Страшные сказки

Тихонов Василий

Рассказы

 

 

ЛАПОТОК

Банька была протоплена правильно, как мог делать это один только дед Василий. Дуняша любила присматривать, как занимался он этим немешкотным важным делом. Как подбирал ровные берёзовые чурки, пластал их на полешки, занимавшиеся затем жарким пламенем. Да и каменка, сложенная его заботливыми руками, держала пар долго, и был он таким тугим, что даже мясо отставало от сомлевших костей и туманилась голова - плыла в жарком мареве. Мало кто мог продержаться долго на полке, а непривыкшие и вовсе лезли под лавку или жадно ловили прохладную струю воздуха у распахнутой двери. Дед Василий сердился тогда на неловких парильщиков и мог неделями подковыривать их насмешливыми словами при случайных встречах. Зато банька славилась на всю округу, и хаживали к деду Василию знающие бабки, чтобы пользовать в ней хворых и немощных людишек. Он не отказывал и не брал даже малую мзду за услугу. Одно только не терпел дед Василий - строго-настрого заказывал соваться в самый первый жар.

Но Дуняше до зарезу нужно было пройти в тот день наперёд всех. Вот и шмыгнула она крадом в узенький предбанник, суетливо сбросила с себя шубейку, сарафан и шитую рубаху - обнажила готовое уже к материнству тело. В бане в первый миг пробрал её странный озноб, который бывает только при быстром переходе из прохлады в самый жар. И от него, прошедшего по всему телу крупной дрожью, стало неловко и страшновато - банька показалась непривычной и какой-то чужой. Хотя всё было, как заведено семейным укладом ещё при дедах и прадедах. Решив побыстрее закончить задуманное, Дуняша плеснула из ковша на малиновые калёные камни и зажмурилась от опалившего тело знойного воздуха. Дыхание сразу перебилось, и сердце застучало, казалось, о самые рёбра. «А ведь не продохну», - мелькнула страшная мысль, и раскалённый жар ворвался в лёгкие. Упав на плахи пола, девушка стала губами хватать живой воздух, не убитый ещё пламенем. Двигаться сил недоставало, и только стекло скляницы, обжигавшее ладонь, напоминало о задуманном деле. Дуняша приспособилась к обмякшему безвольному телу и стала собирать с него испарину в украденный у матушки пузырёк.

Сколько было нужно, она не знала. Удобнее всего оказалось собирать у самого живота, куда пот стекал ручейком, обтекая некормившие и не ласканные ещё груди. И даже здесь удивлялась Дуняша своему, как-то враз изменившемуся телу. Ещё недавно угловатое и худое, налилось оно неведомой силой, рвущейся наружу, но не находящей выхода. Это было сладко и томно, как впервые отпробованное густое тягучее пиво, сваренное матушкой. Хотя и раскраснелась от жара кожа, Дуняша не могла нарадоваться на ладно очертившиеся колени, располневшие бедра, округлившийся живот - так всё было приспособлено к самому главному в жизни женщины.

Вдруг она вздрогнула от чужого прикосновения к самой ложбинке между крыльями лопаток. Прикосновение было жарким и сухим - будто скребли тихонько скрученным берёзовым листом с остренькими коготками. Постепенно оно набирало силу и толкало к самой каменке. А там, в горящем чреве, блестели тусклым светом чьи-то глаза. Дуняша застонала от надвигающейся неизбежности и попробовала сбросить со спины напиравший березовый лист. Только острая боль пронзила её до самой последней жилочки. Разом вспомнила она бабкины рассказы о пропавших в банях бабах и девках, о людях с содранной наполовину кожей, затолканных невесть кем в самую каменку. Она пробовала отбиваться от шарящих по всему телу липких пальцев, но попадала только в пустоту. Страх пронзил тысячью иголками всё тело и толкнул прямо к скобе. Ещё шажок, ещё одно движение - и распахнутся плотно притворённые двери, впустят звенящий инеем январский воздух, и всё станет, как обычно. Потекут новые дни, приближающие хорошее и плохое - то, что можно и должно пережить. Если только не встанет на пути преграда. И ожил вдруг банный ожег, которым так удобно мешать угли в каменке, застучал опалённым своим концом по полу и наискось пересёк дверное пространство. Он метался в нём, не давая протянуть руку и коснуться спасательной границы между жизнью и смертью. Веки налились тяжестью, и разом пропал тусклый свет, струившийся из узкого банного оконца.

Дуняша разобрала только, как чьи-то сильные руки сдавили ледяным обручем грудь, ухватили за ноги и поволокли куда-то. Кожа липла к полу, и было невыносимо больно, когда отставала она в быстром движении. Едва хватило силы разомкнуть спёкшиеся губы и зашептать единственное, что ещё могло спасти: "Матушка Богородица, пресвятая Дева Мария, блажен плод чрева твоего! Спаси мя и помилуй! Спаси!" Услышит ли, занятая своими непростыми делами, давшая жизнь младому Христу?

И тут же почуяла она, как отпрянули жёсткие ледышки чужих пальцев, как дохнуло прямо в лицо свежестью. В калёном колеблющемся воздухе возникло вдруг странное видение - масенький старичок с бородой кругом лица отмахивал от Дуняши кого-то, будто отгонял мух в жаркий полдень. И прямо на глазах рос он, вытесняя своим телом врага. И мяргнул кто-то за спиной, и спал жар, и мягкие руки обвили тело. Понесли, повлекли в спасительный холодный предбанник.

В память Дуняша вернулась только там - разглядела склонившегося над ней деда Василия. И тогда весь страх и бессилие человека перед неведомым прорвался горьким девичьим плачем. Был он тих - болело всё внутри: в горле царапало что-то сухое, гортань покрылась липким налётом спёкшейся слюны. В груди ныло и свербело сердце. "Что же это?" - подумала Дуняша и вдруг ощутила маленькую скляницу в сведённой судорогой ладони. Получилось! Хотя и плохо будет теперь от дедова вопросительного взгляда и матушкиных немых упрёков.

-  Напарилась, девка? -  только и спросил дед Василий.

-  Досыта, -  едва прошептала в ответ Дуняша.

-  Ты, знать, напроситься забыла?

-  Прости, деда, по недомыслию я.

- Вестимо так. Кто ж в первый-то жар лезет?! Не любит банный хозяин шибко смелых. Самое ведь его это время. Он же тоже грязь с себя снять должен да распариться. А ты ему помешала.

-  По недомыслию я, прости меня, деда.

-  Вот заладила, тёлка. Сама-то идти сможешь?

-  Отдышусь и пойду. Только как ты меня услыхал, деда?

- Не слыхал я тебя, девка. Снег сбросить пошёл да и увидал, что дверка пола. А там уж и тебя.

Дуняша вспомнила вдруг незнакомое лицо с бородой кругом и подивилась про себя, решив не сказывать деде о нежданном спасителе. Дед поворчал ещё немного, но уже за дверью. Смутило его налившееся девичье тело, и страх уступил место стыду - внучке нужно было одеться. За дверью подумал он, что нужно перенести баньку на другое место - поближе к жилью, чтобы не было больше тревоги. Давно знал он о каверзах банного хозяина, но сам никогда не ссорился с ним, уважая и ублажая в силу своего разумения. Запаривал для него веники, а они оставались потом едва живые, исхлёстанные до веточек о крепкое тело. Не приходилось деду Василию самому встречаться с банником, но рассказов он наслушался много.

В избе они, не сговариваясь, скрыли случившееся от матери и чинно присели за стол. Мать хлопотала, готовясь к баньке, и была несказанно удивлена, когда Дуняша отказалась идти с ней.

-  И ты бы не ходила, доченька, -  попросил её дед Василий.

-  А что такое?

-  Да дюже угарно сегодня. В другой раз сходишь.

Мать не стала задавать лишних вопросов и занялась хозяйством.

А Дуняше нужно было довершить своё дело так, чтобы никто не догадался о задуманном.

Способ приготовления приворотного зелья выпытала она у бабки Долганихи - доки по этой части, принимавшей чуть не всех младенцев в деревне. Говаривали ещё, что много на её совести семейных ссор и бабьих слёзок. Грозились тяжко жившие с мужиками, что отольются на том свете Долганихе каждая слезиночка, каждый лишний мужнин тычок или затрещина. Но побаивались её, как знающую и много умеющую старуху. Матери чуть не пороли своих девок, бегавших тайно к старой ведунье, но поделать ничего не могли. Долганиха была неуязвима для их гнева, помня наперечёт все девичьи тайности солидных уже баб и даже своих одногодок. Потому-то и дала она, поломавшись по обычаю, и способ получения зелья, и слова к нему заневестившейся Дуняше. Правда, не без корысти, получив с девки пяток свеженьких яичек.

Едва дождалась Дуняша самого подходящего времени на святки для присушивания. Только на ком испытать силу, она долго не могла решиться. Парни были ладные в деревне - один Сенька-малодурок пускал слюни и не обращал на девок никакого внимания. Остальные поглядывали сторожко, норовя на гулянках задеть руками, задержать их подольше у девичьего тела. Наконец, Дуняша остановила свой выбор на Митьше. Был он на завид другим парням - сильный,  умелый уже в крестьянской работе,  весёлый на празднике.  И,  как прознали девки,  именно ему  доверили старшие парни срядиться на  игрищах в Атамана. В "Шайку" играли так давно, что даже самые старые не могли вспомнить, когда пришла эта любимая всеми игра. Готовились к ней загодя - поправляли костюмы, слежавшиеся за год в сундуках, вырезывали новые деревянные шашки для лихих разбойничков, сговаривались с одинокими на откуп избы.

Этим-то временем и решила попользоваться Дуняша, чтобы присушить приглянувшегося парня. Оставалось только довести зелье. Дело оставалось за немногим. Нужно было набрать в голбце тенета, сжечь их на венчальной свече, добавить толчёный мышиный помёт и замешать всё на собранной испарине. И уже над этим зельем прошептать затверженные на память слова, подсказанные бабкой Долганихой. Вот и пыталась Дуняша выбрать предлог, чтобы спуститься в голбец. И он нашёлся, когда за трапезой дед Василий запросил квашеной капусты, славившейся в деревне за ядрёный и пряный вкус, за крепкий рассол и приятный хруст на зубах. Дуняша быстро выскочила из-за стола и загремела с миской в руках в западёнку.

В голбце тянуло плесенью и ледяным холодом. Она зажгла огарочек, накрутила на припасённую щепочку тенёта, набросала капусты в миску. Дело было почти и закончено - оставалось только вынуть припасённый помёт и сотворить зелье. Было Дуняше неловко, но любопытно, и всё, что делала она, помогало хоть как-то погасить рвущуюся наружу силу, успокоить, приблизить минуту её торжества.

Небольшой задержки в голбце не заметили ни мать, ни дед. Оттрапезничав, они завели разговор о нескором пока, но приближающемся севе, о припасах, оставшихся до урожая, - порадовались, что должно хватить с лихвой и не придётся трогать семенной запас. Редкий год получалось так удачно, пожалуй, последний раз тогда, когда загинули оба сына и мужик - не вернулись с вышедшей из берегов реки, где пытались добыть топляки, да, видно, не рассчитали сил. Река поглотила всех троих, не отдав даже тел, чтобы предать их земле. Это несчастье тяжким грузом придавило деда Василия - согнуло его всегда прямую спину и опустило широкие плечи. Сватов, пришедших к невестке через год после пропажи, он просто спустил с крыльца, пригрозив вслед кулаком: "Жив сын, жив! Пока тело его не увижу своими глазами - не видать вам Дарью, как своих ушей! Проваливайте да дорогу сюда забудьте!" Люди поняли деда, не осудили, зная его крутой характер. Но не вечно же будет успевать он по всем делам - и его силам есть предел. Значит, ждать скоро новых сватов. Только уж не к Дарье, а к Дуняше.

Пока шёл разговор, Дуняша прокралась за печь, где была припрятана склянка с испариной, вынула из свёрточка помёт и щепку с тенётами, сожгла их на огарке матушкиной венчальной свечи и замешала зелье. Долго потом всматривалась она в мутную жидкость, пыталась представить, каков окажется избранник, беспокоилась за будущую свою жизнь. И не зря - не раз приходилось слушать ей рассказы о незадачливой жизни за мужиком тех баб, что в девках приколдовывали, присушивали тайно завидных парней. Смертным боем били их избранники, уходили в тяжёлые запои, напропалую гуляли с солдатками и вдовушками. И пожаловаться было некому. Не принимала дурную бабью слезу Матушка Казанская Богородица, верно, чуяла ложь и ведовство, и помощи тем бабам ждать было не от кого. Но Дуняша решила, что это не про неё сказано, ведь хранит же её девичество кто-то сильный, оберегает от напастей и каверз.

Грядущий день показался ей самым подходящим, чтобы свершить задуманное. Оставалось только дождаться глухой полночи, чтобы прошептать страшные слова - иначе не будут они иметь своей силы, и ничего путного не выйдет из всей затеи.

Матушка и дед Василий улеглись рано, и Дуняша, пристроившись на лежанке у самой двери, силилась не уснуть за то время, что оставалось до полночи, но не сдержалась - сморил её молодое тело и беспокойную голову сон - отрывочный и беспонятный.  Снилась Дуняше баня,  их,  родная, но странная и неузнаваемая.  Была она велика и  рублена из  камня.  Те же брёвна,  только тяжёлые  и  холодные  могильной стылостью.  Алтарём  возвышалась каменка  с пылающим в нутре огнём.  Всё было,  как в церкве, только недоставало икон и скорбных ликов святых.  Вместо них  были голые холодные стены,  испещрённые таинственными загогулинами вместо  букв.  И  вдруг  распахнулась каменка  и вышел  оттуда опалённый нестерпимым жаром  мужик -   не  мужик с  бородатым лицом, в армяке, но на коровьих мохнатых ногах. Глаза его светились тусклым огнём,  прощупывали душу до самого донышка, добрались до заветной скляницы, и  страшное лицо расплылось в  улыбке.  Внезапно появившиеся юркие парнишки ухватили Дуняшу за руки,  бросили на холодный пол и  стали срывать холщовую рубаху.  Сил  сопротивляться не  было -   все  они  вышли  через  небольшое пятнышко величиной с  сухой берёзовый лист  на  спине.  Сейчас пятно жгло и пронзало болью всё тело.

Мужик на коровьих ногах забрался в банную шайку и гнусавым голосом затвердил незнакомую молитву. Юркие парнишки подали ему рукомойник с тлеющим куриным помётом. С другой стороны под руку с перепончатыми пальцами подвели они треснувшую корчагу с какой-то жидкостью. Мужик смрадно кадил рукомойником в сторону Дуняши и гнусил всё чаще и чаще. Потом он зачерпнул лапой жидкость из корчаги и начал обильно кропить обнажённое тело распростёртой перед ним девушки. Жидкость растекалась бурыми пятнами на груди, на животе, скатывалась по бедрам и пятнала пол. Дуняша закрыла глаза в ожидании самого страшного.

Но тут появился давешний её спаситель с бородой кругом старого лица, выхватил из-за пазухи невеликий комочек и развернул над Дуняшей шёлковую ризу. Шёлк мягко обнял исстрадавшееся тело, и боль унялась. Дальше Дуняша видела только, как поплыли и растеклись фигуры мужика на коровьих ногах и юрких парнишек. Потом рассыпалась по брёвнышкам баня, и Дуняша почувствовала ледяное прикосновение снега. От того и проснулась.

Заглянувшая в окно луна указала, что полночь уже наступила и пора довершить задуманное. Сон сразу забылся, и Дуняша, накинув шубейку, отправилась на задний мост. Она решила, что там будет самое место для свершения тайного грешного дела. Морозный воздух крытого двора холодил голые коленки, пробирался сквозь поры надетых на босу ногу лаптей. Беспоясна, без креста, с распущенными волосами вышла на двор Дуняша и стала разом похожа на молодую ведьму, творящую первое своё чёрное дело.

Дуняша зашептала слова бабки Долганихи, и застывшие лапти поскрипывали в такт им - девушка переминалась с ноги на ногу от пробирающего морозца. Слова звучали глухо и оседали в воздухе белесым паром над самой скляницей.

Стану я, раба божия Дуня, благославясь,

Пойду, перекрестясь, из дверей в двери,

Из ворот в ворота, со двора на двор.

Выйду я, раба божия Дуня, в чистое поле,

В подвосточную сторону, под светел месяц.

В подвосточной стороне, под светлым месяцем

Стоит изба-избушка с четырьмя окошками.

Среди избы лежит доска, под доской Тоска.

Плачет Тоска, рыдает Тоска, белого света дожидается!

Белый свет красного солнышка дожидается,

Радуется и веселится!

Так бы и меня, рабу божию Дуню, дожидался,

Радовался и веселился раб божий Митрий.

Не мог бы без меня ни жить, ни быть, ни есть, ни пить

Ни на утренней заре, ни на вечерней.

Как рыба без воды, как младенец без матери,

Без материна молока, без материной груди,

Без материна чрева жить-быть не может,

Так бы раб божий Митрий без рабы божьей Дуни

Не    мог бы ни жить, ни быть, ни есть, ни пить

Ни   на утренней заре, ни на вечерней заре,

Ни   в обыден, ни в полдень.

Ни   при частых звёздах,

Ни   при буйных ветрах, ни в день при солнце,

Ни   в ночь при месяце!

Впивайся, Тоска, въедайся, Тоска, в грудь!

В сердце, во весь живот рабу божию Митрию,

Разрастись и разродись по всем жилам, по всем костям

Ноетой и сухотой по рабе божьей Дуне!

Дело было сделано, и Дуняша с облегчением вернулась в избу, под тёплое одеяло и привычные образа. Дед Василий уже ждал её, поднявшись на локте в своей постели.

-  Двери-то плотно притворила, Дуняша?

-  Плотно, плотно, деда. Спи, родной.

-  Да что-то сон перебило. Покалякай со мной, внученька.

Дед смотрел на Дуняшу долгим взглядом, пытаясь понять, чем так встревожена девка. А та старательно смотрела в сторону, будто боялась показать глаза.

-  Ты чего выходила-то?

- Да на задний мост, деда. Сам, поди, знаешь, зачем на задний мост ходят? По нужде.

- Ладно, коли так. Хошь расскажу тебе сказенёк, как с девками-то бывает?

-  Хочу, деда. Сказывай.

- Ну, слушай. Старые люди рассказывали, давно это было, уж и не упомню где. Жила девка одна, в бога веровала. Мать у неё строгая была - в чистоте её содержала, по вечоркам шастать не позволяла. Так бы и дожила она до мужа без хлопот, но на то время случилась в деревне колдунья зловредная. Ходила она по селам и посадам, слабых людишек выискивала, с пути истинного сбивала. А чтобы не раскрыли её вредности, надела она клобук монашеский, посохом опиралась - вроде как на богомолье идёт. Вот и принимали её люди как святую. Так ведь положено у нас со странниками - не оскудеет рука дающего. В той деревне она на постой к самым набожным напросилась. Так и получилось, что к девке этой с матерью попала. Жила у них тихо, молитвы творила, только слов не разобрать. И захотела колдунья к девке прикоснуться, отдать её душу дьяволу. Для того у неё много припасено было хитромудростей.

Вот раз, когда матери дома не было, заговорила с девкой колдунья. Стала расспрашивать тайны её: кого на сердце держит, с кем дружбу водит. Та чистосердечно всё рассказала, как на исповеди. Это ж понятно - люди колдунью за монашку принимали. Пообещала гостья ей слова дать божеские, чтобы парня приглянувшегося за собой укрепить. У девки-то, видать, глаза застило. Согласилась она. А чтобы люди не прознали, повела её колдунья в амбар старый. Как пришли туда, она её опоила снадобьем зловредным, заставила делать всё, что повелит. А вместо имени суженого сатанинское подсказала говорить. Пришёл сам сатана, сотворил с девкой блуд. Ему девки и бабы сырые, после родов - самая сласть. Колдунью отблагодарил, а девке память отнял.

Ушла монашка дальше по деревням пакостить. А время прошло, стала мать замечать, что у девки брюхо растёт. Осердилась она: вроде, ни куда вольно и не отпускала, при себе всё время держала, а тут такая напасть. И девка слезьми ревёт, воет - не помнит ничего. Чтобы от людей укрыть грех, отправила мать дочь свою согрешившую к дальней родне. А в тётках у неё знахарка была знающая. Как приехали, повела тётка её в баню - пыль дорожную смыть. Стала ополаскивать, а у самого пупка маленький такой знак разглядела - вроде воробушек лапку свою приложил. Испугалась тётка. Ведь лапа птичья - и есть печать сатанинская. Всё, как было, поняла она. Да время уж упущено плод травить. Никакая бабка за такое дело не возьмётся. К батюшке идти тоже нельзя - не жалует он знахарок да и навряд ли поверит. Собрала она тогда по окрестным деревням знающих людей, стали совет держать. Все книги божественные перечли, и в одной было сказано: сойдёт на землю Антихрист, и зачат он будет во блуде от набожной девки. Один только способ и есть уберечь род человеческий от беды - это отпеть живой девку понёсшую, отпеть плод её. И перед самыми родами нужно зажечь семь свечей, у них семь яиц пасхальных положить, иконы на божнице ликом к стене повернуть. А когда появится младенчик, нужно его до матери не допускать, чтобы ни капли молока материнского на губы не попало. И зарыть нужно его живым на росстани, чтобы прохожие и проезжие землю над ним плотно убили.

Всё так и свершили знахари. Хотя и тяжко было, а довели дело до конца. И всё бы ничего, да только на третий день нашли они яму разрытую на самом перепутье. А младенчика в ней уже и не было.

Так вот старые люди сказывают.

-  Страсть-то какая, деда. А с девкой-то что приключилось?

- Интересуешься? Было с ней вот что. Как узнала, какой смертью лютой кровь её погибла, умом тронулась. Стала по дорогам ходить, кликать младенчика своего.

-  А младенчик-то куда делся?

- Ничего про это не сказывали. Может, тоже по дорогам бродит по земле нашей. А, может, и сгинул, кто его знает. Ладно, хватит об этом. Спи, внученька. Твоё дело молодое, это мне уж на покой пора, каждая минутка на счету.

И дед Василий замолк на своей лежанке. Слышно было только его дыхание с хрипотцой. А Дуняша всю ночь спать не могла, всё думала, как же быть ей со скляницей заветной. Но потом решила, что слова у неё правильные, и никакой сатана ей не страшен. Упрямые девки - коли что задумают, трудно их в сторону сбить.

Поутру, убравшись в избе и на дворе, Дуняша сказалась, что пошла к подругам, а сама тихим шагом направила стопы свои к откупленной на святки избе. Неспокойное сердце точно подсказывало, что Митьша там, готовит всё к вечернему игрищу. Так и оказалось. Он сидел у тёплой печки и достругивал деревянную шашку, которой предстояло вечером сразиться с главным недругом Атамана. А ещё нужен был туес с кваском. Его подавала Атаману Анюта, когда пели маскароны последние слова из песни:

Тут Анюта выходила,

Графин водки выносила,

Стокан водки наливала -

Атаману подавала.

И, верно, подавала, только не алую водочку, а простой квас. Да и Анюту играл срядившийся парень. Всё в этой игре было понарошку, не по настоящему, но интересно. И сейчас Дуняша задумала простенькую девичью хитрость. Она вошла в избу, обтряся в сенях катанки, и ласково заговорила с Митьшей.

-  Здравствуй, Митьша. Никак работаешь?

Митьша посмотрел на вошедшую девку, глаза его радостно блеснули - он даже остановил свою работу ради неожиданной гостьи.

-  Здравствуй. Работаю вот. Вечером приходи -  "Шайку" играть будем.

-  Приду, спасибо. А всё ли готово у вас?

- Да, вроде. Шашку сейчас доделаю, гуни уже все перетряхнули, поправили, где надо.

-  А квас-то есть?

-  За ним задержки не будет. А чего спрашиваешь?

- Ты, поди, знаешь, что наш квасок на всю деревню славится. Вот и хотела помочь, ежели что не готово. Да и туеса у нас баские - дед Василий на них листики да веточки вырезывает.

-  Ладно, неси свой туес.

И тут Дуняшу как подтолкнул кто-то. Дело было сговорено, и пора было уходить, но что-то остановило её, заставило вступить в незнакомую ещё игру. Она не ушла, а выступила в самую серёдку избы, распахнув шубейку. В груди у неё сладко сдавило, и даже голос зазвучал мягко и глубоко.

-  Жарко тут у тебя. Протоплено.

- Да где же жарко, Дуняша? - начал было Митьша, но осёкся. Перед ним стояла совсем другая девка, не та, которую знал он ещё по детским играм, лупил иногда, обидевшись, но не сильно. Только сейчас заметил он, как раздалась в груди Дуняша, как округлилось ещё недавно острое скуластое лицо, как мал был ей девчоночий сарафан, морщившая обычно кофта разгладилась.

- Жарко, Митьша, - совсем перешла на шёпот Дуняша и отбросила шубейку на лавку. Тот застыл, не зная, что делать. Перед ним стояла совсем взрослая женщина, вовсе не похожая на привычную Дуняшу. А она повернулась к заиндевевшему окошку, поведя округло плечами, закинула руки за голову и стала разглядывать морозные письмена. Пальцы она запустила под толстую косу, тоже ещё совсем недавно тоненькую и незавидную.

И тут Митьша сделал два неровных шага, приблизился к девушке и обнял её со спины. Дуняша замерла. Пальцы сначала осторожно, потом всё уверенней пробирались к самому краешку проймы на груди - совсем на границе толстого шва и мягкой кожи. Неловко, с дрожью, запускал Митьша свою ладонь всё глубже и глубже, приподнимая тихонько тонкое полотно. Слегка влажная кожа девушки, таившаяся под ней плоть становились всё мягче и податливей. Митьша совсем было взял в руку эту податливую плоть, но тут Дуняша почувствовала, наконец, влажную дрожь. И всё вспомнила. Липкие пальцы, шарившие по всему телу, от которых не было спасения, опалявший холодный воздух, тускло светящиеся глаза в каменке. Она резко развернулась и в упор посмотрела Митьше прямо в лицо. А тот уже осмелел и плотно притянул Дуняшу своими сильными руками. Но она вырвалась, схватила шубейку и кинулась к двери. Вслед смотрели насмешливые глаза, и летели такие же насмешливые слова, ожёгшие сильнее банного воздуха, что бывает только в первый жар, в какой нельзя ходить человеку.

-  Туес-то с квасом не забудь, обещалась ведь!

Домой она почти что бежала. Лицо пылало от стыда и даже студёный воздух не белил его. К Митьше не было ненависти, но чувство сладкой мести билось в груди, и она повторяла и повторяла одни и те же слова бабки Долганихи: "Впивайся, Тоска, въедайся, Тоска, в грудь, в сердце, во весь живот рабу божию Митрию... Впивайся, въедайся... Впивайся... Въедайся..."

В избе она сказалась, что пойдёт вечером на игрище, как и было договорено, и попросила для "Шайки" самый красивый туес деда Василия. Он не отказал - помочь маскаронам было почётно для любой семьи, которая не гнушалась этой старинной забавы. Дуняша налила в туес квасу, чтобы было его не очень много и, выйдя в сени, влила туда припрятанное зелье. Теперь Митьше деваться будет некуда, и сладкая месть стала неотвратимой, как кара небесная, положенная за работу в Ильин день.

Испугалась Дуняша, что неловкое сравнение вызвало страшное воспоминание, и снова закрался в её сердце червь сомнения, пробуженный ещё ночным сказеньком деда Василия. Да и неспроста было случившееся в баньке, и удушливый предполуночный сон. Но ведь кончилось всё счастливо - не достал её банный хозяин; не наказал за девичью глупость. Да и во сне спас кто-то от напасти, прикрыл шёлковой ризой пресвятой Матушки Богородицы. Дуняша была уверена, что риза была её - кому больше заступиться за девушку, как не Деве Марии. Её это крест и святая обязанность - разбирать дела сердечные, жалобы девичьи, предохранять от каверз. А с той, из дединова сказенька, случилось непоправимое из-за скверной наушницы, подтолкнувшей к бездне греха. Не могло такое быть с Дуняшей!

Она успокоилась и укрепилась в задуманном. Весь день, хлопоча по хозяйству, прислушивалась Дуняша к собственному сердцу: что-то скажет, чем утешит и успокоит. Сердце билось уверенно и спокойно, кольнуло только, когда нужно было собираться на игрища. Дуняша пошла пораньше, чтобы передать загодя туес. Она успела ко времени, когда маскароны уже стали переживать, принесёт ли девка обещанное. А Митьша и вовсе не думал увидеть её в этот вечер. Но она пришла, была ровной и спокойной со всеми. И парни по секрету сказали, что на сей раз они придумали для "Шайки" такое, чего никогда не бывало в их деревне. Дуняша выслушала их невнимательно - совсем другое занимало её в ту минуту: как бы не отпробовал кто другой квасу из принесённого туеса. Но парни поставили его на лавку к самой печи среди другого необходимого для игры скарба и забыли на время.

Народ уже подбирался: слушок о придуманном парнями секрете прошёл по деревне, и людей набилось больше обычного. Пришли даже степенные матери немаленьких семейств, обременённые хлопотами по дому. И вот игра началась. Неожиданным было уже то, что парни погасили почти все свечи и натыканные по стенам лучины, и в избе воцарились сумерки, не разбавленные даже задержавшейся за облаками луной. И тут скрипнули двери, показался маленький мерцающий огонёчек и две белесые тени. Одна из них фыркнула на свечу, и прямо на зрителей полыхнуло пламя. "Ратуйте!" - раздался сдавленный бабий голос, но враз загорелись свечи и лучины, и люди увидели Атамана и Есаула.

-  Крепок ли мой табак, Есаул? -  зычным голосом спросил Атаман.

-  Крепок, крепок, могучий Атаман, как твоё ярое сердце.

Задумка понравилась, и зрители зашумели. Дальше игра шла, как положено, вплоть до того момента, когда Анюта подавала Атаману туес. Сердце Дуняши упало в этот миг на самое донышко. Но нежданное препятствие встало на совсем было завершенном пути. Угланы, пришедшие всем гуртом в избу, толпились в сенях за порогом. Тёрся между ними чужой чей-то кобель. Вокруг морды торчком стояла белая шерсть, и глаза сверкали в полутьме сеней. В тот самый момент, когда Атаман подносил уже туес к губам, вырвался кобель из слабых ручонок и бросился к Митьше.

Туес выпал из рук от сильного удара собачьих лап и покатился по полу. Дуняша чуть не  заревела с  досады в  голос.  Не дождавшись конца игры, вытащила она кобеля за загривок на улицу и принялась неловко бить его по спине занемевшей рукой. Но кобель стоял спокойно, покачивая почему-то головой. Тогда Дуняша в сердцах схватила попавшееся под руку полено и огрела кобеля по лапам. Он закрутился беззвучно на месте и вдруг пропал. А Дуняша ушла домой, всхлипывая с досады, что такое верное дело вдруг не заладилось из-за паршивого пса. Чем кончилась игра, что сталось с её туесом, она уже и знать не хотела. Обида душила и мучила девушку.

А святки уже заканчивались, и Дуняша твёрдо решила хотя бы узнать, что ожидает её в ближайший год. Для этого нужно было немногое: свеча, два зеркала и блюдце с водой. И ещё - доброе расположение домового. Вершить таинство гадания нужно было в его владениях. И Дуняша решила загодя задобрить старого, нянчившегося с ней ещё в колыбели Ивана Кузьмича. Такое у него было прозвище. Ещё в те времена, когда лежала она в колыбельке, тараща бессмысленные глаза в закоптелый потолок, успокаивал и утешал её ласковый Иван Кузьмич. Оставленная на попечение старших братьев, вечно затевавших свои шумные игры, Дуняша быстро лишалась их заботы. Но, удивительное дело, - забегавшиеся братья всегда находили сестрёнку сытой и спокойной - будто бы была она под покровительством заботливой мамки. И ещё запомнила Дуняша его добрые, похожие на дедовы, глаза и странные, но удивительно спокойные, вовсе без слов, колыбельные песенки. Их она ни за что бы не спутала с теми, что пела матушка о сером котике, валенках и лапотках. И сейчас, когда задумывалась она о предстоящей жизни, очень хотелось, чтобы чадо её слушало те же песенки, которыми байкал её домовой.

Жил он в голбце так давно, что не упомнит никто момента, когда появился Иван Кузьмич в избе. Только от поколения к поколению передавали в семье, будто раньше был другой домовой. И жил он тоже долго, но стал неповоротлив и ленив. Даже скотина оставалась ночами некормленной и стала подвержена всяким болезням и испугам. А о том, чтобы плести косы лошадям, и разговору не было. Совсем плох стал предшественник Ивана Кузьмича, и тогда появился он, хозяйственный и молодой. Только место пришлось отвоёвывать - так привык к частым подношениям и блаженной лени старик. Силой мерились недолго - Иван Кузьмич побил бывшего хозяина и воцарился в доме единолично. С годами приобрёл он степенность, не летал уже по избе, как в молодости, не пугал обезумевших от его присутствия кур и взятых на зиму в избу ягнят. Всё делалось несуетно и прочно. Оттого и любили его все поколения, жившие в избе, доверяли и немного побаивались. Бояться было чего - Иван Кузьмич лучше других чуял обман и тогда выказывал крутой свой норов. Стоило хоть одному прибегнуть ко лжи - сразу ночами поднимались половицы, скрипели и угрожали обрушиться подати и сыпался мусор из-под матицы. Так же выпроваживал он нехороших гостей, замысливших худое дело. А коли домовой выживает, с этим уж не совладать.

Потому-то и побаивалась Дуняша немного Ивана Кузьмича, что дело её было не самым честным, и хотела поскорее задобрить. За годы постоянного общения в семье уже знали, чем можно угодить домовому, и всякий раз поздравляли его с праздниками нехитрым угощением. Родится ли в доме ребёнок, отелится ли благополучно корова, удастся ли урожай - всегда на ночь ставили у открытой западёнки, ведущей в голбец, круто присоленный хлеб, луковку и маленький стаканчик бражки. А по самым большим праздникам добавляли к подношению лоскут красной материи. Сказывали старшие, что шил из него Иван Кузьмич колпак, в котором и хаживал всё время. Но материя-то не вечная, вот и приходилось колпак обновлять, когда нужда заставляла.

Дуняшу Иван Кузьмич полюбил и выделил среди всех остальных сразу, ещё с рождения.  Даже деда удивлялся, как ухаживал он за девчонкой-недоростком - заботливо поил молочком из коровьего рога,  когда мать была в поле, качал в колыбельке и  даже отгонял мух.  А когда увозили Дуняшу гостевать к родным, выл и всхлипывал ночами.  Однажды и вовсе невиданное дело приключилось в их избе.

Дед Василий наготовил по весне лыка для разных хозяйственных поделок. Пока лыко сохло в тени, о нём стали подзабывать. Но когда пришло время, деда обнаружил пропажу изрядного пучка. Сначала он заподозрил внуков, тароватых на разные проделки, но те божились и готовы были землю есть, что не их рук это дело. Другим в доме было не до лыка, да и потеря-то невелика - вскоре забылась и она. Только через какое-то время лыко снова появилось, да не просто, а сплетённое в чудные лапотки, прямо по ноге Дуняше. Были лапотки не такими, как плели их в деревне: прямо и без затей. Неведомый мастер сделал их на косую колодку, с островатыми носками. И лыко было располосовано мельче, чем принято. Лапти получились на заглядение, бисерной работы. И были опушены они знакомой красной тряпицей, а шнурки свиты и вовсе так, как мог плести косы один только Иван Кузьмич. Поначалу Дуняшка нашивала их только по праздникам, опасаясь обидеть повседневной ноской. Но потом матушка заметила, что так и нога скоро вырастет, и придётся тогда забрасывать чудо-лапти на вышку, к другим использованным и никому не нужным вещам. Они хранились там из-за извечной деревенской привычки не терять заработанное потом и потому очень дорогое сердцу. Не случайно хоть раз в году забирался на вышку дед Василий и показывал Дуняше старые негодные вещи, имевшие когда-то своих хозяев. И получалось так, что рассказывал он больше о людях, владевших ими.

А лапотки и вправду оказались чудными. Росли они вместе с ногой, и пальцам никак не становилось тесно. Странно это, необъяснимо, ну да не всё на Божьем свете можно и должно объяснить. Дуняша просто носила их, не задумываясь над странностями и чудесами. А за этот подарок полюбила она своего покровителя и всякий раз старалась отблагодарить подношением.

Сейчас его нужно было не благодарить, а задабривать, чтобы помог, не осудил грешное занятие. То, что гадания были грехом, Дуняша слыхала на проповеди в церкви в соседнем селе. Но понять этого так и не смогла, помня рассказы матушки о гаданиях и разговоры других баб, когда собирались они на супрядках и калякали обо всем на свете. По её разумению, Иван Кузьмич не должен был осудить, но предостеречься всё-таки следовало. Вот и выставила она в голбец стакан бражки, круто присоленный ломоть хлеба и сшитый недавно из красного материала колпак. Самым трудным было сшить по размеру, и Дуняша долго допытывала у деда и матери, каков же обликом Иван Кузьмич, каков ростком, большая ли голова. Дед, видевший домового только раз много лет назад, так и не смог ничего толком разъяснить. Зато матушка уверенно и точно описала хозяина. Его она видела дважды, а раз даже пыталась поймать за бороду.

Иван Кузьмич тогда начал проказить: не давал пить-есть даже бывшей своей любимице - корове Машке, - опрокидывал пойло и разбрасывал по двору сено. А тут ещё ночью однажды взялся давить Дарью, да так, что у той дыхание перехватило и не было сил ни охнуть, ни вздохнуть. Тогда-то она и успела спросить у него: "К худу ли давит". Иван Кузьмич выдохнул так: "К ху-у", и с досады Дарья ухватила его за бороду. А как раскрыла глаза, увидала маленького старичка, ростом с кошку, взгромоздившегося прямо на грудь. Иван Кузьмич брыкался и силился уйти с глаз долой. Пока ему это удалось, матушка успела разглядеть всё до ниточки. На ногах у Ивана Кузьмича были такие же, как у Дуняши, лапоточки, странно только, что надеты были неверно: правый лапоть на левую ногу. Онучи были чистыми и аккуратными, холщовая рубашонка с опояской тоже блистали чистотой. Одна только голова была несуразной - вовсе не подходила она к этому маленькому тельцу. Таким запомнила Дарья домового хозяина. И запомнила накрепко. Как раз после той ночи пропали на реке муж и оба сына. Знать, не к доброму приходил Иван Кузьмич - накликал беду, а, может, и хотел предостеречь. Да только как убережёшься от напасти, когда не знаешь, откуда её ожидать.

В другой раз Дарья сбежала, не сдюжила, с поля к доченьке и увидала его, качающего колыбельку. Пел он ту странную песенку, запомнившуюся Дуняше с младенчества. Матушка не стала пугать его и потихоньку ушла.

Так что Дуняше ладить отношения с Иваном Кузьмичом было не трудно. Лапотки носились и не снашивались, в избе было чисто стараниями их обоих, а ночью, когда не могла заснуть, слышала она шёпот и шелест в самом голбце, и знала - это Иван Кузьмич бережёт покой их и сон. Подношение она спустила загодя, чтобы тот успел потрапезничать. Теперь нужно было вновь дождаться полночи и втайне от родных прокрасться в голбец, где всё уже было налажено для гадания.

Как и накануне, деда с матушкой унялись рано, намаявшись за день, и Дуняша лежала тихонечко, чтобы ненароком не разбудить их. Лежала без сна и всё думала о том, что случилось на игрищах. Был ли виновен кобель, как быть теперь с Митьшей. Жалко ей было тех страхов, которых натерпелась она в бане, - всё ушло зря. А, может, и не зря. Может, кобель стал просто послушным орудием в руках Божьих и предохранил от греха. Ещё вспомнила она то, как обнял её Митьша, как ласкал не по-отцовски, а по-мужицки. Наверное, есть ласки и послаще, но их ещё не знает Дуняша. Так и думалось ей - легко и спокойно. До той самой минуты, когда нужно стало спускаться в голбец.

В голбце она запалила свечу и с радостью обнаружила, что подношение её принято. Бражки в стаканчике почти не осталось, хлеб был обкусан мелкими зубками до половины, а колпачка не было видно. Знать, впору пришёлся на седую голову. Оставшееся полагалось доесть и допить самой, чтобы разделить трапезу. Тогда только можно было положиться на доброе расположение Ивана Кузьмича. Дуняша расположила одно зеркало у себя за спиной на кадке с капустой, а свечку, блюдце с водой и другое зеркало пристроила на бочке с огурцами. Сама же расположилась между ними и стала внимательно вглядываться в зеркало.

Неожиданно она увидела в нём бессчётное количество коридоров с арками. Коридоры убегали куда-то далеко, так далеко, что вдали в тумане терялся даже след от них и целой вереницы огней горящей свечи. Как сказывали Дуняше старшие девки, из этих-то коридоров и должен был появиться жених. Лицом будет - значит из своей деревни. Выглядывать только нужно, каков он, чтобы знать, кто определён судьбой в суженые. А вот если спиной пойдёт - можно дальше и не смотреть - муж будет из чужой деревни, и лица он ни за что не покажет. Бывало и так, что ничего не выказывалось в зеркале - значит, год ещё сидеть в девках несчастной.

Больше всего Дуняша боялась не увидеть никого. Это было позорно и обидно. А из коридора никто почему-то не показывался. Зеркало стало туманиться, а свечное пламя заметалось и погасло. Тут только вспомнила девушка о невыполненном условии. Крест нательный оставался при ней, а это предвещало обязательную неудачу. Девки сказывали ещё, что суженого кажут черти, а уж они-то ни в какую не появятся человеку при кресте. Исправив забытое условие, Дуняша вновь запалила свечу и стала ловить в зеркале вереницу коридоров и пламени. Поймав её, она до рези в глазах стала вглядываться в бездонную прорву. И тут на самом конце её заклубилось облачко. В нём мелькали грозовые проблески, мешались все цвета. Облачко не вдруг, но приближалось всё явственнее. Вот оно стало приобретать контуры, очерчиваться, и перед Дуняшей проявилась мужская фигура. Пока понять было трудно: лицом или спиной. Фигура приближалась и укрупнялась. И видно стало, что идёт кто-то вовсе не так, как должен идти суженый, а боком. Дуняша силилась понять, что ж означает такое, но не могла - ничего не говорили девки об этом.

А фигура всё приближалась и приближалась. Уже точно было видно лицо, повёрнутое боком и почему-то очень знакомое. Только вот где видала его девка, она не могла вспомнить. И тут внезапно тело пронзила боль, идущая от маленького пятна между крыльями лопаток. Дуняшу качнуло прямо на зеркало, и она сразу вспомнила свой ночной страх. Мужик был оттуда, из сна, из каменной бани - это он кропил обнажённое Дуняшино тело зловонной жидкостью и кадил рукомойником. От него укрыл шёлковой ризой неведомый спаситель. Дуняша хотела крикнуть, но разбившая зеркало лапа с перепончатыми пальцами страшно схватила за горло, чуть не вырвав его совсем. Вышедший из зеркала приблизил своё лицо к Дуняше. Он усмехался жутким образом, дёргал бровями, а нос его хищно шевелился.

-  Вот я и добрался до тебя, девка!

Дуняша силилась ответить, но не могла. Сердце её трепетало, как осиновый листочек на ветру, а руки и ноги стали слабыми и бесчувственными. Будто целый сонм мурашей хлопотливо перебегал по всему телу. Дуняша выкатила глаза и стала умирать. Но быстрая её смерть, видно, не нужна была человеку из зеркала, и он ослабил свою хватку. Девка сползла, привалившись спиной к кадке, на земляной холодный пол голбца. Человек вышел уже весь и сидел, расставив ноги, прямо перед ней. Дуняша не могла понять, как он, такой большой, помещался в узеньких зеркальных коридорах, как выбрался оттуда, что хочет от неё.

-  Что вам, дяденька, надо? -  еле шевеля губами, прошептала она.

-  Да вот, толковать с тобой хочу. О том, как обидела меня.

-  А мне это без надобности.

- Ну, как же, ждала, звала суженого, а как он появился, отказываешься. Нам теперь с тобой на роду написано весь век вместе коротать.

-  Да кто ж ты такой?

- Суженый твой. У нас ведь не так положено, как у человека. Не жених сватов засылает, а невеста. А ты ко мне сама дважды пришла. Так что теперь моя, не обессудь.

-  Когда я приходила?

- В баню пришла - раз. В голбец спустилась - два. Другие-то девки, если жених не по нраву, зеркало захлопнут и с тем уходят. А ты меня дождалась. Значит, по нраву жених пришёлся.

-  Да я ж по недомыслию, простите меня.

- Не-ет, что сделано, то сделано. Не ты первая, не тебе последней быть. У меня девки-то есть в услужении. Это когда роженка младенчика одного оставляет, мы его и прибираем. Иди девка до свадьбы в петлю полезет - тоже наша будет. А таких, как ты, в жены берём. Жизнь у нас не тяжёлая - в услужении народу много. Знай только, людишек подкарауливай, которые Бога забыли да нас поминают не ко времени.

-  И мне то же делать придётся? -  ужаснулась Дуняша.

- И тебе. Только сначала очищение пройдёшь через огненный поток, через кровавый поток да через ледяной. Потом уж и свадьбу сыграем. Всё честь по чести.

-  А в церкву-то как же? -  удивилась девка.

- Ох, и дура ты, Дунька! У нас церква своя имеется. Да ты в ней тоже уже побывала. Вражина тебя ризой укрыл шёлковой, спас.

- Дак то ж баня была, - Дуняша уже отдышалась и лихорадочно соображала, что делать. Хотела было руку поднять для крестного знамения, но она оказалась налитой тяжестью. Хотела сказать "Да воскреснет Бог", да язык сковало льдом. Мужик с перепончатыми лапами усмехался и веселился глазами от нелепых этих попыток совладеть с несокрушимой силой.

- И не старайся, девка, не выйдет ничего. Не достанет здесь меня Господь ваш. Не его это владения, и не человеческие. Здесь только мы силу свою имеем.

Тут Дуняша вспомнила об Иване Кузьмиче, который заворчал вдруг и зашебуршал в своём углу. Она ойкнула, поднялась и крикнула: "Дядька Иван, спаси меня, родненький!". Пала под ударом мужика с перепончатыми лапами и остальное видела, как в тумане.

Иван Кузьмич заворчал громче, выбрался из своего угла и уставился в упор на своего нежданного гостя. А тот радостно ухмыльнулся и протянул лапу, чтобы потрепать, погладить хозяина по бороде кругом морщинистого лица. Но тот увернулся и поднял правую свою руку. Была она обвязана окровавленной тряпкой. Большой мужик пошатнулся, как от удара, но усидел на месте. В ответ он только шевельнул пальцами, и Иван Кузьмич тут же кубарем покатился в угол. Но удержался и выскочил из него уже с ухватом в руках. Им-то и начал охаживать мужика домовой, но не касаясь. Соперник мотал головой из стороны в сторону, пока глаза его не сверкнули тусклым огнём. От него ухват съёжился и протёк огненным ручейком на самый земляной пол.

Иван Кузьмич лишился своего оружия, но не смелости. Как петушок-недоросток продолжал наскакивать он на своего недруга, а сам делал Дуняше рукой какие-то знаки. Она никак не могла уразуметь, что же ей надо делать. И тут только поняла - домовой отвлекал мужика с перепончатыми лапами, давая возможность укрыться девушке под образами или на печке. Дуняша кинулась к ступенькам, успев заметить, что Иван Кузьмич вцепился в лицо банному хозяину и стал одолевать. Соперник его начал съёживаться, уменьшаться в размерах и вполне уж мог пройти в дыру, пробитую в зеркале. Туда и загонял его, как метёлкой, тетеревиным крылышком, которым мазала сковороды матушка, Иван Кузьмич.

Что было дальше, Дуняша, выбравшись на волю, уже не видала. Одно только порадовало - матушка и дед спали без движения и вряд ли слышали возню и разговор в прикрытом голбце. Дуняша накинула крест, помолилась, попросила прощения у Матушки Пресвятой Богородицы и забралась на печь. На печи было тепло, сухо и безопасно. Девушка забылась сном. И он пришёл. Во сне Иван Кузьмич всё снимал со своей седой головы красный колпачок, кланялся и грустно посматривал на свою любимицу. Другое за ночь не пришло, и поутру Дуняша проснулась посвежевшей. Матушка удивилась, что она перебралась на печку, но Дуняша объяснила, что ей стало зябко, а печь держит тепло долго - до самого утра. Матушка поверила и принялась за стряпню. Только дед Василий с сомнением покачал головой. Неверие его укрепилось, когда вынул он из голбца прогоревшую дотла свечу, блюдце и два зеркала - одно разбитое вдребезги. Но Дуняша сделала вид, что эти находки её не касаются и скрылась на двор ходить за скотиной.

Тут только она поняла, что святки кончаются, что матушка затеяла стряпню уже к Крещению, и для гадания оставалось совсем немного времени. Слушаться она уже не успевала, смотреться в зеркало больше не хотела, курицу кружа?ть - нужны подруги. Других способов она просто не знала. Что было делать? Но тут нежданно на помощь пришла матушка. Она за трапезой вспомнила, как выгадывала жениха её бабка, и со смехом рассказала об этом. Нужно-то было немногое - обутка и высокие ворота. Бабка по молодости бросала через ворота собственные катанки, а потом долго гадала, в какой стороне будет жених: оттуда, куда показал носок или голенище. И то и другое было неладно: носок уткнулся прямо в избу бездетной бобылки, а голенище казало на собственный дом. Бабка тогда сильно расстроилась и больше не гадала. И ничего - не прошло и двух месяцев, как появились сваты.

Дуняша выслушала рассказ внимательно, но немного не поняла.

-  Матушка, откуда же сваты должны быть?

- Как носок покажет, Дуняша. А чтоб не маяться, бросают обычно обутку без голенища. С ней-то не перевернёшься - она завсегда в одно место показывает. А ты что, попробовать решила?

-  Да нет, я так.

- Ладно, коли так. Но ты не сомневайся - в том греха нет, чтобы обутку бросать. Это ж не сатану вызываешь.

Дуняша вспыхнула, но не подала виду, что задело её это. Как бы то ни было - решение найдено. Оставалось только взять обутку с носком и улучить минутку, когда за ней никто не наблюдает. И тут ей пришли на память лапотки Ивана Кузьмича - они как раз подходили для такой цели. И были даже лучше, чем калоши или обрезанные катанки. Их-то и взяла с собой Дуняша, сказавшись, что идёт к подруге.

Но на дворе случилась заминка. К избе шёл Митьша с туесом в руках. Деваться было некуда, и Дуняша пошла ему навстречу, глядя прямо перед собой. Не доходя, Митьша остановился и протянул туес.

- Вот, возьми, Дуняша. А то так спешила с игрищ, что не захватила с собой. Спасибо тебе за помощь.

Митьша говорил, не опуская глаз, и насмешки в них не было. Наоборот, Дуняша явственно почувствовала грусть и ожидание.

- Хорошо у вас получилось, - заговорила ласково девушка. - Мне понравилось. Теперь к нам в деревню на святки со всех сторон съезжаться будут, чтобы только на вас посмотреть. Я не поняла, как это ты огнём плевался?

- Да в том секрета нет, Дуняша. Я керосину за щеку набрал да брызнул на огонек. Вот и вся недолга.

- А хорошо получилось. Жаль только, кобель на тебя кинулся. Так и не довелось кваску нашего отпробовать. А то, может, вынести сейчас?

- Да нет, не надо, Дуняша. Ты мне скажи лучше... - и тут Митьша споткнулся и замолчал.

Дуняша поняла, что сейчас произойдёт что-то важное и подбодрила Митьшу взглядом. Мол, давай, парень, не журись, смелее будь.

- Ты вот что, Дуняша, - снова начал Митьша. - Скажи мне... Когда сватов засылать?

Выпалив последние слова, Митьша вздохнул с облегчением, будто самое важное в жизни уже свершилось. Дуняша растерялась. Ей казалось непонятным, как, отчего задуманное сбывается само собой, без всякого чужого вмешательства. Она совсем было ответила согласием, но вспомнила вдруг Митьшины влажные пальцы, дрожащие от нетерпения, хватающие её плоть уже по-хозяйски, и неожиданно даже для себя резко сказала: "Никогда!" Митьша опешил от удивления, но продолжать разговор не стал. Обида и изумление так ударили по сердцу, что слёзы сами собой потекли по щекам. Он сунул туес с вырезанными листиками и веточками Дуняше прямо в руки и побежал, не оглядываясь.

Дуняша и сама чуть не прослезилась - остановили её лапотки, висевшие через плечо. Задуманное ещё не было выполнено, и будущее давало возможность исправить все ошибки. Вот и ворота. Дуняша развязала лапотки и выбрала правый, чтобы он показал, откуда приедут сваты в их дом. Она надела его, не завязывая, и мотнула ногой так, что лапоток перелетел за ворота. Голова гудела после ночного приключения, и Дуняша даже не услышала, как лапоток упал в снег. Дальше она не знала, что делать, и решила выждать какое-то время, чтобы не испортить суетностью важное дело.

Переждав, она вышла за ворота и... не увидела своего лапотка. По её разумению, он должен был лежать совсем рядом, на плотно убитой дороге, пересекающей деревню надвое. По ней ходили обозы куда-то на север, прогоняли колонны арестантов хмурые конвоиры в серых шинелях. Дорога замирала только зимой, и бывали даже недели, когда по ней не проезжал никто чужой. Только редкие санки местных уходили в лес за припрятанными лесинами или на луга за хранившимся под снегом сеном. Дуняша со всем тщанием осмотрелась вокруг дороги. Но свежий, выпавший ночью снежок, не прятал следы, но и не показывал. Он был чист и нетронут. Думая пройти дальше, Дуняша по пояс увязла в придорожном сугробе и едва выбралась. Лапоток исчез, будто и не было его.

В доме ждала весть ещё страшнее. Посмурневший дед Василий стоял над голбцем с красным колпачком в руках. Сердце Дуняши дрогнуло, и она без сил опустилась на лавку. Явно что-то плохое случилось с Иваном Кузьмичом. Никогда не терял он до этого свой колпак и без нужды не обнажал седую голову. Дед, не глядя на Дуняшу, заговорил глухо и страшно:

- Беда у нас, внученька. Неладно что-то с Иваном Кузьмичом. Полез вот за купусткой в голбец, а там на кадке колпак его лежит. Он же его никогда не бросал. Тогда я ему угощение спроворил, спустил. Посмотри иди - нетронутое стоит.

- Как же это, деда? Как же это, матушка? - прошептала Дуняша, отчётливо понимая, что есть в этом и её вина.

- Да так, доченька, - заговорила матушка. - Мне ещё бабка твоя сказывала, что к худу такое. Либо ушёл вовсе от нас за какую-то провинность, либо ещё того хуже - помер.

- Помер, видно, - сказала Дуняша звенящим шепотом и разрыдалась. Не сдержалась она и рассказала всё, что было с ней за два этих страшных дня. Деда и матушка утешали, как могли, отпаивали водой. Деда гладил широкой своей ладонью выбившиеся из-под съехавшего на сторону платка волосы, ласково приговаривал в самое ухо. Сомнений почти не было - Иван Кузьмич не выдержал драки с молодым нахальным гостем и закончил свой путь в их избе.

* * *

Прошло время. Минула ранняя и быстрая весна, сменилась обильным дождями летом. Урожай был собран, и люди вновь радовались, что должно хватить его не только на собственный прокорм, но и на худенькую торговлю. В доме, где верховодил дед Василий, тоже был достаток, хотя пришлось обращаться и за помощью - троим трудно было управиться со всей работой. Ещё и корова отелилась, всласть нагулявшись в стаде. И тоже удачно - принесла двойню, что случается совсем уж редко. Одна была незадача. Выпало две недели в самой серёдке лета, когда солнце палило нещадно и иссушило, видно, все постройки в деревне. Тогда-то и оплошал дед Василий в самом любимом своём деле. Взявшись топить баньку, сделал он это слишком рано, чуть не в полдень, и проследить было некому. От случайной искры ли, от какой ли другой причины, но банька вспыхнула дружно, как горит стог пересушенного сена от удара громовой стрелы. Баньку спасти не удалось, и дед Василий разворошил пепелище, выбрав только скобы, петли, покореженные страшным жаром. Он отбил их на наковаленке и отложил до осени, чтобы срубить новую баньку, ещё лучше прежней.

Иван Кузьмич в избе больше не появлялся. Но странно, что предупредил семью о начавшемся отёле странный писклявый голосок, кричавший без слов. И когда прибежали они на двор, оказалось, что корова стоит спокойно, будто кто-то приласкал её, нашептал хорошие слова в самое ушко. И ещё стала замечать Дарья, что прялка, оставленная на ночь в одном месте, перебирается к утру в другое. И однажды решила укараулить ночную пряху, мусолившую куделю так, что приходилось её замачивать и сушить наново. Ждать пришлось недолго - сразу за полночь появился в уголке у печки синенький огонёчек, приблизился, дрожа, к прялке, и Дарья увидела маленькую бабёнку в платочке, повязанном по-кержацки. Она хозяйски осмотрела прялку и пристроилась работать. Потом появились ещё три огонька, и к бабёнке присоединился мужичок с редкой бородёнкой и пара смешных и неуклюжих мальцов, совсем крошечных. Мужичонка починял лапоть - ковырял его кадочигом, а мальцы игрались клубками шерсти, выкатившимися из дарьиного короба для рукоделия.

Дарья решила их не беспокоить, порадовавшись, что у избы появились новые дружные хозяева. И тогда поутру они с дедом Василием решили проверить - не причудилось ли ей, не наводит ли морок враг рода человеческого. Они спустили в голбец угощение на четверых, и были очень рады, что оно пришлось по вкусу. С той поры и повелось, что мальцам нового домового подносили сладкие паренки из репы, самому - ржаной хлебец, а домовихе - мисочку похлёбки. И все бывали довольны, хотя Дуняша до слёз жалела пропавшего Ивана Кузьмича. А он перестал являться даже во сне, после пожара в баньке ни разу больше она не видала и мужика с перепончатыми лапами, так напугавшего её в святочную ночь.

Митьша уже на Пасху высватал за себя Дуняшину подружку, и Дуняша даже не загоревала. Ей было почему-то безразлично, кого возьмёт её бывший избранник. Ведь миновавшие святки определённо показали, что в этом году Дуняше сватов не дождаться, а знающие опытные девки сказывали, что, может, никогда их уже не будет. Но матушка только посмеялась над ними и дала совет подождать ещё: парней было немало, и остаться в старых девках в деревне было немыслимо для пригожей, налившейся, как яблочко, дочери.

Дарья оказалась права. В том, что дочь скоро просватают, она была уверена и потихонечку обучала её поведению в невестах: как говорить со сватами, как плакать, как заканчивать приданое с подружками. И оказалось это очень впору. На самый Покров в избе появились сваты. Дуняша спряталась от двух бородатых мужиков за печку и силилась услышать, за кого же её высватывают. Жених оказался из соседней деревни. Звали его Фёдором, и был он по-русски прочен и надёжен. Конечно, не едва оперившийся юнец, пускающий ещё слюни, а степенный солидный мужик. Да вдобавок ещё и не вдовец - просто засиделся в холостежи из-за ранней смерти отца.  Пока заменял его за старшего,  было не до девок.  А потом одногодки повыходили за друзей, так и припоздал до двадцати с гаком.  Дуняша не знала,  что и сказать: жениха она видела только два-три раза,  когда приезжал он в  их деревню на престольные праздники.  Да раз прошлись они в кадрили, когда Дуняша выезжала с дедом на торги.

И вдруг за печкой почудились ей новые домовые. Хозяин ходил вокруг жены вприсядку, а она выкаблучивала, упершись рукой в бок и размахивая платочком над головой. Вокруг мельтешили по-смешному мальцы. Дуняша решила, что радуются они неспроста и поняла, что нужно соглашаться. Деда зашёл за печку и заговорил с ней ласково, как умел только он один.

- Ну, родная моя внученька. Время пришло упархивать тебе из гнезда. Век бы не отпускал от себя, да понимаю, что к старику не привяжешься. Тебе многое в жизни ещё сделать предстоит. Так что сама решай.

-  Что решать-то, деда? Боюсь я.

- А ты не бойся. Фёдор - человек правильный, так о нём говорят. А то, что без жены засиделся, - в том его вины нет. Вона семья какая, он за старшего. Сейчас-то угланы поднялись - роздых ему хоть какой. Да и деньжат подкопил. Ты, Дуняша, не сомневайся. Если люб он тебе, так скажи - с нашей стороны покору не будет. Если кого другого ждёшь - тоже понятное дело, тогда здесь откажем. Ну как, внученька?

-  Ой, деда, страшно мне. Я и видала-то его только три раза.

-  Нет в том беды, стерпится -  слюбится.

-  Согласна я, деда!

- Вот и славно, вот и хорошо. Пойду скажусь сватам, а то негоже так людей маять.

Свадьба пролетела быстро, даже не заметила Дуняша, как оказалась в чужом дому. На второй день свадебного пира положено было молодой потчевать гостей собственными блинками. Дуняше удались они на славу - Дарья знала один секрет, делавший хорошо пропечённое тесто и хрустким, и полным одновременно. А первый блин, как и заведено, бросила Дуняша за печку - местному домовому.  Вечером,  когда гости унялись,  она проверила -  блинок был обкусан с самой серединки.  "Слава те, Господи, -  подумала молодая. - Принял, не оттолкнул моё подношение". И тут же она вспомнила Ивана Кузьмича и немного поплакала, хотя не положено плакать на второй день пира. Ну да Федор поймёт, простит. Он понятливый и добрый. И в первую ночь всё случилось так, как она вовсе и не ожидала - больно почти не было, а была одна ласка и нежность. Дуняша наслушалась от неудачливых баб многое о грубости нелюбимых мужей, об их постоянном желании причинить боль, обидеть, и ей было не по себе на широкой супружеской лежанке. Но происшедшее не только не было грубым, оно вселило новые силы, и Дуняша с Федором проговорили до самого утра. Сговорились они, когда подойдут младшие его братья, переехать к деду Василию и матушке, чтобы не остыло Дуняшино семейное гнездо. Федор сам предложил такое, и молодая сразу же согласилась.

Так ладом да добром жили они вместе. Дуняша почувствовала в себе новую жизнь и радостно томилась в ожидании того сладкого времени, когда младенчик начнёт биться под самым сердцем. Оно приближалось неспешно, растягивая минуты в часы, а часы в дни. Даже ночи стали казаться ей непомерно длинными, и Дуняша поднималась ни свет, ни заря, чтобы сварить всей семье. Свекровка была добра и приветлива. Она совсем не походила на "злобную медведицу", как пелось в грустной девичьей песне о жизни в чужой семье. Дуняша расцветала с каждым днём, и Федор не мог нарадоваться на свою молодую жену. Однажды она не выдержала и решилась задать вопрос, мучивший ещё со сватовства.

- Родненький, Феденька, как же ты меня выбрал-то? Девок-то и у вас в деревне полно. Да такие ладные: гладкие да бойкие.

Федор смутился. Видно, и ему самому не всё было ясно.

- Знаешь, зоренька моя, сам не могу тебе сказать. Видел-то я тебя пару раз, не больше, и едва запомнил. Ты ж тогда совсем девчушкой была. А тут слушок о тебе прошёл, что заневестилась, налилась. Вот я и подумал: ты -

сирота,  я -   сирота. Так нам с тобой лучше понять друг друга будет. И про

деда Василия только хорошее говорили,  и про матушку твою. Так само собой и

получилось.  Пришли ко  мне дружки раз вечером,  посидели,  потолковали,  а

наутро я их к вам и направил.

-  Может, тебе кто подсказал, Феденька?

-  Да нет. Сам не знаю, как так получилось.

Однажды свекровка попросила Дуняшу перебрать сундуки. Она любила это занятие ещё по дому. Как наступало тёплое время, выносили бабы свои богатства, чтобы проветрило их ласковым ветерком, сдуло пыль и скопившуюся затхлость. Считалось, что ничего не повредит лежащим чуть не веками сокровищам, переходящим от бабки к внучке. А здесь Дуняшу одолело ещё и любопытство: как живёт новая её семья, что скоплено предыдущими поколениями. И она с радостью взялась за любимую работу. Целое утро открывала она сундуки, вытаскивала на вольный воздух, разглаживала каждый шовчик, каждую складочку.

И, наконец, в последнем она обнаружила совершенно неожиданную находку. Откинув тяжёлую крышку, Дуняша увидела на самом дне одинокий лапоть. Больше в сундуке ничего не было. Лапоть был выплетен на косую колодку из мелкого лыка. Опушка выделана из красной тряпицы, а шнурки заплетены причудливым узором. Это был Дуняшин лапоток, подаренный когда-то Иваном Кузьмичем. Она позвала мужа и прерывистым от волнения голосом поинтересовалась находкой.

- Это-то? - переспросил Федор. - Это, Дуняша, сам не знаю откуда взялся. Прошлым годом я аккурат на святках, чуть не в последний день, может, уже и на Крещение, ездил рыбу торговать. Нам тогда улов привалил хороший - вот часть наморозили да решил свозить. Обратно-то ехал налегке - всё распродал, короб пустой и был. Точно пустой, сам проверял. А как до дома доехал, гляжу - лапоть. И откуда от взялся, ума не приложу.

-  А что ж ты его сохранил? Чего не выбросил? Он же без пары.

-  Да не знаю. Чудной лапоток -  у нас такие не выплетают.

-  Слушай-ка, Фёдор. А как же ты ехал?

-  Известно как: по тракту. Дорога-то по зиме одна.

-  И через нашу деревню проезжал?

- А как же. Даже мимо вашей избы. Я ж тогда не знал ещё, что тебя высватаю. А так бы обязательно завернул погостить.

Дуняша всё поняла, но смолчала об этом. Не ровен час, не по нраву придётся Фёдору эта историйка, как говаривает деда - "сказенёк". Только лапоток она сохранила и наказывала внукам и правнукам хранить его пуще всего. А Ивану Кузьмичу она ещё раз спасибо сказала и поплакала об его кончине.

 

СМЕРТЬ ФЕДЮНИ

Старик Федюня проснулся в тот день очень рано. Так рано, что даже ему, привычному к утреннему солнцу, в диковинку показался невероятно чистый, колеблющийся маревом воздух. Стариковские дела вовсе не требовали подниматься с лежанки, топить печь и варить пишу. Он давно уже не тратил сил на варево, и печь в почерневшей от времени, но ещё крепкой избе, стыла. Живность Федюня тоже не держал, а на усадьбе зеленела одна только сиротская гряда лука. Лук уже пустил стрелки и был горек, как выпекаемый в голодный год хлеб из жмыха с лебедой пополам. Не было никаких дел у Федюни, и поднялся он ни свет, ни заря вовсе напрасно.

С божницы строго взирал на него хмурый святой, будто поминал, какие дела случались в пространстве дома, от стены до стены, от мужицкой до бабьей лавки. Укоризненно поглядывала на стариковские немочи косившая Богородица. Сколько помнил себя в этом доме Федюня, она всегда была такая - со скошенными к носу немного блудливыми глазами. Знать, дрогнула рука у молоденького богомаза или отозвались вечерние возлияния во славу Господа молчаливого монаха с сединой в редкой бородёнке - зря возводили напраслину соседи, ни при чём тут оказался тяжёлый нехороший хозяйкин глаз, от которого, как считали сельчане, и окривела Матерь Божья. Не ведома истинная причина этого печального факта, но не она ли изогнула тонкие губы святого Николая и проборонила его лоб глубокими морщинами? Как знать... А Богоматерь странно как-то прижимала к себе младенца со старческой складкой у рта, словно веки вечные должна сохранять новорождённого Христа от немилосердных иродовых воинов. От их кривых ножей, острых пик и узловатых, поросших густым волосом рук. Сотни лет минули с той поры, ушли в нежить служилые подневольные люди с тяжёлыми каменными челюстями, а она всё сжимает драгоценный свёрточек, укрывает его от лиха, напасти и злого человека. И не стареет, хотя давно уже сгнили в земле и рассыпались в прах кости её мучителей; а в том месте поднялись тучные нивы, выгорели дотла, снова пустили побеги и накормили того, кто пришёл много позже.

Старик пошарил в печурках, надеясь отыскать затерявшуюся ещё на прошлой неделе пачку "Беломора", но папиросы так и не дались в руки, посмеиваясь, видно, потихоньку над его бестолочью. Тогда Федюня решился на дурное. Не так чтобы совсем запретное, но вовсе даже не обязательное. Он старательно замёл пыль и натрусившиеся откуда-то крупинки махры из-под самого порога. То же сделал он под окном, смёл с подоконника лёгким крылышком, которым старуха мазала в далёкой жизни сковороды, и набрал изрядную горсть. Видно, не случайно попал табак в эти места - сыпала его для своих целей человеческая рука. А, может, и не она, а страшная, с перепончатыми пальцами и острыми когтями, заточенными до крайности, чтобы удобнее вонзать в живое трепещущее мясо и вынимать алое сердце из груди.

Заструился было синеватый дымок под потолком, однако быстро развеялся в избе - не выдержав тяжёлого взгляда, ушёл на двор старый курильщик. Ведь курение табака уж никак не приветствовал тот, пострадавший сверх меры за грехи человеческие, которого так судорожно опекала сейчас его мать. Но и на дворе показалось трудно - странно и страшно - запустение и тлен заволокли надворные постройки, где размещались когда-то исправно служившие человеку орудия крестьянского труда; перекосило дверь на конюшню, и видно было, как мучительно давно не заполняется навозной жижей щель между плахами пола и землёю. От ног его поднялась и повисла в воздухе серая пыль. Федюня не вынес картины разорения и подался на солнце, обещающее задать земле жару к самому полдню. Только на лавке успокоил его дым с горчинкой от подпорожной пыли, но он же, свиваясь в причудливые картинки, странные в их подвижности, напомнил то страшное, что нужно бы забыть. Забыть, но каждая мелочь, попадая на глаза, напоминает и требует точного и скорого ответа. Долг перед мёртвыми важнее долгов денежных перед живыми сейчас. Или нет? Правда ли то, о чём шепчут вокруг, можно ли свершить это с маху, без раздумий и тихих слёз? Чтобы не каяться потом всю оставшуюся недолгую жизнь.

Он вернулся в избу, посмотрел на тикающий, как надоедливое насекомое, будильник. Часы отмеряли текущее вяло время и показывали, что вспыхнули уже в печах пересохшие от зноя дрова и будут скоро на загнётке угли, и будет день, и будет пища людская на столах, отскобленных до белизны острым ножиком. И будут жующие уста; масло, стекающее по подбородку; деревянный перестук ложек. Всё это будет, и будет скоро. Значит, заварят крутую кутью в избе на дальнем конце, зазвучат последние прощальные молитвы - всхлипы и стоны, посланные немилосердному Богу, отнимающему самое дорогое, что только есть на земле для нас, грешных.

Федюня вытащил из-под пёстрой подушки ситцевый платочек с каёмкой и аккуратно разгладил его на колене. За ним приходила старуха и молча просила в дверях. Дальше не шла, так и стояла, сцепив под подбородком нелепо торчащие из широких рукавов коричневые тощие руки со сморщенной кожей. Старик пытался заговорить с ней, видной только от бровей до колен, но она молчала. И эти вопрошающие руки, измученные тяжкой работой, требовали и звали, молили и упрекали так, что, казалось, - вот-вот стиснет ледяным алое сердце, закатится оно, захлебнётся кровью и не застучит больше. Но будильник продолжал противно тикать, отмеряя оставшиеся отрезки жизни, и мешал размышлять о том, что будет потом, после. Зачем он, нелепый и страшный, когда мёртвые приходят к живым и требуют вернуть долг? Рука привычно тревожила пружину, и он продолжал свой бессмысленный путь от одного деления к другому: всё по кругу и по кругу, будто бы и нету вовсе прямых путей, и всё возвращается к одной точке, чтобы вновь от неё уйти. Страшно.

И ничего не было. Была только согбенная фигурка в дверном пространстве, застывшая в отверзнутой пасти. И был табак, насыпанный в полдень под порог, на подоконники. Лишь бы отогнать видение, рассеять туман, сгустившийся полночью перед глазами. Старуха настойчиво появлялась, аккуратно обходя все запоры и замки, и молча требовала платок, любимый ею при жизни, и забытый впопыхах, когда пихали её в гроб, наспех заколачивали и везли, чуть не галопом, на старое кладбище. Быстро, потому что ворчал по деревне народ, кучкуясь то у одной, то у другой широкой лавки. И укоризненно поглядывали на тяжёлый сосновый крест, срубленный Федюней для жены, бабы. Не могли простить свернувшуюся кольцом и снова распрямившуюся над их трубой огневую змейку, замеченную одной крещенской ночью. Скрипели зубами, вспоминая загубленных младенцев, виновных только в том, что появились они на свет, вспоминали и не родившихся. Каждая короста, каждая болячка, посаженная злой рукой, пропавшее молоко у скотины - всё списывалось на неё. Невинную? Не судья им старик Федюня. Много пережили люди на своей жизни, и невдомёк им, страдавшим, - как и почему легко жилось под покатой крышей. Да и легко ли? Не судья он и своей Татьяне, взявшей его в этот благополучный и обильный дом. Однако и ответить надо старухе - всего лишь день остался до самых её сорочин. Потом будет поздно. И не уйдёт она, страшная, вон из двери, и закрыты ей будут все пути-дорожки, набитые тьмой прошедших поколений. Но помочь - некому... Постаревший сын, приёмыш из военных сирот, наскоро глотнул привезённую им же водку из щербатой кружки и покинул одинокие поминки, ушёл к своим чертежам и шуршащим шинам. Может, и к лучшему. Не надо говорить, приставлять слова к словам, рассыпающимся при первой же повисшей паузе, не надо хлопотать о ночлеге и пище получше - для гостей - многое чего не надо. Одно лишь пламенеет и царапает душу -  забытый платок.

Будильник показал, что кутья уже готова и скоро заголосят, завоют по чину над молодой покойницей в избе на дальнем конце, проклянут в последний раз рухнувшую не ко времени лесину и забудутся, если повезёт, в горе. Нужно поднимать себя со скамьи, передвигать разбитые годами ноги и говорить слова, чтобы поняли, простили, если смогут, и не отказали в пустячной просьбе. Платок с каёмкой, почти невесомый, никто и не заметит его воздушной тяжести в обтянутом по новому обряду гробу. А покойнице безразлично, не чувствует, не ощущает она несправедливости бытия, когда живым сегодня надо платить долги живым вчера. И уйдёт старуха из дверного пространства, покинет навсегда дом под покатой крышей. Может, и распрямятся тогда морщины и веселее глянут скошенные глаза. Надо идти.

Федюню никто не ждал. Невдомёк было сидящим у пахнущего лесом гроба, что придёт он. Не ждали старика, хотя втайне и надеялись увидеть - убедиться в  его неодолимой вине,  не  прощаемой никогда.  И  знал об  этом Федюня, ждал с душевным трепетом, как встретят его появление, какими словами проклянут. Не чувствовал он за собой ничего такого, что преградило бы путь к последнему, может быть, благому делу. Потому и пошёл неверной стариковской походкой.

Солнце уже начало свой дневной ход и не щадило ни придорожные травы, ни куриц, купающихся в пыли, ни отяжелевших собак. Не было пощады, да и не жди её от осерчавшего светила, наметившего на земле свою полуденную жертву. Кто падёт в этот зной от прямых острых лучей, вызывающих неясную блазнь и вспыхивающие огонёчки между глазными яблоками и уставшими веками? Кому предстоит корчиться на высохшей траве, нелепо загребая вытянувшимися ногами былинки пополам с серой землёю? Солнце зло мстит за свои поруганные и позабытые изображения - за короткую человеческую память, ещё короче, чем недлинный путь человека от первых до последних лучей. Господи, прости все наши прегрешения! Спаси нас и помилуй, Господи! Отведи злой зной и жестокий град от наших посевов! Дай пчёлам нашим ярым роиться и множиться тебе на жертву, а нам на пропитание! Пусть звери твои лесные толкутся в мои ловушки-поставушки, а невод трещит не от тупых топляков, а от тучных рыб и чудищ морских и речных! Пусть тяжёлой будет лоза картвела и сочна винная ягода! Пусть родится жито и несутся птицы! Будь же ты, Господи, с человеци веки вечные, не покидай во власть сатанинскую! Бди! Помни! Да не забудем мы тебя в юдоли печали и скверне житейской!

Путь не был долог, как не длинной была улица, по которой шагал он. Крепкое крыльцо, распахнутая дверь, гудящие в сенях мухи и сладкий запах в избе. Зачем закрывают тряпкой зеркала в доме, где несчастье? Чтоб не отверзлись мёртвые очи, мелькнув в пространстве между рамками? Чтоб не запомнилась последняя дорога? Чтоб не увидеть свои искажённые лица? Зачем? И часы - они не шли, а били, отмеряя путь от одной чёрточки до другой. Впрочем, и видно-то их не было. Были они прикрыты обрывком тюлевой занавеси, чтоб не смутить стеклянным бликом провожатых, чтоб не мелькнула, не дай Бог, домовина, обтянутая по новому обряду.

И встал молчащий Федюня в дверном пространстве, замер, сцепив руки с платочком под подбородком. И только поняв, что встал он не там, что оторопь взяла сидящих у гроба, сошёл с порога, молча же протягивая платок. Пауза затянулась, и старик решился.

- Мир вам, люди. Возьмите, вот... Платочек. Забыл я, виноват. Не простится там. Пусть уж Валенька старухе моей передаст.

Молчанием был ответ. Только сдвинулись брови и исказило немым рыданием рты. Шорохом прошло по избе: "Проклятый..." И молодой, с сильными руками, тычками выставил Федюню в сени. Несло от него вчерашней брагой и сытным запахом протёртого с солью и снятой сметаной лука.

- Ты-ы... Гад... Совсем из ума выжил, старик! Нет нам до твоих забот дела. Проваливай, пока не унесли! Сволочь!

-  Пошто сволочишь меня, парень? В чём виновен я?

- Будто не знаешь, кикимор болотный! Старуха твоя блядская! У неё спроси на том свете. Тебе уж недолго осталось. А то, гляди, и я помогу. Ускорю, так сказать, встречу.

- Померла уж Татьяна, знаешь ведь. Вот платочек забыл в гроб сложить. Может, с вашей передать? Просит ведь она, покою не дает ночами. Будьте милостивы, сжальтесь над стариком.

- Померла, говоришь? Туда и дорога. А Валюху, Валюху-то кто под лесину подвёл? Не она ли, ведьма старая? Валентина всё перед смертью рассказала. И как в лесу блудила. И как Татьяна её не пускала. И как шурнула её под ёлку эту проклятущую. Проваливай, проваливай! А то возьму грех на душу!

- Да как же это, милый? Уважьте старика, а то худо мне будет, ой, как худо.

- Мне ли тебя учить, старый? Сам, поди знаешь, что от тебя люди ждут. Вот скажи мне, долго твоя Татьяна ещё пакостить будет? И при жизни-то от неё столько бед было. Или забыл? Или не знаешь, к кому змей летал?

- Что ж мне, так и сотворить, как требуется? Грех ведь на душу. Сам посуди.

- Нет в том греха. А платочек, и его заодно сложишь, куда следует. Людям спасение будет и тебе. Иди, старик, не буди во мне злое.

И было так. Пошёл Федюня той же дорогой, мимо собак и куриц, мимо прямых острых лучей. Шёл и думал, как несправедливо всё кругом, муторно и похабно. То, что должен свершить, жгло душу и тревожило руки. Много работы переделали они на своём веку, а к такой подступаться было впервые, потому и сотрясала их пульсирующая дрожь, будто немощные они совсем, и даже малый толчок крови заставляет делать судорожные движения. Так и шёл Федюня, прислушиваясь к своим ладоням, набухающим в ожидании работы и мозолей, успевших сойти за последние бесцельные десятки и сотни дней. Улица молчала в напряжённом ожидании. И казалось старику, что за каждым окном, за каждой дверью считают и пересчитывают медлительные шаги, ведущие прямо к дому, к топору и осине, а затем дальше - на старый могильник, где предстояло совершить страшное.

Точильный круг, налаженный ещё в те времена, когда много было по осени работы для острых ножей, покосился и ходил со скрипом. Федюня отлил из лампадки масла, сохранившегося там Божьим промыслом, смазал где надо, и круг пошёл весело и шибко. Не истлела ещё ременная петля, связавшая части этого древнего механизма, а руки вспомнили частую когда-то работу. Всего на несколько отрезков времени забылся старик и работал с удовольствием, извергая своими движениями жёлтые искры с поверхности металла. На славу оказался заточен топор, годился он теперь на любое дерево, даже и на вязкую осину. Где там устоять против его блестящего лезвия без зазубрин и выбоин! И только проверив остроту жёлтым ногтем, заехавшим уже на самую мякоть пальца, вспомнил Федюня, для какого дела нужно это резкое лезвие, способное рассечь всё, что попадёт под него. Вспомнил он и другое, случившееся с ним под этой покатой крышей и под другими крышами других домов и пространств, где жили и творили свои дела люди.

Да, топор оказался заточен на славу, и Федюня представил, как сочно он войдёт в мягкую древесину, как полетят, разбрызгивая пену, свежие щепки, как качнётся гладкий ствол и упадёт с гулким стуком на землю. Оставалось только найти самое подходящее, самое годное в дело дерево. Он выбирал и выбрал ту самую осину, ходившую ходуном без всякой видимой причины и остановившую свою дрожь каких-нибудь сорок дней назад. Ствол её был прям и ровен, как прямы и ровны были сучья, выпущенные чуть выше того места, до которого может дотянуться человеческая рука. Сук нужен был один, но Федюня решил лишить жизни всё дерево. Слишком многое казалось связанным в его судьбе с ним, слишком много упрёков доставалось людям из дома под покатой крышей из-за этой проклятой осины.

А ещё нужен был ладный заступ для свершения страшного, и Федюня нашёл его на конюшне, покрытый пылью и засиженный ещё в далёкой жизни самыми дурными птицами на свете. Когда-то курицы в обилии мельтешили на дворе, бойко перелетая с места на место от одного пугающего стука; выбирали уголок поукромнее, чтобы подарить миру ещё одну бестолковую жизнь, скрытую до поры под хрупкой шершавой оболочкой. А человек катал её в тёплых ладонях и брал из скорлупы живительную для себя силу, убивая, убивая и убивая бесчисленные мириады грядущих куриных поколений. И даже Великий Пост не давал передышки, и мало чем отличался он от обильной пьяной Масленицы, когда горело и шипело на круглых раскалённых сковородах коровье масло, требуя всё новые и новые жертвы. И человек приносил эти жертвы, ничем не рискуя, и это было страшно и противоестественно: узаконенное людским обычаем убийство невинных бестолковых существ. Мир их праху!

Федюня снова держал свой путь через раскалённый полдень, подставляя под острые прямые лучи жидкую шевелюру с просвечивающей розовой кожей. Он не замечал сердитое светило, проводя себя в прохладе воспоминаний, остужающих разгорячённый мозг. И за каждым окном, за каждой, дверью знали, куда несёт старик своё дряхлеющее тело, какую работу ожидают его вздрагивающие даже для стороннего наблюдателя руки. И в каждом доме вздохнули с облегчением, истово веря, что свершится, наконец, избавление - отойдёт от человека страх и беспомощность перед злым. Разом стихли жалящие шёпотки, засквозило в голосе сочувствие и даже жалость. Ведь, в сущности, чем провинился этот беспомощный старик? Не его рук злые дела, творившиеся под покатой крышей. Но его грех, его - то, что молчал и молча же сносил унижения и не строил преград перед ледяным прикосновением. А от него не помогали ни начертанные мелом на окнах и дверях косые кресты, ни иголки, натыканные кверху жалом по всей одежде, ни наспех прочитанные молитвы. Намеченное всем миром не должно, не может не помочь, иначе грош цена людским страданиям и мукам, принятым ради живших когда-то и живущих сейчас. Одна надежда осталась у нас, Господи! На одного уповаем и в одного веруем! Помоги ему развязать стянутые жестокой рукой путы и облегчить страдания! Пусть сбудется всё задуманное и определённое! Пусть!

Вот и она, пугавшая людей и скотину, та, которую обходил ветер и миновала громовая стрела, опалив только вершинку. Федюня аккуратно уложил на землю заступ, примерился, поплевал по старой привычке на руки и отколол первую щепку, ещё раз удивившись отменно сработанному топору. Тот ходил легко и весело, стосковавшись в безвременьи по работе. И опять удовольствие от труда отодвинуло от Федюни сегодняшний страшный день куда-то далеко, на самый краешек стариковского сознания. В радостном забытье представил он себя за привычным делом, которым славился на всю округу. Среди охотников и рыбаков престижным считалось выходить на промысел в Федюниной лодке-осиновке, которые ладил он всю жизнь, вызнав секреты ремесла от недолго жившего отца. Вот и сейчас намечал он последующие этапы нелёгкого и небыстрого дела, посетовав, что и яма ещё не готова, не налажены толстенькие короткие чурки для медленного огня, на котором должен выпариваться долблёный ствол. Силился вспомнить Федюня, куда подевались бурав и другие мелочи, пригодные для рождения лодки - юркой, но валкой на ходу, с разведёнными низенькими бортами. И до боли захотелось ему вновь очутиться на носу собственной осиновки, сжимая внимательную и чуткую острогу. И чтобы свет обливал со смолистого факела прозрачную до дна воду, чтобы мелькали ленивые тени в светлом пятне на тёмной ночной реке. Он любил лучить рыбу, и поэтому единственное развлечение на Святках, которое выспорил Федюня себе ещё в молодости, был весёлый, как казалось, обряд. На носу украшенной вениками и ленточками лодки полыхал факел, а Федюня, как горделивый бог воды и влаги, властитель рыб и донных жителей, стоял со своей острогой рядом и бил воображаемую рыбу. Смешно шевелились уши запряженной в лодку кобылы, скребло по смёрзшимся катышкам снега днище, а кругом скалились пьяные лица. Считалось, что река, которую к тому же по весне одаривали монетами и хлебушком, воздаст за это богатым рыбным припасом.

Очень любил он последнюю агонию засыпающей рыбы, собственную бьющую силу, впивающую в холодное упругое тело зазубрины остроги. Но к чему это? Не поднимется боле рука, чтобы разбить водную гладь, не метнётся в последнем усилии могучий хвост. И никогда уж больше не запахнет в доме особым запахом уходящей из увядающего тела речной влаги. Да и не лодка нужна ему сейчас, а простой незатейливый кол из осины, заточенный резким лезвием топора и приготовленный тем самым к страшному последнему делу. Федюня остановился, отёр рукавом пот и задумался. Ему опять вспомнился платочек с каймой и будильник, отмеряющий последние отрезки времени. Их оставалось совсем немного, самая малость, чтобы успеть. И он заспешил, выбрав не самый лучший сук с трепещущими ещё листками. Те быстро опали под осторожными прикосновениями лезвия и замерли наконец на серой земле. Закрасневшаяся обнажённая древесина была даже на вид прохладной и остро пахла. Старик тюкнул ещё несколько раз и отбросил за ненадобностью топор. Всё. Готово.

И тут ему неистово захотелось курить, а табак остался там, на припечной доске, ссыпанный торопливой рукой. Старик пожевал травинку, но это не перебило желания обжечь лёгкие и успокоить душу. Хочешь - не хочешь, а нужно идти, перемещать своё тело по раскалённому пространству деревни. Нужно ловить укоризненные и ненавидящие взгляды, молчаливо оправдывать каждый лишний шаг в этот важный для всех день. Ведь не пойдёшь же в каждую избу объяснять, что не раздумал, что подвела опять стариковская память, а без табаку, ой как нелегко. И когда молодой с сильными руками выбежал навстречу, Федюня молча развёл руками, успокоил ими, как мог, прошёл дальше, провожаемый встревоженным взглядом.

Старик пускал дым, вновь удивляясь, что от самокрутки он идёт гуще, чем пропущенный через лёгкие - полупрозрачный и светлый ложится слоистыми пластами в воздухе, почти и не рассеиваясь. Оставалось самое страшное, и Федюня решил не тянуть до полночи. В который уже раз прошёл он через частокол острых лучей и взглядов, направляясь к старому могильнику...

Молодую покойницу свезли на новое кладбище. Старое, зажатое с трёх сторон елями с толстыми стволами и с северной - трактом, уже не могло принять ни одного могильного холмика. Хорошее досталось Валентине место - сухое и приподнятое над заранее нарезанной на участочки ложбинкой. Помянули её и на могилке, и в дому. Ночь не спали, колготясь на улице и задыхаясь от не  ко  времени нахлынувшего пьяного угарного веселья.  Было  оно  внезапно оборвано,  когда  молодой с  сильными руками нашёл под  крыльцом изодранный ситцевый  платочек с  каймой.  И  тут только догадались,  что не видел никто Федюню,       уходящего после свершения страшного в  опустевший дом  под покатой крышей. Послали на старый могильник парнишку.  Тот вернулся быстро и никак не  мог рассказать,   что  увидел  на  древнем  погосте  с   покосившимися крестами      -  крупная дрожь сотрясала маломощное пока тельце. Пошли взрослые, прихватив для смелости -  кто топор, кто берданку, а кто и икону с божницы.

То, что увидели, поразило своей странностью и жутью. Могила у жёлтого соснового креста, пустившего смолистые слёзы, была разрыта. В раскрытом гробу, усмехаясь оскаленными зубами, лежала Татьяна. Только руки её, тощие, со сморщенной коричневой кожей, не покоились мирно на груди, а были скрючены. Федюня прислонился сзади к кресту. Казалось, что притомилось его стариковское тело от непосильной работы, обмякло и осело под тяжестью склонённой головы. Справа в груди зияла открытая рваная рана. Кол валялся, отброшенный в сторону. Что случилось на кладбище в полночный час, не заинтересовало даже самых любопытных. Могилу засыпали, подбодривши себя пьяной влагой, три мужика, так и забыв сделать то, на что толкали старика. И кол оказался ненужным, и платок забыт.

Федюню зарыли рядом с Валентиной на следующий день. А ночью под окнами дома на дальнем конце увидели две стариковские фигуры. Ни табак, насыпанный у дверей и окон, ни косые меловые кресты, ни наспех прочитанные молитвы не помогли.