтобы позволить себе зло и жестокость. Алексей считает себя жестоким, предполагает, что должен быть жестоким. И только поэтому до милосердия доверчив… Молодость есть молодость. И если ей выпадают такие убедительные метаморфозы, какая случилась с ним, с Тучиным, когда он на глазах превратился из негодяя в героя, она охотно возводит случай в метод.

— Дмитрий Егорыч, Агеев в комсомол просится, — сообщил, потягивая кофе, словно уже исчерпан вопрос о Гринине.

— Какой Агеев?

— Василий. Какой еще?

Тучин встал, побелели на кромке стола пальцы. Голос обуздал:

— Алексей! Агеев — агент тайной полиции.

— Правильно, агент. Был агент, а теперь будет свой человек в полиции. Он у меня уже и «Ленинское знамя» читал, и листовки читал, и товарища Куусинена читал.

— Что он знает о подполье?

— Ничего. Кроме того, что я не один… За мной, так сказать, Родина. Но и этого он не выдаст.

— Почему?

— Побоится.

— Точка!.. Точка… В комсомол, Алексей, идут не из страха. В комсомол идут не шкуру спасать. В комсомол идут на подвиг, черт побери. А Василий твой — фискал хуже Явгинена… Явгинен хоть и сволочь, но личность, у него убеждения есть… А этот же — ни вашим, ни нашим, размазня, мякина.

Отшумел и смягчился. Добавил, подумав, что он в чем-то несправедлив и к Алексею, и к Агееву: «Ну что ж, начни с Гринина, с Николая в смысле. Он только что из Янигубы вернулся». Алексей ушел довольный.

— Ты что парню голову морочишь? — спросил Горбачев.

— Ничего, ничего. Так надо, для его же пользы. Думаешь, чем дело кончится?

Горбачев поднял плечи:

— Поговорят, — сказал, — выяснят, что оба в подполье, и не поймут, зачем тебе все это надо…

Алексей вернулся ранним утром, сгорбленный, виновато разговорчивый:

— Вот так… Вот так. Детство, так сказать, вместе, а мысли врозь… Вообще-то какие мысли… Дружба, так сказать.

Привалился спиной к простенку, вывернул и нахлобучил на кулак кепку. В подкладке торчал крючок-заглотыш, и он занялся крючком.

— Вот, говорит, бог, вот порог… Выслушал, а потом говорит, вот бог, вот порог, и перекрестился, гад.

— То есть, как? — удивился Тучин.

— Натурально. Морду постную сделал, шарики закатил. И перекрестился… Гринин — младший ренегат, в общем.

— Вот те раз! — воскликнул Тучин. Вскочил, живой, юркий, кругами заходил по комнате и качал, качал руку, словно она вдруг не к месту расшалилась. — Вот те раз! — повторил. — Что скажешь, секретарь?

Горбачев, видно, не знал, что ответить. Молчал. Смотрел на Алексея добродушно, почти с нежностью.

3

Должно быть, Николаев сильно недоумевал, когда через день Тучин провел его коридором за лестницу, пропустил в квадратную дверь коровника и, подталкивая сзади в парную темень, тяжелым шлепком однорукого согнул его вдвое и втиснул в узкий, как собачья конура, овин. Где-то далеко впереди, у заткнутого сеном окна, лучилась лампа. Алексей знал, что его лицо хорошо высвечено, но сам все это время пока его дружелюбно хлопали по спине, по плечам, не видел ничего. Наконец, Тучин зажег вторую лампу, поставил ее на облезлый коричневый сундук с кружками проволоки вместо петель. Первый, кого Алексей увидел, был сидящий напротив Коля Гринин. Ему что-то говорил, склонившись, Удальцов, Коля кивал головой, поминутно отправляя на затылок длинные волосы и там слегка притирал их растопыренной ладонью.

Николаев понял все — чего тут не понять. Ему подсунули разряженную мину, а он вообразил, что смертельно рискует. Ему подсунули разряженную, чтобы он не подорвался на настоящей. Какие тут могут быть обиды — что вы? Какие обиды? — уверял он себя, а на душе было так, словно его завели на минное поле и на прощание сказали заботливо: «Между прочим, земляники в этих местах — завались!»

Он снял кепчонку и принялся за крючок. Он-таки доконал его, вырвал. А крючок распрямился. Оттопырив губы, сунул его в рот и осторожно сжал зубами — работа, которую с плохими нервами не выполнишь.

Удальцов поздоровался очень мило — за коленку, сжал да еще потряс.

— Идешь вторым, — шепнул, — после Гринина. Вот листок для заявления. Биографию доложишь устно.

Тихо. За стенкой продула ноздри лошадь, взволнованно откашлялся в кулаки Коля Гринин. И больше ни звука. И Алексей вдруг сообразил, что это и есть та торжественность, которую он ждал и которой боялся. Это вот сейчас и начнется — что-то очень важное и для него, и для сидящих здесь людей. «Заявление от комсомольца Алексея Николаева», — твердил он, а дальше слов не было, разбежались. «Несмотря на то, что я нахожусь во временной оккупации… своим пребыванием… хочу способствовать…»

А Горбачев уже встал. Побритый, в начищенных сапогах, в отглаженном темном костюме, в наброшенной поверх пиджака кавалерийской куртке, с которой не расставался со времен финской войны.

— Сегодня у нас большое событие, — говорил Горбачев, — но я не буду произносить высоких слов. Благодаря товарищу Тучину у нашей рации появилось питание, и через два часа мы все услышим новогоднюю речь Михаила Ивановича Калинина, в которой он осветит положение на фронтах и подведет политические итоги прошедшего года войны. Закончив деловую часть, мы пригласим как можно больше людей, чтобы они узнали правду из первых уст. Дмитрий Егорович сообщил мне, что прошлогоднее выступление товарища Калинина начальник штаба полиции использовал для запугивания населения. «На что вы надеетесь, — говорил Ориспяя, — если сам Калинин сказал: пусть все, кто оказался в оккупации, знают, что их покарает суровая рука возмездия»… Пройдет, товарищи, время, и мы публично разоблачим эту вражескую ложь. Мы назовем имена борцов и патриотов, благодаря которым на оккупированной территории существовал и выполнял свою боевую задачу подпольный райком партии и комсомола. Как знак веры партии в преданность и неподкупную стойкость вепсского и карельского народа предъявим людям партийные билеты… твой, Алексей Николаев, твой, Николай Гринин. Время вступления — декабрь тысяча девятьсот сорок третьего года, наименование организации, выдавшей билет, — Шелтозерский подпольный райком… Вы открываете список, но за вами последуют десятки… десятки людей, готовых платить партийный взнос мужеством и ненавистью к врагам Родины… Вот, товарищи, какое у нас сегодня большое событие… Разрешите огласить заявление комсомольца Гринина…

Заявление было коротеньким, простым, и Алексей, устыдившись, тут же вычеркнул на своем листке фразу: «Перед лицом страны я клянусь отдать всю свою жизнь, кровь свою, каплю за каплей, общему делу разгрома врага». Потом он решил вообще переписать все начисто, сложил листок вдвое, оторвал черновик и машинально сунул его в карман…

Время покажет, что он не ради красного слова писал о готовности отдать кровь свою, капля за каплей.

— Родился в Ленинградской области, в деревне Тумоза. Мать не помню, отец Иван Федорович Гринин, — инвалид империалистической войны, ныне подпольщик. Когда отец привез меня сюда, в Горнее, пришлось учиться финскому и вепсскому… С четырнадцати лет начал работать в колхозе «Красный борец». Бороновал, молоко возил в Шелтозеро. Премию дали — на рубашку, в полосочку…

Коля Гринин, не по-местному высокий, тонкий, рассказывал биографию.

— В тридцать седьмом году переехали в Нилу. Отец там лесорубом был. Меня устроили на легкую — паспорта еще не было, маркировкой занимался… Нила в двенадцати километрах за Свирью, отсюда шел лес для Ленинграда… А тут война открылась, а возраст призывной. В Шелтозере комиссию прошел — годен, а в Петрозаводске врач Иссерсон нашел опухоль в ноге. Вернули. В Ниле нас и накрыли. Поселок финны сожгли, а нас под конвоем в Другую Реку, а потом в Вознесенье на работы.

— Вы с отцом русские — так? — решил не оставлять сомнений Тучин.

— Так.

— Всех русских отправляли в Петрозаводск, в концлагеря.

— У нас сортировка в Другой Реке была. И отец то ли с испугу, то ли из хитрости… он по-вепсски заговорил. Я, говорит, за вепску замуж вышедши.

Рассмеялись, первый и громче всех — Тучин. Коля помолчал, задержал на затылке прядь волос.

— Общественные поручения выполняю, — сказал. — Несколько раз ходил в разведку. Вот только что ездил по заданию Дмитрия Егоровича в Янигубу углежогом.

— Об этом поподробней, — сказал Горбачев.

— Ну, жили под надзором финна Коккониеми. Илья Медведев тут же, Петька Пироженко, хохол. Спали на нарах, а Коккониеми рядом на кровати, с винтовкой… Дмитрий Егорович просил выяснить, сколько там батарей, и особенно насчет шведов. Так батарея там всего одна, но с круговой обороной. Шведов немного — пятнадцать. Это внутрифинские шведы… Финнов в гарнизоне тридцать, правда, много гражданских финнов, человек пятьдесят, тоже с винтовками… Ну, люди работают в основном с Ишанина, Вехручья, из Шелтозера. Уголь идет для фронта, для газгенов…

Шведы живут в отдельном бараке. Ходил к ним: «В карты можно поиграть?»

— Проходи, обыграем русского купца.

— Я не купец, я товарищ.

— Га-га-га, — смеются, значит.

Повар-швед говорил: «Ненавижу войну». Порцию военную давал: «Снеси матушке». Думаю, есть у нас матушка, с воздуха угостит… Пока с ними играешь, подсунешь в кровать книжку. Дмитрий Егорович мне восемь книжек дал — «Финляндия без маски» Куусинена.

— Саатана! Откуда? — офицер кричит, его фамилия Бергсон. А солдаты читали, обменивались мнениями. Вообще шведские солдаты мне понравились. Швед зря в глаза не смотрит, а душа у него добрая.

Бергсон говорит:

— Вот скоро вас подучим, винтовки дадим — и раз-два, левой!

— Господин офицер, — говорю, — как же вы мне винтовку дадите? Вдруг я не в ту сторону стрелять буду?

— Саатана! — вскочил, ругается. — Незаряженную дадим, а после войны кирку в руки, у меня работать будешь.

— А где, — говорю, — вы после войны жить будете — под Полтавой?

— Солдаты смеются: ну шутник, — говорят…

Алексей вдруг понял, зачем Тучин их стукнул лбами: может, думает, искра божия перескочит из грининскои головы в николаевскую. Коля — артист. От природы. В нем это как искренность в ребенке. Во всяком случае, когда он перекрестился, и это ему шло… Талант. Его, Алексея Николаева, могут поставить к стенке за один взгляд. Гринин говорит, что будет стрелять не в ту сторону, и его называют шутником. Это в нем от Тучина. «Смотрите, люди, — говорил Тучин, когда его выбрали старостой, — теперь я большой человек. Не станете подчиняться — за плетку возьмусь». И люди знали, что он валяет дурака. «Судя по мне, господин капитан, вы неплохо относитесь к большевикам», — говорил Тучин Ориспяя, и Ориспяя не сомневался, что он валяет дурака…

А Колю поздравляли, и было это тепло, радостно.

Когда Горбачев взял второе заявление, Алексей медленно встал и вдруг почувствовал, что руки у него невероятно длинные — девать их некуда.

«Несмотря на то, что я нахожусь во временной оккупации, — читал Горбачев, — своим пребыванием в партии хочу способствовать быстрейшему освобождению нашей Родины от захватчиков. Прошу подпольный райком принять меня кандидатом в члены партии. Обещаю быть достойным высокого звания коммуниста…»

Биографии от него не потребовали. «Знаем», — сказал Удальцов. Горбачев поставил вопрос на голосование — единогласно. Чиркнул спичкой и сжег над ладонями заявление.

 

Глава 11

1

Шли первые дни нового года. События раскручивались, как пущенное с горы колесо. Шестого января отделение сержанта Туоминена очертило Горнее Шелтозеро тройной контрольной лыжней.

Восьмого января Горбачев получил радиограмму: «Ждите сегодня выброску». Было ровно восемь вечера. Прихватив с собой Удальцова, поднялся наверх к Тучину. Протянул клок желтой бумаги.

— Не понимаю, — сказал, пробежав радиограмму, Тучин.

— Видишь ли, дело тут, Дмитрий, так обстояло… Перед самым новым годом Центр сообщил, что слышит только позывные. Ну и предупреждал, что если, мол, связи не будет, то самолеты сбросят груз в условленном месте, без сигналов.

— Что за место?

— Координаты 00—26, пожня у Сарай-ярви, точнее, между озерами Сарай-ярви и Пилят-ярви.

Тучин присвистнул.

— С таким же успехом, — сказал, — мы могли бы принять груз между американскими озерами, дай бог памяти, Мичиганом и Гуроном. Или в междуречье Тигра и Ефрата… Короче, адресок твой ни к черту не годится.

— Лыжня? — простодушно спросил Горбачев.

— Лыжня. Лыжня, дорогой. Это колечко Туоминена — штука хитрая. Почище всего, что они придумали за последнее время. В том числе обмен паспортов и перепись скота. Кстати, не боитесь попасть в эту перепись?

— Да есть элемент, — весело признался Павел.

— Есть. Фактически, это повальный обыск. Правда, для обыска в доме Тучина нужна бумага с ба-альшой печатью! — сказал не без самодовольства и рассмеялся — власть… — Так вот колечко Туоминена… Как-то, Митя, до войны, в Петрозаводске, один отрицательный товарищ пошел на меня с кирпичом. Серьезно пошел, с выражением на лице. Кирпич я выбил. Когда я выбил кирпич, я уже знал, что никакого другого оружия у него нет — чего бы иначе хвататься за кирпич. И стал менять ему выражение лица. Я это к чему? К тому, что когда Туоминен начал крутить свои мертвые петли, я понял, что камня у него за пазухой нету. Ни у него, ни у Ориспяя камня против меня за пазухой нету, В этом смысле кольцо нам выгодно: полиция себе дело по душе нашла, наши, как говорится, все дома, а для связи с Петрозаводском и Свирью нам за глаза людей с пропусками… Эту идиллию, Митя, мне бы так, на фунт изюма с Большой земли менять не хотелось.

— Речь не только о продуктах, — мягко вставил Горбачев, — необходимо радиопитание, едва ли ты снова пойдешь торговаться в Рыбреку. Нам нужна литература. Кроме того, есть еще одно обстоятельство…

Горбачев замешкался, не договорил. Тучин встал, прошелся, сутуло раскачиваясь взад-вперед, как кормилица. Ходуном пошла согнутая рука, дитя его и советчица.

— Хорошо, — сказал через минуту, — сообщи Центру: от приема без сигналов отказываемся, от пожни у Сарай-ярви отказываемся. Пусть бросают в километре от деревни, на северо-запад. Внутри кольца. Сигналы классические — три огня. Ждем с трех ночи до шести утра. Была — не была!

Павел удивленно хлопал глазами. Отослав его в овин сообщить Сильве новые координаты, Горбачев долго смотрел, как Тучин укачивает свою неожиданную лихость. Выждал, когда рука спокойно ляжет на перевязь, нашел чем-то очень довольные тучинские глаза:

— Ты не все знаешь, Дмитрий… Вместе с грузом нам выбрасывают радистку.

— Что?

— Вместе с грузом нам выбрасывают радистку.

— Очень хорошо, очень хорошо, — твердил Тучин серьезно. — А маникюршу, я думаю, мы и на месте найдем…

Последние дни он усиленно постигал шифровальное дело, приспосабливался к рации, и в случае выхода группы мог уже — довольно сносно — заменить у ключа Сильву. Уже Центр на первый его выход в эфир: «Работаю я, Тучин. Отвечайте в восемь утра» дал добро — «Вас слышим хорошо, продолжайте работу…» Появление новой радистки, считал Горбачев, некстати вообще, но изменить что-либо он уже был не в силах, и стремился только ослабить неизбежную для Тучина мысль о недоверии.

— Думаю, что радистку засылают для какого-то спецзадания, — без особой уверенности говорил Горбачев. — Не исключено, что нам предстоит переправить ее в какую-то другую группу, скорее всего — в Шохина. Во всяком случае, о Шелтозере нас запрашивали — где находится штаб гарнизона, в каких домах полиция, связь, склады… где живет комендант, где стоит артиллерия, сколько пулеметов, минометов, орудий, прожекторов, где менее защищенные подходы к Шелтозеру со стороны Онежского озера… Обо всем этом Центр запрашивал еще восьмого декабря. Видимо, все это, — говорил Горбачев, мучительно страдая от многословия, — нужно для наступательных операций Красной Армии, а мы ничего не можем сообщить…

— Да? — только и спросил Тучин рассеянно.

— Никакой другой нужды в радистке не вижу, — усталый взгляд Горбачева бесцельно бродил по комнате. С испугом и завистью больного человека отметил, с какой пружинистой легкостью вскочил Тучин, как вырвал из комода ящик, как обрушил на стол лист бумаги и карандаш, как сказал ободряюще, с торжеством: «Пиши!»

— Пиши, Митя. Пиши, — подгонял нетерпеливо — лоб наморщен и глаза отчаянные. — Штаб управления района находится в помещении бывшего маслозавода… Под зданием — склад боеприпасов. Сотрудники штаба размещены в здании райсовета. Пиши!.. Радиоузел в доме Попова, почта — в бывшем доме сельского Совета. В доме Августова — телефонная станция… Пиши, пиши… Количественный состав гарнизона двести человек. Комендант живет в доме Фабриканова… Ближайшие к Шелтозеру гарнизоны расположены в деревне Вехручей, пристань — численностью до ста человек… В поселке Майгуба — батарея 57-миллиметровых немецких пушек. Здесь же три ряда проволочных заграждений и прожекторов… В Сухом Носу, между Розмегой и Коккарево, — батарея и прожектор. Здесь, между Розмегой и, Коккарево, наименее охраняемое место со стороны Онежского озера…

— А радистку, — сказал Горбачев, — нам все-таки выбрасывают. Им в Центре видней, на то они и Центр.

2

К двум часам ночи вся группа — в один след — благополучно вышла на пожню Тучина. Глаза освоились с темнотой, и в конце низины встал березняк, очертилось Тетенсо — Теткино болото; изломом крыш поднялась над сизым горизонтом Сюрьга, взошли над землей сонные трубы Калинострова. С озера шел напористый северик — парашюты могло швырнуть на деревню. Разошлись треугольником: Тучин, Горбачев, Удальцов. Павлу не хватило керосиновой лампы — держал в застывших руках пук лучины, пузырек с бензином. За ним, шагах в пяти, замерли Сильва, Гайдин. Гайдин то и дело совал лицо в распахнутую у ворота фуфайку, сдавленно откашливался — забыл, как говорил он сам, дышать носом во время бегства с Мундуксы.

Был четвертый час, когда в скулящий посвист метели вошел густой замирающий стон. Звук нарастал над Запольгорой. Самолеты шли на значительной высоте, и только нацеленный слух мог уловить эту зудливую растревоженность неба.

Сильва отметила, как Павел благоразумно разделил лучину надвое, как вдруг тихо взорвалось в его руках пламя. И высветилась прядь его волос. И мир исчез, погас, умер в этой вызывающей яркости огня. Был только Павел, вырванный из тьмы, и ее холодный страх — впервые не за себя.

Таким она и запомнит его. Таким вспомнит, когда много лет спустя вот так же померкнет свет — не станет Павла, и в безрассветную свою ночь она будет искать, тревожить в памяти далекий отблеск юности, ту метель и ту разбуженную страхом любовь.

«…мы услышали гул самолета, мигом зажгли огни. Сделав разворот, летчики помигали зеленым и красным огнями, выбросили четыре парашюта и улетели. А сильное это ощущение, когда в глубоком тылу врага к такой маленькой группе прилетит кусочек Родины с проявлением новой заботы, сразу чувствуешь свою силу, гордишься тем, что и ты очень нужная частица этой Родины.

Три парашюта мы нашли довольно быстро, они упали недалеко от нас, а четвертый улетел дальше… Торопимся убирать полученные продукты, а что не можем унести, прячем под сено в зарод… Вдруг Павла кто-то окликнул, он обернулся и увидел Катю Насонову с рацией…» [20]

Голос у Кати мальчишкин. И вся она — в осевшей на нос ушанке, в ватнике, с растопыренными руками — выглядела пацаном, под которым лед провалися. Павел сгреб ее в охапку и пытался поставить на лыжи, а ноги ее не слушались, и он прощупал на всякий случай ватные штаны — есть ли хоть на чем стоять-то. «Куколка ты моя, — приговаривал, — куды ж тебя без бабушки в тыл врага пустили». А ее тошнило, и она содрогалась вся, и желудок, видать, был пуст — плевки одни. Понятно, сообразил, в кассете болталась, часа два под брюхом самолета — не курорт. Тут подбежала Сильва, обняла ее, и «мамин» подкидыш всхлипнул.

Тучин поторапливал, решал скоро: «Нужен сторож. Кто желающий? Ты, Коля, желающий. Держи, — сунул Гринину пистолет. До утра стой. Как бабы взойдут на горизонте… Подсоби им грузиться. Да сено так наложи, чтобы сзади волочилось. А лошадь по лыжне пусти».

Около пяти утра вышли с грузом к бане. В деревне тихо, сонно, приступил к утренней поверке грининский петух, да не откликались дворы.

Ждали Гайдина. Он пришел без лыж, без мешка, тяжело загребал ногами.

— Что случилось? Где консервы? — насел Горбачев.

— Не мог… бросил.

— Где бросил?

— Там, — махнул рукой, — скрутило меня, братцы, начисто…

Тучин выругался, схватил лыжи, но, видно, передумал идти на рассвет.

Поди знай, где найдешь, где потеряешь.

3

Коля Гринин сооружал пристанище. В недобранном тучинском стоге дорылся до подстилки и там, где шалашом расходятся подпорки стожара, ногами, спиной растолкал себе прелый уют. Все ему было приятно в эту ночь — и тучинские слова: «Кто желающий? Ты, Коля, желающий», и пистолет системы ТТ, который впервые так надолго попал в его руки. Уж он крутил его, вертел, радуясь спокойной тяжести безотказной стали, и храбрым себя чувствовал до невозможности. Изредка он высовывал голову и прослушивал тишину, но ни единого чуждого природе звука в тишине этой не было. Потом вдруг приутихла метель, холодный воздух стал недвижен, заклубилось паром дыхание, и он понял, что подоспел рассвет. На холмистом горизонте за Сюрьгой творилось что-то спешное — там выключились звезды, побелел, раздвинулся небосклон, словно кто-то стремительно надувал этот гигантский воздушный шар, и он тончал, напряженно алел — минута, и под напором молодого света разлетится вдребезги ночь, и обрушится на землю клочьями теней. И родится день.

За темным холмом Сюрьги что-то прорвалось. Озолотился сверху стожар, над кромкой далекого горизонта показалась раскаленная каска солнца.

А к стогу шел человек. На широких лыжах, без палок. Другая пара лыж под мышкой — разъехалась ножницами. На плече — вещмешок, грузный, видать: скособочило мужика. Шел по-собачьи азартно, толкая перед собой гигантский клин тени.

Коля от неожиданности осел и выставил вверх пистолет. Его трясло. Мушка гуляла по облакам. Приподнявшись, увидел на спине мешок Гайдина с коричневой заплаткой, но мужик был кто угодно, только не Гайдин… Мужик разбросал копну, под которой продукты, и быстро-быстро, словно сеть вытягивал, выгребал к ногам парашютные купола… И уже минуту спустя во весь дух, озираясь, бросился прочь, в сторону Тихоништы…

Коля кубарем слетел со стога, рванулся вдогонку, но снег был глубок.

— Стой, гад, стой, стрелять буду! Стой! — кричал чуть не плача, а мужика уже подхватил, унес тянучий угор.

Выхватил из-под сена лыжи, рванул фуфайку — пуговицы в снег. Задыхаясь, свежей еще лыжней бросился к дому Тучина.

У дверей подогнулись ноги, он уцепился за кольцо и загрохотал, отбивая костяшки пальцев. Дверь распахнулась, и он рухнул в коридор. Однорукий Тучин вскинул его, как сноп. Молча выслушал, одетый, будто ждал, что так случится. Молча протянул руку, и Коля зачем-то пожал ее.

— Дура, пистолет давай. Горбачева предупреди, скажи, мол, Тучин наперерез догонять пошел…

 

Глава 12

1

Свирь дремала в тиши снегов. Ее враждующие берега, казалось, потеряли друг к другу интерес — от Онежского обводного канала до Новоладожского без нужды лежал мощный ледяной напай. Лишь изредка с сухим шелестом ворошили небо снаряды, и дыбились тогда фонтаны льда у плотины гидроузла Свирь-3. Шла пристрелка шандорной стенки — нашим не давали покоя 125 миллионов кубометров зажатой ею воды, и не зря: стоило финнам открыть затвор, и любая атака в этой прорве воды захлебнулась бы.

Приутих и непоседливый прежде Оштинский плацдарм. Затишью на Свири стоять до наступления весны. Это произойдет в трехлетнюю годовщину войны, в ее 1100-й день. Берега, на которых три года крепились армии генерал-лейтенанта Крутикова и генерал-майора Свенсона, займутся огненными вспышками выстрелов и черно-серыми букетами разрывов. На Часовенной Горе — меж холмов Олонецкой гряды — в штабе временного полевого управления фронта маршал Мерецков с грустью произнесет: «Как я радовался в 1941 году, что река Свирь такая широкая, и как я сетую на то же в 1944 году…» А ниже гидроузла саперы наведут два моста, и бросятся в воду около двухсот амфибий, и загромыхают по свирским паромам советские танки. Бой, после которого Свенсон оставит на чужой земле тысячи своих солдат. И Москва отсалютует Карельскому фронту залпом из 224 орудий. И победа пойдет гулять по болотам и перелескам Присвирья, по межозерным дефиле, бараньим лбам и курчавым скалам Карелии, за 39-й меридиан — через трупы 20-й немецкой лапландской армии и егерских дивизий «Герои Нарвика» и «Герои Крита» — к родным туманам Гольфстрима на атлантической кромке континента.

Весь этот путь пройдет с армией Сережа Бутылкин — Кандалакша, Алакуртти, Кулаярви, соленая вода Ледовитого.

Все это потом — с наступлением весны, с весенним наступлением…

2

Сережа Бутылкин рисовал зимнюю Свирь. Был выходной, и за спиной уже час с лишним торчал сержант по прозвищу «Красный сапог» — в коричневом полушубке с поднятым воротником, в рыжей лисьей шапке, в ржаво-красных лыжных пьексах. Заказчик.

В кабинете начальника полицейского участка Пролетарского района Вознесенья не зря висел трофейный Куинджи: «Красный сапог», он же сержант Парккинен, был неравнодушен к живописи.

Застал однажды у этюдника, долго охаживал почти законченную картину, бил стеком по голенищу пьексов, приседал, чмокал. Повернул конопатое лицо: «Это и есть для генерала Свенсона?» «Оно и есть», — соврал как следует.

— Слушай, а ты не мог бы сделать такую же мне? С этой же точки, только с лошадью на переднем плане?…

И вот за спиной изредка поскрипывает фляжная пробка, затем доносится бульканье — словно где-то далеко на Свири бабы полощут в проруби белье. Потом фляга дружелюбно нависает над Сережкиным плечом.

— Не-е, — шепотом говорит Сережка, — искусство этого не любит. — Пятится, оттесняет полицию в снег, смотрит на холст из-под красной руки, скручивает большой и указательный пальцы баранкой, щурится в дырочку на картину — так когда-то смотрел этюды преподаватель рисования в Кеми, где Сережка три года занимался в изостудии. И Парккинен делает то же. Видно, фокус его потряс: картина отдаляется, и все кажется в ней подлинным — утонувшее в снегах Вознесенье, дуга моста над Свирью и колокольня слева от моста, белые дома комендатуры, белые сопки в окружении леса у деревушки Белая Церковь.

— Лошадь сегодня же поставим.

— Не успеем, господин сержант. Сиена жженая, рыжий цвет, то есть, требует хорошего освещения.

Парккинен ушел, и Сережка вздохнул с облегчением. Полотно ему нравилось. Ухватил-таки неуловимую грань дня и сумрака, ухватил и морозное молчание, наполненное какой-то сдержанной силой ожидания — чего, он и сам не знал. Было жаль, что все это подомнет под себя, вытопчет рыжая кобыла, которая тут ни к селу ни к городу. Жаль, но ведь не к шедевру и стремился. О своей работе он мог бы сказать словами Гоголя:

«…Во всем была эта плывучая округлость линий, заключенная в природе, которую видит только один глаз художника-создателя и которая выходит углами у копииста».

Он и был копиист. Хотя бы потому, что между холстом и окантованной рейками фанерой лежала копировальная бумага. А под копировкой — калька. Правда, калькой ее не назовешь — и в отхожих местах она висит, и лошадям финны ее мелют как добавку к овсяной муке. Чуть потолще папиросной бумаги — в самый раз.

Так лихо совпали заказы: начальнику участка военной полиции — пейзаж, Тучину — схема оборонных сооружений. Одному — «плывучую округлость линий», другому — линии траншей; одному — мазком, другому — черенком… Рисовал да похваливал себя словами Феди Реполачева: «Молодец, Бутылкин, если бы ты рисовать бросил, из тебя бы, может, человек вышел».

Оборона шла к Свири вдоль Онежского озера почти от самого Петрозаводска, но там, на Онежском побережье, говорил Тучин, вся малина собрана, пошарь, велел, начиная от мыса правее по реке, да лукошко, наказывал, не разевай… Положительный мужик Тучин, но зачем же, спрашивается, учить хорошим манерам начальника Вознесенской разведки.

Черенок кисти ткнулся в мыс, очертил и заштриховал кружок. Дот типа «вепсский замок». Строго на восток, от натянутой, как тетива, линии мыса, стрелой легла полоска зимника — уперлась в большак Петрозаводск — Ленинград. Метрах в пятидесяти южнее — сантиметр на холсте — завихляла траншея. Обогнув церковную ограду, за которой продовольственный склад, она пошла огородами Красного Бора, вожжой легла на круп карандашной еще лошади и устремилась дальше, к Ладоге… Крестик — пулеметное гнездо, галочка — минометное, овал — сферическое железобетонное укрытие. А в Красном Бору еще один кружок — еще один «вепсский замок».

Было с этими «замками» возни. Строил их спецбат, к выемке скального грунта, к бетономешалкам и камнедробилкам допускались только финны. Сережку, подвозившего на лошади машинный прицеп полевой кухни, останавливали метров за триста. Подходили пять-шесть финнов, впрягались и волокли на сопку прицеп с баландой. Навязывался в помощники, но каждый раз часовой дулом, как ломиком, молча отковыривал его от повозки.

Однако ключ от «замков» нашелся. Предложил его не кто иной, как мастер оборонных работ Эйно Корренпяя, тот самый «сын фабричной девушки» из города Форса.

Вести с Эйно душевные разговоры было поручено подпольщице Дусе Силиной.

— Не хотите ли вы жить в СССР? — спросила его Однажды Дуся.

— Нет. Вот кончится война, и я буду нужнее в Суоми, чем в СССР.

Корренпяя чем только мог помогал подполью: то и дело кто-то, по поручению Дуси, таскал из условленного места свертки. Наконец произошло и самое нужное — вместе с Корренпяя Дуся проникла в «вепсский замок». Она пробыла там недолго, но то, что от нее требовали, выяснила. Только и просили-то сектор обстрела, остальное она все равно не поняла бы, много ли с нее возьмешь — девчонка.

Подробное описание «замка» на мысе Онежского озера дал Сергей Матвеев из Матвеевой Сельги — вместе с другими он пробивал туда зимник. Потом и сам Сережка протиснулся с прицепом: нельзя же вечно отпихивать человека, который кормит! Весь обед лазал в сырой темноте, чиркал спички, запоминал.

«Вепсский замок» был трехэтажным, а снаружи и не разберешь — скала скалой. Нижний этаж похож на пещеру, тут укрытие для персонала, боеприпасы. Выше — узкий лаз в пять ступенек — пушечный зал. Короткие гаубичные стволы — веером, для каждого своя амбразура, за выступом скалы не торчат. Еще выше — наблюдательный пункт. Сама макушка сопки прикрыта круглым диском из брони, метра полтора в диаметре. Диск поднимается и опускается ручной червячной передачей. На время бомбежки все это сооружение закрывается наглухо.

В общем «замочки» еще те. Похоже, что Финляндия устроилась стоять тут вечно — недаром ведь швырнула на Свирь полкошелька. Только, по мнению Сережки, денежки эти плакали. Вот он имущество ихнее опишет, и оно пойдет с молотка как миленькое, будет пионерам хлопот — железки собирать.

Пролетел самолет. Бухнули за Калешкой зенитки. Видно, тучу тряхануло, и просыпался снег. Сережка замазал кистью дорожки, оставленные черенком, сложил этюдник. Потащил многодневные свои труды домой.

Он не мог бы упрекнуть себя, что взялся за сложные композиции, не имея солидного этюдного багажа. Заготовок было достаточно. Еще летом не раз спускался на двух бревнах вниз по Свири, видел концы и начала траншей, ниши дзотов. Ребята, разбросанные по всем участкам обороны, дополнили картину деталями.

Художник и бухгалтер, он нес под мышкой свирскую оборонительную полосу тридцатикилометровой глубины: тридцать пулеметных и минометных точек, семьдесят стрелковых ячеек, девять дзотов и семь бронеколпаков — на километр фронта. Милитаристская палитра «Великой Финляндии», которую мало чему научила линия Маннергейма.

Из рассказа Сергея Васильевича Бутылкина:

Наша тройка обсудила карту. Карта вышла размером в стол. Решали, кому идти. До Горнего Шелтозера шестьдесят с лишним километров. Накануне был у Тучина Бальбин, сообщил, что есть ценные сведения по Свири. Горбачев картой заинтересовался, предложил вместе с картой переправить на Большую землю и ее составителя.

Ребята собирали меня в дорогу. Дали финские солдатские ботинки, китель финский без погон — старье. Карту скатали в комочек и сунули в большой палец рукавиц. Рукавицы сыромятные, рабочие, чуть что — взял да выбросил.

Вышел часов в восемь, когда покрепче стемнело. Раздетый, без шапки, чтобы подозрений не вызывать. Знали только Ефим и Федор. Ищу попутную. Шоферы-финны молодцы, проголосуешь — берут, если, конечно, место есть. Сел в кузов, доехал до Шелтозера, а в кармане — ничего, даже отпускного свидетельства.

Из Шелтозера двинулся пешком в Залесье — дорогой, что мимо Калинострова, в обход Залесского озера. Пурга, волосье на мне колом стоит — хоть рога делай… В Залесье взял у Алексея Николаева лыжи, погнал через озеро, вдоль берега, прямо к Тучину. Было, наверно, около часа ночи, в окошке огонек горит. Стучу: один длинный, три коротких (у них кольцо на двери). Выходит. Ведет в дом. Свет только в комнате горит. Стол клеенкой накрыт. За столом финский офицер сидит, в чине лейтенанта. Рукавицу бросаю на печку. Вхожу. Мокрый.

— Как дела? — спрашивает лейтенант.

— Нормально, — говорить-то нечего. Тогда он достает из-под стола двухлитровый графин, наливает тонкий стакан браги. Отказался: «Не пью, не курю». Он выпил сам. Надел шапку, крепко пожал руку мне, Марии тоже. Тучин вышел его проводить. Я глянул в окно. Лошадь была за домом, белая, серыми пятнами. Полозья заскрипели, выл ветер, метель шла.

Вернулся Тучин и засмеялся.

— Серега, это наш парень. Как приехал?

Молчу. Чего-то слова не лезут. Принес, говорю, все, что надо, найди на печке… Удивился, полез. Сразу достал — хитрый.

— Лезь теперь сам на печку. Сохни.

— Некогда сохнуть, к утру на работу.

Тучин выпотрошил рукавицу, схему — на стол. Разгладил.

— Знакомь!

— Дай ножик.

Условные знаки к схеме были зашиты в рюшку, на которой ремень держится. Оттянул пояс — брюки-то, вернее, галифе финские, были на любого заготовлены, кто поедет, а мне великоваты. Вырезал. А Тучин на расшифровку глянул и отложил: «Не надо этого». Принес карту, и мы до пяти утра переносили схему.

— Горбачев собирается уходить, — сказал в конце Тучин. — Хотели и тебя с ним отправить. Но раз ты такую карту отгрохал, нечего тебе там, на Большой земле делать. Со мной оставайся.

Обратно я тащил большой вещмешок с коричневой заплатой. А в вещмешке — семизарядный тульский наган, гранаты, листовки, свежие газеты «Тотуус» и «Ленинское знамя».

 

Глава 13

1

Обострилась болезнь, Горбачев торопил Центр с выходом. В эфир снова пошел сигнал бедствия:

«10-1-44: 15-00, Власову. Тяжело болен, предпосылок на поправку нет. Примите все меры посадить самолет на Пет-ярви».

Часами лежал навзничь, смотрел на паутину. Паука трогать не велел: «Пускай живет».

Тучину сказал:

— Ты, Митя, вот чего… Ты в предбаннике пол подыми… там сухо будет, и чего надо сделай. Временно, конечно… Деть-то меня некуда. А уж после войны — там честь по чести, как положено… Мне, Митя, из этой штуки не выпутаться.

— Дура ты дура! — только и нашел что сказать Тучин, с трудом сообразив, о чем речь. Где-то раздобыл нутряного сала, Маша его растопила, и Горбачев перешел на знахарскую диету: рюмка спирта, кружка топленого молока с салом. В спирте нехватки не было — с последним грузом выбросили его 70 кг в гибких американских банках, по 2800 г. каждая. Зачем, спрашивается, столько-то?

Он жил в каком-то вялом полузабытье, и естественные, как само продолжение жизни, события становились все менее доступными его пониманию.

Катя Насонова привезла шифровку, в которой ей предписывалось сменить в подполье Сильву. От себя добавила, что Сильву Центр намерен перебросить в Норвегию. Ночью, дежуря у его постели, Сильва подняла Павла. Молча примостились рядом — Павел на перевернутой корзине, Сильва на краешке сундука.

— Не бойтесь, живой, — улыбнулся Горбачев.

Павел:

— Мы не о том, Дмитрий Егорович. Мы вас ни в чем таком не подозреваем. Мы по личному делу. Мы вот, Дмитрий Егорович, хотим стать мужем и женой… Ну вот… Поэтому не могли бы вы похлопотать, что, если в Норвегию, то вместе?..

Катю Насонову, ни с того ни с сего, вдруг повело тошнить. Призналась, что перед самой выброской вышла замуж, и вот, говорит, извините, Дмитрий Егорович, немножко беременна.

Промолчал. Отметил, что и бабы-то его стесняться перестали. Поделился с Тучиным — скалится. Есть же, говорит, сыновья у полков. А теперь будет сын подпольного райкома. Мишкой назовем, в честь Асанова. Крестным будешь…

Угасал вокруг мир. Как много, выходит, держится в людях на завтрашнем дне, где в такой счастливой отдаленности ютятся всё оправдывающие, всё смягчающие человеческие надежды.

Сильно волновал его Тучин. Беспомощный Горбачев уже не верил, что нервы могут служить без износа. Ждал срыва. А Тучин говорил успокоительно: «Ничего, Митя. Рвется там, где тонко».

Тучину присвоили звание вянрикки — прапорщик. Из Хельсинки пришла телеграмма:

«Приветствую тебя первым шагом на пути генеральским погонам. Карл Маннергейм».

— Видал? А ты говоришь, — грустно дурачился Тучин. — Выходим из народа. Растем, да все не в ту сторону. Ах, Карл Густав Эмиль Маннергейм, подведешь ты меня под трибунал!..

Сержанту Саастомойнену, ставшему вдруг чином ниже старосты, ничего не оставалось, как устроить торжественный прием. Ситуация явно забавляла Тучина. «Вари, Маша, щи, за лавровым листом пошел».

Во время приема комендант уязвленно искал на ноге старосты больную мозоль. И нашел, наступил:

— Я вот все думаю, господин вянрикки, глядя на ваши успехи… Все думаю, какими же наградами и чинами увешают вас большевики? Как считаете — увешают? Или вы намерены удрать вместе с нами?.. Ну, хорошо, Удрали, а… а в Хельсинки… в Хельсинки, представьте, советские танки… а в президентском дворце заседает НКВД!

И пьяный хохот в лицо. А Тучин этого в любой ситуации не терпел. Брызнули осколки комендантских очков, и Саастомойнен распластался на полу — как с потолка упал.

— Извините, господа, этот человек — паникер, пораженец, трус. Я предлагаю тост за мужество, которое неподвластно обстоятельствам.

Подошел лейтенант Матти Канто, только что прибывший из учебного отдела Главной Ставки, лысый, трезвый, независимый. С чувством пожал руку:

— Я всегда считал, что Маннергейм может ошибиться в военной политике, но в людях — никогда!

…Выросла в подполье любовь, и Горбачев устало изумился силе молодости. Приникала к куску заиндевелого стекла Катя Насонова и жадным ртом ловила струю свежего воздуха… Как быть тебе с Норвегией, с беременной парашютисткой, с пеленгатором в Погосте и картой Бутылкина, с непостижимой тучинской игрой? Как быть тебе, Горбачев, с жизнью и смертью, когда жить не получается и умирать практически нельзя?

2

В ночь на 15 января он впервые толком спал. Видел молодые сны — вот бывают такие, что прокручиваются, как старые фильмы, раз десять за жизнь, — от них осталась бодрость. Утром включился в дело. Раскладывал по адресам сброшенные газеты: Петрозаводск, Вознесенье, Шелтозеро, Матвеева Сельга, Залесье, Рыбрека, Шокша, Ропручей, — когда вдруг нажали снаружи на дверцу хлева, и в доску, в стояк, чувствуется, со звоном пошел гвоздь. Потом еще и еще.

— Перепись! — тучинский голос. И стало тихо. Схватились за автоматы. Горбачев сорвал с крюка винтовку Миши Асанова — без глушителя. «Ну вот, потерял глушитель, потом бумажник, а теперь, по-видимости, голову терять», — Миша все умел, предсказать свою гибель — в том числе.

Шлепнулась в дверь ладонь: «Не суетись, я рядом…»

Шаги. Голос Маши…

— У хозяина-то на работу уйдено. А вы не стесняйтеся… Вот лошадь Машка, она с Грининым напополам купленная… Да вы не бойтесь, не бойтесь, она и спереду и сзади смирнехонька, хвостом махнуть — и то оборотится. А и назвать-то ее хотела Нейчут, да хозяин по мне назвал. — Маша хихикнула по поводу этой мужниной слабости да и пошла без передыху — только голос крошится в беспечном бабьем довольстве. — А вы ступайте посюда, а не то замараетесь… Вон и коровушка наша.

— Entä tuon oven takana? — вопрос деловой, придирчивым баском.

Горбачев предостерегающе поднял руку. Перед ним был только Павел, но Павлу и сигнал ни к чему. Спина горбом, правая рука назад, и автоматное дуло в ней — как топорище. Сильва накрыла фуфайкой рацию. Гайдин затушил подушкой окно. Темно. Лишь слева, над восьмым бревном (считано-пересчитано), там, где до потолка не хватало венца, пробирался из коровника свет.

— Что за этой дверью? — повторил вопрос женский голос, на корявом вепсском, а Маша будто и не понимала по-фински.

— За этой-то? Дак летник там. Ярочек по весне содержали. А как у зимы прийдено было, хозяин и загвоздил. Холодина, говорит, оттуда погребная метет. Загвоздил и соломой заставил, — пускай пусто мерзнет. Эва, помещения-то — танцуй не хочу!

О чем-то совещались басок и женская скороговорка — не разобрать. У Горбачева подкосились ноги, осел, В ушах гудит, будто с колокольни слез. Издалека-издалека услышал Машу: «Не желаете ли чайку с устатку, господин Тикканен?»… Значит, сам агроном. А бабенка, видать, из «Лотты свярд», учительница.

Скрипнули в сенях половицы. Шаги пересчитали ступеньки лестницы, ведущей в дом, и затихли. В запасном люке, прорубленном из хлева на сеновал, показалась голова Тучина:

— Ну как, овцы целы? — и пистолетом сдвинул на затылок шапку.

3

— Саастомойнена придется увольнять, — рассуждал во время обеда Тучин. Это он, скотина, ко мне переписчиков подослал. Был сейчас в комендатуре. Говорю: ты превысил власть, так тебя и еще раз так. А он — лоб перевязан — мне разбитые очки под нос. Ничего, ничего, говорит, я и без очков кое-что вижу. Скоро, говорит, кое с кого эполеты полетят… Понятно, отвечаю, свинье всегда хочется, чтобы с дерева желуди падали. На том и расстались.

Они сидели на кухне. Девочек Маша увела в комнату — Горбачева им не показывали. Он выпил положенную ему рюмку спирта — «капли дяди Сэма» терзали нутро, но он знал: еще минута, и молоко с салом наведут в желудке тихий час, станет работоспособным мозг, будут силы.

— Наживать врагов в твоем положении — роскошь, — миролюбиво говорил Горбачев. — Поэтому не могу приветствовать такой драки… ни в порядке самозащиты, ни под видом борьбы с пораженцами. Понятно, ходить с ним в собутыльниках горько, но не слаще и враждовать…

Еще не известно, что ты выиграл, что потерял. Тучин упрямо мотнул головой:

— Мы с ним так долго локоть к локтю шли, плечо к плечу, что оба протерлись, как говорится, до дыр. Однажды он, дай бог памяти, уже сказал, что видит под моей гимнастеркой со штампом «SA» русскую армейскую косоворотку. Это уже много… Ты пойми, чем опасен алкоголик: язык у него пьян, да ум трезв. А ты с ним расслабляешься, сторож твой кемарит. Ты распахнулся, а он тебе палец в грудь, родимые пятна щупает… Я решил от него избавиться, — твердо заключил Тучин.

— Каким способом?

— Не очень красивым, но испытанным во все века и в недавние времена — тоже. — Брякнул об стол эмалированную кружку с красным гусем. — Донос, — сказал просто. — Обыкновенный донос.

— Что ты можешь выставить против него?

— Достаточно… С точки зрения официальной финской политики в оккупированной Карелии он — не герой. Пьяница, развратник, «вечное финляндско-германское боевое содружество» поносит, идею финско-карело-вепсского братства, дай бог памяти… дискредитирует.

Тучин вскочил, руку закачал, и кивала в такт лобастая голова. Поговорить любил, да и умел признаться. Перещеголять Тучина — кишку надорвать.

— Пока вы тут, я таким макаром двух старост снял, — сообщил весело. — Из Залесья вылетел Егор Беззубиков. Из Горнего Шелтозера переведен в Ропручей Иван Явгинен. А на их место прошли по моей рекомендации свои ребята — Саша Егоров, друг Леши Николаева, и Аким Осеев… Видишь ли, Митя, местное население нельзя обижать. Таковы правила игры. А если учесть, что Финляндия уже сейчас ставит в прежние ямы пограничные столбы — не трогайте, мол, нас, а фронт-то еще вон где!.. если у нас намечается опрос населения, с кем и где оно хочет жить — в Финляндии или «под игом большевиков», — можешь себе представить, с какой скоростью полетит Саастомойнен.

Что оставалось сказать Горбачеву?

— Один улетит. С такой же скоростью прилетит другой. Азбука любого террора.

А Тучин, казалось, только этого и ждал. Откинулся, лицо загадочное — мальчишка, у которого в карманах всякой всячины.

Ответить, спросить — ничего Горбачев не успел. Послышался рокот машин. Задребезжали стекла. Горбачев бросился к окну, откинул занавеску. — Легковушка и два крытых грузовика с солдатами. Заметался из угла в угол.

— Сядь! — сипло приказал Тучин. — Схватил чайник, бултыхнул в кружку кофе. — Пей!

Подошел к окну. Из легковушки выскочил офицер и бегом направился к дому.

Галка спала. На Светкину головенку Маша торопливо накинула платок, сунула ее в пальтишко, на руках вытащила в сени.

В дверях встал навытяжку подтянутый лейтенант. Воздуху, видать, еще в коридоре набрал:

— Командующий Свирской армией генерал-майор Свенсон желает нанести визит господину Пильвехинену!

— Прошу, — церемонно сказал Тучин. — Передайте, что я рад визиту генерала.

Было видно, как накренилась машина. Генерал тяжело ступил в снег, в руке перчатки. Солдаты оставались в кузовах.

Он был высок. Фуражка обнажила коротко стриженную квадратную голову, чуть наклоненную набок. Лобастый Тучин сунулся в распахнутые объятия, по спине барабанили генеральские ладони. Вынырнул, оправил волосы:

— Раздевайтесь, господин генерал. Мой дом — ваш дом.

— Вижу, я не забыт, а? — голос у Свенсона сильный: под ладонью Горбачева вибрировал стол.

— Ну что вы! Я человек злопамятный, господин генерал, — рассмеялся Тучин. — Президентский дворец, прием у господина Рюти. И вы — мой сосед за столом. Вы напоили меня в стельку, и у меня хватило наглости просить президента подписать меня на журнал «Суомен кувалехти».

— Хо-хо!

— И я до сих пор плохо сплю.

— Хо-хо! А журнал?

— Ходит! Регулярно и, главное, бесплатно…

Адъютант принял генеральскую шинель. Свенсон осмотрелся.

— Знакомьтесь, — сказал Тучин. — Мой друг, мастер оборонных работ на Онежском озере.

— Рад проявлению патриотических чувств, — Свенсон пожал Горбачеву руку.

— Моя жена.

— О, я именно такой вас и представлял, — буркнул галантный Свенсон и грузно плюхнулся на скамейку…

Из рассказа Д. Горбачева:

Стол стоял у окна справа. Сели так: Дмитрий — у передней стены, за самоваром. Рядом лейтенант, в углу — шофер. Мария слева, Свенсон — по правую руку, а я у самого выхода… На мне был темно-синий костюм, кавалерийскую куртку успел швырнуть на печку. В карманах два пистолета «ТТ» и наган, две гранаты. Все старался поглубже сунуться под стол.

Вдруг Свенсон что-то сказал. Лейтенант подпрыгнул, шофер выскочил. Я — руку в карман… Шофер вернулся с семисотграммовой бутылкой. Лейтенант разрезал шоколадную конфетку — тоненько, как спичек настрогал. Открыл бутылку, вытер ее полотенцем и подал генералу. Тот взял из горлышка и протянул бутылку Дмитрию. Дмитрий — шоферу, шофер — адъютанту, адъютант — мне. Мария отказалась. Пока беседовали, бутылка трижды обошла круг… Вдруг Свенсон спросил, что у Дмитрия с рукой. Я всегда считал Тучина предельно находчивым человеком, но на этот раз он поразил меня хорошо рассчитанной прямотой…»

— В финскую войну, господин генерал, я имел неосторожность воевать против вас, — отвечал Тучин. — Так что вы сами мне руку и продырявили…

— Хо-хо! — Свенсон приканчивал вторую тарелку рыжиков.

— …Но мне всегда везло чуть-чуть больше других, господин генерал, — под Сортавалой легла почти вся наша восемнадцатая дивизия.

— Как? — вскочил Свенсон. — Стало быть, это вы мне чуть голову не снесли? — Повернулся спиной, и все увидели на его шее уродливые шрамы. — Это же я, черт побери, я брал в окружение вашу восемнадцатую дивизию!..

Бутылка снова пошла по кругу — «за боевую дружбу».

Свенсон был доволен. Видимо, Тучин напомнил ему его первую и последнюю ратную удачу. Он безвылазно провел за столом четыре часа. Горбачеву как мастеру оборонных работ пришлось на ломаном финском подробно рассказать о прибрежных укреплениях. Наверное, лучшего знатока Свенсон не встречал и в своей армейской разведке.

— Да-да, — кивал Свенсон квадратной головой. — Мы с такой энергией лезем под землю, будто хотим там остаться навсегда.

Прощаясь добавил:

— Через два дня, господа, я буду в Хельсинки. Скажу честно: предпочел бы не возвращаться, но — к счастью или несчастью — мы еще встретимся…

Когда снова зарокотали машины, Горбачев пластом лежал на скамье. Он выдержал все, что было нужно, но не больше.

4

«Начальнику Управления Восточной Карелии от старосты Горне-Шелтозерской местности Д. Тучина-Пильвехинена.

Господин генерал-майор! Озабоченный дальнейшим укреплением доверия карельского и вепсского народов к освободительным финским войскам и финскому народу, вынужден доложить Вам о недостойном поведении коменданта Горне-Шелтозерской местности сержанта Вели Саастомойнена. Систематическое пьянство, разврат, неуважительные высказывания в адрес нашего великого союзника, паникерские настроения, которые я неоднократно вынужден был пресекать, — все делает фигуру Саастомойнена нежелательной в управленческом аппарате Восточной Карелии.

Прошу Вас, господин генерал-майор, обратить самое серьезное внимание на моральное и политическое состояние нижнего звена Управления. Время требует не только железной твердости, но и большого такта. На мой взгляд, одним из тех, кто мог бы сейчас повести за собой вепсское население, является прибывший к нам из учебного отдела Главной Ставки лейтенант Матти Канто. Непреклонная воля, убежденность и ораторский дар, присущие ему, — надежная гарантия того, что вепсский народ в любых испытаниях останется верным знамени Маннергейма.

Искренне преданный Вам Дмитрий Пильвехинен, кавалер медали Свободы I степени, прапорщик».

Тучин отложил ручку. Встал. Открыл форточку. Пустил в нее табачную струю, но дым лез обратно, и тогда он осторожно вышел на крыльцо.

Здесь, среди звезд и тишины, не тронутой ни звуком, ни светом, смолил сигарету за сигаретой. Знал, что не уснуть. Ночь по-своему истолкует день — в кошмарном сне явится заросшая морда старика на лыжах с коричневым вещмешком на плече. Потянутся к глазам его дрожащие руки, и сон покажется явью, потому что старик полжизни отдал Рыборецким горным разработкам и перенял трясучку у отбойного вибромолотка. Это про него говорили: «Ложку щей до рта не донесет, а водки и капли не уронит». Повторится все, как запугивал его, чтобы молчал старик о продуктах и парашютах в стогу, как приволок его, наконец, домой, и отлил бутылку спирта, как сказал: «Проспишься, еще приходи. А язык распустишь — и минуты не проживешь».

И вспомнится невероятная для ночи встреча: разведчик, староста, секретарь подпольного райкома партии и финский генерал-майор.

 

Глава 14

1

Пройдет еще два долгих месяца, прежде чем «Северок» Сильвы Паасо примет этот вызов Большой земли… Календарными листами тех дней лежат в архивных делах радиодепеши. В них — точное время событий.

9/I—44 г., 16 ч. 00 мин.
«Егор».

Власову

В Вознесенье переброшен батальон шюцкоровских войск со всеми видами вооружения. На восточном берегу Свири население эвакуировано в Гумреку.

22/I — 15-30
Власов.

«Егору»

Бои с немецкими захватчиками перенеслись на Север. Советские войска взяли Мгу, Петергоф, Красное Село. Недалек тот день, когда вся мощь советского оружия обрушится на белофинских бандитов. Сообщайте об этом населению, готовьте его к встрече Красной Армии. Смерть фашистским мерзавцам!

27/I — 16-00
«Егор».

ЦК, Власову

Нами приняты в члены партии Дмитрий Тучин, кандидатами — Алексей Николаев, Николай Гринин, Ефим Лучкин, Михаил Егоров. В комсомол — Ефим Бальбин, Сергей Бутылкин, Федор Реполачев, Степан Тучин, Яков Фофанов, Илья Медведев, Александр Егоров, Петр Бутенев, Мария Пянтукова — всего 21 комсомолец. Фамилии сообщим дополнительно.

1/II — 15-15
Власов.

«Егору»

По метеорологическим условиям самолет может быть снаряжен только в конце месяца. Сообщите самочувствие, примите все меры через Тучина, чтобы получить медицинскую помощь.

Передайте благодарность Тучину за его заботу о вас и содействие. Партия и Советская власть не забудут.

9/II — 15-40
Власов.

«Егору»

Сообщите населению: вчера советские самолеты бомбили Хельсинки. Недалек день, когда вся Советская Карелия будет освобождена от фашистских оккупантов.

15/II — 16-15 Власову
«Егор».

Бросайте 100 пистолетов и деньги — без парашютов, рядом с деревней.

Справка

Вместе с грузом для группы тов. Горбачева отправлены на самолете газеты «Ленинское знамя» — специальный номер от 25/I-44 г., 500 штук, от 13 февраля 44 г. — 1500 штук, брошюры — доклад о 26-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции — 26 штук, книга Куусинена «Финляндия без маски» — 8 штук.

9/III — 15-20
«Егор».

Власову

Разрешите от имени ЦК написать воззвание солдатам финского «батальона соплеменников», с которым поддерживаем связь. Основная мысль листовки — бессмысленность сопротивления Финляндии.

М осква, ЦК ВКП(б), тов. Шамбергу.
Секретарь ЦК партии Карело-Финской ССР

Согласно полученной нами от подпольной партийной организации информации с 1-го по 15-е марта 1944 г.:
Г. Куприянов

Из г. Петрозаводска производится эвакуация финских семей, приехавших из центральной Финляндии. Из прилегающих к г. Петрозаводску районов финны забрали с/хоз. инвентарь и вывезли в Финляндию.

Финны спешно производят дополнительные мероприятия по укреплению побережья Онежского озера. В частности, в первые 15 дней марта на участке Шокшинские разработки, Янигуба, полуостров Брусно они дополнительно завезли и установили 50 артиллерийских орудий. Из района Вознесенья к Петрозаводску осуществляется переброска финских войск.

18/III — 15-40
«Егор».

Власову

В ответ на запрос о паспортах. Паспорта у карел и вепсов одинаковые, у русских — особые, у финнов — тоже. В паспорте восемь страниц без корочки. Корочка наподобие старых комсомольских билетов. На первой странице стального цвета номер паспорта — Б-ОУ 7561 (к примеру). На второй странице светло-голубого цвета, в средине — белый квадрат для фотокарточки, районный порядковый номер и печать без номера. Размер печати 3×2 см. В ободке «Itä-Karjalan sotilashallinto» [24] и звездочка. Ширина ободка 6 мм. В середине печати — «Sotapoliisin esikunta» [25] . Подписывает начальник полицейского штаба района, внизу на пятой странице, капитан Лаури Ориспяя.

21/III — 15-40
«Егор».

Власову

19 марта финны провели общие собрания с гражданами по вопросу, с кем население хочет жить, — с финнами или с русскими.

22/III — 15-10
Власов.

«Егору»

Передаю сообщение Совинформбюро: «17 марта финское правительство дало по поводу советского заявления о мире отрицательный ответ и тем самым взяло на себя всю ответственность за последствия».

Из отчета Д. Тучина:

На сходках представители финских властей требовали от населения «свободного волеизлияния». Это была агитация за уход местного населения, в случае заключения перемирия, в Финляндию. На каждую из этих сходок мы послали своих людей. В Залесье — Алексея Николаева, в Шелтозеро — жену Горбачева Анастасию. В Горнем Шелтозере присутствовал сам.

Там одна лишь бабка Лепсинья выскочила, выпятила живот: «Мне русских не надо. Вона я при финнах»… Но тут вышла Праскева Федоровна Засекова:

— С кем жить? Да неужели мы своих мужей на вас променяем! Мы с советской властью жить хотим… Я так скажу… Пускай русские придут сюда, и мой старичок придет, а потом мы посмотрим, как с вами быть…

Высказалась, да с плаксой ко мне подошла:

— Егорыч, что же я, дура, наболтала-то. Арестуют, поди?

— Не арестуют, Праскева Федоровна. Сами напросились.

Николаев рассказывал, что в Залесье никто говорить не решался. Потом пропихался вперед старик — рука к уху приложена — Романов Егор Федорович. Пальцем грозит и говорит:

— Вы нам советскую власть давайте. Больше и разговаривать не о чем. А то, смотрите, сыновья наши придут…

Отпихнули старого, но никто больше не выступил. Так голос Романова и остался решающим.

В Шелтозере собрание проходило в воскресенье. К двум часам в школу согнали 350 человек. Анастасия Горбачева рассказывала: выступил начальник районного штаба полиции Лаури Ориспяя. Он сообщил, что Советский Союз опубликовал условия перемирия, и назвал их несправедливыми. Затем он призвал население выразить желание добровольно поехать в Финляндию.

— Какие есть вопросы?.. Что молчите? Не бойтесь. Ваши выступления мы не покажем ни Сталину, ни Маннергейму, ни Гитлеру… Мы знаем, среди вас есть жены коммунистов, которые раньше никогда не работали. А мы вот заставили их работать, и за это они ненавидят нас…

В зале стали посмеиваться. Час прошел, а никто так и не сказал ни слова. Капитан разозлился и махнул рукой: «Подите прочь!..»

Агитация сорвалась. Маленький вепсский народ молчанием проголосовал за Советы. Лейтенант Матти Канто показал мне шведскую газету «Готеборген Постен». Там было написано: «Финны ни на мгновение не почувствовали, что они пришли в роли освободителей, как надеялись многие из них». Он же принес опубликованные в шведской печати отрывки из дневников датского военного корреспондента Херсхольта Гансена, который готовил книгу «По следам войны». «Ничто не произвело такого глубокого впечатления на финских солдат, — писал Гансен, — как то, что народ, который «освобожден» по приказу Маннергейма, знать ничего не желает о финнах»…

30/III — 10-15
Власов.

«Егору».

Выход разрешается всем, при условии, если Тучин обеспечит с нами регулярную связь. Передайте ему шифр Насоновой. Если Тучин связь не обеспечит, оставьте Насонову.

Выход возможен только по озеру. День выхода сообщите, укажем пароль при встрече на озере.

30/III — 10-10
Власов.

Тучину

В дальнейшем Вас будем звать парткличкой «Дмитрий». Этим именем подписывайте Ваши радиограммы.

2

Из отчета Д. Горбачева:

У нас были серьезные основания считать, что финны догадываются о существовании подпольного райкома партии. К весне 44 года о подполье знало так много людей, что опасения эти не могли быть напрасными. Казалось, терпение судьбы на пределе. Мы чувствовали, что только сковываем энергию Тучина.

Когда было получено разрешение на выход, Тучин подготовил семь пар лыж, палки, маскхалаты. Привели в порядок оружие. Стали ждать плохой погоды.

Я попросил жену — она на дорожных работах — присмотреть полегче выход к озеру. Она сообщила, что лучше всего пробиваться между деревней Коккарево и Сухим Носом — здесь самый короткий пробег от тракта до озера, здесь с берега на тракт возят аварийный лес — дорога, стало быть, не заминирована, сигнальных проводов нет.

30-го марта погода не ухудшилась. Но озеро посинело и местами покрылось водой. Медлить было нельзя: прошлый раз группа не вышла, потому что озеро не замерзло, теперь может не выйти, потому что оно вот-вот вскроется.

— Выходите в субботу, — настаивал Тучин. — В субботу полиция ходит в баню, а потом — кто во что горазд.

Ночь на первое апреля. Переоделись, помылись, побрились. В 21-30, как условились, под окном тихо кашлянул Тучин. Я прошел в дом. За мной по одному пришли все. В доме были моя мать, отец, мать Тучина, сестра Маша, Иван Федорович Гринин. Женщины плакали. У всех на памяти Асанов. Я имел неосторожность сказать: «Не беспокойтесь, если что, живыми из нас никто не сдастся».

— Ваша смерть — наша смерть, — ответил на это Тучин.

Простились. На лыжах пересекли поле и вышли в лес. Спустились к южному краю болота Гладкое. Путь лежал через Залесье. Обогнув деревню, взяли азимут — 60 градусов. Место трудное. Несколько раз пересекали контрольные лыжни, обойти их было невозможно.

К четырем утра достигли тракта Петрозаводск — Вознесенье. Светало. Решили залечь в кустарнике и переждать день. До берега оставалось не больше километра. Был сильный заморозок. Лежать без движения в снегу мучительно.

В десять вечера без лыж перешли тракт и вдруг у самого берега уткнулись в изгородь. Рядом была избушка, видно, НП — провода тянулись. Нырнули в бок и вскоре вышли на берег. Постояли, осмотрелись. Чувствовалось, что каждому страшно сделать первый шаг по бесконечному онежскому льду…

Где-то на пятом километре бега без сил свалились на лед. Кате Насоновой стало плохо. Всем хотелось пить. Принялись долбить лед автоматными очередями. Пробили. Но с берега ударил луч прожектора, в воздух взлетели ракеты. Бросились дальше, к советскому берегу…

Шли всю ночь и весь день 3-го апреля. В шесть часов вечера увидели группу людей с собакой и двумя ручными пулеметами.

— Пароль?

— Егор идет к Ивану.

— Я — Василий. Идемте.

На заставе — баня, чай… Впервые за восемь месяцев мы спокойно спали — на своей советской земле, раздевшись.